О писателях
.pdf
О ПИСАТЕЛЯХ
Та лужайка направо от мраморного мостика, куда лицеистов водили играть в мяч и лапту, и при нем еще носила название «розового поля»: в царствование Семирамиды севера там действительно были розы.
Царскосельский дворец, построенный в 1744 г. графом Растрелли, был архитектурным чудом своего времени. Кто не слыхал рассказа о том, как французский министр, маркиз де ла Шетарди назвал дворец Елизаветы драгоценностью, которую бы надо было держать в футляре. Я склонен думать, что известные изображения волшебных садов и чертога во второй песне «Руслана и Людмилы» не остались без влияния картины Царскосельского сада и дворца: только, конечно, переработанные фантазией, на основании преданий о золотой роскоши XVIII в. Это тем более вероятно, что первые песни «поэмки» были написаны Пушкиным еще в Лицее. Но не надо забывать, конечно, что он тогда же читал Ариостаза, бредил Богдановичем и что вообще природа действовала на него не деталями, а общим впечатлением, я бы сказал музыкой рождаемых настроений.
Летят алмазные фонтаны С веселым шумом к облакам; Под ними блещут истуканы И, мнится, живы; Фидий сам, Питомец Феба и Паллады, Любуясь ими, наконец, Свой очарованный резец
Из рук бы выронил с досады. Дробясь о мраморны преграды Жемчужной, огненной дугой
31
Иннокентий АННЕНСКИЙ
Валятся, плещут водопады; И ручейки в тени лесной Чуть вьются сонною волной. Приют покоя и прохлады,
Сквозь вечну зелень здесь и там Мелькают светлые беседки; Повсюду роз живые ветки Цветут и дышат по тропам.
Преображенный Царскосельский сад мы находим и в одном из неразгаданных и неоконченных стихотворений 1830 г.: оно начертано в таких же простых и строгих штрихах, как позднейшие «Странник» и «Анджело», но его величаво мистический тон еще усиливается от формы дантовских термин; это – «В начале жизни школу помню я».
И часто я украдкой убегал В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада; Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить мне была отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
Ибелые в тени дерев кумиры,
Ив ликах их печать недвижных дум.
Все – мраморные циркули и лиры, Мечи и свитки в мраморных руках, На главах лавры, на плечах порфиры...
32
О ПИСАТЕЛЯХ
III
Но что же представлял из себя тот Царскосельский лицей, о котором Пушкин не раз говорил с любовью и для которого позже, в тяжелые годы аракчеевского режима, его имя, по признанию старого лицеиста (Грота), обратилось в спасительный палладиум? Это учебное заведение возникло в тяжелое для России время – перед самой войной, и первые годы наступивших после войны перемен еще застали Пушкина в Лицее. Тем не менее в лицейском уставе и его порядках при Пушкине еще вполне чувствовалось
Дней Александровых прекрасное начало.
Казалось, тень великой монархини, ее высокие воспитательные заветы охраняли питомцев, которым ее благословенный внук отдал часть своих царственных покоев.
В Лицее были уставом запрещены телесные наказания – черта в высокой степени замечательная; в интернате не было обычного в наше время казарменного устройства; всем питомцам полагались отдельные комнаты – «кельи», как их называл Пушкин; пансионский день распределялся гигиенично: на ученье 7 часов, остальное время прогулки, игры, гимнастика. Курс был общеобразовательный и рассчитан только на шесть лет. Прекрасная библиотека выписывала всю периодическую печать, и лицеисты читали много и свободно. Профессора аттестовали питомцев не цифрами, а отзывами, и еще теперь, благодаря этому можно видеть индивидуальные черты Пушкина и его товарищей в
33
Иннокентий АННЕНСКИЙ
школьном возрасте. А где теперь такие педагоги и директора, как пушкинский, – к сожалению, на один лишь год, Егор Антонович Энгельгардт, который остался на всю жизнь другом, опекуном и предстателем за своих питомцев? Правда, и немного их было на первых порах, при Пушкине всего тридцать.
Вот послушайте, как характеризуется лицейская жизнь первого периода в письме Илличевского к бывшему гимназическому товарищу: «Благодаря богу, у нас, по крайней мере, царствует, с одной стороны, свобода (а свобода – дело золотое). Нет скучного заведения сидеть a ses places1; в классах бываем недолго: 7 часов в день; больших уроков не имеем, летом досуг проводим в прогулке, зимою – в чтении книг, иногда представляем театр, с начальниками обходимся без страха, шутим с ними, смеемся». Не правда ли, что это не походит на выдумку? Но вы заметите мне, что в тех же письмах Илличевского есть указания и на теневую сторону лицейской жизни: ученье шло несистематично, успехи были слабые и, во всяком случае, неравномерные: об этом не раз говорил впоследствии и сам Пушкин (например, в письме к брату). Учителя? Я не буду тревожить сегодня теней почтенного Николая Федоровича Кошанского или математика Карцева из-за непройденных параграфов латинской грамматики или недосказанных теорем, тем более, что для своего времени и Куницын, и Кайданов, и Кошанский, и Карцев были люди хорошо образованные, учились и за границей, писали книги. Поэт Батюшков когда-то сказал про
1 На своих местах (фр.).
34
О ПИСАТЕЛЯХ
своего молодого соперника Пушкина, что его следовало бы подольше продержать на молочном супе и логике. Но судьба распорядилась иначе: ей было угодно, чтобы прилежный Кошанский при Пушкине часто прихварывал – и, кажется, белой горячкой; а заменявший его Галич, вместо чтения Горация, вел с учениками беседы и даже – о ужас! – пил в их кельях гогель-могель.
Но если вглядеться попристальнее, то окажется, что воспитание Пушкина и его сверстников вовсе не было оставлено в пренебрежении, по крайней мере при Энгельгардте. Энгельгардт заботился о развитии в юношах литературных интересов и даже поощрял писательство; а это было далеко не так мелко, как может показаться с первого взгляда. Вспомните, что самые образованные выдающиеся русские люди того времени получали образование почти исключительно литературное.
В Лицее завелось под председательством Энгельгардта литературное общество «лицейские друзья полезного», и если оно, не получив официальной санкции, должно было через год, в 1822 г., прекратить свое существование, то журнально-литературные традиции сохранились в Лицее надолго, значит, у них был здоровый, крепкий корень. Во всяком случае для Пушкина, а значит и для всех нас, его читателей, эта молодая лицейская литература, эта гуманная свобода и дружеское общение лицеистов с профессорами сослужили большую службу. Пушкин написал в Лицее 130 стихотворений и уже здесь приучился серьезно работать над отделкой стиха. Товарищ, который сказал о Пушкине очень мало лестных слов, и тот признает, что «при всей наружной легкости его прелестных стихотворений, Пушкин му-
35
Иннокентий АННЕНСКИЙ
чился над ними по часам и сутками и в каждом почти стихе было бесчисленное множество помарок».
А кто знает, если бы еще в Лицее Пушкин не прошел практического курса поэзии и не пережил периода подражаний (Державину, Жуковскому, Батюшкову и ранним французским парнасцам), если бы вместо досуга для творческих снов и вдохновения и для отделки стихов он выучил вчетверо больше уроков и прослушал гораздо больше по-тогдашнему ученых лекций, если бы, наконец, у него не было литературных общений, подстрекающего соперничества метроманов-друзей, – удалось ли бы ему войти в жизнь уже сложившимся писателем, успел ли бы он в короткий срок, отмежеванный ему судьбою, создать все то великое и вечное, что он нам оставил? Не надо забывать и положительных знаний, и навыков, вынесенных Пушкиным из Лицея: он был несравненно грамотнее Лермонтова, я уже не говорю о Гоголе; он вышел из Лицея с порядочным запасом сведений по мифологии и истории, по русской литературе, и выучился по-латыни: по крайней мере на юге он читает Овидия в подлиннике, а поступая в Лицей, читал Вергилия во французском переводе. Положение Лицея в обществе установилось не сразу. Государь Александр Павлович и вся царская семья не раз удостоивали Лицей своими посещениями, лицеистов пускали проводить целые дни в аллеях царских садов, но для общества долго мундир лицеиста казался немножко диким. Вот что рассказывает И. И. Пущин, лицейский сверстник и друг Пушкина, о первом выпуске 1817 г.: «Мы шестеро, намеченные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса.
36
О ПИСАТЕЛЯХ
Подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом, что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружающим его: „Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не семинария – это лицей“. Поклонился, повернул лошадь и ускакал».
Вдамских устах Лицею присвоивался тоже не особенно лестный эпитет «l’inevitable»1.
Впоследние годы пребывания в школе Пушкин сблизился в Царском с некоторыми из офицеров лейбгусарского полка. Из них один особенно, П. Я. Чаадаев, имел на юношу большое влияние, сохранившееся потом чуть ли не на всю жизнь. Он был несколько – года на четыре – старше Пушкина, но гораздо его серьезнее
впериод первого знакомства. В известном послании с юга поэт связывает с именем Чаадаева все лучшие свои воспоминания о Царском; он ставит под эгиду своего друга и вдохновенный труд, и жажду размышлений, и стремления свои сравняться с веком по образованию. Я с почтением повторяю сегодня имя Чаадаева, потому что Пушкин повторял его всегда с любовью. Между лицейскими товарищами Пушкин выделялся начитанностью: еще ребенком он познакомился в библиотеке отца с литературой прошлого века, конечно, французской или той, которую знали и признавали французы, а
вгостиной родителей перевидал всех корифеев нашей литературы начала века: и Дмитриева, и Карамзина, и Жуковского, и Батюшкова. Но, вероятно, не раньше
1 Неизбежное (фр.).
37
Иннокентий АННЕНСКИЙ
Царского Села в нем созрела мысль посвятить себя именно писательству, и некоторых из товарищей Пушкин в связи с этим не раз вспоминал с благородной признательностью, особенно Дельвига:
Но я любил уже рукоплесканья, Ты гордый пел для муз и для души;
Свой дар как жизнь я тратил без вниманья, Ты гений свой воспитывал в тиши.
Первое из стихотворений Пушкина, напечатанное в большом журнале («Другу стихотворцу», в «Вестнике Европы» за 1814 г.), показывает, как серьезно работала мысль юноши, едва достигшего 15 лет, над вопросами о судьбе писателей, особенно поэтов.
Лачужка под землей, высоки чердаки – Вот пышны их дворцы, великолепны залы. Катится мимо их Фортуны колесо; Родился наг и наг вступает в гроб Руссо; Камоэнс с нищими постелю разделяет; Костров на чердаке безвестно умирает, Руками чуждыми могиле предан он...
Эта юношеская пьеса была первой ступенью того «культа страданий поэтов и великих людей», который прославил Пушкина. Конечно, судьба не раз заставляла и самого Пушкина бросать милые ему места и порывать дружеские связи: так было с его поспешным отъездом на юг и с обязательным возвращением в Михайловское, и даже с препровождением в столицу. И сама жизнь
38
О ПИСАТЕЛЯХ
могла научить Пушкина страданиям поэта. Но было бы неправильно думать, что, изображая Овидия, Шенье, Байрона, Пушкин проектировал на бумагу только свой собственный душевный мир, свои обиды. Люди, которые делали это, – Лермонтов в юности, например, – обыкновенно повторялись. Наблюдения над поэзией Пушкина, наоборот, убеждают нас в большом разнообразии, даже в картинах личного характера. Если он хотел иногда взглянуть прежними глазами, почувствовать себя прежним человеком, он не мог этого сделать: его воспоминания были сознанием чувства невозвратности: так было с «Воспоминаниями в Царском Селе», то же видим в пьесе «Опять на родине». Всякий раз кисть поэта с волшебной точностью воспроизводила то, что поэт чувствовал теперь, а не то, что переживал прежде. С этим связана и поэтическая смелость его признаний, и та возвышенная искренность поэта, которая так резко отличается и от экспансивной, безразличной правдивости ребенка, и от холодного цинизма «демонической» натуры.
Вспомните его стихи, посвященные памяти госпожи Ризнич:
Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я.
Надо ли говорить о том, как мало субъективности было у Пушкина в изображениях Шенье, Байрона и Овидия и как не похожи одна на другую эти «потревоженные тени»: изнеженного, рано поседевшего и бес-
39
Иннокентий АННЕНСКИЙ
помощного Овидия, который с бледной улыбкой принимает дань наивного обожания скифов; Андре Шенье, этого светлого жреца поэзии, оправдавшего судьбою легенды об Арионе и Орфее; и Байрона, тоскующего и гордого гения бури?
Вообще самопризнания Пушкина в поэзии довольно редки, и надо относиться с большой осторожностью к заключениям, которые делает критика о намеках его на собственную судьбу: и Моцарт, и Алеко, и Альбер, и даже Онегин, по-моему, дают очень мало материалов для пушкинской биографии или характеристики. Даже в лирических пьесах мы нередко встречаем у него какое-то болезненное целомудрие чувства, какую-то боязнь выставить перед толпой свой личный душевный мир, мир, в котором Пушкин считал себя единственным судьей и ответчиком.
Возьмите конец его «Воспоминания»:
Инет отрады мне – и тихо предо мной Встают два призрака младые, Две тени милые, – два данные судьбой Мне ангела во дни былые.
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
Истерегут – и мстят мне оба,
Иоба говорят мне мертвым языком
О тайнах счастия и гроба.
Кто из читателей, не говорю уже теперешних, но современных пьесе (1828), мог бы усмотреть в библейском
40
