Дело Артамоновых
.pdf—Верно, да — не всякий целую жизнь дворы метёт, сор убирает...
У Тихона были свои мысли.
—Родился, ну, и живи до смерти, — говорил он, но Артамонов, не слушая его, продолжал:
—Ты вот всю жизнь с метлой прожил. Нет у тебя ни жены, ни детей, не было никаких забот. Это — почему? Тебе ещё отец мой другое место давал, а ты — не захотел, отвергся. Это что же за упрямство у тебя?
—Опоздал спросить, Пётр Ильич, — ответил Тихон, глядя в сторону.
Сердясь, Артамонов настойчиво зудел:
—Ты погляди, сколько за срок твоей жизни народу разбогатело. Все люди добивались облегчения себе, деньги копили...
—Копил, копил да чёрта и купил, — сказал Тихон, особенно кругло и густо произнося «`о».
Яков ждал, что отец рассердится, обругает Тихона, но старик, помолчав, пробормотал что-то невнятное
иотошёл прочь от дворника, который хотя и линял, лысел, становился одноцветным, каким-то суглинистым, но, не поддаваясь ухищрениям старости, был всё так же крепок телом, даже приобретал некое благообразие, а говорил всё более важно, поучающим тоном. Якову казалось, что Тихон говорит и ведёт себя более «похозяйски», чем отец.
361
Сам Яков всё яснее видел, что он лишний среди родных, в доме, где единственно приятным человеком был чужой — Митя Лонгинов. Митя не казался ему ни глупым, ни умным, он выскальзывал из этих оценок, оставаясь отличным от всех. Его значительность подтверждалась и отношением к нему Мирона; чёрствый, властный, всеми командующий Мирон жил с Митей дружно и хотя часто спорил, но никогда не ссорился, да и спорил осторожно. В доме с утра до вечера звучал разноголосый зов:
—Митя! — кричала Татьяна.
—Где Митя? — спрашивала мать, и даже отец рычал, высунувшись в окно:
—Митрий, обедать пора!
Митя бегал по фабрике лисьим бегом и ловко заметал пушистым хвостом смешных слов, весёлых шуточек сухую, обидную строгость Мирона с рабочими и служащими. Рабочих он называл друзьями.
—Дружище, это — не так! — говорил он бородатому, солидному десятнику плотников, выхватывал из кармана книжечку в красной коже, карандаш или чертил что-то на доске и спрашивал:
—Видишь? Так? И — так? И вот так? Вышло?
—Правильно, — соглашался десятник. — А мы всё по старинке, как привыкли...
—Нет, милая личность, надо привыкать к новому — выгоднее!
362
Десятник соглашался:
— Правильно.
Своею бойкою игрою с делом Митя был похож на дядю Алексея, но в нём не заметно было хозяйской жадности, весёлым балагурством он весьма напоминал плотника Серафима, это было замечено и отцом; как-то во время ужина, когда Митя размёл, рассеял сердитое настроение за столом, отец, ухмыляясь, проворчал:
— Вот тоже, был у нас Утешитель, Серафим... да! Яков слышал, как однажды, после обычного столкно-
вения отца с Мироном, Митя сказал Мирону:
— Соединение страшненького и противненького
сжалким — чисто русская химия!
Итотчас же утешил:
—Но — ничего! Это скоро пройдёт, изживётся. Мы — очищаемся...
Праздничным вечером, в саду за чаем, отец пожаловался:
—Я без праздника прожил! — Зять тотчас взвился ракетой, рассыпался золотым песком бойких слов:
—Это — ваша ошибка и ничья больше! Праздники устанавливает для себя человек. Жизнь — красавица, она требует подарков, развлечений, всякой игры, жить надо с удовольствием. Каждый день можно найти чтонибудь для радости.
Говорил он долго, ловко, точно на дудочке играя,
ивсе за столом примолкли; всегда бывало так, что, слу-
363
шая его, люди точно засыпали; Яков тоже испытывал обаяние его речей, он чувствовал в них настоящую правду, но ему хотелось спросить Митю:
«Зачем же ты женился на некрасивой, глупой девице?»
Яков видел в его отношении к жене нечто фальшивое, слишком любезное, подчёркнутую заботливость; Якову казалось, что и сестра чувствует эту фальшь, она жила уныло, молчаливо, слишком легко раздражалась и гораздо чаще, оживлённее беседовала о политике с Мироном, чем с весёлым мужем своим. Кроме политики, она не умела говорить ни о чём.
Иногда Яков думал, что Митя Лонгинов явился не из весёлой, беспечной страны, а выскочил из какой-то скучной, тёмной ямы, дорвался до незнакомых, новых для него людей и от радости, что, наконец, дорвался, пляшет пред ними, смешит, умиляется обилию их, удивлён чем-то. Вот в этом его удивлении Яков подмечал нечто глуповатое; так удивляется мальчишка в магазине игрушек, но — мальчишка, умно и сразу отличающий, какие игрушки лучше.
Из всех людей в доме и на фабрике двое определённо не любили Татьянина мужа: дядя Никита и Тихон Вялов. На вопрос Якова: как ему нравится Митя, дворник спокойно ответил:
—Неверный.
—Чем?
364
— Муха. На всякую дрянь садится.
Яков долго, настойчиво допрашивал старика, но тот не мог сказать ничего более ясного:
—Сам видишь, Яков Пётрович, — сказал он. — Видишь ведь: человек фигуры выдумывает.
Дядя, монах, сказал почти то же.
—Пылит, — сказал он, вздохнув. — Я таких много видел, краснобаев. Путают они народ. И сами тоже
всловах запутались. Скажи ему: горох, а он тебе: горы, ох... Да, да.
Было странно слышать, что этот кроткий урод говорит сердито, почти со злобой, совершенно не свойственной ему. И ещё более удивляло единогласие Тихона и дяди в оценке мужа Татьяны, — старики жили несогласно,
вкакой-то явной, но немой вражде, почти не разговаривая, сторонясь друг друга. В этом Яков ещё раз видел надоевшую ему человеческую глупость: в чём могут быть не согласны люди, которых завтра же опрокинет смерть?
Дядя Никита умирал. Якову казалось, что отец усердно помогает ему в этом, почти при каждой встрече он мял и давил монаха упрёками:
—Я весь век жил в людях волом, а ты — живёшь котом. Все заботятся устроить тебе потеплее, помягче и даже будто не видят, что ты горбат. Меня все считают злым, а какой я злой? Я всю жизнь...
Втягивая голову в горб, монах просил, покашливая:
—Ты — не сердись.
365
Чувство брезгливости к отцу, к его обнаженной, точно из мыла слепленной груди, покрытой плесенью седоватых волос, тоже мешало жить Якову, это чувство трудно было прятать, скрыть. Он изредка должен был напоминать себе:
«Отец. От него я родился».
Но это не украшало отца, не гасило брезгливость к нему, в этом было даже что-то обидное, принижающее. Отец почти ежедневно ездил в город как бы для того, чтоб наблюдать, как умирает монах. С трудом, сопя, Ар- тамонов-старший влезал на чердак и садился у постели монаха, уставив на него воспалённые, красные глаза. Никита молчал, покашливая, глядя оловянным взглядом в потолок; руки у него стали беспокойны, он всё одёргивал рясу, обирал с неё что-то невидимое. Иногда он вставал, задыхаясь от кашля.
— Хрустишь? — спрашивал брат.
Никита полз к окну, хватаясь руками за плечи брата, спинку кровати, стульев; ряса висела на нём, как парус на сломанной мачте; садясь у окна, он, открыв рот, смотрел вниз, в сад и вдаль, на тёмную, сердитую щетину леса.
—Ну, отдохни, — говорил брат, дёргая дряблую мочку уха, спускался вниз и оповещал Ольгу:
—Хрустит. Скоро уж...
Приезжал толстый монах, отец Мардарий, и убеждал отправить Никиту в монастырь, по какому-то уставу он
366
должен умереть именно там и там же его необходимо было похоронить. Но горбун уговорил Ольгу:
—После отвезёте туда, когда умру. И жалобно, трижды попросил:
—Крышечку гроба повыше сделайте, чтоб не давила. Уж не забудьте!
Умер он за четыре дня до начала войны, а накануне смерти попросил известить монастырь:
—Пусть приедут за мной, я к их прибытию успею помереть.
Утром, в день смерти его, Яков помог отцу подняться на чердак, отец, перекрестясь, уставился в тёмное, испепелённое лицо с полузакрытыми глазами, с провалившимся ртом; Никита неестественно громко сказал:
—Прости меня.
—Ну, что ты? За что? — проворчал Пётр Артамонов.
—За дерзость мою...
—Меня прости, — сказал старший. — Я тут, иной раз, шутил с тобой...
—Бог шутку не осудит, — шёпотом уверил монах,
абрат, помолчав, спросил:
—Вот, как ты теперь?.. Куда?
—Забыл я, — торопливо заговорил монах, прервав брата. — Ты, Яша, скажи Тихону, спилил бы он кленок у беседки, не пойдёт кленок, нет...
367
Невыносимо было Якову слушать этот излишне ясный голос и смотреть на кости груди, нечеловечески поднявшиеся вверх, точно угол ящика. И вообще ничего человеческого не осталось в этой кучке неподвижных костей, покрытых чёрным, в руках, державших поморский, медный крест. Жалко было дядю, но всё-таки думалось: зачем это установлено, чтоб старики и вообще домашние люди умирали на виду у всех?
Подождав, не скажет ли брат ещё чего, отец ушёл под руку с Яковом, молчаливо опустив голову. Внизу он сказал:
—Умирает.
—Да? — спросил Мирон, сидя у стола, закрыв половину тела своего огромным листом газеты; спросив, он не отвёл от неё глаз, но затем бросил газету на стол
исказал в угол жене:
—Я был прав, — читай!
Его кругленькая жена подкатилась к столу, а мать, сидя у окна, испуганно спросила:
—Неужели, Мирон, неужели война?
—Вот и второй Артамонов, — громко напомнил
Пётр.
—Врут, конечно, — сказал Мирон жене или Якову, который тоже, наклонясь над газетой, читал тревожные телеграммы, соображая: чем всё это грозит ему? Арта- монов-старший, махнув рукою, пошёл на двор, там солнце до того накалило булыжник, что тепло его проникало
368
сквозь мягкие подошвы бархатных сапогов. Из окна сыпались сухенькие, поучающие слова Мирона; Яков, стоя с газетой в руках у окна, видел, как отец погрозил комуто своим багровым кулаком.
На третий день, рано утром, приехали монахи; их было семеро, все разного роста и объёма, они показались Якову неразличимыми, как новорождённые. Лишь один из них, самый высокий, тощий, с густейшей бородою и не подобающим ни монаху, ни случаю громким, весёлым голосом, тот, который шёл впереди всех с большим, чёрным крестом в руках, как будто не имел лица: был он лысый, нос его расплылся по щекам, и, кроме двух чёрненьких ямок между лысиной и бородой, у него на месте лица ничего не значилось. Шагая, он так медленно поднимал ноги, точно был слеп; он пел на три голоса:
—«Святый боже», — низко, почти басом;
—«Святый крепкий», — выше, тенористо, а
—«Святый бессмертный, помилуй нас!» — так пронзительно, что мальчишки, забегая вперёд, с удивлением смотрели в бороду его, вместилище невидимого трёхголосого рта.
Когда похороны вышли из улицы на площадь, оказалось, что она тесно забита обывателями, запасными, солдатами поручика Маврина, малочисленным начальством и духовенством в центре толпы. Хладнокровный поручик парадно, монументом стоял впереди своих солдат, его освещало солнце; конусообразные попы и дья-
369
кона стояли тоже золотыми истуканами, они таяли, плавились на солнце, сияние риз тоже падало на поручика Маврина; впереди аналоя подпрыгивал, размахивая фуражкой, толстый офицер с жестяной головою.
Трёхголосый монах, покачивая чёрным крестом, остановился пред стеною людей и басом сказал:
— Расступитесь!
Но люди расступились не пред ним, а пред рыжей, длинной лошадью Экке, помощника исправника, — взмахивая белой перчаткой, он наехал на монаха, поставил лошадь поперёк улицы и закричал упрекающе, обиженно:
—К-куда? Что вы, не видите? Назад! Монах, подняв крест, затянул:
—Святый бо-о...
—Ур-ра! — крикнул офицер, и весь народ на площади тысячами голосов разъярённо рявкнул:
—Ур-рра-а...
А Экке, привстав на стременах, тоже кричал:
—Пётр Ильич, пож-жалуйста, переулочком! В обход! Мирон Алексеевич прошу вас! Тут — воодушевление, а вы, — как же это?
Артамонов старший, стоя у изголовья гроба, поддерживаемый женою и Яковом, посмотрел снизу вверх на деревянное лицо Экке и угрюмо сказал монахам, которые несли гроб:
—Сворачивайте, отцы...
370
