
Пономарев_диссертация
.pdf
161
коммуникации – следствие страха перед воплощенной «полпредом» идеей. «Полпред» больше, чем просто человек, он репрезентация советской власти и Советского государства. Отношение к нему равно отношению к РСФСР32.
Коммуникация «РСФСР – Запад», таким образом, изначально приобретает символический характер. Это не общение между людьми, это общение представителей систем. Повествователь излагает эпизод, как бы играя в дипломата – с точки зрения другой стороны. Своя точка зрения остается за кадром, но подразумевается: она хорошо знакома советскому читателю. Рассказ организует общественно-политическая ирония, спрятанная внутрь текста:
У нас цензура – разрешат или запретят.
Кому такие ужасы не претят?!
А в Латвии свободно – печатай сколько угодно!
Кто не верит,
убедитесь на моем личном примере.
Напечатал «Люблю» –
любовная лирика.
Вещь – безобиднее найдите в мире-ка!
А полиция – хоть бы что!
Насчет репрессий вяло.
Едва-едва через три дня арестовала (М 4, 35).
«Свобода слова» на поверку оказывается неоперативной работой полицейских.
32 Ср. с историей Эренбурга, высланного из Франции вскоре после приезда: «Я подумал о том, что приказ о моем выселении подписал толстяк Бриан, один из самых умелых ораторов, парламентский соловей, и развеселился. В годы войны я был ему представлен как корреспондент “Биржевых ведомостей”. Он спел мне короткую, но нежную арию… Теперь я напугал Бриана» (ЛГЖ 1, 374). В этом отрывке Эренбурга обыгрывается различие между отношением к нему как к частному лицу и как к писателю – посланцу Советской России.

162
Глубинная ирония выстраивает двойной окуляр: текст одновременно ориентирован на «внешнего» и «внутреннего» адресата. Западный читатель должен увидеть в эпизоде нарушение демократических свобод. Советский – закономерность буржуазного строя. Поэт ростом Гулливера провоцирует рижские власти. Каждый его жест рассматривается извне, со стороны33.
Характерный эпизод приводит в воспоминаниях Эренбург: «Когда наконец мы доползли до Себежа, дипкурьер сказал нам: “Товарищи, скоро латвийская граница. Там буфет, помните о советском престиже – не набрасывайтесь на еду…”. Я решил не выходить из вагона» (ЛГЖ 1, 369). Но пропаганда советской жизни автоматически – антиреклама буржуазного строя. Поэтому советский поэт из полпреда легко превращается в персону нон грата – просто так, в силу пребывания на Западе. Показательна высылка Эренбурга из Франции в Бельгию: «Не знаю в точности причин моей высылки. /…/ Как зайцы Дурова, я начинал понимать, что я – грозный зверь» (ЛГЖ 1, 373-374).
В дальнейшем Латвия пропадает со страниц Маяковского34. Лимитроф маловажен для советского путешественника в силу своей политической невесомости. В нем ничего не происходит, о нем достаточно написать однажды и забыть. В книге Кушнера первая глава называется «Погранпункт», вторая (о
Риге) – «Лимитроф», третья – «Транзитные страны» (Литва, Голландия). Все это подъезды к Европе. Настоящая европейская жизнь начинается с Берлина: «С востока на запад, от нас в Европу, Берлин – первый мировой город» (К, 37).
«Латвийский шаблон» применяется в путешествиях ко всем «буферным государствам», «транзитным» и вообще маленьким странам. Так, в очерке
33 Ср. описание этой ситуации у М.Балиной: «Самые элементарные вещи, попадая в идеологическое пространство, превращаются в пропаганду. /…/ Этот механизм жестко размещает события и людей на шкале идеологической оценки. Так, положительные образы и события даются по принципу их сходства с домашним миром, а отрицательные просто выносятся за его пределы: у нас таких безобразных явлений нет, или они относятся к разряду “пережитков прошлого”» (Балина М. Литература путешествий. С. 904-905).
34 В очерке «Сегодняшний Берлин» (1923) Маяковский сообщит: «Я человек по существу веселый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем» (М 4, 257). Впрочем, в дальнейшем он еще неоднократно проедет через Ригу, но больше о ней уже ничего не напишет.

163
В.Ричиотти «Прихожая Европы» (1927) латвийские мотивы целиком повторены по отношению к Голландии:
«Голландия это миниатюрная Европа, так сказать, модель Европы.
/…/ Голландия – страна торгового посредничества, страна паразитизма. /…/ Голландия – прихожая Европы, где одни ждут аудиенции Пуанкаре, а
другие концессируются к Германии. В прихожей Европы дают и получают “на чай” и, учтиво кланяясь, проделывают гадости.
Здесь принимают дипломатический вид независимой страны, но здесь же не прочь поговорить и о поставке “живого товара”»35.
Общий пренебрежительный тон вызван политической ролью маленьких европейских государств, независимо от того, существовали ли они на европейской карте до мировой войны36. Идеологическая обусловленность взятого рассказчиком тона проступает при переходе от обобщающего вступления к конкретным впечатлениям голландской жизни. В них не остается и следа от темы «прихожей». «Прихожей» Голландия продолжает быть функционально, с точки зрения советского путешественника.
Часто путешественник рассматривает маленькие государства как барьеры, расставленные на его пути. «Прихожая» и «виза» тесно связаны не только в сознании Эренбурга: «В бельгийском консульстве в Берлине всегда толпа: Бельгия как рогатка загородила путь между большими государствами и не пускает проезжать без визы. Особенно русских… Чтобы проехать четыре часа по Бельгии, надо простоять два часа в консульстве»37. Это Европа «mapmad» (сумасшедшей географии), как говорит Fussel вслед за поэтом Оденом38.
35Ричиотти В. Прихожая Европы // Звезда. 1927. № 1. С. 130.
36Ср. в очерках Н.Никитина: «Лакей – всегда останется лакеем. Это – Бельгия Вандервельде. Другая Бельгия – станков, машин, университетов – опутана, заговорена, молчит» (Никитин Ник. Сейчас на Западе. С. 61). Молчащая «истинная» Бельгия напоминает затихшую пролетарскую Ригу у Кушнера.
37Крымов Вл. Сегодня (Лондон – Берлин – Париж). Л.: Изд. ж-ла «Жизнь искусства», [1925]. С. 109.
38Fussel P. Abroad. British Literary Traveling Between the Wars. P. 33.

164
В категорию «прихожей» могут в равной степени попасть Польша и Австрия, как это происходит в очерке советского представителя в Австрии А.А.Иоффе – дипломат и журналист слиты воедино. О транзитной Варшаве путешественник замечает, что она по-прежнему неприглядна, эту неприглядность усиливает огромный пустырь на месте снесенного православного собора. Собор снесен, но имперский дух остался: «/…/ несмотря на весь свой шовинизм и русофобство, польские жандармерия и полиция, как известно, продолжают оставаться единственным в мире пережитком старого царского самодержавия»39. Кушнер тоже отметил в Латвии, прежде всего, «старорежимное, русское» начало. Срабатывает одна из установок революционного сознания: отпавшая от России территория, ставшая частью буржуазной Европы, не может не сохранить всех примет старого мира,
разрушенного в РСФСР.
Огромная же и прекрасная Вена, превратившаяся в столицу маленькой страны, интернационализируется и американизируется, тоже становясь
«прихожей». Немного свысока отмечает путешественник готовность венцев играть в европейской политике ту роль, которую им отвели в Версале: «/…/ Меня лично более всего поражало всегда, как австрийцы легко и быстро свыклись с положением третьестепенного государства после того, как только что перестали быть великой державой /…/»40. Во время войны, рассказывает путешественник, в венских кафе шли долгие споры на тему «Кто нас заберет?». «То, что никто “не заберет”, даже на ум не приходило»41. Упадок некоего
«национального духа» (понятие вроде бы не умещается в марксистскую раму,
но с очевидностью присутствует в советских путешествиях уже в середине
1920-х годов) воплощается в потере территории и собственного лица. Это отсутствие лица и позволяет советскому путешественнику не обращать
39 Иоффе А. За рубежом (Путевые впечатления из записной книжки журналиста) // Новый мир. 1927. № 5. С. 193.
40Там же.
41Там же.
165
внимания на маленькие страны – не описывать их вовсе или описывать одну за всех. Советских писателей-полпредов интересуют настоящие игроки европейской политики. Их основной интерес направлен в сторону Франции, их основной маршрут – Париж. Германия при этом становится этапом борьбы за социалистическую Европу, Берлин – этапом на пути в Париж.
2. Послевоенная Европа в восприятии Маяковского. Формы агитационной поэзии
Осенью 1922 года Маяковский впервые путешествует по Центральной и Западной Европе. Маршрут «Германия – Франция – Германия» традиционен для европейской поездки русского литератора. Однако под традиционным маршрутом просвечивает новый геополитический подтекст: близкой РСФСР Германии уделено значительно больше внимания, чем враждебной Франции. В
традиционном путешествии XVIII-XIX столетий было бы наоборот или, по крайней мере, внимание распределилось бы поровну.
Стихотворение «Германия» (1922-1923) напоминает своей декламационной природой «Мою речь на Генуэзской конференции» (1922),
герой которой с очевидностью присваивает себе функции дипломата. «Германия» напрямую устанавливает коммуникационный мост с массами немецкого народа:
Германия – это тебе!
Это не от Рапалло (М 4, 49).
Слово поэта обращено к рабочему народу и потому отличается от слов официального договора с немецкой буржуазией. Полпред стиха важнее полпреда: он говорит не официальным языком межгосударственных актов
(«никогда язык мой не трепала/ комплиметщины официальной болтовня» – М 4, 49), а языком сердца – поэтическим языком. И далее по всему тексту: личное чувство полпреда стиха всякий раз оборачивается массовым переживанием

166
народа Советской России. Сюжет стихотворения выстраивает эмоция жалости42
–личная по своей природе. Но обращена она ко всему германскому народу.
Стеми был я,
кто в июне отстранял от вас
нацеленные пули.
И когда, стянув полков ободья,
сжали горло вам французы и британцы,
голос наш взвивался песнью о свободе,
руки фронта вытянул брататься (М 4, 49).
«Я» легко переходит в «наш», титанизм атрибутов «я» традиционно для послеоктябрьского Маяковского передает ощущения массы. Поэт растворяется в коммуникации масс: рупор нового мира обращается ко всем живущим в старом. «Братание», тезис антивоенной социалистической пропаганды, по-
прежнему актуально – это точка размыва национального. Полет братской жалости завершается превращением русского героя в немца:
Я давно с себя
лохмотья наций скинул.
Нищая Германия,
позволь мне,
как немцу,
как собственному сыну,
42 Очерк Маяковского «Сегодняшний Берлин» (1923), выстроенный во многом параллельно стихотворению «Германия», тоже начинает тема жалости к германскому пролетариату: «Но положение Германии (конечно, рабочей, демократической) настолько тяжелое, настолько горестное – что ничего, кроме сочувствия, жалости, она не вызывает» (М 4, 257).

167
За тебя твою распéснить боль (М 4, 50).
«Нации» становятся разорвавшейся одеждой, из-под которой появляется обнаженная (классовая) душа. Отсюда лирическая мощь и политическая правда
– «Рабочая песня», которой продолжается стихотворение, – песня обнаженной души, скинувшей с себя оковы (национальных) предрассудков. Песню исполняет русский поэт, ставший в Германии немцем, тема песни – «Красный реванш». Братание, ранее решавшее проблему окончания войны, приобретает черты внешнеполитического союза: Германия должна стать второй Россией.
Недаром немецкое «мы» «Рабочей песни» звучит неотличимо от советского
«мы» первой части.
Мы пройдем из Норденов сквозь Вильгельмов пролет Бранденбургских
ворот (М 4, 50).
Эти сроки – наиболее «этнографическая» часть текста. Этнографизм подчеркнут собственными примечаниями Маяковского: «Норден – рабочие кварталы Берлина»; «Вильгельмов пролет – средний пролет Бранденбургских ворот. Через эти ворота ездил только Вильгельм и разрешалось один раз проехать новобрачным из церкви» (М 4, 425). «Мы» – это одновременно и берлинские и советские рабочие: никто из них никогда не ходил через Бранденбургские ворота43. Берлинские топонимы у Маяковского – демонстрация интернационализма. Они сродни облетевшим «лохмотьям наций».
Родство Германии и России (воспоминания о войне намеренно стерты)
подчеркивает и концовка стихотворения – это родство в голоде и нищете44.
43Ср. у Р.Б.Гуля о революционных событиях в Берлине: «Люстгартен, Унтер ден Линден, Фридрихштрассе запружены миллионами никогда не бывавших здесь. Они – с заводов, с фабрик» (Гуль Р. Жизнь на фукса. М.; Л.: Гос. изд., 1927. С. 144).
44Ср. беседу хозяина лавочки с русским покупателем в очерке А.Белого «Европа и Россия»: «/…/ с вами затевается разговор; вы его знаете наизусть: “Да вот подорожало все: прежде вот карандаш стоил столько-то, а теперь…” – “Да” соглашаетесь вы, “дороговато”… – “Опять марка упала”. – “Упала” – соглашаетесь вы. – “Уже перегнали Россию”. – “Да”. – “Когда же

168
Песня – единственное, чем может поделиться советский поэт с немецкими братьями. Судьбы Советской России и Германии близки еще и в том, что их с одинаковой ненавистью пытаются задушить страны Антанты. В очерке
«Сегодняшний Берлин» (1923) эта тема звучит с нотой гордости за РСФСР, не допустившую на свою землю интервентов: «Здесь наглядно видишь, какой благодарностью к Красной Армии должно наполниться наше сердце, к армии,
не давшей сесть и на нашу шею этим “культурным” разбойникам» (М 4, 257)45.
«Культурные разбойники» имеют национальность – почти как в травелоге Александровской эпохи, это французы, хозяева послевоенной Европы. Но в контексте последовательных противопоставлений официальной политики политике сердца они скорее определены классово – это разбогатевшая на войне европейская буржуазия. Франция и Париж лишь метафорически олицетворяют доведенную до абсурда идею наживы46.
Структурно противоположно немецкому французское стихотворение
«Париж (Разговорчики с Эйфелевой башней)» (1923). С первых строк очевидно:
коммуникация с Парижем не состоялась. Основное настроение парижского текста – одиночество:
Я борозжу Париж – до жути одинок,
до жути ни лица,
до жути ни души (М 4, 75).
это кончится?”. – “Да не знаю, право…” – “В России-то теперь легче жить…” – “Легче” – соглашаетесь вы. “Напрасно мы воевали…” “Напрасно…”» (Белый А. Европа и Россия // Звезда. 1924. № 3. С. 63).
Россия и Германия сроднились в нищете, с той лишь разницей, что Германия более нищая.
45Разговор с лавочником у А.Белого заканчивается столь же характерно: « “Мы расколотим Францию, мы вернем Эльзас; Красная армия ведь сильна”. /…/ И вы увидите утопию: восстание “прусского” кулака при помощи красноармейских штыков /…/» (Белый А. Европа и Россия. С. 64). Маяковский, впрочем, обращается к Германии пролетарской, а Белый ведет разговор с обобщенной мелкобуржуазной Германией (в подтексте, как положено, – глубокое знание об ущербности позиции мещанина).
46Финал мировой войны как бы распадается в сознании путешественника на советский (воплотивший на востоке идею братания) и буржуазный (воплощенный на западе грабительским Версальским договором).

169
Единственный собеседник, достойный титанического «я» советского поэта, – Эйфелева башня. Она, как Большевик на одноименной картине Б.М.Кустодиева (1920), возвышается надо всем городом. Обращение к ней столь же обобщенно-абстрактно, как и обращение ко всему немецкому народу в
«Германии». Эта абстрактность – следствие митингового мышления первых советских лет. Но Эйфелева башня у Маяковского олицетворяет не Париж и не Францию, она интернациональна – это суммарный образ технического прогресса. Неудавшийся разговор с французским пролетариатом компенсируется разговором с западной «техникой» (всей сразу – в лице ярчайшего представителя). Техническая оркестровка коммуникации особенно бросается в глаза при сравнении стихотворения с серией очерков о Париже,
написанных Маяковским в том же 1923 году. Самое интересное в столице Франции, по мнению советского поэта, – это аэродром в Ле-Бурже. Его описанием заканчивается очерк «Париж. Быт». Аэродром – топос, максимально лишенный национальных черт. Но за счет этого обретающий футуристические черты города будущего, заполненного техникой.
Техника не случайно оказывается в центре советско-европейской коммуникации, заменяя пролетариат. Повышенный интерес к технике,
доходящий до ее фетишизации, традиционен для футуризма, идейного истока ЛЕФа. Прежнее увлечение сочетается в нарождающемся травелоге с государственными интересами Советской России. Импорт машин и технический идей – первостепенная задача ранней советской дипломатии47. Не менее важная, чем экспорт революции. От Маяковского до Кушнера путешественник подробнейшим образом изучает организацию высокотехнологических процессов на тех или иных европейских предприятиях
(см., например, у Кушнера детальное описание процесса разгрузки зерна в гамбургском порту). Европейский очерк должен, во-первых, рассказать
47 Характерен в этом плане полпред Прокопов из повести Лидина «Морской сквозняк». Он специально приезжает в Европу, чтобы обменять лен и пеньку на всяческие машины.

170
читателю об организации производства на Западе: рационализация производства – одна из основных идеологических установок советской власти в области возрождения промышленности. Во-вторых, очерк должен идеологически аргументировать, почему отсталое буржуазное общество обладает передовой техникой.
Лидин в «Морском сквозняке» пытался объяснить техническое превосходство Запада годами гражданской войны и интервенции: пока в России воевали, Запад ушел вперед. Один из героев книги, Невтонов, приезжает в Берлин, чтобы «/…/ покупать книги, просматривать каталоги, изучать, что же придумали в Европе и что еще украли у вселенной из всех ее тайн за пять лет русских усобиц, тифа, голода»48. Маяковского же не удовлетворяют прямолинейные объяснения. Он помещает футуристическое представление о технике в сферу революционного мифотворчества, где знание неотделимо от плакатной риторики (как плакатна сама Эйфелева башня, избранная собеседником).
В системно организованных прозаических очерках о Париже Маяковский использует отработанную в рижском стихотворении энциклопедическую форму: парижская жизнь раскладывается на составляющие – политика, театр,
живопись, быт. Это позволяет провести через все очерки стержневую мысль: в
технике они преуспели, в идеях переживают застой. Все французское – от театров до парламента – несравненно ниже советских аналогов49: «/…/ драма и,
конечно, опера и балет России несравненно и сейчас выше Парижа» (М 4, 213,
очерк «Париж. Театр Парижа»); «Без всякого комплимента приходится установить – даже в наших молодых советах можно было бы поучить палату
48Лидин Вл. Морской сквозняк. С. 78.
49Этот тезис заставляет воспомнить типологически близкий травелог Д.И.Фонвизина. В нем французская литература (с этической точки зрения, преобладающей над эстетической) отрицается так же, как у Маяковского французское искусство, – вся целиком. См., например, рассуждение о лучших авторах Парижа, включая Вольтера и Руссо: «Все они, выключая весьма малое число, не только не заслуживают почтения, но достойны презрения. Высокомерие, зависть и коварство составляют главный их характер» (Фонвизин Д.И. Собр.
соч.: В 2 т. Т. 2. С. 443).