dostoevskiy_i_xx_vek_sbornik_rabot_v_2_tomah / Коллектив авторов - Достоевский и XX век - Том 1 - 2007
.pdfЕ.Р. Пономарев
Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ В СОВЕТСКОЙ ШКОЛЕ1
Ф.М. Достоевский — наверное, самый неудобный для советской школы писа- тель-классик. Неудобный в силу прямой, ничем не смягченной полемики со всем так называемым «революционно-демократическим» направлением, занимающей в его творчестве одно из наиболее важных мест. В силу того, что полемизировал, в отличие от многих, по сути — не с отдельными представителями нового течения и не с конкретными их высказываниями, а с социалистической идеей как таковой.
Поэтому он единственный писатель-классик, исключенный из школьной программы на полтора десятилетия. Судьба, на десять лет вычеркнувшая его при жизни из литературного процесса, повторилась век спустя в истории советской школы. Изучение Достоевского, таким образом, может рассматриваться как наиболее яркий пример попыток (более или менее удачных) приспособления писателя к нуждам советской идеологии и школьной программы.
Вэтом плане допустимо ограничиться рассмотрением учебников по литературе, официально утвержденных Наркомпросом/Министерством Просвещения. Так как учебник, в данном случае, служит важнейшим источником для изучения интенций власти. Предполагая, что в каких-то школах литература изучалась не совсем так, как предписывалось, мы будем рассматривать инвариант: как следовало «проходить» в советской школе творчество Ф.М. Достоевского.
Впервые полтора десятилетия существования советской школы проходит грандиозный педагогический эксперимент. В программах, составляемых различными
подразделениями Наркомпроса для школ разных типов, имя Достоевского практически отсутствует2. Литература изучается как часть раздела «общественной жизни»
ипонимается как иллюстрация к марксистской теории развития общества3. Из Достоевского трудно извлечь как марксистскую теорию, так и какой бы то ни было иллюстративный материал. Кроме того, в 1920-е годы изучение классической (дореволюционной) литературы вовсе не составляет, как это сложится в 1930-е годы, основы школьной программы по литературе.
Однако в середине 1930-х годов, когда советская школа будет возвращаться в традиционное русло, когда изучение литературы превратится в цельный курс, рассчитанный на несколько лет, когда возникнет первый обязательный учебник по литературе, Достоевский сразу же попадет в школьную программу. В первом советском учебнике по литературе для 9 года обучения, затем 9 класса, написанном
Г.Абрамовичем, Б. Брайниной и А. Еголиным и впервые вышедшем в 1935 году (первая часть учебника— для 8 года обучения— появилась в 1934 году), глава
Ф.М. Достоевский в советской школе |
613 |
«Ф.М. Достоевский» занимает важное место между главами «Н.Г. Чернышевский» и «JI.H. Толстой».
Учебник 1934-1935 годов создан на основе исторического метода М.Н.Покровского. Каждый писатель рассматривается в нем (в русле традиций российского марксизма — например, статьи Ленина «Партийная организация и партийная литература») как рупор того или иного класса, при помощи которого класс выражает свое мировоззрение или свои интересы. Статья о каждом авторе начинается с уяснения его классовых позиций, в дальнейшем изложении «классовая точка зрения» доминирует. Достоевский с первой же страницы рассматривается как автор, «наиболее ярко выражавший идеологию мелкой буржуазии»4.
«Творчество Достоевского — болезненное и мучительное — является наглядным показателем того, как коверкала и ломала громадные таланты старая Россия» (АБЕ, с. 65).
Учебник активно использует ряд интерпретационных шаблонов, которые заимствуются из статей классиков марксизма и предшествующей им традиции. Один из наиболее повторяемых шаблонов — «противоречивость», обнаруженная Лениным в творчестве Л.Н. Толстого. Для объяснения Достоевского он тоже подходит. Писатель, с одной стороны, создавал «патологические образы» (речь идет, по-видимому, о психологическом мазохизме), «утверждал необходимость страдания, красоту рабства и сладость мученичества» (АБЕ, с. 65). С другой стороны, «некоторые критические страницы его творений дышат такой силой и правдой, дают такое яркое изображение судеб человека в капиталистическом обществе, что и теперь имеют для нас значительную ценность» (АБЕ, с. 66). Иными словами, Достоевский ярко и правдиво «отражал действительность», но недопонимал подлинного (исторического) смысла происходящего.
Этот шаблон «противоречий» выстраивает весь рассказ о писателе. Например, в первом своем произведении, согласно учебнику, он прекрасно раскрывает судьбы бедных людей, показывает человека на нижней ступени социальной лестницы, но при этом «не делает нужных выводов. В конечном счете для него все дело в этическом разрешении вопроса» (АБЕ, с. 68). В качестве доказательства приведен отзыв Белинского, пользующегося (в числе других «великих критиков») безусловным авторитетом в советской школе как один из предшественников создания большевистской истории литературы5. Мнение Белинского подается как вневременная, объективная оценка. Оказывается, Белинский сразу усмотрел в Достоевском ту изломанность натуры, которая так и не позволила писателю сделать нужные (то есть «революционные») выводы: «Следует тут же заметить, что великий критик, учитывая большую ценность романа, в то же время справедливо усомнился в сознании самим автором тех выводов, которые неизбежно вытекали из нарисованных им картин и положений» (АБЕ, с. 68). Комментарий переосмысляет оценку критика, здесь характерно для соцреалистической культуры встречаются временное (синхроническое значение отзыва) и вечное (диахроническое значение), поглощая семантические зазоры между возможными интерпретациями и поворачивая слова Белинского в нужную сторону.
Эта трактовка развивается в следующем параграфе: «Отвлеченно гуманистический, религиозный характер воззрений Достоевского быстро привел его к разрыву с Белинским» (АБЕ, с. 69). Попадание писателя в кружок Петрашевского рассмотрено
614 Е. Р. Пономарев
как следствие «разрыва» с Белинским, олицетворяющим верность писательского пути. Достоевский как бы переходит с верной дороги на дорогу благородную, но тупиковую (примыкает к «убежденным фурьеристам»). Безусловность ареста и каторги смягчены, тем самым, мыслью, что страдает Достоевский за не совсем верные идеи: «<...> это обвинение не соответствовало действительности, усматривая революционность там, где по существу были лишь утопические, отвлеченные грезы» (АБЕ, с. 70). Так легкое смещение акцентов между синхроническим и диахроническим пониманием Белинского создает семантический сдвиг, все более расширяющийся по мере движения рассказа о писателе.
Каторга становится для Достоевского ретортой «противоречий»: «Болезненный, неровный характер Достоевского, его постоянные метания между протестом и смирением в условиях каторги получают дальнейшее развитие.
Теоретически писатель смиряется, проповедует покорность <...>. Практически же в мировоззрении Достоевского по-прежнему сплетаются мотивы смирения с протестом против окружающей действительности» (АБЕ, с. 70).
В следующем параграфе, рассказывающем о возвращении Достоевского в Петербург, будет повторено то же самое («Обострявшаяся противоречивость мировоззрения Достоевского») с некоторым развитием шаблона:
«С одной стороны, Достоевский критикует буржуазно-помещичий строй <...>. С другой стороны, не видя возможности борьбы, озлобленный каторгой и сол-
датчиной, отказавшись от юношеских увлечений фурьеризмом, мстя себе за них, Достоевский делает судорожную попытку оправдать устои государственного порядка <...»> (АБЕ, с. 70).
Помимо повторенного мазохистического мотива («мстя себе за них») учебник развивает идею о писателе-отщепенце. В молодости он был настоящим революционером, но каторга окончательно сломила его, он не смог больше бороться и сдался — пошел по пути реакции. Так реакционные взгляды великого писателя получают психологическое оправдание, а прогрессивное по сути изображение людских страданий — диалектическое объяснение.
Те же противоречия находит учебник в «Записках из Мертвого дома», в «Униженных и оскорбленных». Учебник предлагает универсальный шаблон, тиражируемый в школьном сознании. При этом лазейка «противоречий» позволяет неоднократно вчитывать в текст мысли интерпретатора: «Достоевский не ограничивается описанием ужасов каторги. Он прозрачно намекает на то, что сама каторга является порождением определенного социально-политического строя» (АБЕ, с. 72).
А вот с «Преступления и наказания» начинается новый период творчества Достоевского, посвященный оправданию существующего строя и утверждению религии. «Преступление и наказание» анализируется подробно — по «образам», как это принято в учебнике вообще. Восприятие произведения как художественного выражения групповой/классовой идеологии делает героя главным элементом текста. И автор, и герой оказываются в одинаковой позиции идеолога. Слово героя воспринимается как прямое слово автора и расценивается как призыв к действию.
Прежде всего, Достоевский с гениальной силой изображает угнетенных, нищету и проституцию. Любая возможность прочитать текст по-марксистски тут же используется интерпретатором: «<...> он вскрывает фальшь отношений между мужчиной и женщиной в капиталистическом обществе, показывая, что они являются скрытыми
Ф.М. Достоевский в советской школе |
615 |
формами той же проституции. Сговор Дуни Раскольниковой с Лужиным расценивается автором как тот же акт продажи себя для спасения от материальных лишений семьи, что и поступок Сони» (АБЕ, с. 74). Мнение героя легко становится мнением автора, порой соединяясь и с мнением интерпретатора, выражающего «правильную» точку зрения.
Истязание крестьянской клячи в первом сне Раскольникова оказывается символическим обобщением эксплуатации. Причем необходимость протеста— другой интерпретационный шаблон — реализуется и здесь. Абзац, посвященный «лядащей кобыленке», завершается так: «Но перед смертью жертва не выдерживает и пытается оказать противодействие» (АБЕ, с. 74). Дальнейший анализ «образов» будет рассмотрением различных форм «протеста» против эксплуатации.
Раскольников, как и Достоевский, по учебнику, — идеолог мелкой буржуазии. Отталкиваясь от буржуазного гуманизма, он приходит к выводу, что жизнь изменить невозможно, что богатые и бедные, сильные и слабые будут всегда. Его выход — индивидуалистический бунт, в котором личность пытается совершить переход из слабых в сильные. К сожалению, не устает повторять учебник, Достоевский, рисуя Раскольникова, «не делает нужного вывода о необходимости ломки всей системы капиталистических отношений» (АБЕ, с. 77). «Правильная» точка зрения (голос интерпретатора) неуклонно сопровождает все неверные мнения.
Идеи Сони Мармеладовой учебник считает грандиозным типическим обобщением рабской морали. Уход от реальности в «иллюзорный мир <...> религиозных верований и представлений» (АБЕ, с. 78) расценен как характерный вид буржуазной идеологии. Здесь Достоевский, вместо того, чтобы звать к борьбе, «<...> сам солидаризируется со взглядами Сонечки <...>» (АБЕ, с. 78).
Особое внимание учебника обращено на фигуру Лебезятникова — злую карикатуру на героев Чернышевского. Учебник прослеживает подмену понятий: теорию «разумного эгоизма» Достоевский искусно заменяет буржуазной опять-таки проповедью личного благоустройства. Взгляды же революционных демократов на «свободную в высоком смысле слова любовь» (АБЕ, с. 79) обыгрываются как гимн проституции.
Достоевский, объясняют авторы учебника, не понимая новых идей, сводит всю глубину социалистического учения к поверхностным буржуазным представлениям. «Критика Достоевским капиталистического общества, конечно, ограничена, так как ведется с позиций той социальной группы, которая не имеет будущего» (АБЕ, с. 79). Этот вывод, по текстовой логике, должен быть применен к Раскольникову, Соне и Лебезятникову, но Достоевский как создатель этих «образов» несет, по логике авторов учебника, прямую ответственность за них.
Завершая рассказ о Достоевском параграфом «Последние романы», авторы отметили, что после «Преступления и наказания» Достоевский «все более и более переходит в лагерь феодальной реакции» (АБЕ, с. 84). Только в «Братьях Карамазовых» вновь появляются «отдельные прекрасные изображения положения людей в эксплоататорском обществе» (АБЕ, с. 84).
Во втором учебнике, создававшемся в 1938-1940 гг. (авторы учебника для 9 класса А.А. Зерчанинов, Д.Я. Райхин, В.И. Стражев), очищенном от влияния теории Покровского и ошибок «вульгарной социологии», базирующемся на «стадиальной
616 |
Е. Р. Пономарев |
теории», предложенной Г.А. Гуковским, Достоевский исчезает из списка изучаемых авторов. Процесс смены одного учебника другим имеет свою внутреннюю логику. Попадание писателя в школьную программу делает его обязательным для изучения. Обязательность в контексте формирующейся соцреалистической культуры воспринимается как положительное качество. В процессе редактирования первого учебника хорошо видно, как писателям, считающимся «реакционными» (например, В.А. Жуковскому), последовательно присваивают все больше и больше положительных характеристик. Метонимические связи позволяют передать им ряд атрибутов, маркирующих авторов «прогрессивных». Тем самым, «реакционеры» постепенно подтягиваются по значимости к «революционерам», формируя единый пантеон русской литературной классики6. Достоевскому в этом процессе трудно найти место. Поэтому, повидимому, было принято решение вывести Достоевского за рамки школьной программы. Достоевский оказался главным врагом советской власти в истории русской литературы XIX века, наиболее неудобным для перетолкований и приспособления.
Имя Достоевского упомянуто в одном абзаце (параграф «Петрашевцы» главы «Тридцатые— сороковые годы»), посвященном едва не совершившейся казни. Прежние отрицательные коннотации («идейные колебания» писателя) скрыты за многозначным предложением: «По-разному сложилась их личная судьба, когда "кружок петрашевцев" (в апреле 1849 г.) подвергся разгрому»7. Достоевский же показан героем, стоящим на эшафоте, — похожим на Чернышевского. Смежность писателей в истории литературы предопределяет метонимический перенос, независимо от того, что в жизни Достоевский и Чернышевский были идейными врагами. В поступательной истории русской литературы, созданной Г.А. Гуковским, они близки как представители единого направления — критического реализма.
Больше о писателе во всем учебнике не сказано ничего. Автор стадиальной теории не был удовлетворен таким итогом. В книге по методике преподавания литературы, вышедшей в 1941 году, он писал: «<...> школа иногда боится сложных тем, избегает вопросов и даже писателей, объяснение которых требует некоторой углубленности. Так выпал из школьного преподавания Достоевский <...>»8. Интересно, каким бы предстал Достоевский у Гуковского, успей он дойти до середины XIX столетия. Тем не менее, по учебнику хорошо видно, что созидающемуся пантеону русской литературы трудно ассимилировать писателя. Учебник не знает, что делать с его «идейными колебаниями» и предпочитает о них умолчать.
Возвращение Достоевского в школу произойдет в 15 издании учебника в 1956 году, после реабилитации писателя в идеологическом советском литературоведении. Новое отношение к Достоевскому хорошо заметно в установочной книге работника Агитпропа ЦК А.Е. Еголина «Освободительные и патриотические идеи русской литературы XIX века» (1946), фактически начавшей послевоенную патриотическую кампанию в гуманитарной науке. Имя Достоевского прозвучало у Еголина неожиданно без положенной отрицательной «характеристики», в положительном контексте. Достоевский, как и повысивший свой статус Тургенев, оказались писателями, принесшими на Запад сокровища русской литературы, которая с середины 1940-х гг. официально именуется «самой передовой литературой мира»: «Огромным успехом пользуются сочинения Достоевского в Европе и в Америке. Писатели Запада были поражены глубиной психологического анализа Достоевского. Некоторые из них утверждали, что Достоевский в раскрытии человеческой души превосходит Шекспи-
Ф.М. Достоевский в советской школе |
617 |
ра»9. Изменившийся в годы войны идеологический вектор определил новое значение писателя: успех Достоевского на Западе перевесил его идейные грехи против советской власти. И в самом деле: громко провозглашая «Мировое значение русской классической литературы» (так называлась итоговая глава, с 1949 года завершавшая учебник 9 класса), нужно было возвратить в ее лоно одного из самых читаемых в мире русских писателей.
Возвращение Достоевского в школу было предельно осторожным: параграф о нем занимал всего 6 страниц в составе главы «Семидесятые — восьмидесятые годы». Так, писатель был отнесен к периоду, когда идейные противоречия, согласно ленинской концепции трех этапов освободительной борьбы, стали свидетельством неспокойной совести, особого вида протеста.
Обновленный учебник использует подход учебника 1935 года, последовательно очищая его от нарочито отрицательных оценок. Например, реакция Белинского на «Бедных людей» теперь исключительно положительна, без каких бы то ни было оговорок: «Белинский восторженно приветствовал молодого писателя, возвысившего свой голос в защиту униженных и обездоленных» 10. Акцент, сделанный на несостоявшейся казни петрашевцев еще в 1949 году, усилен. Достоевский, опять же без оговорок, представлен борцом с самодержавием. Из учебника 1935 года заимствуется мысль о том, что тюрьма, каторга и дисциплинарный батальон сломили волю писателя. Однако тон, которым это рассказано, теперь полон сочувствия: «Условия каторжного быта и многолетний отрыв от умственной жизни передовых слоев общества [вот во что превратился прежний «разрыв с Белинским». — Е. П.] наложили глубокий отпечаток на мировоззрение писателя. .Он возвращается из Сибири больным, надломленным человеком, настроения его окрашиваются в тона религиозного мистицизма. Он отказывается от общественной борьбы, призывает теперь к сближению и примирению сословий и выдвигает на первый план идею религиознонравственного возрождения человека» (ЗР-1956, с. 207). Слово «реакционер» навсегда пропало из характеристики писателя. Все, к чему он призывает, — хорошие, достойные вещи, но, с точки зрения учебника, недостаточные для торжества справедливости. Рассказ о каторге меняет окраску: вместо обвинения Достоевского в непоследовательности, как в учебнике 1935 года, он выражает теперь извинения за Достоевского. И в самом деле, столько пережившего, больного человека вполне можно понять, простить ему некоторую неясность мысли.
В изложении «Преступления и наказания» в новом учебнике господствует пересказ содержания. Это общее свойство обновляемой в пост-сталинскую эпоху советской школы: идеологические пассажи, которые начинают восприниматься как политически окрашенные, стремятся заменить нейтральными. Нет ничего нейтральнее пересказа. К тому же, школьные методисты в погоне за предельным упрощением часто подменяют пересказом анализ текста. В контексте этих перемен пересказ сюжета входит в учебник и — с очевидным интерпретаторским удобством — в текст о «Преступлении и наказании».
Происходят и некоторые подвижки в сторону научного анализа. Автор и герой теперь напоминают сиамских близнецов: они уже не идентичны, но еще не разделены. И Раскольников, и Достоевский одинаково видят «острые противоречия жизни в капиталистическом городе» (ЗР-1956, с. 208). Но выход из противоречий они теперь находят по-разному. Раскольников ищет правду в индивидуалистическом бунте
618 Е. Р. Пономарев
против общества, а Достоевский — в смирении и страдании. И здесь интонация извинения за тяжело больного человека: «Писатель не нашел, однако, правильного решения проблемы взаимоотношения личности и общества» (ЗР-1956, с. 209). Характерна и мягкость формулировок: «не нашел», но искал; «не нашел правильного» звучит иначе, чем «не делает нужных выводов» (АБЕ, с. 68), в последнем заложена коннотация сознательного введения читателя в заблуждение п .
Итог «Преступления и наказания» тоже подведен в пользу автора: «Сила реалистической трактовки социальных противоречий эпохи капитализма, глубина и тонкость психологического анализа в произведении делают "Преступление и наказание" одним из выдающихся явлений русской и мировой литературы» (ЗР-1956, с. 209). Указание на «мировую литературу» не случайно: Достоевский теперь воспринимается как часть государственного престижа СССР/России. Теоретически этот положительный итог стал возможен потому, что в патриотической трактовке русской литературы, созданной Еголиным и др., и затем, в литературоведении шестидесятых, автор уже мог выражать положительное объективное содержание независимо от того, какие смыслы он хотел вложить в произведение. Например, в книге Еголина говорилось: «Хотя Тургенев был "постепеновцем", но его произведения имели глубоко прогрессивное значение и независимо от его желания служили делу революции» 12. Так же и в тексте учебника о Достоевском: «Вопрос, поставленный автором, неизбежно направлял мысль читателей на оценку того жестокого социального строя, который губил духовные богатства русских людей» (ЗР-1956, с. 207). Этот пассаж может быть отнесен к любому произведению Достоевского (в учебнике он использован в характеристике «Записок из Мертвого дома», а в следующем абзаце перефразирован для «Униженных и оскорбленных»). Причем «вопрос» возникает как бы сам собой, из текста.
Различение субъективных авторских интенций и объективного значения текста стало основой, на которой и была проведена окончательная реабилитация Достоевского. Ключевую роль сыграло понятие «реализм». В учебнике 1930-х, вслед за ис- торико-литературной концепцией Гуковского, «реализм» понимался как определенный этап развития литературы, соответствующий определенному этапу развития человеческого сознания и определенной экономической формации. В патриотической концепции 1940-х «реализм» утратил какое-либо значение и стал употребляться как слово-жест для обозначения положительного содержания творчества того или иного автора. В параграфе о Достоевском «реализм» получил новое лексическое наполнение: объективное выражение общественных противоречий, несмотря на ошибочность идей.
«Ошибка Достоевского состояла в том, что все мучительные вопросы общественной жизни он пытался разрешить в плане психологическом, а не социальном.
Но вопреки всяким ложным, утопическим теориям реализм в творчестве писателя всегда брал верх над реакционными взглядами. Силой таланта бытописателя, мастерством глубочайшего психологического анализа <...> Достоевский привлек к себе общее внимание и заслужил мировую известность» (ЗР-1956, с. 210).
Реализм здесь равен бытописательству и непосредственно показанной правдой жизни противостоит «утопическим идеям», в которых соединились фурьеризм раннего Достоевского и христианство позднего Достоевского. Мировая известность попрежнему фигурирует в подтексте. Ее поддерживают и традиционные для советско-
Ф.М. Достоевский в советской школе |
619 |
го учебника мнения «авторитетов»: М. Горького и Ленина. Такую же функцию авторитетной оценки выполняет и цитата из газеты «Правда» от 6 февраля 1956 года. Характерно, что в учебнике 1935 года «авторитеты» не подкрепляли главу о Достоевском.
Полноценная глава о Достоевском появилась только в новом (последнем советском) учебнике (авторы: М.Г. Качурин, Д.К. Мотольская, М.А. Шнеерсон), впервые вышедшем в 1969 году. Так же, как и в первом советском учебнике она разделена на две статьи: 1) биографию и обзор творчества; 2) «разбор» романа «Преступление и наказание».
Первая часть выстроена по привычной канве. Используются практически те же идеологемы, что и в учебниках Абрамовича и др. и Зерчанинова-Райхина, но значительно менее прямолинейно, чем раньше. В связи с этим идеологические пассажи кажутся порой размытыми, порой неаккуратно вставленными. Это связано со стагнацией идеологического творчества в СССР, все большей активизацией процесса «исправления» отдельных идеологем с сохранением прежнего идеологического каркаса. Основными способами «размывания идеологем», применяемыми в школьном учебнике, становятся подробный пересказ содержания произведения, обильные пространные цитаты из оригинального текста, а также особая «школьная научность» в интерпретациях, имитирующая объективность и многоаспектность. Внешне кажется, что работа с источниками стала более точной, а интерпретации — научно обоснованными, но это характерная иллюзия. Советская идеология сохраняет все основные постулаты, а школьный учебник, меняя акценты и модуляции, по-прежнему следует схеме, заданной еще в середине 1930-х годов.
Положительность творчества Достоевского все более усиливается. Тот же отзыв Белинского о «Бедных людях», в котором великий критик, согласно учебнику 1935 года, сразу отметил оппортунизм Достоевского, использован с другим акцентом. И Достоевский в учебнике 1969 года выглядит едва ли не как главный ученик Белинского: «Белинский сказал начинающему писателю: "Вам правда открыта и возвещена как художнику... Цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем". Отмечая "страшную правду романа", Белинский говорил: "Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом угадали"» ,3. Если ранее для изображения «противоречивого» Достоевского подчеркивалась сложность его отношений с Белинским, то теперь, когда создавался облик «благостного» Достоевского, мнение Белинского о молодом писателе тоже приобретало «благостный» оттенок и предопределяло, как и раньше, все его дальнейшее творчество.
Возведение Достоевского на эшафот ставится в ряд всего «освободительного движения в России». Совершается метонимический переход, и Достоевский на ка- кое-то время превращается в революционера, светя отраженным светом Радищева и— нонсенс!— Чернышевского. Впрочем, уже в учебнике 1940 года, примеряя Достоевского к пантеону, на писателя надевали сюртук стоявшего рядом Чернышевского, так что неожиданное, на первый взгляд, сопоставление есть результат внутреннего развития идей школьного учебника: «Достоевский вместе с другими петрашевцами был арестован и заточен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Здесь томился перед отправкой в Сибирь А.Н. Радищев, здесь прошли последние дни приговоренных к казни декабристов, здесь писал свой роман "Что делать?" Н.Г. Чернышевский» (КМШ, с. 248). Учебник в риторическом нагнетании
620 Е. Р. Пономарев
имен не обращает внимания на то, что Чернышевский писал свой роман уже после того, как в крепости отсидел Достоевский. Это не важно: важен героический дух стен. Достоевский ведет себя и далее, как почти Чернышевский: «Достоевский проявил удивительную душевную силу. В день казни, перед отправкой в Сибирь на каторгу, он писал брату: "Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте"» (КМШ, с. 249-250).
Период каторги рассмотрен также по канве 1935/1956 года, и вновь оценки сильно смягчены. С одной стороны, каторга углубила веру писателя в духовные силы народа. С другой, оставила тяжелый след в его душе. Учебник объединяет шаблон Абрамовича с шаблоном Зерчанинова. «Трагическое противоречие» во взглядах Достоевского является одновременно и извинением за него: «Достоевский и раньше смутно представлял себе пути освобождения угнетенных, а теперь полностью утратил веру в революционное переустройство общества» (КМШ, с. 250). На вопрос «А кто виноват?», звучавший и в прежнем учебнике, ответ дается менее прямолинейно, значительно ближе к тексту «Записок из Мертвого дома». Это и есть новая струя, внесенная в новый учебник. У Зерчанинова в античеловеческих условиях каторги виноват был существующий строй, в новом учебнике — «тиранство». Прежний оттенок сохранен, но размыт: тиранство в литературе XIX столетия имеет значение «самодержавие». Но из последующей цитаты видно, что Достоевский имеет в виду любую власть человека над человеком. С другой стороны, вопрос «А кто виноват?» по-прежнему подвёрстывается к революционной тематике. У Достоевского речь идет о гибели человеческого в человеке, в сопутствующих комментариях учебника— о потере «веры в революционное переустройство общества». Впервые в советском учебнике проявляется «неуверенность трактовок»: большая цитата, неискаженное вставками и сокращениями авторское слово позволяет увидеть зазор между словом Достоевского и пояснениями к нему.
Несмотря на то, что в списке рекомендуемой научной литературы (впервые приведенном в учебнике по окончании каждой главы), наряду с сочинением В. Ермилова и биографической работой JI. Гроссмана, указана книга М. Бахтина, герои Достоевского по-прежнему рассматриваются в духе начала XX века (времени затвердевания российского марксизма) как эманации авторской души. И герои, и автор не находят ответа на мучающие вопросы, тоскуют «в поисках целостного мировоззрения» (КМШ, с. 253). Отрицательные стороны души Достоевского показаны в образцовом отрицательном (как это понимается учебником, но не формулируется откровенно— последний советский учебник во всем уходит от прямых формулировок) герое — из «Записок из подполья», положительные даны на примере князя Мышкина. Стержень трактовки Достоевского закономерно усиливает тему «благостности»: «отсутствие целостного мировоззрения» в оценочном плане звучит предельно мягко, намного мягче «трагических противоречий», найденных в прежнем учебнике.
Завершение биографического очерка наиболее идеологизировано: это появившееся в учебнике с большим опозданием (запаздывание идеологической реакции на политические перемены — одно из проявлений умирания идеологии) окончательное включение Достоевского в пантеон русской-советской классики. Свидетельством закрепления Достоевского в пантеоне становится яростная (неожиданная после доминирующего «благостного» тона очерка) полемика со всеми несоветскими пониманиями писателя:
Ф.М.Достоевский в советской школе |
621 |
«Достоевский прошел трудный путь исканий, открытий, заблуждений. В основе его мучительных поисков истины была любовь к русскому народу, к созданной им культуре, языку, вера в великую историческую миссию своего народа [читай: построение социализма. — Е. 77.].
Сегодняшнего прогрессивного читателя не привлечет христианская проповедь Достоевского, не введут в заблуждение его нападки на революционное движение. Но не следует забывать и о том, что сегодня злобные мещане всех положений и рангов, защитники буржуазного общественного порядка, который так ненавидел писатель, пытаются изображать Достоевского своим вождем и идеологом, ищут в нем оправдания бесчеловечности, трусости, угнетения» (КМШ, с. 256).
Во втором очерке, посвященном «Преступлению и наказанию», еще более доминирует пересказ. Он вторгается во все разделы статьи при помощи «пристяжных» конструкций: «Вот один из таких эпизодов <...>» (КМШ, с. 258); «Вот, например, один день Раскольникова <...>» (КМШ, с. 265). К прямому пересказу добавляется цитирование в функции пересказа (иногда тоже предваряемые «пристяжными» конструкциями, вроде: «Рассказ Мармеладова прерывается знаменательной сценкой: <...>» — КМШ, с. 260), а также компилятивный пересказ, сближающий разные куски текста и начиненный мелкими, двух-трехсловными цитатами:
«Раскольников спрашивает себя: "Тварь ли я дрожащая или право имею?" Он мучительно размышляет, к какому разряду людей принадлежит сам, и хочет доказать себе и окружающим, что он не "дрожащая тварь", а прирожденный "властелин судьбы" [тут не совсем к месту пришлась цитата из Пушкина. — Е.П.]. На вопрос Сони, что же делать, чтобы спасти страдающих и обездоленных, Раскольников гордо отвечает <...>» (КМШ, с. 263).
Все это подменяет собой научный анализ с расчетом на психологию советского школьника: на многих предметах его обучают как высшей ценности пересказу «близко к тексту», но «своими словами» (последний пассаж цитаты напоминает упражнения на уроках иностранного языка по переводу прямой речи в косвенную). Интересно, что и начало статьи о романе оформлено как двойной пересказ — пересказ в квадрате: учебник излагает краткое содержание «Преступления и наказания», пользуясь словами Достоевского, сообщающего в письме Каткову план романа (характерно, что новый учебник, в отличие от учебника 1935 года, тоже использующего это письмо, не указывает источника— в этом сказывается новый школьный стиль, имитирующий научность).
Учебник впервые пытается уйти от традиционного с 1930-х годов «разбора» произведения по «образам». Параграфы статьи озаглавлены не так, как это было принято раньше — с использованием имен главных героев, а специально подобранными цитатами, отражающими содержание. Но это тоже иллюзия. Уже второй параграф (после вводного «Замысла романа») назван «Образ Петербурга», далее идет параграф об униженных и эксплуатируемых, затем «Деловые люди» (Свидригайлов и Лужин, плюс мерзкая Алена Ивановна) и все заканчивается Раскольниковым и Соней. Понятие «Петербург Достоевского», к слову, впервые появилось в учебнике, но оно понимается преимущественно в социально-историческом плане: «У Достоевского контрасты эти особенно обострены, что объясняется не только характером его мировосприятия, но и обострением этих контрастов в самой жизни города в 60-70-е годы, в пору стремительного развития российского капитализма <...>» (КМШ, с. 258).
