Исповедь
.pdfную поёт, а я за этой сказкой по книге слежу — всё идет верно, только смысл другой.
Дошёл он до распада Киевской Руси, спрашивает:
—Слышал?
—Спасибо, — говорю.
—Ну, так знай теперь: таких богатырей не было, это народ свои подвиги в лицах воплощал, так запоминал он великую работу построения русской земли!
И продолжает о Суздальской земле.
Помню, где-то за горою уже солнце всходило; ночь пряталась в лесах и будила птиц; розовыми стаями облака над нами, а мы прижались у камня на росистой траве, и один воскрешает старину, а другой удивлённо ис-
числяет несчётные труды людей и не верит сказке о завоевании враждебной лесной земли.
Старик будто сам всё видел: стучат тяжёлые топоры в крепких руках, сушат люди болота, возводят города, монастыри, идут всё дальше, по течениям холодных рек, во глубины густых лесов, одолевают дикую землю, становится она благообразна. А князья, владыки народа, режут, крошат её на малые куски, дерутся друг с другом кулаками народа и грабят его. И вот со степи татары подошли, но не нашлось в князьях воителей за свободу народную, не нашлось ни чести, ни силы, ни ума; предали они народ орде, торговали им с ханами, как скотом, покупая за мужичью кровь княжью власть над ним же, мужиком. А потом, как научились у татар царствовать, начали и друг друга ханам на зарез посылать.
181
Ночь вокруг ласкова, как умная, старшая наша сестра.
От усталости осекается голос у старика, уже солнце видит его, а он всё ходит в прошлых былях, освещая мне истину пламенными словами.
— Видишь ли, — спрашивает, — что сделано народом и как измывались над ним до поры, пока ты не явился обругать его глупыми словами? Это я сказывал больше
отом, что он по чужой воле делал, а отдохну — расскажу, чем душа его жила, как он бога искал!
Свернулся в комок и заснул, как малое дитя.
Ая — спать не могу и сижу, как угольями обложен. Да и утро уже солнце высоко, распелась птица на все голоса, умылся лес росой и шумит, ласково зелёный, встречу дню.
По дороге люди пошли — люди самые ежедневные; идут, спустя головы, нового я в них не вижу ничего, никак они не выросли в моих глазах.
Спит мой учитель, похрапывает, я — около его замер в думе моей; люди проходят один за другим, искоса взглянут на нас — и головой не кивнут в ответ на поклон.
«Неужто, — думаю, — это дети тех праведников, строителей земли, о которых я слышал сейчас?»
Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча роковой для меня поворот. Стариковы слова
обоге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во
182
мне. И обыскиваю в памяти моей всех людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни — неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение человека, оплевание его души.
«Где бог в этой жизни, где ему место в ней?» Спит старик. Хочется мне тряхнуть его, закричать: «Говори!» Скоро он сам проснулся, щурит глаза, улыбается.
—Эге, — говорит, — солнце-то к полудню идёт! Надо бы и мне идти!
—Куда, — мол, — по жаре такой? Хлеб, чай, сахар есть у нас. Да и не могу я отпустить тебя — отдай обещанное!
Смеётся:
—Я от тебя, злыдень, сам не отстану!
Потом задумчиво говорит:
—Ты, Матвей, брось-ка шляться; это и поздно и рано тебе! Учиться надо; вот это — в пору!
—А не поздно?
—Гляди на меня, — говорит, — пятьдесят три года имею, а у ребят грамоте учусь и по сей день!
—У каких это ребят? — спрашиваю.
—Есть такие! Вот бы тебе с ними и пожить годокдругой. Иди-ка ты на завод один, недалеко, вёрст за сто отсюда, там у меня есть добрые дружки!
183
—Ты, — мол, — сначала расскажи-ка, что хотел,
апотом я подумаю, куда идти.
Шагаем мы с ним по тропе вдоль дороги, и снова
яслышу звонкий голос его, странные слова:
—Христос, первый истинно народный бог, возник из духа народа, яко птица феникс из пламени.
И тотчас же сам вспыхнул весь, помахивает маленькой рукою пред лицом своим, точно ловит в воздухе новые слова, и поёт:
—Долго поднимал народ на плечах своих отдельных людей, бессчётно давал им труд свой и волю свою; возвышал их над собою и покорно ждал, что увидят они с высот земных пути справедливости. Но избранники народа, восходя на вершины доступного, пьянели и, развращаясь видом власти своей, оставались на верхах, забывая о том, кто их возвёл, становясь не радостным облегчением, но тяжким гнётом земли. Когда видел народ, что дети, вспоённые кровью его, — враги ему, терял он веру в них, то есть — не питал их волею своею, оставлял владык одинокими, и падали они, разрушалось величие и сила их царств. Понял народ, что закон жизни не в том, чтобы возвысить одного из семьи и, питая его волею своей, — его разумом жить, но в том истинный закон, чтобы всем подняться к высоте, каждому своими глазами осмотреть пути жизни, — день сознания народом необходимости равенства людей и был днём рождества Христова! Многие народы разно пытались воплотить свои мечты о справедливости в живое лицо, создать
184
господа для всех равного, и не однажды отдельные люди, подчиняясь напору мысли народной, старались оковать её крепкими словами, дабы жила она вечно. И когда все эти мысли были сплочены — возник из них живой бог, любезное дитя народа — Иисус Христос!
То, что он говорил о Христе, юном боге, было близко мне, но народа, Христа рождающего, — не могу понять.
Говорю это ему, а он отвечает:
—Хочешь знать — поймёшь, хочешь верить — будешь знать!
Трое суток шагали мы с ним не торопясь, и всё время поучал он меня, показывая прошлое.
Рассказал всю историю жизни народа вплоть до того дня; говорил о Смутном времени и о том, как церковь воздвигнула гонения на скоморохов, весёлых людей, которые будили память народа и шутками своими сеяли правду в нём.
—Понимаешь, — говорит, — кто Савёлка твой?
—Вижу, — мол.
—То-то! Помни: маленькое — от великого, а великое сложено из малых частей!
Дошли мы до Стефана Верхотурского, сказал мне старик:
—Отсюда я — в сторону, а тебе со мной нет пути. Не хочется отходить от него, а вижу — надо, ибо —
одолевают меня мысли его, разбудил он меня до глубины и как плугом вспахал душу мне.
185
—Что задумался? — спрашивает. — Иди-ка на завод да работай там и с дружками моими толкуй; не проиграешь, поверь! Народ — ясный, вот я у них учился и, видишь, — не глуп, а?
Написал какую-то записку, сунул мне.
—Ей-ей — иди туда! Не худа желаю тебе, увидишь! Народ новорождённый и живой! Не веришь?
—Много, — мол, — видят небольшие глаза, да есть ли то, что им кажется?
—Ты, — кричит, — всем составом гляди! Сердцем, духом! Разве я тебе говорю — верь? Я говорю — узнавай!
Поцеловались мы, и пошёл он. Легко идёт, точно двадцать лет ему и впереди ждут одни радости. Скучно мне стало глядеть вслед этой птице, улетающей от меня неизвестно куда, чтобы снова петь там свою песнь. В голове у меня — неладно, возятся там мысли, как хохлы ранним утром на ярмарке: сонно, неуклюже, медленно — и никак не могут разложиться в порядке. Всё странно спуталось: у моей мысли чужой конец, у чужой — моё начало. И досадно мне и смешно — весь
яточно измят внутри.
Ещё как вышел я из Верхотурья и спросил, куда дорога, мне ответили:
— На Исетский завод.
Туда и посылал меня старик, а потому я сейчас же свернул в сторону. Не хочу туда.
186
Хожу по деревням, посматриваю. Угрюм и дерзок народ, не хочется ни с кем говорить. Смотрят все подозрительно, видимо, опасаются, не украл бы чего.
«Богостроители, — думаю я, поглядывая на корявых мужичков. — Спрошу: куда дорога?»
— На Исетский завод.
«Что тут — все дороги на этот завод?» — думаю
икружусь по деревням, по лесам, ползаю, словно жук в траве, вижу издали эти заводы. Дымят они, но не манят меня. Кажется, что потерял я половину себя, и не могу понять чего хочу? Плохо мне. Серая, ленивая досада колеблется в душе, искрами вспыхивает злой смешок,
ихочется мне обижать всех людей и себя самого.
Ивдруг незаметно для себя решил: пойду на завод, чёрт с ним!
Вот пришёл я в некий грязный ад: в лощине, между гор, покрытых изрубленным лесом, припали на земле корпуса; над крышами у них пламя кверху рвётся, высунулись в небо длинные трубы, отовсюду сочится пар
идым, земля сажей испачкана, молот гулко ухает; грохот, визг и дикий скрип сотрясают дымный воздух. Всюду железо, дрова, кирпич, дым, пар, вонь, и в этой ямине, полной всякой тяжкой всячины, мелькают люди, чёрные, как головни.
«Спасибо, старичок! — думаю. — Направил ты меня хорошо!»
Первый раз близко вижу завод, глохну с непривычки,
идышать тяжело.
187
Хожу по улицам, ищу слесаря Петра Ягих. Кого ни спрошу — огрызаются, точно утром все передрались между собой и ещё не успели успокоиться.
Восклицаю про себя: «Богостроители!»
Идёт встречу мужчина, подобный медведю, чумазый весь с ног до головы; блестит на солнце жирной грязью своей одежды; спрашиваю я, не знает ли он слесаря Петра Ягих.
—Чего?
—Пётр Ягих.
—На что?
—Нужно.
—Это я!
—Здравствуйте!
—Ну, здравствуй! А ещё что?
—Записка вам.
Мужчина ростом выше меня, широкобородый, плечистый, тяжёлый, лицо — в саже, маленькие, серые глазки едва видны из-под густых бровей, шапка на затылке, волосы гладко острижены. Похож и не похож на мужика.
Читает, видимо, с трудом, лицо у него всё сморщилось, усы дрожат. И вдруг — растаяло лицо, блеснули белые зубы, открылись добрые детские глаза, кожа на щеках лоснится.
— Ага, — кричит, — жив, божий петушок! Добро. Иди, малый, в конец улицы, свороти налево к лесу, под
188
горой дом с зелёными ставнями, спроси учителя, зовут — Михаила, мой племяш. Покажи ему записку; я скоро приду, айда!
Говорит, как солдат на трубе сигнал играет, сказал, махнул рукой и пошёл прочь.
«На первый раз, — думаю я, — и это забавно!» Дома встретил меня угловатый парень в ситцевой ру-
бахе и фартуке, рукава засучены, руки — белые и тонкие. Прочитав записку, спрашивает:
—Как здоров отец Иона?
—Слава богу.
—Не обещал ли к нам зайти?
—Не говорил. А разве его Ионой зовут?
Парень подозрительно взглянул на меня, ещё раз прочитал записку.
—А как же? — говорит.
—Он себя Иегудиилом назвал. Улыбается парень.
—Это — прозвище, это я его так зову. «Ишь ты», — думаю.
Волосы у него прямые, длинные, как у дьякона, лицо
бледное, глаза водянисто-голубые, и весь он какой-то нездешний, видно, не этого грязного куска земли. Ходит по комнате и меряет меня глазами, как сукно; мне это не нравится.
—Вы, — говорит, — давно знаете Иону?
—Четверо суток.
189
—Четверо суток? — повторяет он. — Это — хо-
рошо.
—Почему хорошо? — спрашиваю.
—Так уж! — говорит, пожимая плечами.
—А почему вы в фартуке?
—Книги, — говорит, — переплетал! — Скоро дядя придёт, будем ужинать; может быть, вы с дороги помоетесь?
Хочется мне дерзить ему, — больно он солиден, не по летам это.
—Разве, — мол, — здесь умываются?
Поднял брови.
—А как же?
—Не видал я умытых-то! — говорю.
Он прищурил глаза, поглядел на меня и спокойно таково говорит:
—Здесь люди не бездельничают, а работают; часто умываться времени нет.
Вижу — налетел я с ковшом на брагу, хочу ему ответить, а он повернулся и ушёл. Сижу я в дураках, смотрю. Комната — большая, чистая, в углу стол для ужина накрыт, на стенах — полки с книгами, книги — светские, но есть библия, евангелие и старый славянский псалтирь. Вышел на двор, моюсь. Дядя идёт, картуз ещё больше на затылке, руками махает и голову держит вперёд, как бык.
—Ну-ка, я помоюсь, — говорит, — плесни-ка мне
воды!
190
