Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Фаулз Джон. Коллекционер - royallib.ru.doc
Скачиваний:
24
Добавлен:
02.06.2015
Размер:
663.7 Кб
Скачать

27 Октября

Подкоп около двери — единственное, на что я могу надеяться. Чувствую, что просто должна сделать эту попытку. И как можно скорее. Сегодня очень тщательно осмотрела дверь. Толстые доски, с моей стороны обитые железным листом. Ужасно прочная. Мне ее ни за что не выломать и с петель не снять. Да и он очень постарался, чтоб я не отыскала тут ничего, чем это можно было бы сделать.

Начала собирать кое-какие «орудия». Бокал — его можно разбить. Все-таки что-то острое. Вилка и две чайные ложки. Алюминиевые, но могут пригодиться. Больше всего мне нужно что-нибудь очень твердое и острое, чтобы выковыривать цемент, скрепляющий каменные плиты. Если удастся пробиться под плиты, не очень трудно будет выбраться в наружный подвал.

Чувствую себя очень деловой. Очень практичной. А ничего еще не сделала.

Полна надежд. На что — не знаю. И все-таки — надеюсь.

28 Октября

Ч.В. — художник. Высказывание Кэролайн в том духе, что Ч.В. «второсортный Пол Нэш», — свинство, но что-то в этом все-таки есть. Конечно, в его работах нет того, что он сам назвал бы «фотографированием», но они не абсолютно индивидуальны. Думаю, он просто пришел к такому же восприятию мира. Может быть, он даже видит, что в его пейзажах есть что-то от Нэша, а может быть, и не видит. И в том и в другом случае его можно подвергнуть критике: за то, что не способен увидеть или — что не хочет признаться вслух.

Стараюсь отнестись к нему объективно. Говорю о недостатках.

Злое неприятие абстрактной живописи, даже таких художников, как Поллок и Никольсон. Откуда это? Разумом я уже почти согласна с ним, но если говорить о чувстве — я все еще чувствую, как прекрасны некоторые картины, которые он ругает. Мне кажется, он завидует. Слишком многое отвергает.

Ну и что? Это совсем не важно. Просто я пытаюсь быть честной, говоря о нем. И о себе. Он терпеть не может людей, которые «ни о чем не задумываются», а он — задумывается. Даже слишком. Но он — человек с принципами (если речь идет не о женщинах). Рядом с ним многие из тех, кто считают себя людьми, так сказать, принципиальными, выглядят пустыми жестянками из-под консервов.

(Помню, он как-то сказал о Мондриане: «Тут дело не в том, нравится вам это или нет на самом деле, а в том, должно ли это нравиться». Я хочу сказать, он отвергает абстрактное искусство в принципе. Не желает принимать во внимание то, что он сам чувствует.) Самое дурное оставляю напоследок. Женщины.

Это случилось в третий, а может, в четвертый мой визит.

У него была эта женщина. Нильсен ее зовут. Наверное (это я сейчас только поняла), они только что встали. Спали вместе. Я была тогда ужасно наивна. Но они, кажется, ничего не имели против моего прихода. Ведь могли бы и не открывать, когда я позвонила в дверь. Она была со мной очень мила и гостеприимна, прямо сверкала улыбками, хотела, чтобы я поняла: она-то здесь — дома. Ей, наверное, лет сорок, что он в ней нашел? Потом как-то, уже много времени прошло, кажется в мае, я зашла к нему вечером. Я и накануне вечером приходила, но его не было дома (а может, они не хотели открывать?), но на этот раз он был дома и в одиночестве, и мы с ним разговаривали (он рассказывал мне о Джоне Минтоне), а потом он поставил ту индийскую пластинку, и мы молчали. Но на этот раз он не закрывал глаза, смотрел на меня в упор. И я смутилась. Когда музыка кончилась, такая воцарилась долгая тишина… Потом я сказала, поставить то, что на обороте? Но он ответил «нет». Он лежал на кушетке, лицо было в тени, мне плохо было видно.

Вдруг он сказал:

— Хочешь, иди ко мне.

Я сказала, нет.

Это было так неожиданно, он застал меня врасплох. И мой ответ прозвучал глупо. Будто я перепугалась.

Он сказал:

— Десять лет назад я бы на тебе женился. И это был бы уже второй злополучный брак.

На самом деле это было не так уж неожиданно. Назревало давно.

Он встал, подошел ко мне.

— Ты уверена, что не хочешь?

— Я вовсе не за тем сюда пришла.

Все это так не похоже было на него. Грубо, примитивно. Сейчас-то я думаю, просто уверена, он поступил честно и на самом деле был добр со мной. Нарочно был груб, нарочно сказал все, всеми буквами. Чтоб было ясно. Точно так же, как иногда позволял мне выиграть у него в шахматы.

Пошел приготовить турецкий кофе и сказал из кухни:

— Вы не правильно себя ведете. Вводите в заблуждение.

Я подошла и встала в дверях, а он не отрываясь следил за джезвой. Потом мельком взглянул на меня:

— Мог бы поклясться, что вы иногда сами этого хотите.

Я говорю, сколько вам лет?

— Я вам в отцы гожусь. Вы это хотите сказать?

— Терпеть не могу неразборчивости в отношениях. И вовсе не думала, что вы мне в отцы годитесь.

Он стоял ко мне спиной. Я злилась — он вдруг показался таким несерьезным, безответственным. И я добавила, кроме того, в этом смысле вы вовсе не кажетесь мне привлекательным.

Он спросил, по-прежнему не оборачиваясь:

— А что вы называете неразборчивостью?

Я ответила, когда отправляются в постель ради минутного наслаждения. Без любви. Просто секс и больше ничего.

А он:

— Значит, я ужасно неразборчив. Никогда не отправляюсь в постель с теми, кого люблю. Хватило одного раза.

Я говорю, вы же сами предостерегали меня от Барбера Крукшэнка.

— А теперь предостерегаю от себя самого. — А сам все смотрит на джезву, не оборачивается. — Вы помните картину Учелло в Музее Ашмола? «Охота». Нет? Композиция потрясает сразу, с первого взгляда. Прежде чем все остальное, техника, детали… Просто сразу сознаешь — картина безупречна. Профессора жизни не жалеют, чтоб докопаться, что в ней за секрет, что за великая тайна, отчего это с первого взгляда осознаешь ее совершенство? Ну вот. В вас тоже есть эта великая тайна. Бог его знает, что это такое. Я не профессор. Мне вовсе не важно, как это получается. Но в вас есть некая цельность. Вы — словно шератоновский шедевр, не распадаетесь на составные части.

И все это говорится таким равнодушным тоном. Холодным.

— Разумеется, вам просто повезло. Сочетание генов.

Он снял джезву с огня в самый последний момент. И продолжал:

— Только вот что интересно. Что это за алый отблеск замечаю я в вашем взгляде? Что это может быть? Страсть? Или стоп-сигнал?

Теперь он повернулся и смотрел на меня, пристально и сухо.

Я сказала, во всяком случае, не желание отправиться с вами в постель.

— А если не со мной?

— Ни с кем.

Я села на диван, а он — на высокий табурет, рядом с верстаком.

— Я вас шокировал.

— Меня предупреждали.

— Тетушка?

— Да.

Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил:

— Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего — те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства. Вон, смотрите, — и он кивнул на фотографию двух его сыновей, — прелестные плоды весьма благородных и чистых взаимоотношений.

Я пошла и взяла свой кофе и прислонилась к верста-ку, подальше от Ч.В.

— Роберт всего на четыре года младше вас, — сказал он. — Подождите пить, пусть отстоится.

Казалось, ему неловко говорить. Но необходимо. Будто он защищается. Хочет, чтобы я в нем разочаровалась и — в то же самое время — чтобы сочувствовала.

Он сказал:

— Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм?

Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки.

— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.

Он говорил со мной так, словно я — мужчина.

— Люди вроде вашей чертовой тетки считают, что я циник, разрушитель семейных очагов. Распутник. А я в жизни своей не совратил ни одной женщины. Я люблю женщин, люблю женское тело, мне нравится, что даже самая пустая, вздорная бабенка превращается в прекрасную женщину, когда с нее спадает одежда, когда ей кажется, что она совершает решительный и ужасный шаг. Все они так думают в первый раз. А знаете, что совершенно отсутствует у особей вашего пола?

Он взглянул на меня искоса. Я покачала головой.

— Невинность. Единственный раз, когда ее можно заметить, это — когда женщина раздевается и не может поднять на тебя глаза. (В тот момент и я не могла.) Только в этот самый первый Боттичеллиев миг, когда она раздевается в самый первый раз. Очень скоро этот цветок увядает. Праматушка Ева берет свое. Потаскуха. Роль Анадиомены окончена.

— А это кто?

Он объяснил. Я подумала, не надо позволять ему так говорить со мной, он меня как сетями опутывает. Даже не подумала — почувствовала.

Он сказал:

— Я много встречал женщин и девушек вроде вас. Некоторых хорошо знал, с некоторыми спал — а лучше бы не надо; на двух даже был женат. Других и вовсе не знал, просто стоял рядом на выставке или в метро, да это и не важно — где.

Помолчал немного. Потом спросил:

— Вы Юнга читали?

— Нет.

— Он дал название подобным вам особям вашего пола. Правда, это все равно не помогает. Болезнь от этого не становится легче.

— А какое название?

— Болезням бесполезно сообщать, как они называются.

Потом была странная тишина, будто мы сами и все вокруг нас замерло, остановилось. Казалось, он ждет от меня какой-то иной реакции, ждет, что я ужасно рассержусь или буду еще сильнее шокирована. Я и была и сердита и шокирована — только позже (и совсем не поэтому). Но я рада, что тогда не убежала, не хлопнула дверью. Это был такой вечер… В такие вечера сразу взрослеешь. Я вдруг поняла, что стою перед выбором: либо вести себя, как девчонка, год назад еще бегавшая в школу, либо быть взрослой.

Наконец он нарушил молчание:

— Вы странная девочка.

— Старомодная.

— Если бы не ваша внешность, с вами можно было бы помереть со скуки.

— Благодарю вас.

— На самом деле я и не думал, что вы отправитесь со мною в постель.

— Я знаю.

Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы и, когда мы играли, дал мне себя обыграть. Не признался, но я уверена, он это сделал нарочно. Мы больше не разговаривали, казалось, наши мысли передаются через шахматные фигуры, и в том, что я его обыграла, было что-то символическое. Он хотел, чтобы я почувствовала. Не знаю, что именно. Не знаю, хотел ли он, чтобы я думала, что моя «добродетель» одержала верх над его «греховностью», или имел в виду что-нибудь более тонкое, ну, что вроде иногда побежденный оказывается победителем. Не знаю.

* * *

В следующий мой визит он подарил мне рисунок: джезва и две чашки на верстаке. Замечательный рисунок, совершенно простой, сделанный без всякой суеты и нервозности, абсолютно без самолюбования, какое бывает у способной студентки художественного училища, когда она рисует простые предметы. То есть у меня.

Просто две чашки и маленькая медная джезва и его рука. Или — просто чья-то рука. Рядом с одной из чашек, как гипсовый слепок. На обороте он написал: «Apres…» — и число. А ниже: «Рour une рrinсesse lointaine». «Une» он подчеркнул очень жирной чертой.

Хотела еще написать про Туанетту. Но очень устала. Когда пишу, хочется курить, а от этого здесь становится очень душно.