Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Контрольная, дело Андреева

.doc
Скачиваний:
56
Добавлен:
23.02.2015
Размер:
156.67 Кб
Скачать

Дальше я лишь слушал блестящие характеристики, даваемые Андреевским супругам Андреевым. Слушал и сравнивал, расставляя в качестве маргиналий, этаких записок на манжетах, символьчики шахматной нотации, оценочные знаки — вопросительный и восклицательный. Первый, знак вопроса — всегда против неё, Сары Левиной («плохой, слабый ход»). Второй, знак восклицания — против него, Михаила Андреева («хороший, сильный ход»).

Андреевский, не поскупившись на краски и собственные риторические умения, не оставил Саре Левиной никаких шансов.

Она, получалось, была ведьмой во плоти. Она буквально глумилась над первой женой Андреева. «Встречаясь с ней на улице, - извещал почтеннейшую публику адвокат, - Левина показывала ей язык. Застав у ее подъезда готовый экипаж, Левина в него садилась и приказывала кучеру везти ее, а не барыню». Эвона как! Она, Левина, любила производить впечатление, и Андреев был не единственным, кто пал под прицельным огнем ее чар. Появился тот самый генерал, Пистолькорс (совершенно «достоевская» фамилия, Катя, ты не находишь? — что-то вроде «Фердыщенки» в «Идиоте»), потенциальный «жених» и «муж». Этот Пистолькорс так безвозвратно потерял голову, что оделял Левину щедрыми суммами, авансировал, так сказать, в свое с ней будущее счастие, и считал при этом, что она — правдивая, честная, умная, скромная. Андреевский, едва сообщив об этих генеральских воззрениях, тут же их и развенчал. И как! С гипофорой, ну, то есть, с вопросом к самому себе, да с антистрефоном - истолкованием аргументов противника в свою пользу. Как коршун набросился на заблуждения генеральского сердца.

- «Правдивая»? Она ему солгала, что она замужем. «Честная»? Она еще в 1903 году, живя в довольстве, взяла от Пистолькорса, бог весть за что, 50 тысяч рублей. «Умная»? В практическом смысле, да, она была не промах. Но в смысле развития она была ужасно пуста и мелочно тщеславна. Наконец, «скромная»... Об этой скромности генерал может теперь судить по рассказам инженера Фанталова…

А инженер Фанталов, Катя, утверждал, что «добиться взаимности Андреевой был нетрудно». Половая «взаимность» - это ведь не любовь, верно, Катя? Это ведь генерал, повторяя «подвиг» Андреева, был, по словам Андреевского, «очень влюблен и потому слеп». Ей-то, Саре-Зинаиде, это чувство было неведомо. «Зинаида Николаевна даже не говорит о любви», - с нажимом произнес Андреевский и, по-кошачьи сощурившись, слегка коснулся своих усов. Вот оно, ждал я, «ныне речено буде» - «по правилам», по Кошанскому. И точно! Адвокат расправил грудь и выдохнул:

- Она, как сорока, трещит только о миллионах, о высоком положении, о возможности попасть ко двору.

Эти три «о», как три шара в лузу, сразили публику наповал. Но, похоже, лишь я, уже поднаторевший, уже искушенный в риторике, смог целокупно насладиться (не забыв, впрочем, заглянуть в книжицу) всею красотой выплеснутой фразы. Оратор ведь использовал градацию, нарочито тиражируя предлог «о», дабы показать постоянность, неизбежность и низменность желаний злосчастной искательницы удовольствий, тем самым возводя ее нелепейшие притязания в закономерность.

И вот уже близка развязка! Вот уже Левина, декларируя абсолютное равнодушие к личности Андреева, к его уязвленным мечтаниям, к его дальнейшей судьбе, объявляет об уходе к генералу. О, как же вы бываете жестоки, Катя! Существа, чей облик — едва ли не ангельский, в душах своих баюкают дьявола, и только дьявола этого и готовы питать, швыряя ему в ненасытную глотку пламенеющие сердца тех, кто их полюбил. Да разве ж нельзя было обойтись без издевательств, без унижения?

Стараясь сдержать нервный тик, поселившийся в моем правом веке (старавшийся, признаюсь к досаде, безуспешно), я вновь ждал вердикта Андреевского. Надо ли говорить, что он тотчас прозвучал!

- Действительно, - пророкотал голос адвоката, точно с небес, - если бы Андреева имела хоть чуточку женской души, если бы она в самом деле любила Пистолькорса и если бы она сколько-нибудь понимала и ценила сердце своего мужа, она бы весьма легко распутала свое положение. Конечно, пострадал бы муж, но сама Андреева достигла бы желаемого без малейшей катастрофы для себя.

Ты заметила, Катя? Заметила? Анафора! Он использовал анафору, вот эти вот повторяющиеся «если бы» - ради очередного косвенного указания на закономерность (подтверждение необходимости) смерти Андреевой, ради создания контраста между моральными обликами убийцы и убитой, ради игры на «перевернутом» этосе. А дальше уж пошли антитеза и гипонимия. Слушай, Катя, слушай! Прозревай!

- Но она поступила, как дикое, тупое существо, забывшее о всем человеческом. На безвинного и любящего мужа она накинулась с яростной бранью...

Не угадываешь ли ты, Катя, в этих словах Андреевского частичку, если только не львиную долю, а то и вовсе — целое, самоей себя? Ведь как же вы все горазды угрожать, как власти-то алчете! Как воображаете перед собою на коленях рабов с покорными лицами! Боже мой, Боже мой!.. Ану-как прав граф Лев Толстой, искусивший нас, «малых сих», своею «Крейцеровой сонатой»? Ведь он к чему, Катя, пришел-то? К тому, что единственное средство избегнуть бедствий и преступлений от любви — это совершенно и навсегда отказаться мужчинам от женщин. В одной из своих речей Андреевский привел этот, с позволения сказать, «довод». Окрестив это «единственно возможное средство» - абсолютно «невозможным». А потом нашел что-то вроде контраргумента у «солнца русской поэзии». Мол, не глубже ли сказал Пушкин: «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет!»? Я читал ту его речь в «Ведомостях», но я, однако же, не уверен, что ближе к истине именно Пушкин, а не Толстой. Без вас, Катя, мир стал бы чище, светлее. Вымер бы? Да и черт с ним, пусть летит в тартарары! Невозможно, ну невозможно же стоять перед вашей сестрой на коленях, с протянутой рукою! Невозможно, точно нищий у попугая Юбера Робера, вечно просить о милости! А она ведь именно такая, картинка: обезумевший нищий и равнодушный, недосягаемый попугай! Да разве в состоянии человек это принять! Вот о чем, по-твоему, думал бедный, кругом несчастный Андреев, когда услышал (так, будто Левина была градоначальником Треповым): «Я сделаю так, что тебя вышлют из Петербурга!»? О чем было его запоздалое прозрение? О чем?! Да вот же о чем!

- Эта женщина, спасенная Андреевым от ссылки, поднятая им из грязи, взлелеянная, хранимая им, как сокровище, в течение 16 лет, — эта женщина хочет «скрутить его в бараний рог», истребить его без следа, раздавить его своей ногой!

Да, это, так сказать, версия адвоката. Да, Андреевский использует смысловые повторы, атрибутизацию, наращивание модуляции. Да, он не прочь, для полноты чувств, подпустить экспрессивной лексики в качестве «расхожей» истины. Это все его (да его ли только?) приемчики. Но не на пустом же месте он все это строит! Ведь именно же все это и привело к трагедии! Оно, оно самое сделало так, что, как опять-таки выразился Андреевский, «откуда-то изнутри в Андрееве поднялась могучая волна, которая (дальше, Катя, позволь тебе, кстати, в целях просвещения, заметить — многосоюзие и риторическая фигура прибавления) — которая захлестнула собой и разум, и сердце, и совесть, и волю, и память о грозящем законе». Хотя еще минуту, пять минут, десять минут назад (тут, замечу в скобках, адвокат не пренебрег весьма уместным плеоназмом) «ни ей, никому в доме, ни менее всего ее мужу не могло бы придти в голову, что в эти самые мгновения она прямо идет к своей смертной казни и даже делает последние шаги в жизни».

Но, однако, постой! Ты, может быть, числишь Андреева по ведомству каких-нибудь неврастеников? С тебя, той, что помутила рассудок Ивана, станется. Но ведь и Иван — не все таким-то был, разве нет? И Михаил Андреев, до последнего мгновения, являл собою иной образчик - труженика и, я бы не побоялся обвинения в пафосе, доброго христианина. Да-с! Послушай, послушай! Тут уж, далее, пойдут всё сплошь восклицательные знаки — помнишь ли, что я тебе говорил насчет шахматной «иероглифики»?

Андреев, лишь «благодаря» Саре Левиной, стал, по словам Андреевского, «невольным грешником». Это, Катя, своего рода оксюморон, типа толстовского «живого трупа». А может, это уж от себя прибавлю, он, Андреев, вдобавок к «грешнику» стал еще и этим самым — «живым трупом». После встречи-то с этой своей эмансипэ. Но!

- Возьмите всю жизнь Андреева, - призывает адвокат, помогая себе по ходу тем, что в риторике называют градацией, парцелляцией и экспрессивными повторами. - Вы увидите, - настаивает Андреевский, - что он работал без устали и работал успешно. Добывал очень хорошие деньги. Но деньгами не дорожил. Роскоши не понимал. Убыточных увлечений не имел. Не игрок, не пьяница, не обжора, не сладострастник, не честолюбец. В сущности, вся работа уходила на других.

Ну, чем не идеал для всяких там «душечек» да «попрыгуний», ежели изъясняться лексиконом господина Чехова (земля ему пухом, добрый был доктор - хоть и насмешничал сквозь тоску и скуку, а все ж жаль его-горемыку — врагу не пожелаю так возвращаться с отдыха «на водах» на родину: стылый труп в вагоне из-под устриц; крещусь, Катя; крещусь и возжигаю заупокойную по нем свечу)! Может, и не случайно Андреевский не жалеет для своего подзащитного общих мест и тавтологий: добро ведь, как правило, банально — в отличие от зла. Так что все эти «не подобает быть человеку едину», «закон жизни, основа всего мира», или там «человек солидный, верный, не чаявший в ней (в Левиной, естественно) души, окруживший ее достатком, любовью и нежными заботами» - это, по сути, и есть трогательно-наивный синодик добропорядочности Михаила Андреева. И он — что же? Он, как человек искренний, «сросся с женой» (очень точная, доложу тебе, метафора Андреевского) — со второй женой, разумеется. Но они так по-разному, Катя, относились один к другому, что, как мне кажется, Андреевский вовсе не впадает в грех гиперболизации, когда украшает свою речь синтаксическим параллелизмом: Андреев «исполнял все ее прихоти. Отдавал ей все, что у него было. Уступал ее резкостям, всегда умел оправдывать шероховатости». Все-все-всегда — будто из пулемета. Он ей — все и всегда. Она ему — ничего. Ничего-с!

Сидя там, в зале суда, я, жизнь назад снявший рясу, готов был возвести в церковную догму, что сущность мужчины — отдавать, а сущность женщины — принимать. Сам любовный акт, приводящий к зачатию — божественному деянию, по Сократу, свидетельствует в пользу этой гипотезы. Я готов был ко многому в смирении склонить главу, со многим покорно согласиться. Но только не с бесцеремонной игрой, вокруг этих священных уделов! А ведь именно этим и занималась мадам Левина (или что же, правильнее — мадемуазель? вечная, на потребу всех, невеста?)! И этим вы с нею, Катя, абсолютно схожи. Да-да! Андреевский прямо так и выразился, слегка козырнув, разумеется, индуктивным умозаключением, представляющим Андреева в лучшем свете, «невинной жертвой» записной «потаскушки» (с чем я, как понятно из вышесказанного, спорить не склонен):

- Бесцеремонность Зинаиды Николаевны в ее двойной игре между любовником и мужем прямо изумительна. Возьмите хотя бы ее бракосочетание с Андреевым после того, как она уже получила задаток от Пистолькорса...

Но ведь дальше-то, Катя, после любовного акта по возвращении «попрыгуньи» из-за границы, акта циничного, не снившегося Сократу даже после чаши с цикутой, акта с «заочным поруганием чувств Пистолькорса», как оценил это действо Андреевский, и с расчетом на то, «что «после этого» Миша будет с ней добрее и весьма легко на все согласится», — дальше-то вообще происходит самое ужасное. «За утренним чаем, развязно посмеиваясь, она вдруг брякнула мужу: «А знаешь? Я выхожу замуж за Пистолькорса»...»

Эх, видеть бы тебе, Катя, какую бурную реакцию эти слова Андреевского, сопровожденные воздетым кверху перстом, вызвали. Как всколыхнулась аудитория! Какая волна негодования по ней прокатилась туда и сюда! О, как мы все, мы все, сидевшие в этом душном зале, сострадали бедному Андрееву, как понимали его ощущение краха. Как вслушивались в наращивание модуляции в голосе его красавца-адвоката, расстилающего прямо пред нами убедительнейшую развернутую метафору!

- В жизни Андреева произошло нечто вроде землетрясения, совсем как в Помпее или на Мартинике. Чудесный климат, все блага природы, ясное небо. Вдруг показывается слабый свет, дымок. Затем черные клубы дыма, гарь, копоть. Все гуще. Вот уже и солнца не видать. Полетели камни. Разливается огненная лава. Гибель грозит отовсюду — почва колеблется. Безвыходный ужас. Наконец неожиданный подземный удар, треск, и — все погибло.

А дальше — риторические конвергенция и сцепление, подобно ранее сказанному: «Не игрок, не пьяница, не обжора, не сладострастник, не честолюбец». (Ах, Боже мой, Катя, да ты ведь помнишь, помнишь…)

- Весь обычный порядок жизни исчез! Муж теряет жену. Он не спит, не ест от неожиданной беды.

И вот уже Левина, на чем я ранее просто не мог не сделать акцента, обещает «выслать его из Петербурга», и вот уже в Андрееве поднимается та самая «могучая волна». И вот уже он тащит ее в кабинет, секунда, две, пять — и оттуда раздается ее отчаянный крик…

- Андреев выбежал в переднюю, бросил финский нож и объявил себя преступником.

Выбежал, бросил, объявил — ну ты понимаешь, Катя, да?

- Что здесь было? Ревность? Злоба? Запальчивость? — Вопрошает Андреевский, крепко взяв в руки вожжи гипофоры. И тут же опровергает эти предположения антирезисом: - Нет, все это не годится. Острая ревность была уже покорена, так как Андреев мог деловито переговариваться с своим соперником. Злоба и запальчивость опять-таки не вяжутся с делом, потому что Андреев был добр и вынослив до последней возможности.

Если хотите, здесь были ужас и отчаяние перед внезапно открывшимися Андрееву жестокостью и бездушием женщины, которой он безвозвратно отдал и сердце, и жизнь. В нем до бешенства заговорило чувство непостижимой неправды. Здесь уже, - тут, Катя, замечу, вступает в свои права инверсия, матерь речей одических, но правых, - орудовала сила жизни, которая ломает все непригодное без прокурора и без суда. Уйти от этого неизбежного кризиса было некуда ни Андрееву, ни его жене. Я назову душевное состояние Андреева «умоисступлением» — не тем умоисступлением, о котором говорит формальный закон (потому что там требуется непременно душевная болезнь), но умоисступлением в общежитейском смысле слова. Человек «выступил из ума», был «вне себя»... Его ноги и руки работали без его участия, потому что душа отсутствовала... — «Душа отсутствовала», Катя, — вот тебе эмоционально окрашенная лексика, способная передать вселенскую катастрофу несчастного убийцы. Вот тебе то, от чего вполне логично (как это и делает Андреевский) перейти к этосу, воскликнув: - Неужели собратья-люди этого не поймут?

О, поймут! Еще как поймут, если судить по девятому валу эмоций в зале, по крикам: «Свободу! Свободу ему!» Уж и не знаю, важным или нет было еще одно обращение адвоката к этосу — оно, мне показалось, стало тонуть и растворяться в криках, смахивающих на овации. Одна дама с пышным бюстом так расчувствовалась, что даже плюнула мне в левое ухо (и отчего бы таким вздорным особам не носить, заместо корсета, вуаль?), так что сам я услышал мысль Андреевского о бессмысленности наказания, будто сквозь пелену, или, скажем, пену прибоя, что, несомненно, в силу «особенности», «инакости», что ли, послужило даже делу более прочного ее запоминания. Да, я согласен, согласен: «Наказывать кого бы то ни было за поступок, до очевидности безотчетный,— нечеловечно, да и ненужно...» Я был так согласен, что вскочил с места и прокричал это каким-то виртуозным, еще не вошедшим в моду речитативом. Я проорал его раньше, чем услышал резюме речи адвоката:

- Вот все, что я хотел сказать. — Тут Андреевский с опаской покосился на меня. Я, понурый, сел. Он утер губы носовым платком, поколебался, но все-таки продолжил. Вернее, завершил: - Я старался разъяснить перед вами это дело на языке вашей собственной совести. По правде говоря, я не сомневаюсь, что вы со мной согласитесь.

Тут я, разумеется, вспомнил про свой атласный халат, про свои репетиции перед зеркалом, и на моих устах заиграла кривая усмешка авгура: ай да Андреевский! Ай да сукин сын! Руку, руку ему пожать! К груди припасть! В трактир, в трактир! Впрочем, нет: в ресторацию! В отдельный кабинет! Только он и я! Я и он!

Я вскочил. Упал, извергнув шелест, Кошанский. И что же?! Приплюснут (тут же!) каблуком дамы, той, что плюется. Дама стоит и аплодирует. Вокруг гул и гвалт. Гвалт и гул. Андреевский слегка кланяется, как оперная прима на пенсии. Дама все еще попирает. Ах, можно ли так жить, Катя! Даже если у тебя фамилия не Фердыщенко. Стою, трясусь, стенаю даме в мочку: мол, смилуйтесь, сударыня, отступитесь! Мол, Кошанский — вопиет! Ну и вообще… Она, разумеется, кивает. Черт бы ее подрал! Она, Катя, принимает мои слова за знак одобрения, точно она тут воцарилась, хлопает, я, в свою очередь, — присоединяюсь, и она рада, что я задействован в этом триумфальном процессе. Наконец я ее толкнул. Бедром. Вышло вроде танца: сделали па, схлестнулись и разошлись. Это — по моим ощущениям. Она же вскинула брови, нахмурилась, однако ботик все же убрала. А что пуще прежнего заорала: «Оправдать! Оправдать!» - это ничего. Это пусть. Я наклонился. Увидел ее ноги в полосатых, этаких матросских, чулках. Эх, Катя, будь я не лысый, будь она помоложе…

Когда я выпрямился, погруженный в дело очищения Кошанского от Z—образных следов дамских подошв, буря начала стихать. Андреев стоял, чуть подняв голову, потом вновь опустил ее и глупо заулыбался, из чего я сделал вывод о прозорливости Андреевского, сказавшего «под занавес» о своем подзащитном: «Андреев выйдет из суда, как говорится, «с опущенной головой»... На дне его души будет по-прежнему неисцелимая рана... Его грех перед богом и кровавый призрак его жены — во всем своем ужасе — останутся с ним неразлучными до конца». Как Бог свят!

Председатель зазвонил в колокольчик. Мало-помалу все утихомирились. Пародируя русскую поговорку, прожужжала муха. Кто-то кашлянул. И наконец, разрывая плеву ожидания, раздался судебный вердикт: «Оправдать!»

Вновь грянула овация. Вновь заплевала дама (попала в моего соседа, ибо я, с несвойственной, неподобающей моим морщинам юркостью, успел пригнуться). Первые скамьи выстроились в очередь пожать руки — тому, кого судили, и тому, кто защищал. Я же, Катя, почувствовал звериную усталость и, едва волоча ноги, отправился к выходу. С «Бисмарком в пенсне» (с «Бисмарком», полагаю, все же вернее, чем с «Кайзером») мы в дверях раскланялись, как добрые приятели. И мне даже почудилось, что он произнес нечто на манер: заходите еще, заходите, заходите, не пожалеете, у нас здесь скучно не бывает. Я кивнул и вышел на улицу. Моросил, грозя усилиться, дождь. Какая-то птица, чайка, что ли, едва не боднула меня в плешь. Я поднял воротник и побрел в сторону Петропавловки, совершенно однозначно решивший: никогда впредь! Ни-ни! Ноги моей здесь больше не будет! Ибо я — отмщен. Нет, Катя, не я — Митька, брат мой любезный, чьи кости истлели где-то под Омском. Возможно, отмщен и Иван — не знаю, не уверен, хотя сердцу как-то легче, это правда. Ненависть не то чтобы прошла, но притихла, лежит где-то глубоко, глубоко, на дне души, тихонько напоминая лишь о том, откуда она, собственно, произросла — из любви. Из любви к тебе, Катя. Из страстной любви к тебе. Помнишь, я тебе тогда, у госпожи Хохлаковой, признавался с зардевшимся лицом, мы еще, повторюсь, были на «вы», будто «знаю только, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья больше, чем себе самому!..» Это не было фигурой речи, Катя. Так было всегда. Да, я любил тебя всю жизнь. И почти ровно столько же ненавидел. Так-то. Все минуло, и ничего не минуло. Я почти спокоен сейчас, мне за ворот стекает холод небесных слез. Почти такой же, только слегка «подогретый», стоит у меня в глазах, застя все вокруг. Да, я спокоен. И только одно, пожалуй, мучает меня, Катя. Одно-единственное. Что-то вроде тайны. Вроде неразрешенного, а может даже и неразрешимого вопроса, тщетно взывающего об ответе: хорошо бы узнать, что ты более не топчешь эту землю. Так всем было бы лучше…