Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Литература по Идеологии / Полонофобия и русификация 1860-х.doc
Скачиваний:
32
Добавлен:
31.05.2015
Размер:
312.83 Кб
Скачать

2. Представления об объекте полонофобии

Я далек от намерения доказать, что русификаторская политика в Северо-Западном и, шире, в Западном крае в середине 1860-х гг. предопредляла на тот момент всю совокупность русских негативных представлений и мифологем о поляке, «кичливом ляхе». «Польский вопрос» имел и другие важные аспекты: участие поляков в революционном движении внутри России, историческая судьба коренной Польши. Тем не менее, нет сомнений в том, что административная практика противодействия польской элите на западной периферии задавала целый ряд центральных для полонофобного нарратива сюжетов. Симметрия между этническим составом и социальной структурой в Литве и Белоруссии (грубо говоря, высший слой=поляки, народная масса=неполяки) позволяла использовать на полную мощь для мифологизации поляка пространственные категории «внутри» и «вовне», легко проецируемые на эффектные и впечатляющие образы. Рисуя поляка внеположенным народной массе, идеологи русификации усиливали в общей теме польского коннотации дробности, беспочвенности, искусственности, а в крайних пропагандистских версиях – инобытия, призрачности, потусторонности, смерти.42 Хорошо известно, сколь охотно оперировал метафорой упыря для дискредитации польского восстания редактор «Московских ведомостей» М.Н. Катков. В свою очередь, пишущие полонофобы местного масштаба стремились сколь можно «доходчивее» реализовать в своих риторических конструкциях оппозицию жизни и смерти. Из-под пера некоторых выходили не обделенные оригинальностью репрезентации поляка-врага. Так, в памфлете "Слово русского к мятежным полякам", автор которого скрылся за подписью «С……ъ», народная масса западных губерний противопоставляется мятежникам в следующем ракурсе: «Ужели вы не знаете и того, что в областях, которыми вы хотите ожилить и отелесить скелет Польши, живет около 8 миллионов русских – православных, заявивших недавно пред всем светом, что они не могут вспомнить об вас без ужаса, негодований и проклятий…».43

Русификаторская кампания Западного края рельефно воплотила в себе имманентную смысловую коллизию имперской полонофобии, раздвоенность имперского дискурса в этом вопросе. С одной стороны, в 1863 г. впервые в негативном образе поляка – повторю еще раз, целенаправленно культивируемом “сверху”, - так резко и неприглядно выступили черты не просто бунтовщика, заговорщика и мятежника, противника законной власти, но заклятого врага русского народа, воображаемой единой русскойнации.44Поляк наделялся качествами антагониста народной массы, осмыслялся как чужеродный элемент в общественном организме, на народной почве. Органицистская метафорика играла исключительную роль в символическом возвышении крестьянского населения, и посредством ее поляк отождествлялся с неорганическим, антивитальным началом. С другой же стороны, этот мифический ненавистник народной России не репрезентировал сам нацию-врага, не являлся, в свою очередь, олицетворением единой нации. Иначе говоря, поляк – враг нации, но врагне национальныйпо своей природе.

Вслушиваясь внимательно в правительственную риторику, имевшую прямое или косвенное отношение к подавлению польского восстания 1863-1864 гг. или русификации Западного края, мы обнаруживаем, что власть нередко испытывала немалый дискомфорт от пейоративного употребления слов “поляк” и “польский” и старалась по возможности избежать его или смягчить. В январе 1863 г., сразу после получения из Варшавы известий о начале восстания, Александр IIпублично заявил перед гвардейцами, что винит в случившемся не "весь народ польский", а только некую общеевропейскую "революционную партию". Царь старался не отступить от универсалистского имперского принципа: нет враждебных народностей, есть неверные подданные.

Однако устоять на этой позиции в 1863 г. было нелегко. Иллюстрацией последующих колебаний императора служит собственноручная запись им своей речи, произнесенной 17 апреля 1863 г. в Зимнем дворце перед депутатами от разных сословий и обществ, которые поднесли царю патриотические адреса. Текст (который предназначался для официальной публикации) пестрит правкой – задним числом! – собственных слов, вызванной нечетким видением самой сути борьбы в западных пределах империи. Так, если в окончательной редакции мы читаем слова: “посягательство врагов наших на древнее русское достояние”, то первоначально рука царя вывела нечто существенно иное: “посягательство поляков на древнее русское достояние” – и, скорее всего, именно эту фразу ранее услышали депутаты. В другом месте Александр вычеркнул националистически звучащий оборот, которым начиналась фраза о его гордости единством патриотических чувств народа: “Я как русский...”. Говоря об угрозе войны с Францией и Англией, Александр выражал надежду на то, что “с Божиею помощью мы сумеем отстоять землю русскую”, но в опубликованном тексте вместо двух последних слов читается “пределы Империи”.45

Знаменитый своей полонофобией М.Н. Муравьев также старался лишний раз не декларировать польскость восстания, которое он подавил в Литве посредством суровых карательных мер. В текстах его самых широковещательных воззваний к жителям края в 1863 г. (печатавшихся большим тиражом enregardпо-русски и по-польски), несмотря на адресованную дворянству и римско-католическому духовенству беспрецедентную риторику устрашения и принижения, почти не встречается этнически маркированного обозначения высших сословий. Собирательные категории дворянина, помещика, католического священника ставятся в тесную смысловую связь с понятиями мятежа, измены, предательства, коварства и т.д., но не польскости как таковой.46Не употребляется этнонимов и в другого рода документах первостепенной пропагандистской значимости – инспирированных генерал-губернатором всеподданнейших письмах дворянства каждой северо-западной губернии, содержавших осуждение крамол «революционной партии», заверение в политической благонадежности и мольбу о высочайшем «милосердии».47

В других случаях, когда этнические термины, обозначающие повстанцев, представлялись незаменимыми, Муравьев пытался хотя бы приглушить их звучание. Осенью 1863 г. он распорядился возвести в Вильне часовню во имя Александра Невского, призванную стать специальным местом почитания военных, погибших в боевых действиях против повстанцев, - их имена выбивались на мемориальных медных досках. Ключевая для этого мартиролога надпись была сформулирована не сразу. В предложенной генерал-губернатору версии: “В память павших русских воинов во время второго польского мятежа” – он приказал заменить пять последних слов следующим оборотом: “… При усмирении польского мятежа в 1863 году”.48 Помимо других возможных соображений, Муравьев явно принимал во внимание нежелательность “нумерации” восстаний: таковая, будучи увековечена в металле, подразумевала бы закономерность и устойчивость польского национального движения, повторяемость его вспышек.

Известная осторожность власти в оперировании этнонимом «поляк» дала себя знать и после подавления восстания, в ходе реализации русификаторской программы в Западном крае. В этом отношении характерны колебания в выборе юридических дефиниций, возникшие при обсуждении мер по приведению в действие указа от 10 декабря 1865 г. Этот указ, последствия которого неплохо изучены в литературе, возбранял покупку земли в западных губерниях «лицам польского происхождения» и дозволял ее только «лицам русского происхождения, православного и протестантского вероисповеданий».49 В журнале особой правительственной комиссии, редактировавшей проект указа, пока еще без обиняков разъяснялось, что «под выражением “лицам польского происхождения” нужно понимать не вообще католиков, а только поляков и тех западных [т.е. Западного края. – М.Д.] уроженцев, которые усвоили себе польскую национальность».

Однако уже через полмесяца министр юстиции Д.Н. Замятнин поднял вопрос о точных процедурах идентификации на практике «лиц польского происхождения», указав на то, что местные «присутственные места … не могут иметь почти никаких сведений о происхождении, национальности и вере того лица, на имя которого совершается купчая крепость», и тем более «таких сведений, которые относятся до образа мыслей и благонадежности лица в политическом отношении…». Оппонентом Замятнина в завязавшейся служебной полемике выступил министр государственных имуществ А.А. Зеленой. Он уверял, что никаких трудностей с определением поляков у местных чиновников не будет (как не узнать поляка?!). По его мнению, гражданские палаты (именно в них регистрировались купчие) должны будут ограничиться «разрешением вопроса: следует ли причислить их [покупателей. – М.Д.] к лицам польского происхождения, а вовсе не касаться собирания сведений о их образе мыслей и благонадежности». Последнее замечание противоречило важному тезису из уже утвержденного императором журнала особой комиссии, согласно которому «различие между владельцами» должно делаться прежде всего «по политическим … соображениям», т.е. «образ мыслей и благонадежность» подлежали учету. В конечном счете Зеленой принял предложение Замятнина о том, чтобы право покупать землю подтверждалось бы специальным «свидетельством», выдаваемым лично генерал-губернатором. И именно при определении того, что же конкретно должен был засвидетельствовать генерал-губернатор, Зеленой сделал существенную уступку. В последний момент из проекта соответствующей инструкции он вычеркнул пассаж «[свидетельство о том] что покупщик не польского происхождения», оставив вторую часть условия: «что в допущении его к покупке имения не оказывается препятствия».50 Высшие бюрократы сознательно избежали формулировки, почти тождественной официальному и публичному удостоверению о национальной принадлежности. Санкционировав выдачу правительственных «свидетельств» о «непольском происхождении», власть рисковала бы оказаться перед необходимостью введения аналогичных документов о польском происхождении.

Вышесказанное позволяет осторожно постулировать любопытную обратную зависимость в процессах полонофобии. Чем интенсивнее поляк мифологизировался как супостат и враг русскости, тем острее становилась в имперском сознании потребность – подменить этнонациональное содержание понятия «поляк» ассоциативными политическими, социальными, конфессиональными и даже гендерными (коварная полька в качестве символа ненависти к России) значениями. И в оформлении этих ипостасей негативного образа поляка – крамольного «пана», «фанатичного» католика и др. – культурные механизмы полонофобии оказались сопряжены с полонофильством, с традицией сочувственного восприятия Польши в России.

В такой метаморфозе не было чего-то противоестественного. Этностереотип - это средоточие символической энергии, вместилище разнородных смыслов, которые могут взаимодействовать между собой. Логика стереотипизации, предельной эмблематизации представлений о «другом» превращала полонофобию и полонофильство как бы в две стороны одной медали – мифа о поляке. В этом пространстве почти не оставалось места для нейтральных, «промежуточных» характеристик польского, свободных от всепоглощающей знаковости. Перерождение положительных черт стереотипа в негативные совершалось именно за счет сконцентрированного в них мифотворческого напряжения, столкновения различных аспектов символа. Как отмечает в своей работе о соотношениях символических систем и социальной практики П. Бурдье, «среди разных аспектов символов… - символов одновременно неопределенных и переопределенных – ритуальная практика никогда явно не противопоставляет такие, которые нечто символизируют, и такие, которые не символизируют ничего и от которых она могла бы отвлечься…».51

Данный тезис, думается, приложим к предмету настоящего исследования: насыщение стереотипа поляка негативными атрибутами производилось путем символической инверсии полонофильского восприятия не менее эффективно, чем посредством суммирования, к примеру, текущей информации о численности повстанцев, охваченных восстанием местностях, перемещениях мятежных отрядов и пр. Оценочный знак менялся на противоположный, но оставалась прежней, если не становилась большей, символическая экспрессия, пластичность образа. И хотя миф о «другом» наполнялся новым содержанием, он сохранял за собой ближайшую функцию – схемы или ключа к «понятному» и унифицированному истолкованию проявлений инакости многочисленных «других». Одним из полонофильских стереотипов, который, претерпев феноменальную трансформацию, способствовал утверждению не столько этнически, сколько социально отрицательного облика поляка, было представление о рыцарственности Польши, о поляке как носителе подлинного европеизма, проводнике европейского просвещения. Рассмотрим этот сюжет подробнее.