Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Белов В. - Кануны

.docx
Скачиваний:
20
Добавлен:
17.02.2016
Размер:
749.12 Кб
Скачать

Помнится, девки убежали, а он еще долго ходил по избе. Ему было жутко распахивать двери, пускать в избу густой январский мороз. Открыл подполье, поглядел, надежно ли укрыты картошка и брюква, уже обметанная зелеными росточками. Подошел к печи. Большая, беленная раствором золы, сбитая много годов тому назад печь эта не остывала еще ни разу. Она кормила и поила дочь Верушку и ее брата, надежно лечила немочи деда Никиты. Безропотно сушила обутку, зерно, лучину… Тогда Рогов с такой же, как сегодня, тревогой открыл вьюшки и выставил заслонку. Тараканов было густо, особенно около кожуха и полатей, в щелях тесаного потолка и у трубы. Они водили усами, ничего не зная о своей предстоящей беде. «Что, рыжие? — вслух весело сказал Иван Никитич. — Вот вы у меня кряду запляшете», — распахнул широкую дверь в сени. По полу белым густым валом покатился холод. Жилой дух, сдобренный запахом печеного хлеба, запахом кожаной упряжки, сухой лучины и пареной брюквы, быстро исчезал, уступая место чему-то бесцветному и морозно-безжизненному. Тогда у Ивана Никитича стало неловко и пусто на душе — это он хорошо запомнил. Но, увидев, как притихли скопища ошарашенных тараканов, он снова почему-то развеселился. «Вот эдак вас, рыжих, эдак. Всех до единого, всех под корень!»

Вышел из избы, закрыл на замок ворота в сени. Скрипя серыми валенками, пошел к Евграфу. Но не утерпел, оглянулся. Над трубой чуть заметно дрожало покидающее избу тепло.

…Девки, подружки Верушки, опять скопились внизу, они бегали от окна к окну, переговариваясь шепотком. Охали, радостно-перепуганные и праздничные. Палашка Миронова вдруг в радостном ужасе всплеснула руками.

— Ой, девоньки, едут ведь!

Все девки и Аксинья со сватьей Марьей метнулись к окошкам. Туда же, стараясь быть степеннее, подошел и Никита.

— Ну, ну, полубелые, дайте и мне!

— На трех лошадях, мамоньки!

— Что делать-то, Оксиньюшка? Овес-то у нас да и симячко не насыпано!

— Беги, сватья, беги скорее, ради Христа!

Сватья Марья, подхватив подол черного своего сарафана, по-коровьи, неловко побежала в сенник за овсом и льняным семенем. Девки, накрывая на стол, еще быстрее заметались по избе. Аксинья торопливо снимала с божницы икону.

Иван Никитич дрожащими руками одернул жилетку, надетую поверх красной, белым крестом вышитой рубахи, виновато взглянул в зеркало. И, сдерживая волнение, повел седеющей бородой.

— Ты, Оксинья, значит, это…

Аксинья на секунду ткнулась головой в его плечо, заплакала, но также быстро осушила глаза. Она сунула ему в руку иконку и исчезла. Он, не зная что делать, положил образок, взял с полицы широкую кованую ендову, вытащил из насадки обрубок веретена и нацедил сусла. Сусло было темное, с желтоватой душистой пеной. Иван Никитич приготовил два блюда и заперетаптывался.

— Самовар-то сейчас или погодить?

— Погодить! Ой, погодить… — Аксинья и сама растерялась. Поезд о трех корешковых и одних деревянных санках ехал уже через мост, кони шли усталой рысью. У околицы сидевший в передних санках дружко махнул кнутом, негромко и часто запели по улице медные бубенцы. Вороная кобыла, колесом гривастая шея, вынесла санки с женихом на середину Шибанихи. Сажени на три вослед, вся в лентах, шибко шла чалая, запряженная в деревянные, расписанные вазонами сани. В санях, в куче гостей играл на гармони привозной из жениховой родни гармонист. С бубенцами, с лентами в конских гривах вымахали в деревню еще две упряжки, правда, вожжи у них были уже не ременные, а веревочные. И это тоже не ускользнуло от востроглазых шибановских баб.

— Ой, ой, вожжи-то, бабоньки!

— Да и сани, кажись, нешиненые, у этих-то!

— А дружко-то кто?

— Вроде бы Микуленок.

— Это с каких бы рыжиков?

— Он, вот те Христос, он!

Дружком действительно был Микуленок. Он на полном ходу вывернул кобылу к дому невесты, народ с шумом шарахнулся в снег, но девки тут же окружили упряжку, запели:

Вьюн на воде извивается,

Павел у ворот убивается,

Просит свое, просит суженое,

Свое ряженое, запорученное,

Запорученное, запросватанное.

Микуленок в дубленом полушубке, с белоснежным платом через плечо спрыгнул на снег, хлопнул о колено шапкой с бархатным, табачного цвета верхом. Раздвигая девичий заслон, махнул на крыльцо и в избу, чтобы известить о приезде жениха-князя. Но Иван Никитич уже выходил на крыльцо с блюдом сусла в руках. Он отыскал глазами Данила, сошел с крылечка к нему, подал блюдо и поклонился в четверть земного поклона.

— Данилу Семеновичу… Покорно прошу в дом заходить.

Данило сделал три глотка, сказал «спасибо», передал блюдо другой родне и ступил на крыльцо. Его чуть кривые, в серых валенках ноги, избавляясь от несуществующего снега, проворно поколотили друг о дружку. Прошли в дом тысяцкий Евграф Миронов, гармонист Акимко Дымов и другие приезжие. Марья с неспешным поклоном подала жениху белый, с красным тканьем плат-полотенце. Иван Никитич тоже поклонился Пашке, и оба только теперь направились в избу. Девки, не останавливая песни, сомкнулись за ними, хлынули следом и сгрудились в сенях. По обычаю, поезжане встали у дверей под полатями. Все смолкли. Короткая, печально-отрадная тишина установилась в избе, многие женщины завытирали глаза. Вдруг Палашка Миронова, изменив голос, грустно, но смело нарушила тишину началом причета, и девки одна за другой начали пристраиваться к ней.

Не сама ясна светлица

На пяту растворилася,

Не верба в избу клонится,

Не шелковый клуб катится,

Клонится-поклоняется

Дворянин да отецкий сын

Павел да свет Данилович.

Дружко нетерпеливо кивал Палашке, чтобы причитала скорее. Марья Миронова из кути знаками показывала жениху, что пора приносить челобитье. Но девки, вместе с невестой, начав причитать как бы шутя, распричитались теперь взаправду, у многих катились по щекам слезы.

Попритихните на море

Все гуси и лебеди,

Призамолкните в тереме

Все и гости, и гостейки,

Все подружки-голубушки.

У Веры вдруг чем-то горьким сдавило горло, и она расплакалась по-настоящему. Надо было принимать челобитье. Пашка подошел к ней и подал в руки небольшой кованый сундучок с подарками, поклонился. Микуленок принял от Аксиньи пироги и начал раздавать девкам. Вера, сдержав слезы, поднесла жениху полотенце, а Иван Никитич рюмку вина, но Пашка, по обычаю, отказался. Тогда Иван Никитич окинул зятя долгим, никому не понятным взглядом, произнес тихо:

— Добро да радостно тебе под венец встать!

Все заусаживались за стол. Подвыпивший заранее Микуленок ходил по избе, притопывал, угощал пирогами девок и ребятишек, приговаривал: «Маленькие робятки, косые заплатки, костыжные воры, репные обжоры, красные девицы, пирожные мастерицы, криношиные блудницы, горшечные погубницы, вам бы только и знать, как у матки яичко своровать да ребятам отдать, примите от нашего князя краянова!» Девки остановили песни. Жуя пирог, они тыкали Микуленка под бока и дергали за полы, ребятишки, получив по гостинцу, выпростали избу.

Вера присела на лавку к Пашке. Иван Никитич взял ее холодную руку, подал жениху, Аксинья, в слезах, благословила молодых и трижды обнесла их иконой. Вера, оглядывая застолье, остановила глаза на дедке Никите: он сидел в сатиновой полосатой рубашке рядом с Сережкой, почти такой же маленький, как и внук, сидел, опустив сивую, расчесанную на пробор головенку. Вере вдруг стало нестерпимо жалко всего на свете: и деда, и Сережку, и своего исчезающего девичества. Она сглотнула слезный комок, запричитала:

Государь ты мой батюшка,

Уж ты красное солнышко,

Тебе на што да спонадобиласъ

Моя рученька правая?

На ней не письма написаны,

Не узоры нашиваны…

Она встала и поклонилась на все стороны, родня окружила ее, начала обнимать, и Аксинья, шепча молитву, закрыла ее платком. Все присели на лавки, потом разом встали, чтобы ехать к церкви, поп Рыжко ждать не любил, да и весь зимний день долог ли?

Вдруг на середину избы выскочил, тоже подвыпивший, Акиндин Судейкин, он хлопнул себя по тощим ляжкам:

— Стой, робяты, старые, молодые, женатые, холостые, усачи, бородачи, подвить нога, подтянуть бока, по улочке пройти, прогаркать-просвистать — того можно добрым молодцем назвать!

— Сиди, Киня, вишь, выскочил! — послышался голос Кеши Фотиева.

— Стой, не мешай, — верещал Судейкин. — Ах, князь, молодой, тысяцкой, второй барин и сват со свахой, дружко с поддружьем, чашники, наливальнички, ухабнички, сберегальнички, позвольте подступиться, пониже поклониться, поздороваться!

— Давай!

— Я вас пришел поглядеть, сам себя показать, здравствуйте, господа-сенаторы, из какой вы конторы? Я из нижней, межевой, я человек не швецкой, не турецкой, а тот же совецкой, Вологодской губернии, деревни Шибанихи Акиндин Судейкин. Парень неплох, у меня полна пазуха блох, клопов около поясницы, как брусницы, случилось мне в ольховском конце погулять на крыльце, сказанул лишние словеса, выволокли за волоса! Пал под лисницу, принесли мне девки яишницу, хлебал, торопился, чуть не подавился. Ах, Саши да Маши, девушки наши, головки гладки, аленьки фатки, знают оне наши молодецкие ухватки. Есть еще у нас в полку шесть баб голож… не смеют на свадьбу прийти. Мы по свадебкам гуляем, денежки собираем, берестяные заплаты покупаем…

— Стой, Судейкин, остановись!

— Не остановлюсь! Мы на ваши денежки станем заплатки покупать, баб на свадьбу пушшать, ежели не верите, поглядите в куть, все бабы тут, пожалуйте за труд, за работу, на куделю, на шерсть рубликов шесть!

Пашка, улыбаясь, вынул бумажник, откупился под общий смех. Все двинулись из избы. Девки запели:

Со берегу, со берегу

Самокаты катят,

Со терема, со терема

Красну девицу ведут.

Скобы брячат, башмаки говорят,

Просят коня,

Коня батюшкова.

Батюшков конь,

Не ступисъ, не везисъ,

Не вези молоду

На чужу сторону.

Вера никуда не уезжала из отцовского дома, она возвращалась после венчания домой. Но ее чуть ли не на руках вынесли из избы.

XI

Церковь стояла холодной с самого рождества, и сегодня от протопленных печей тянуло смородом. Отец Николай зашел в алтарь, припас для венчания вино и свечи, достал из сундука давно не чищенный венец. Расправляя епитрахиль, побывавшую в трубе Савватея Климова, он мысленно обругал прохвостом Киню Судейкина. От епитрахили все еще пахло печным дымом, пятна от сажи так и не отстали. Николай Иванович поглядел в щель между царских врат: храм понемногу наполнялся народом. Первыми пришли Носопырь и дедко Петруша Клюшин, ихние лысины белели у правого клироса. Слева стояла старуха Таня, она поминутно крестилась на иконостас. Ребятишки то и дело колобродились с паперти и обратно, выпускали и без того небогатое печное тепло. Одна за другой заходили бабы, потом появились и мужики, вот наконец объявились и девки. Их пестрая стая раскидалась по храму красными, белыми и розовыми пятнами платков, сарафанов, косынок. Отец Николай приободрился, он не ожидал, что так много будет народу. С минуту на минуту могли подъехать новобрачные, и Николай Иванович покашлял и тихонько попробовал голос. Аналой с Евангелием и крестом стоял посреди церкви еще со вчерашнего дня.

Все было готово к венчанию. Вдруг отец Николай оглянулся: прямо в алтарь вошел Игнаха Сопронов. Глядя на Игнаху, Николай Иванович сначала растерялся, после изумился, и наконец лицо его налилось бордовым цветом. Все было точь-в-точь как недавно в Москве. От возмущения отец Николай забыл все слова и глядел на Сопронова. Сопронов же, не глядя на попа, спокойно прошелся по алтарю, оглядел престол. Пальцем, коричневым от табаку, пощелкал по дарохранительнице. Отец Николай с минуту наблюдал за Сопроновым, потом шагнул к нему.

— Прошу выйти вон! — внятно и тихо сказал поп.

Игнаха оглянулся, прищурившись.

— Вон! Ну? — уже громче и еле сдерживаясь, повторил отец Николай, но Сопронов лишь отступил за церковный сундук.

— Ты меня не запряг! Не нукай. А вот подобру мы с тобой поговорим.

— По какому добру? — Отец Николай собрал в кулак все свое терпенье, чтобы не вышибить гостя коленом под зад. — По какому добру? Нам с вами не о чем говорить, Игнатий, э-э…

— Павлович.

— Вам тут нечего делать!

— Вот что, Перовский, — Игнаха сел одной ягодицей на сундук. — У тебя разрешенье есть? По закону ты не имеешь права венчать.

— Это… это по какому закону?

— А по такому, какому надо.

— Я таких законов не знал и знать не хочу и прошу вас выйти вон!

— Ладно! Поговорим в другой раз… а отсюда… — Игнаха сел на сундук обеими ягодицами, — я не уйду! Делай свое дело, а я свое. Буду проводить собранье граждан…

Отец Николай, унимая дрожь во всем теле, взял венец, свечи. Он чуть не разлил чашу с вином, вышел на солею. В церкви было битком народу. Жених с невестой стояли у аналоя, за ними толпились поезжане и вся родня. По церкви до самой паперти замирающей волной прошел шум, и люди затихли. Николай Иванович дрожащей рукой зажег свечи, сунул их новобрачным, подал венец маленькому брату невесты. Сережка в одной рубашке, подпоясанный пояском, замерзший, хлюпая носом, встал за молодыми. Молитва у отца Николая не ладилась, он дважды сбивался. Колец у молодых не было. Поочередно спросив у молодых, согласны ли они вступить в брак, отец Николай опять начал читать молитву, затем взял у Сережки венец.

— Обручается раб божий Павел рабе божией Вере! — Голос отца Николая окреп, и густой его гул эхом отозвался под сводами храма.

Все двинулись вперед, жених враз распрямился, и отец Николай осенил венцом его кудрявую голову.

— Обручается раба божия Вера рабу божию Павлу! — еще медленнее и еще торжественнее произнес отец Николай и коснулся венцом волос невесты. Чаша с вином уже не дрожала в его руках, он подал ее жениху поспешно и твердо. Пашка коснулся губами вина. Вера тоже, и отец Николай соединил их правые руки. Трижды обвел вокруг аналоя. Старухи и бабы положили по нескольку поклонов, старики и многие мужчины перекрестились, обряд кончился. Павел, держа Веру под руку, уже хотел вести ее из церкви, когда в царских вратах появился Игнаха. Подняв руку, он встал посреди солеи.

— Товарищи, одну минуту! Прошу задержаться.

Голос у Игнахи сорвался, народ от изумления не знал, что делать. Кое-кто из подростков хихикнул, кто-то из девок заойкал, бабы зашептались, иные старики забыли закрыть рот.

— Проведем, товарищи, шибановское собранье граждан! Я как посланный уисполкома…

— Дьяволом ты послан, а не исполкомом! — громко сказал Евграф. — Господи, до чего дожили…

— Чего на него глядеть? Выставить!

— Истинно!

— Да шут с ним, пускай говорит!

— Жалко, что ли?

— Нет, не пусть! — Евграф бросился было вперед, но Павел за рукав остановил дядюшку.

— Погоди, божатко…

Оставив жену, Павел крепко схватил Евграфа за локоть, скрипнул зубами. Вера повисла между ними, порывистым шепотом успокаивала мужа, звала домой. Тесть, теща, дед Никита, отец жениха и вся родня уже покидали церковь. Сопронов торопливо, все более смелея, выкрикивал:

— Товарищи, значит, так! Вопросы у нас на повестке такие. Во-первых, по займу для восстановления крестьян и по налогу, а во-вторых, зачитка обращения. Начну, товарищи, со второго вопроса, зачитаю обращение…

Сопронов из внутреннего кармана бумажного пиджачишка вынул газету «Красный Север» и развернул ее.

— Газета, товарищи, от двадцать семого января тыща девятьсот двадцать восьмого года. «Поможем китайским революционерам!»

— Кому, кому? — спросил из толпы Киня Судейкин.

— Так называется обращенье, товарищи. Зачитываю доподлинно. В церкви поднялся шум, старухи и старики направились к выходу.

Павел все еще стоял с женой у паперти. Словно сквозь густой вязкий туман доходил до него весь смысл, вся обида происходящего. Эта обида тяжким горячим комом нарастала в горле, и сейчас он еле удерживался, чтобы не броситься на Сопронова. Павел крепко сжимал челюсти и чувствовал, как его охватывает безрассудная ярость. Он взглянул на махающего газетой Игнаху. Ворот ситцевой сопроновской рубахи выехал из-под пиджака, непричесанные волосы смешно и жалко торчали из-за ушей. Пашке вдруг стало жалко Сопронова, и вслед за родней он вышел из церкви. Сопроновский голос звонко раздавался под сводами.

— Крик о помощи из Китая должен не только быть услышан, но и найти сочувствующие сердца. Нет, он должен найти также дающую руку. Дорогие братья и сестры, окажите братскую помощь рабочему классу и крестьянству Китая! Мы уверены, что ваша помощь Китаю окажется достойной ваших великих традиций международной солидарности. Товарищи, обращение подписал пред, исполкома МОПРа Клара Цеткина…

Три широких низких стола, покрытые клеенкой, стояли вдоль передней лавки и два — вдоль боковой, гости заполнили всю роговскую избу. Даже в кути негде было повернуться. Никто не хотел садиться, все ждали сверху молодых. Пашка, в черной паре с бантом, в косоворотой зеленой ластиковой рубашке, держа Веру под ручку, сошел вниз, когда дружко забавлял девок, а старики нюхали табачок, стоя у дверей под полатями. Вера, придерживая за концы кашемировый платок, в бордовом шерстяном сарафане, в высоких, со множеством круглых пуговок полусапожках, прошла за стол чуть впереди мужа. Разрумяненная своей стыдливой смелостью, она была хороша, под стать высокому широкоплечему Павлу, и все откровенно залюбовались ими. Но Иван Никитич торопил гостей садиться за стол. Мужики рассаживались отдельно от баб, которые долго уверялись, наконец все были усажены, и Иван Никитич разлил по стаканам две ендовы сусла. Все выпили, похвалили сусло. Аксинья, которой помогала Палашка с матерью, на каждый стол поставила по большому блюду бараньих щей. Иван Никитич прямо из четверти налил всем по рюмке вина.

— Ну, дак… любезный сват, сватьюшка… Значит, это… Поздравим деток. Павел Данилович, Верушка… Вера Ивановна… — Иван Никитич прослезился, рюмка в его узловатой руке задрожала, он чокнулся с зятем и дочкой. — С законным браком. Совет да любовь…

Все гости разом заговорили, потянулись чокаться, молодые встали. К ним подходили по очереди, поздравляли.

— С законным вас, Павло Данилович, Вера Ивановна!

— Дай бог согласья.

— Век, говорят, прожить — не поле перейти.

— С богом!

Все выпили и принялись за щи, лишь молодым положено было сидеть так. Аксинья уже разносила по столам белые пироги: рыбники и посыпушки, с яйцами и с рыжиками, Иван Никитич налил по второй рюмке, а по стаканам — бурого пенистого пива. Рюмки молодых стояли нетронутые, но, по обычаю, пиво молодым было разрешено, а поэтому дружко остановил хлебню.

— Иван Никитич, чего-то не пристаю на одну ногу, а какая пляска хромому-то?

— Истинно, Николай Николаевич, надо и на другую ногу! — Иван Никитич расправил бороду… Румянец от выпитой рюмки заметно проступил на его лице, глаза прояснились. Но в эту самую минуту зять проговорил что-то ему на ухо. Иван Никитич согласно закивал Павлу и вышел из-за стола. Он надел полушубок, и все сразу догадались, куда он пошел. Отец Николай, сидевший рядом с Никитой и дедком Клюшиным, сначала исподлобья, недобро, поглядел в спину хозяину. Он один, не дожидаясь других, вылил прямо в горло содержимое рюмки, но все сделали вид, что не заметили этого.

Разговоры уже зачинались то тут, то там, по застольям.

— Это какая мопра-то? — громко спрашивал у Евграфа Савватей Климов. — У меня вон налогу половина не выплачено да на заем подписался на десятку. А тут еще и мопру требуют.

— Не требуют, а добровольное дело.

— Ну, и ладно, ежели добровольное.

— Кабы деньги-то были…

— Истинно. Ну тебя-то, Евграф, надо бы и мопре тряхнуть, у тебя деньги есть.

— Это какие у Евграфа деньги?

— Есть, есть у тебя денежки, — не унимался Савватей.

— Нет, а ты, Савва, скажи…

Иван Нечаев, в гимнастерке с ремнем, хлопал по плечу Ольховского гармониста, уговаривал сыграть, но тот упирался, отговаривался тем, что время еще не пришло. Отец Николай гудел в ухо деду Никите, какая у него была кобыла до германской войны. Степан Клюшин слушал Данила, который рассказывал про Ольховскую маслоартель и про поездку в Москву, а дружко уже не один раз успел переглянуться с Палашкой.

Изба с гостями мерно гудела от всех этих разговоров, когда на пороге появился растрепанный Иван Никитич. Все зашумели еще больше.

— Больно и горд!

— А Христос с им, ежели брезгуют.

— Наплевать, дако.

Иван Никитич сел, долил отцу Николаю. Аксинья, Палашка и Марья добавили на столы пирогов и студня. Данило вдруг прекратил с Клюшиным разговор про Москву и обратился к Аксинье:

— Сватья, а сватьюшка? — кричал он через стол, стараясь пересилить говор и шум. — Чуешь, чего говорю-то, вино-то горькое…

— А?

— Винцо-то, говорю, горькое, нет мочи и глотнуть!

— Да и у меня-то, сват, горесть одна! — по-молодому, бойко отозвалась Аксинья и взяла рюмку.

— Горько, ей-богу, горько! — поддержал их Савватей, а за ними заговорили все. Павел ласково сверху вниз взглянул на Веру. Она, зардевшись, ответила ему согласным взглядом. Держа стаканы с пивом, они встали. Павел осторожно, одной рукой, притянул к себе покатые плечи жены, пригнулся, легонько коснулся ртом горячих губ Веры. Они выпили и сели, изба зашумела, все смотрели теперь на них не сводя глаз. Аксинья заутирала глаза концом платка. Иван Никитич тоже замигал, но говор и шум поглотили, растворили в себе их слезы… Вдруг чистый, ровный, но негромкий и тоскливо-радостный голос вырвался из общего шума, отделился от всех звуков и поплыл над всеми, всех обволакивая и зовя к себе. Никто не заметил, как пришла бабка Таня. Аксинья усадила ее на краешек крайнего застолья, подала пива, и теперь Таня вдруг запела, запела нечаянно для самой себя. Она безукоризненно ровно вывела длинное место с переходом на низкий голос, оборвала его так же ровно и, сделав передышку, запела повтор, еще лучше и чище:

Эдакой ты, Ваня, Ваня,

Разудалая головушка твоя…

Евграф первый пристроился к ней своим негромким, приятным рокотистым баском, за ним, на третьем голосе, тоненько и печально включилась мать жениха Катерина, и вот, словно огнем, песня охватила все четыре стола, раздвинулась, поплыла куда-то сквозь стены и потолки. Еще не кончилась, не пошла на убыль песня, как сказалась в чьих-то руках гармонь, заотодвигались скамейки, люди завставали. Но пляска пока сдерживалась оттого, что люди все заходили и заходили, вставали у дверей, у печи, и каждому пришедшему Иван Никитич подавал по ковшику пива. Палашка Миронова, стоя посреди пола, нетерпеливо одергивала новомодную юбку, дружко Микуленок теперь с серьезным лицом ждал момента, девки и бабы выходили в круг. Гармонь заиграла нечасто и нежно…

XII

Павел проснулся задолго до рассвета от широкой своей радости, которая пересилила и мигом растопила глубокий сон. Был третий день после свадьбы. Внизу, стараясь не будить молодых, обряжалась Аксинья, творила блины и мяла на сочни ржаной мякиш. Свет от лампы и растопленной печи проникал через лестничный люк наверх, переливался на тесаном потолке. Спокойно и глубоко дышала в плечо Верушка. Павел хотел встать не будя жену и, сдерживая жажду движений, тихо выпростался из-под одеяла. Но Верушка проснулась, по-детски потянулась к нему.

— Куда ты, Пашенька?

— За сеном уговаривались, — Павел сел на кровать.

— Погоди… — Она прижалась к его бедру теплой большой грудью. — Темно еще, да и печь только затоплена. Ой, правда ли, Паша, не сон ли снится? Душа у меня будто в раю, а все не верится, что ты тут. Тут ведь ты?

— Тут, тут, — Павел, улыбаясь в темноту, снова укрылся одеялом. — Никуда уж теперь, навек…

Словно жалея молодых, остановилась в окнах еле занявшаяся синева. В подпечке нижней избы весело и нечасто пел петушок, переливались на потолке отблески света.

Они сошли вниз, когда Аксинья уже накормила блинами деда и Ивана Никитича. Сережка еще спал. Иван Никитич пошел запрягать Карька, дед Никита отправился в поле глядеть клепцы, настороженные на зайцев.

Аксинья подкинула в печь, поставила в кути на скатерку судки с рыжиками, с топленым маслом и с пареной, залитой суслом брусникой. Молодые плескались за печью у рукомойника студеной водой.

— Ну-ко, благословясь, ешьте, — позвала Аксинья. — Как маленькие, ей-богу. Неужто и мы экие были?

Она почерпнула поварешкой овсяный блинный раствор и вылила в накаленную сковородку. Сковородка зашипела, блин наполовину испекся. Аксинья кинула сковородку в золотое полыханье огня, блин вздулся большим пузырем и в тот же миг лежал на скатерке.

— Садись, Павло, садись! — Аксинья кидала уже второй блин, третий, только мелькал сковородник и верещала подмазка.

— Это Ондрюшонка, бывало, теща блинами кормила, — рассказывала Аксинья. — Растворила-то много, самую большую корчагу. Ондрющонок сидит да уминает, а она испекет блин да ждет, не наелся ли зятюшко. Ну, думает, этот испеку, да, однако, и встанет из-за стола. Пекла, пекла, а Ондрюшонок никак не встает, ест да прихваливает. Теща-то вся в расстройство ударилась, блины-то кончаются, осталось на донышке, он ест да ест. Только за ушами пищит. Вот и остатний блинок, убогонький, кинула да и говорит: «Ровно бы и не пекла!» А он съел блинок-то да и говорит: «А ровно бы и не ел!»

Пашка хохотал за столом, не успевал есть все копившиеся тещины блины. Аксинья проворно металась от шестка к столу.

— Ну, уж у меня-то корчага будет побольше, ешь на здоровье.

— Это не тот ли Ондрюшонок, что мельницу строил? — спросил Пашка.

— Тот, как не тот, он и есть.

— Чего же он не достроил-то?

— А бог знает. Говаривали люди, что на проклятое место попал, на чертово лежбище. Все сделано было, а жернова не могли поднять, да и только.

Пашка усмехнулся. Он поставил на стол вскипевший самовар. Счастливая, вся какая-то новая Вера выставила чашки, заварила чай и начала печь блины для матери. И не понять было, то ли печной жар нарумянил ее белые щеки, то ли первая, еще ничем не затуманенная бабья радость, радость любви и ровного покоя.

…Уже совсем рассвело, когда в тулупе и в валенках, с топором в вязе дровней Павел выехал со Степаном Клюшиным за сеном на дальние лесные гари. Клюшин ехал впереди, дорога для Павла была еще незнакома.

В розовом предвесеннем утре кое-где еще дымили в сквозное небо деревенские трубы, но уже пахло по Шибанихе испеченными караваями. Крепкая упряжь сидела на Карьке ловко, домовито, словно амуниция на бывалом солдате, дровни шли как по маслу, оставляя позади две зеркальные полосы.

Не успели миновать гумна, как из деревни рысью выехала еще одна подвода. По красной дуге Пашка сразу узнал дядю Евграфа. Миронов пел коротушки, а в перерывах крутил над головой вожжой. Кобыла дядюшки всхрапнула над самым Пашкиным ухом. Евграф перевел ее на шаг, успокоил и поздоровался.