Добавил:
kiopkiopkiop18@yandex.ru Вовсе не секретарь, но почту проверяю Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
12
Добавлен:
03.02.2024
Размер:
1.32 Mб
Скачать

11

Память

Мой отец умер в девяносто шесть лет; к тому времени у него развилась деменция в запущенной форме. По сути, от него осталась лишь пустая оболочка, хотя его добрый и оптимистичный нрав все еще был при нем. Брат нанял сиделок для круглосуточного ухода за отцом, и те не раз замечали, насколько легко было за ним присматривать. По мере того как деменция прогрессирует, многие люди поддаются страху и замешательству, вызванными утратой памяти, становятся агрессивными и подозрительными. Я видел это воочию, когда работал младшим медбратом в психогериатрическом отделении. Хотя сама по себе мрачная и безнадежная атмосфера психиатрической лечебницы наверняка многократно усиливала страдания и обостряла проблемы живших там стариков и старух. Отец славился чудаковатостью: вахтеры из Оксфордского колледжа, где он преподавал после Второй мировой войны и куда я поступил спустя много лет после его увольнения, потчевали меня рассказами о его всевозможных выходках. Как-то он встретился с одним из своих бывших студентов, который признался, что всегда побаивался, когда отец вел занятие. Моего отца — добрейшего из людей — такое откровение не на шутку удивило, но вскоре стало ясно, что имелось в виду. Во время занятий у отца редко оказывались с собой спички, и, чтобы зажечь газовый камин в комнате, он предварительно включал электрообогреватель — одну из старых моделей с раскаляющейся докрасна планкой, который подносил потом вплотную к камину. Таким образом, каждое занятие начиналось с небольшого, но все равно внушительного взрыва газа. Подобный электрообогреватель стоял и в моей спальне, когда мы жили в старом фермерском доме. Там не было центрального отопления — зимой по утрам на окнах моей спальни частенько образовывались морозные узоры, и, прежде чем встать с кровати, я, укутавшись в одеяло, сперва пододвигал холодную одежду к обогревателю, после чего одевался и ехал на велосипеде в школу.

Я любил читать по ночам под одеялом, после того как мама желала мне спокойной ночи и выключала свет в комнате. В семь лет я взял у школьного приятеля книгу про короля Артура и его рыцарей. Проникшись

этими историями, я принялся читать все, что только мог найти про рыцарей и рыцарский дух, в том числе «Смерть Артура» Мэлори [15].

Я счел Ланселота и Галахада безнадежными добряками, а вот сэр Борс глубоко восхитил меня упорством, преданностью и верностью. Он не стал бы тратить время на женщин и религию, казалось мне.

Вдоставшемся мне издании было множество цветных иллюстраций, написанных сэром Уильямом Расселлом Флинтом — популярным художником второй половины XIX века, который известен своими эротическими изображениями женщин. На его иллюстрациях к книге Мэлори были нарисованы героического вида рыцари и прекрасные девушки с длинными распущенными волосами (в стиле прерафаэлитов) и в длинных развевающихся платьях, которые казались мне крайне привлекательными. Эти ночные чтения с фонариком наверняка послужили одной из причин сильной близорукости, из-за которой спустя годы у меня развилось отслоение сетчатки.

Еженедельные посещения воскресной школы наводили на меня ужасную скуку, а картинки в маленьких детских книжках, которые нам раздавали в церкви, меркли на фоне иллюстраций к «Смерти Артура». Мои родители были искренними, хотя и не ортодоксальными христианами. Я получил традиционное для англичан среднего класса христианское образование в Вестминстерской школе-пансионе, которое включало посещение утренних служб в Вестминстерском аббатстве шесть дней в неделю. Время от времени в конце службы органист играл последнюю часть Пятой симфонии Видора — единственное произведение французской органной музыки, которое я мог переносить в подростковом возрасте. Я стоял позади органа в опустевшем к тому моменту здании, слушая, как гремит музыка под готическим сводом собора, вокруг многочисленных мраморных статуй. Я стоял так до тех пор, пока страх опоздать на первый урок не брал надо мной верх, и я мчался в школу по пустым крытым галереям, мимо потертых надгробий, а музыка за моей спиной постепенно затихала.

Впервый год я чувствовал себя глубоко несчастным в этой школе. Впервые в жизни я попал в пансион. Думаю, родители считали, что это пойдет мне на пользу; к тому же в те годы это было традиционной частью образования для мальчиков из среднего класса. Меня угнетало отсутствие отдельной комнаты. Я был совершенно невинен и не в меру стыдлив, и бесконечные разговоры других мальчиков о сексе шокировали меня. Однажды я даже пошел к директору пансиона, чтобы пожаловаться на

это, — меня до сих пор коробит, когда я об этом вспоминаю. Лишь через год я решился сказать родителям, насколько плохо мне в школе. Помню, какое невероятное облегчение я испытал, когда выяснилось, что я могу без проблем стать приходящим учеником.

На протяжении последнего школьного года по пятницам после обеда я отправлялся в архив аббатства, где сортировал и регистрировал отчеты о расследованиях Вестминстерского коронерского суда за XIX век. Раньше вторую половину пятницы мы неизменно проводили в военной форме, стройными рядами маршируя по школьному двору со старинными ружьями в руках (поговаривали, что наши винтовки «Ли-Энфилд» 303-го калибра использовались еще в Англо-бурской войне). Но кадетский корпус был упразднен, нам предложили различные альтернативы, и я выбрал архив. Он располагался в южном трансепте аббатства, над приделом, откуда хорошо просматривалось все аббатство.

Мне поручили составить каталог коронерских отчетов о расследованиях Вестминстерского суда за 1860-е годы. Отчеты, связанные осыпающейся зеленой тесьмой, хранились в огромном полукруглом сундуке из почерневшего от времени дуба. Поверх них лежал старинный меч. Мне сказали, что он принадлежал Генриху V, что оказалось правдой.

Я любил размахивать им над головой, цитируя соответствующие строки Шекспира. Хранителем архива был приземистый круглый мужчина с птичьими повадками, неизменно щеголявший в желтых носках. Создавалось впечатление, будто он не идет, а катится. Обедал он подолгу

— и скорее всего не столько ел, сколько пил, — так что бóльшую часть времени я был предоставлен самому себе. Отчеты — все эти рассказы о смерти в диккенсовском Лондоне, написанные идеальным каллиграфическим почерком, — были невероятно увлекательными. Но гораздо больше я обрадовался, обнаружив каменную винтовую лестницу, ведущую из архива в трифорий и на крышу аббатства. Как следствие, после обеда по пятницам я занимался преимущественно тем, что исследовал пустые пространства и крышу Вестминстерского аббатства, откуда открывался чудесный вид на центр Лондона.

Насколько я помню, я никогда не верил в Бога — даже на долю секунды. Помню, как однажды на утренней службе в Вестминстерском аббатстве увидел молящегося школьного казначея — генерала авиации в отставке. Он стоял на коленях прямо напротив меня. Лицо его было измученным и печальным. Вскоре после этого он пропал из школы, а

позже я узнал, что он умер от рака.

* * *

Деменцию моего отца наверняка можно было предотвратить. Уже в возрасте за семьдесят он дважды сильно ударился головой. Первый раз — когда гостил в доме своего приятеля и, упав между стропилами мансардного этажа, ударился головой о мраморный камин в расположенной ниже комнате, отчего потерял сознание. И второй раз — когда упал с лестницы в собственном лондонском доме XVIII века, пытаясь снять показания газового счетчика. (Отцу уже доводилось проваливаться между стропилами чердака. В старом оксфордском доме, где мы жили в пятидесятых, его нога, к большому удивлению нашей иностранной горничной, как-то раз появилась из потолка над ее кроватью в облаке осыпавшейся штукатурки — к счастью, весь он тогда не провалился.) Он вроде бы полностью оправился после этих серьезных травм, но они, вероятно, внесли немалый вклад в постепенное угасание его умственных способностей.

Я был плохим сыном. Я редко навещал отца после смерти матери, хотя и жил неподалеку. Меня раздражала его старческая забывчивость и огорчало, что он уже не тот человек, которого я всегда знал.

Брат и сестры заглядывали к нему гораздо чаще меня. Вообще родители не возлагали на меня особых надежд: они радовались каждому моему успеху и старались помочь мне любыми способами — и вместе с тем почти никогда не просили ничего взамен и почти никогда ни на что не жаловались. Я пользовался их любовью, хотя именно она стала одной из главных причин моего огромного самомнения, которое всю жизнь было одновременно и моей сильной чертой, и слабой.

Отец был выдающимся адвокатом, правда, он выбрал довольно необычный карьерный путь. Четырнадцать лет проработав преподавателем

вОксфордском университете, он покинул его, а затем сменил несколько международных правовых организаций, пока, наконец, не начал работать на британское правительство. Как один из первых членов Комиссии по правовым вопросам он участвовал в реформировании и модернизации британского законодательства. В молодости я не интересовался ни правом

вцелом, ни работой отца: все это казалось мне ужасно скучным. Только на закате собственной карьеры — главным образом благодаря поездкам за границу, где я многократно становился свидетелем чудовищной коррупции и злоупотребления властью, — я понял, насколько важную роль в жизни

свободного общества играет правопорядок, принципы которого лежали в основе мировоззрения моего отца. К примеру, в демократических выборах нет большого смысла, если отсутствует независимая судебная система. Некролог отца в лондонском «Таймс» занял целую страницу, вызвав у меня

ичувство сыновьей гордости, и приступ стыда. Моя карьера врача кажется мне сейчас незначительной в сравнении с его достижениями.

То, насколько серьезными вопросами занимался отец, а также его высокая нравственность и почти аскетическое мировоззрение совершенно расходились с его несерьезным отношением к самому себе. Вся семья следовала его примеру, но боюсь, что в наших глазах он был скорее шутом, чем авторитетом. На моей памяти лишь несколько раз он вышел из себя изза нашего неуважительного к нему отношения. Ему нравилось рассказывать смешные истории о себе и о своих эксцентричных выходках

— порой преднамеренных. Он часто говорил, что хочет написать мемуары, но дело не пошло дальше первой страницы, на которой он описал, как в 1917 году, когда ему было четыре года, дернул за спусковой шнур артиллерийского орудия в парке имени Виктории в Бате — эту возможность ему предоставили в знак благодарности его родителям от правительства за то, что те выкупили облигации, выпущенные для финансирования Первой мировой войны. Я не раз обещал отцу сесть с диктофоном и записать на пленку его воспоминания и многочисленные истории: жизнь у него сложилась необычно и в высшей степени интересно, к тому же он был чудесным рассказчиком, — но так никогда этого и не сделал, о чем глубоко сожалею. По мере угасания отцовского мозга его собственное прошлое, равно как и все, что он узнал о происхождении нашей семьи, корни которой следует искать в сельских районах Сомерсета

иДорсета, кануло в небытие и теперь навеки потеряно. Мне известны лишь отдельные фрагменты.

Во время войны отец служил в военной разведке и допрашивал высокопоставленных немецких военнопленных, потому что свободно говорил по-немецки. Однажды он признался, что его излюбленный прием состоял в том, чтобы проводить допрос так же, как и занятия в Оксфорде: он просил заключенных написать эссе на тему демократии и права. «С ярыми фашистами это было гиблое дело, — заметил он. — Но с некоторыми получалось». Так, однажды он узнал, что захваченный в плен капитан немецкой подводной лодки придерживается антифашистских взглядов. Отец дал ему британскую солдатскую шинель и тайком вывел на экскурсию по Лондону, хотя и слегка волновался: как объяснить все полиции, если она их остановит? Он пришел в бешенство, когда всплыла

информация о пытках, которым британские военные в Северной Ирландии подвергали тех, кого подозревали в работе на Ирландскую республиканскую армию в первые годы Смуты [16]. Как и многие опытные следователи, он считал, что мягкость и сила убеждения дают лучшие результаты, чем жестокость. Во время допросов отца особенно интересовало, какое моральное состояние царит в армии противника. Он написал доклад о том, что ковровые бомбардировки Германии лишь укрепляют боевой дух немцев, а не подрывают его. Когда Бомбардировщик Харрис — глава бомбардировочного командования Королевских военновоздушных сил — увидел доклад, он пришел в такую ярость, что потребовал отдать автора под трибунал. К счастью, этого не произошло, а история подтвердила полную правоту моего отца.

Отец частенько уверял, что в доме его родителей в Бате было всегонавсего три книги. Подозреваю, он все же несколько преувеличивал. Мой дед по отцовской линии владел ювелирным бизнесом, а бабушка занималась пошивом платьев, пока не появились дети. Она родилась в семье фермера (одна из восьмерых детей) и каждый день проходила по тринадцать километров, чтобы добраться до мастерской, в которой работала швеей. В конце концов бабушка стала хозяйкой магазина, в котором, как уверял нас отец, продавалась исключительно изысканная одежда. Отношения с его собственным отцом у него сложились непростые

однажды дело чуть не дошло до рукоприкладства.

Ты жалеешь об этом? — спросил я, когда услышал эту историю.

Нет, — спокойно ответил он. — Потому что я уверен в своей правоте.

Его уверенность базировалась не на заносчивости, а на последовательном и непреклонном соблюдении высоких моральных принципов, и то, что он почти всегда оказывался прав, изрядно раздражало эгоистичного, мятежного по натуре подростка, каким я когда-то был. Мой дед (которого я не знал, поскольку он умер вскоре после моего рождения) никак не мог взять в толк, как и почему его сын стал интеллектуалом, начал придерживаться левых политических взглядов, женился на немецкой беженке и поселился в доме, заставленном тысячами книг.

Прежде чем стать преподавателем права в Оксфорде, отец учился в малоизвестной частной школе для мальчиков неподалеку от Бата, которая, как он однажды упомянул, специализировалась на подготовке будущих врачей и евангелистских миссионеров. Позже его постоянно мучили ночные кошмары, связанные с этим местом: если верить его словам, в

«Школьных годах Тома Брауна» [17] описаны детские забавы по сравнению с тем, через что довелось пройти ему. Итак, школу он ненавидел, но стал старшиной в школьном кадетском корпусе, играл в школьной команде по регби и участвовал в соревнованиях по гребле в составе школьной сборной. Отец часто говорил, что то, каким он стал, — целиком и полностью заслуга учителя истории, который повлиял на него в юности. Его отношение к успеху и общепризнанной власти оставалось неоднозначным на протяжении всей жизни. Я очень редко видел отца подавленным (не считая тех многочисленных случаев, когда сам причинял ему огорчения), и причиной одной из таких ситуаций стало письмо, в котором тот самый учитель истории попросил его поучаствовать в кампании по сбору средств для его старой школы. Отец всегда был щедрым человеком и активно занимался благотворительностью, но после продолжительных и болезненных копаний в себе все-таки написал любимому учителю, что не готов сделать пожертвование.

Работая секретарем в оксфордском отделении Лиги Наций — организации со слишком идеалистическими принципами, из-за чего она изначально была обречена, — отец в 1936 году поехал в Германию, чтобы выучить немецкий язык. Он остановился в городе Галле, где и познакомился с моей мамой, учившейся на продавца книг: оба снимали комнаты у одного и того же хозяина.

Антинацистские убеждения не позволили маме поступить в университет, вот она и выбрала работу в книжном магазине, чтобы сохранить хоть какую-то причастность к любимой филологии. Отец был первым человеком, которому она смогла излить душу и который понял, как глубоко она страдает, из-за того что творится в Германии.

И именно политические взгляды накликали на нее беду. Кто-то подслушал, как в разговоре с одной из коллег мама высказывала антинацистские идеи. Коллега попала под следствие и угодила за решетку, а маму отпустили на том основании, что, как выразился один из допрашивавших ее гестаповцев, она «тупая девка». Однако ее должны были вызвать в суд в качестве свидетельницы — для перекрестного допроса по делу коллеги, и она чувствовала, что не вынесет этого. Словом, отец женился на ней, и они уехали в Англию всего за несколько недель до начала Второй мировой войны.

Мамина сестра была ярой сторонницей Гитлера, а брат вступил в ряды люфтваффе, правда, из любви к небу, а не из политических убеждений. Не знаю, каким образом мама поняла, что гитлеровский режим несет в себе

зло. Лишь после ее смерти, прочитав документы о том, что происходило в Германии тех лет (в переводе, так как мой немецкий оставляет желать лучшего), я осознал, каким мужественным было мамино решение. Решение покинуть Германию — страну, чей народ известен глубочайшим уважением к власти, да еще накануне войны, — многие восприняли как предательство. Сейчас, с высоты прожитых лет, все кажется очевидным, но как бы я хотел, чтобы мама по-прежнему была со мной и мы с ней могли поговорить об этом!

Спустя шестьдесят лет я затронул эту тему в разговоре с родителями. Мой брак трещал по швам, и я иногда заходил к ним, чтобы пожаловаться на несчастную жизнь. Конечно, не следовало обременять их своими проблемами, но мне было непривычно практически на равных вести с ними разговоры о сложностях семейной жизни. Я узнал, что решение жениться на маме далось отцу нелегко, хотя он так и не уточнил почему. Мама предположила, что у него была невеста в Англии, но отец это не подтвердил. По его словам, он был в таком отчаянии, что однажды (в те годы он работал младшим юристом в Лондоне), идя по Тоттнем-Корт- роуд, заметил вывеску, предлагавшую услуги психотерапевта. Наверное, это была какая-нибудь христианская миссия. Так или иначе, отец познакомился там с человеком, который оказал ему неоценимую помощь.

В Непале браки и сегодня договорные. Если верить моим тамошним друзьям, такая схема обычно срабатывает.

Иногда мне кажется, что на редкость успешный брак моих родителей в каком-то смысле тоже был договорным, а базировался этот договор на следовании букве закона и соблюдении морально-этических и демократических принципов. Начиная с шестидесятых родители активно участвовали в создании организации «Международная амнистия», а мама вела — в типичной для нее спокойной и при этом эффективной манере — реестр политических заключенных в десятках стран мира. Поначалу офис организации размещался в адвокатской конторе Питера Бененсона, в голову которому и пришла идея ее создания. Я иногда тоже помогал, правда, помощь моя заключалась главным образом в облизывании марок и заклеивании конвертов. Хотелось бы мне сказать, что эти письма предназначались диктаторам по всему миру. На самом же деле в большинстве своем они представляли собой новостную рассылку и были адресованы маленьким волонтерским группам (ячейкам, как у революционеров), а уже те непосредственно брали под защиту конкретных заключенных и направляли письма протеста диктаторским режимам,

взявшим этих людей под стражу.

К моменту моего появления на свет в 1950-м у мамы развилась странная болезнь, которая вызвала появление мучительно болезненных синяков вокруг многих суставов. Она обращалась к всевозможным специалистам, но никому из них не удалось поставить вразумительный диагноз. Один предположил, что это аллергическая реакция, из-за чего родители вынуждены были избавиться от всех домашних животных. Единственное, что помогало, — это мышьяк (из-за него у мамы впоследствии развилась редчайшая форма рака кожи под названием «болезнь Боуэна»).

В конце концов (мне тогда было всего несколько месяцев) родители от отчаяния обратились за помощью к психиатру, и маму на полтора месяца положили в оксфордскую больницу «Парк Госпиталь» для лечения методами психоанализа под наблюдением врача — немецкого эмигранта, как и она сама. Однажды она мне рассказала, что он напоминал ей отца — моего деда, который неожиданно умер в 1936 году от давшего метастазы рака кишечника. Ей было восемнадцать. Будучи эмигрантом, врач, должно быть, прекрасно понимал, каково ей было потерять свою семью, свое прошлое, свою национальную принадлежность. Ее мать умерла во время войны от рака груди, а сестра пропала без вести после налета британской авиации на немецкий город Йена. Как я упоминал, мамина сестра была фанатичной нацисткой, и они расстались на плохой ноте. Хотя после войны кто-то сообщил маме, что перед смертью сестра поменяла взгляды. Думаю, маме также казалось — хотя я никогда не спрашивал ее об этом прямо, — что, сбежав из Германии, она предала свои принципы, потому что отказалась отстаивать их и бросила на произвол судьбы коллегу, представшую перед судом.

Лечение сработало, и неизвестно откуда взявшиеся синяки сошли. Нельзя сказать, помог ли здесь психоанализ или же дело было в том, что отец, по его собственному признанию, из-за маминой болезни стал гораздо более внимательным мужем. А может, ей стало лучше оттого, что в больнице она отдохнула от воспитания четверых детей практически в одиночку: со стороны помощи не было, а отец всего себя посвящал работе. Родители как-то пошутили, что мой характер, который доставлял им немало проблем, помимо прочего сформировался под влиянием материнской депривации, которую изучал знаменитый детский психолог Боулби.

Может, это действительно так, а может, и нет, но лишь к старости я

осознал, как сильно родители повлияли на меня, а заодно понял, что всем хорошим в себе я обязан исключительно им.

Еще через тридцать лет, когда я учился на медицинском, у мамы опять появились багровые отеки («шишки», как она их называла), сильно переполошившие родителей. «Наверное, ты из-за чего-то сильно нервничаешь», — помнится, чуть ли не в отчаянии говорил ей отец, когда она лежала в кровати, корчась от боли. К счастью, на этот раз выписанный специалистом препарат «Дапсон», который обычно применяют при проказе, быстро помог. Если бы это ничем не примечательное лекарство продавалось в 1950 году, я, возможно, вырос бы совершенно другим человеком — не сидел бы сейчас в отдаленной непальской деревушке у подножия горы Манаслу и не записывал бы воспоминания о родителях под звуки горной реки Будхи Гандаки: с шумом преодолевая многочисленные пороги, она течет от вершин Гималаев, чтобы потом стать частью реки Трисули, впадающей в Ганг, который несет свои воды в Индийский океан.

* * *

Отец всегда был неисправимым оптимистом — даже когда память начала подводить его, он надеялся, что все наладится. Однажды — еще до того, как деменция окончательно взяла над ним верх и он по-прежнему жил в большом старинном доме с видом на парк «Клэпхем Коммон», — я выгравировал нашу фамилию на медной табличке и повесил ее у звонка на входной двери (тут был еще один звонок для квартиры в подвале, которая теперь сдавалась). Гравировка получилась неуклюжей, и буквы постепенно уменьшались.

— Прямо как мои способности, — печально сказал отец, когда мы вдвоем разглядывали прикрученную табличку. Тогда он еще отдавал себе отчет в том, что с ним происходит. — Но думаю, что все наладится.

* * *

Во время второй поездки в Непал я вместе с Девом посетил мобильный госпиталь, организованный им в отдаленном уголке страны. Покрытая щебнем дорога заканчивалась в районе Горкха, после чего мы потратили три часа, чтобы преодолеть тридцать шесть километров по горам до небольшого городка Аругхата. Мы двигались по ухабистой грунтовой дороге — правда, недостаточно ухабистой для того, чтобы отвадить грузовики и автобусы, которые ползли по ней в облаках коричнево-желтой пыли. Порой места едва хватало, чтобы с трудом разъехаться двум

машинам, причем крайнюю от отвесного обрыва отделяло всего несколько сантиметров. В ясный день здесь можно было бы разглядеть гору Манаслу, вздымавшуюся над долиной, — одну из красивейших вершин Гималаев, восьмую по высоте в мире, — но вокруг стояла густая дымка, и ничего видно не было.

Мобильный госпиталь расположился на месте новенькой больницы первой помощи, которая за несколько дней до открытия сильно пострадала от землетрясения. Она оставалась заброшенной, пока Дев не приехал ее осмотреть и не обнаружил, что бóльшая часть здания пригодна для использования, хотя внутри и царил ужасный кавардак. Первая группа прибыла за день до нас, и я очень удивился, увидев перед собой чистое аккуратное здание, пусть и с огромными трещинами в стенах (одна из них

ивовсе частично обрушилась). Команда Неврологической больницы, состоящая из тридцати человек: врачей, медсестер и технического персонала, привезла с собой достаточно оборудования, чтобы устроить две операционные, аптеку и пять кабинетов для амбулаторного приема, оснащенных всем необходимым — аппаратурой для рентгена, УЗИ и лабораторных анализов. Уровень организации впечатлял — сказывался опыт в оборудовании мобильных госпиталей в других регионах страны: потребность в них особенно возросла после недавнего землетрясения.

Наутро перед входом в больницу нас ждала огромная очередь: пациентов были сотни — главным образом женщины, все в ярко-красных нарядах. Они прятались от зноя — а температура быстро поднялась выше тридцати — под одинаковыми разноцветными зонтиками. Вооруженная полиция сдерживала людской напор у ворот больницы и пропускала пациентов по одному: у входа каждого регистрировали, а затем направляли в соответствующую приемную — к ортопеду, пластическому хирургу или гинекологу. За три дня было принято полторы тысячи пациентов и проведено немало операций, главным образом мелких, хотя для некоторых

ипотребовался общий наркоз. И все это бесплатно. Пациентов с наиболее серьезными проблемами направляли в крупные больницы, расположенные на приличном расстоянии отсюда. Пациенты прибывали издалека: о мобильном госпитале начали объявлять задолго до его открытия.

Некоторые пациенты пришли с тибетской границы, — сказал Дев.

Это далеко?

Четыре-пять дней пути по полному бездорожью. Вам или мне понадобилось бы минимум дней десять.

Тяжелобольных доставляли на носилках. Нескольких стариков родственники принесли на спине.

Хотя местные жители и встретили меня с королевскими почестями, на длинных церемониях открытия и закрытия одарили венками из бугенвиллии и шелковыми шарфами, а кроме того, вручили мне сертификат в рамочке с надписью «Знак любви», толку от меня не было.

Дни, когда я занимался общей медицинской практикой, остались далеко позади. Наблюдая, как Дев без затруднений оперирует пациентов с паховой грыжей, водянкой яичка и другими схожими заболеваниями, я, к своему превеликому разочарованию, обнаружил, что напрочь забыл, как это делается, хотя в свое время на протяжении целого года проводил подобные операции в качестве хирурга общей практики. Тридцать пять лет назад это было необходимым условием для допуска к итоговому экзамену Королевского колледжа хирургии, который я должен был сдать, чтобы затем смог учиться на нейрохирурга. Но здесь, в мобильном госпитале, в какой бы кабинет я ни зашел, работавшие там младшие врачи справлялись куда лучше меня.

* * *

Дев приступил к приему больных — рядом поставили стул и для меня. Пациенты хлынули волной: пожилая женщина с замысловатым золотым узором на носу и выпадением прямой кишки, старик с паховой грыжей, старуха с геморроем, многочисленные пациенты с варикозным расширением вен — все это напомнило мне о том, почему я так радовался, когда обязательный год общей хирургии подошел к концу и я смог полностью посвятить себя нейрохирургии. Однако я вспомнил и о том, что современная медицина занимается не только спасением жизни — пожалуй, она принесла не меньше пользы, научившись лечить несмертельные хронические заболевания, от которых иначе мы бы тяжело страдали и от которых жители Непала и других бедных стран продолжают страдать и по сей день.

Я вспомнил, как в тот год по пятницам после обеда вел прием в кабинете проктолога. Ни мне, ни пациентам все происходившее там не доставляло удовольствия. Они знали, и я тоже знал, что я «прокачу их на серебряной ракете» — так мы называли между собой медицинскую процедуру (официально — сигмоидоскопия), при которой для осмотра внутренней поверхности прямой кишки используется длинная стальная трубка с подсветкой. Хотя против операций я ничего не имел.

Вот молодая женщина с выпяченным правым глазом, которую мы вынуждены отправить в Катманду, чтобы сделать снимок. Вот мать,

волнуясь, поторапливает девочку с судорожными припадками, скорее всего ложными. Когда у людей развиваются припадки на глазах у врача — а это один из тех случаев, — обычно (хотя и не всегда) это означает, что проблема носит психологический характер и не имеет отношения к эпилепсии. Дев выписал антидепрессант «Амитриптилин».

О дальнейшем наблюдении в глухой сельской местности и речи идти не может. Нельзя предугадать, что случится с нашими пациентами, большинство из которых даже читать не умеют.

Многие достают полиэтиленовые пакеты, набитые лекарствами, которые они принимают.

Все говорят на непальском, конечно же. Убаюканный сотнями голосов снаружи и жужжанием потолочного вентилятора, я впадаю в полудрему. На улице жарко — наверное, уже под сорок. Пациентов в начале очереди прижимают к металлическим воротам, и охраняющие нас полицейские время от времени пробираются через толпу, чтобы остановить зарождающуюся драку или провести в больницу неотложных пациентов. К счастью, в здании все отлично организовано.

Вот мужчина, на чьих ладонях и ступнях наросты, напоминающие бородавки. Следующие на очереди пятилетний мальчик и его десятилетняя сестра, оба ослепли в двухлетнем возрасте. Их проводят в комнату и усаживают напротив нас. Мои коллеги листают заляпанные, потрепанные бумажки — историю болезни. Все, что мы можем сделать, — подтвердить, что помочь детям нельзя.

Я спросил, есть ли в Непале школы для незрячих детей, и мне ответили, что есть, но маловероятно, что дети из отдаленной горной деревушки смогут посещать одну из них.

Обедаем мы на раскаленной от солнца крыше, в тени ярко-голубого брезентового тента, который остался после волонтеров ООН, помогавших жертвам землетрясения. Я заговорил с гинекологом:

Сколько влагалищных исследований вы успели провести?

Более пятисот.

Эти женщины знают хоть что-нибудь о своей анатомии?

Большинство — нет. Не стоит и пытаться объяснить им что-нибудь. Некоторые способны кое-что понять, но обычно я просто говорю, как называется их болезнь и какое лекарство принимать. Женщины в очереди у кабинета, — добавила она, — начали драться за право зайти первой…

Один кабинет предназначен для тех, кто слишком слаб, чтобы сидеть

или стоять. На носилках лежит девушка с диабетом: у нее начался острый кетоацидоз. Взгляд у нее потухший, а выражение лица отрешенное; она кашляет, периодически срыгивая в стоящую рядом пластиковую миску. У врача не получается поставить ей капельницу, и я подтверждая свою бесполезность, тоже с ней не справляюсь. Наконец одному из анестезиологов удается добиться успеха. Девушке сделали внутривенное вливание и дали оставшийся от другого пациента инсулин.

Каковы ее перспективы? — спросил я.

Хорошего мало. Бедная крестьянка из глухой деревни — инсулин позволить себе не может. Для многих здесь диабет по-прежнему смертелен. Мы сказали мужу, чтобы он отвез ее в ближайшую большую больницу. Может, там ей помогут.

Я набрел на пустое помещение в разрушенной части больничного здания. Землетрясение оставило в стенах огромные трещины; многочисленные окна выходят на высокое манговое дерево; комнату наполняет шум невидимой отсюда Будхи Гандаки, стекающей с ледника горы Манаслу. Какое-то время я сижу здесь в одиночестве, надеясь чтонибудь написать, но затем меня находят два озорных непальских мальчугана. Они заглядывают мне через плечо, пытаясь рассмотреть, чем я занимаюсь, и становится ясно, что меня не оставят в покое. Я возвращаюсь

вкабинет и наблюдаю за чередой входящих и уходящих пациентов.

Через три дня работа подходит к концу. К раннему вечеру у дверей госпиталя остается лишь несколько пациентов. Я сижу снаружи на белом пластиковом стуле, разглядывая размытые очертания голубых холмов, окружающих меня. На улице по-прежнему очень жарко. Дует сильный ветер, раскачивая гигантское манговое дерево. По дороге мимо больницы движется шумная свадебная процессия, которую сопровождают клубы пыли. На всех женщинах яркие наряды, а двое мужчин, возглавляющих шествие, трубят в длинные изогнутые рога. Невесту несут в паланкине, на ней вуаль и красное с золотыми переливами платье. Следом идет жених с разрисованным лицом и в пышно украшенном плаще сложного кроя. Три девочки, играющие в больничном дворе, подходят ко мне. Мы обмениваемся парой слов, совершенно друг друга не понимая. Они радостно смеются и пляшут вокруг меня, а потом снова куда-то убегают. Хотелось бы мне знать непальский, чтобы с ними поговорить! Больше всего я жалею о том, что, кроме английского, не знаю ни одного другого языка. Все, что мне остается, — сидеть и наблюдать, как ветер поднимает с иссохшей земли пылевые вихри, а дневной свет постепенно угасает.