Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Цуциев - РУССКИЕ И КАВКАЗЦЫ.doc
Скачиваний:
2
Добавлен:
04.05.2022
Размер:
346.62 Кб
Скачать

1.4. Этика русской неприязни.

Романтическое восприятие кавказцев в русской классике, «затуманенное величием гор», с самого начала имело свою оппозицию и отталкивалось от взгляда иного, «трезвого» и «пристального»:

«В России общее мнение о горцах довольно лестное: их привыкли воображать какими-то рыцарями. Но чем больше знакомишься с ними, чем чаще приходишь с ними в столкновение, тем резче выясняется ошибочность такого мнения... Чуждые благородства, незнакомые с великодушием, корыстолюбивые и вероломные, они в высшей степени исполнены себялюбия и самосохранения. Самая их пресловутая храбрость есть кровожадность или рассвирепелость дикого зверя. Напасть на безоружного, убить слабого, зарезать сонного — дело не только обыкновенное, но и обычное....Гостеприимство горцев также ниже того, как привыкли воображать его: без расчета туземец не испечет гостю чурека, не зарежет барана... Умственное развитие далеко опередило нравственное». И т.д. и т.п. Это отрывок из обширной цитаты, приводимой известным исследователем Н. Грабовским из «донесения начальника округа начальнику Терской области» в 1876 году. Судя по контексту и объему цитирования, наблюдатель соглашается с оценками своего источника [7].

Если романтик пытался истолковать горский мир в категориях самой горской культуры, ее внутренней высоты, то имперский чиновник и обыденный наблюдатель фиксируют этот мир с ее внешней стороны. И здесь, казалось бы, все достаточно просто — даже вдумчивые наблюдатели типа Грабовского сходятся в том, что эта «дикая культура», «суровая и грубая нравственность» являются результатом тяжелых условий жизни/климата, и что вместе с русским культурным влиянием, правильным управлением и облегчением условий произойдет изменение нравов горцев.

«Нрав и обычаи народов зависят от климата той территории, которую они занимают, от образа жизни и воспитания... Хотя Кавказ располагается в умеренной зоне, климат высокогорных долин обычно холодный и суровый. Жители этих районов имеют иную физическую конституцию и ИНУЮ МОРАЛЬ (выделено мной — авт.), в отличие от занимающих теплые долины и равнины. Храбрость воодушевляет их, здравомыслие наполняет их чувства; грубая нравственность — все это запечатлено в их сердцах; гостеприимность по отношению к чужакам, непоколебимая верность своему народу и друзьям, а рядом — жестокость в отношении врагов, страсть к войне... Они обладают всеми добродетелями и пороками людей нецивилизованных... [И] до тех пор, пока цивилизация не изменит их образа жизни и нынешние нравы, горцы всегда будут теми, кто они есть сейчас» [8]

В этих констатациях — сила чиновника или военного управителя, за спиной у которого — мощь империи. Он повествует о «диких нравах» без тени сомнений, даже с некой специфической любовью к этому первозданному объекту будущих культурных коррекций. Эта высокомерная любовь есть продолжение неприязни к «дикарям», преодоленная военной над ними победой.

Но вместе с колонизацией на Кавказ приходит иной русский персонаж, иной наблюдатель. Это уже и не гребенской/терский казак, который горцу — кунак и родственник (хоть и «заклятый враг», но «той же натуры»). Это уже и не имперский чиновник, рассуждающий о нравах горцев как о чем-то податливом и встречающий их в приемной своей резиденции. На авансцене появляется русский ОБЫВАТЕЛЬ [9], одинокий и тревожный. Он не имеет ни сил играть роль цивилизатора, ни желания внимать романтической любви к высокому рыцарскому этосу горцев, нет у него и какой-либо склонности истолковывать ненависть к себе в категориях причинно-следственных связей «характера» и «климатических условий». Он внемлет только самой враждебности и видит в горском характере угрозу своему миру, своей чести и достоинству. Его «приговор» — отсутствие у горцев ВЕЛИКОДУШИЯ — есть признание того, что романтическое «величие души горской» оказалось в его глазах обманом.

Молчаливая неприязнь-страх к эксцессам архаичной «рыцарской» культуры становится доминантой нового образа горцев, далекого от былого романтического. Эти неприязнь и страх рождаются потому, что за спиной у обывателя нет империи — в том смысле, в котором она есть у солдата, — за спиной у обывателя нет казачьей культуры и привычности к противостоянию. Присутствие империи за спиной слишком неочевидно, казачья вольная культура сменяется сначала служилой, а затем приближается к обывательской, некогда презираемой в самой вольной казачьей среде [10]. Обыватель не воспринимает свою индивидуальную реальность как некий фон для истории: напротив, история, с ее покорениями и войнами, есть фон для ЕГО повседневности и оценивается в категориях этой повседневности. Для обывателя очевидно лишь его русское одиночество в этом чуждом культурном поле, точнее, БЕССИЛИЕ и усталость от той «цивилизаторской миссии», что сопровождала прежние русские иллюзии в отношении горцев. Имперское насилие еще больше озлобляло и отчуждало горцев, «мягкость» делала их высокомерными, «считающими ее — проявлением слабости, достойной презрения». Получался замкнутый круг, внутри которого — жертвой оказывался русский обыватель, живущий рядом с горцами, погруженный в рутину ненависти — эксцессов того самого рыцарского этоса, что восхищал романтическую традицию:

«Проезжая по [их] селениям, зачастую можно наткнуться на кучку едва поднявшихся от земли мальчуганов и девочек, которые, посылая проезжему русскому в след плевки, сопровождают это самою отборною русскою бранью. Естественно, что такое направление с детства, поддерживаемое потом всевозможными способами и в более зрелом возрасте, не могло дать скоро залогов дружелюбного отношения к нам — русским» [11].

Наблюдатель уже не прибывает на Кавказ, влекомый поисками подлинности и остроты жизни, он ПРЕБЫВАЕТ, живет здесь. Надменные констатации имперского чиновника оборачиваются рутинными страхами русского обывателя. Он уже далеко не миссионер-цивилизатор, уже почти лишен претензий на статус субъекта культурных перемен, он, прежде всего — объект неприязни. Он еще пытается лечить «горский характер», ищет средства его улучшения, но уже натыкается на тупики «безнадежности».

При чтении иных откровенных пассажей из дореволюционных работ, не смущаемых возможными обвинениями в расизме или совестливой рефлексией над эксцессами самой русской колонизации, чувствуется отчетливое созвучие с некоторыми современными нам картинками пристального русского взгляда. И кажется, что некая устойчивость определенного типажа отношений и чувств прерывалась лишь ненадолго — всего лишь «на эпоху» большевистского эксперимента, время непрерывных и стремительных социальных перемен.

Как отмечалось выше, кавказофобия стала табу к 30-ым годам XX века. Она отчасти не поспевала за потрясениями большевистского исторического эксперимента. Исчез с исторической сцены и сам обыватель, точнее говоря, он перестал быть наблюдателем, имеющим право на значимое восприятие; он прекратил играть свою роль субъекта — в равной мере и как субъекта перемен, и субъекта фобий. Прежние страхи и прежние конфликты полностью поглотились силой новых потрясений. Советский социальный эксперимент породил новые надежды на «цивилизаторскую миссию», и эти надежды, подкрепленные мощью государства, в серьезной степени ослабили русские фобии в отношении кавказцев.

Русский обыватель вновь вернулся на сцену только вместе с реабилитацией частной жизни и относительной либерализацией режима в 1956–60-х годах. Но нужны были еще десятилетия анекдотов и полуанекдотических кино- и литературных персонажей, прежде чем рассматриваемая традиция вернулась в «легальное» поле русского самосознания.

Однако, пожалуй, самым существенным основанием для возвращения фобий в русское восприятие Кавказа было постепенное и неуклонное становление системы этнической стратификации в северокавказских республиках, а также отзвук этой стратификации в общероссийском масштабе. Данные внутрикавказские процессы можно определить как расслоение на «титульных», коренных (или «полноправных») и «нетитульных», некоренных (с неявно усеченными правами). Неявность, смутность неравноправия выражается, прежде всего, особой связью граждан «коренных национальностей», кавказцев, с территорией их республик, которая подспудно рассматривается как их коллективная этническая собственность.

Связь русских с территориями их проживания в северокавказских и закавказских республиках не освящена их этничностью. Эта территория не есть «родина народа», «колыбель нашей культуры». Напротив, это пространство «куда мы заброшены судьбой», «где мы оказались волей государства». Мы чувствуем здесь себя дома только как отдельные люди, потому что родились здесь, но не чувствуем себя дома как «народ».

Помимо прочего, роль этого различия между русскими и кавказцами (в их связи с территорией проживания) видна в характере той НОРМАЛЬНОСТИ, которая утверждается, например, даже в хороших отношениях между ними на данной территории, в характере их дружбы и межэтнического мира в республиках. Асимметрия гостей и хозяев состоит здесь в том, что «нормальность», «дружба» привычно воспринимается как достоинство кавказцев и достояние русских. То есть «мир и дружба в республике» есть всегда заслуга хозяев, свидетельство их благородства, и, в то же время, этот мир-дружба есть просто счастье, удача для русских, обретенная ими благодаря хозяевам. Этот мир есть благо русских, дарованное благодеянием хозяев. Хозяева — горды этим миром, русские — должны быть за него благодарны. Такая «естественная» психологическая конструкция столь же естественно воспроизводит различия и в субъективных мирах, рутинном повседневном взаимодействии, обусловливая уверенность одних и усталость других.

Я оставляю вне рамок данной статьи попытку проанализировать всю группу факторов политически значимой «этнической асимметрии». Уместно привести лишь отдельные аспекты или характеристики, в которых обобщены существенные с точки зрения «участников» различия. Эти различия могут быть названы параметрами спонтанного неравенства, объясняющими направление сдвига в этнополитической реальности. Такие социокультурные различия «работают» как бы за спиной у участников, воспроизводя РАЗЛИЧИЕ МИРОВ помимо воли погруженных в них людей.

КАВКАЗЦЫ

РУССКИЕ НА КАВКАЗЕ

насыщенность среды первичными связями(родственники, земляки, друзья)

значительная насыщенность («способствующая среда»)

слабая («препятствующая среда»)

тип связи со своим этническим сообществом/культурой

Первичный или практический: регулярные первичные «реконструкции» связи (посещение массовых «мероприятий»: свадьбы, фамильные праздники, похороны, поминки)

вторичный или идеальный: доминирование регулярных вторичных «реконструкций» (средства массовой информации, литература и т.д.)

доминирующая этнический окрашенная «инстанция»

семья, фамилия, родственники

государство, «Россия»

(некоторый повседневный итог в ситуациях кризиса государственности)

этническая консолидация

заброшенность государством

тип личной состоятельности, определяемый своей культурной средой

«жесткий тип» (личная состоятельность как маскулинный идеал жестко фиксирован повседневными первичными подтверждениями: личное достоинство как подтверждение достоинства фамилии)

«мягкий тип» (личная состоятельность слабо фиксирована в требующей ее подтверждений первичной культурной среде)

решающий уровень процветания

Локальный, групповой, индивидуальный

всеобщий, государственный

политическая и хозяйственная установка

Активизм, напряженность

инертность, ожидание перемен

структура власти в этническом сообществе

Множественность центров власти, их близость субъекту

пирамида государственной власти, отдаленность ее вершины

исторический синдром в контексте русской колонизации

история как попранная и восстановленная справедливость

ощущение исторического предательства

синдром исконной земли

связь с территорией освящена именем и деятельностью предков

связь с территорией обусловлена государственной волей

позиция в анонимном инциденте

прикрытые тылы», уверенность в поддержке со стороны «своих»

одиночество, безысходность

Этническая асимметрия неизбежно зреет, исподволь накапливая рутинное повседневное различие двух миров. Эта исподволь накапливаемая русская усталость, переходящая в неприязнь, вместе с тысячами уезжающих с Кавказа русских пошла гулять по всей России.

В русском обыденном взгляде можно выделить две традиции неприязни. Первая из них — неприятие самой сути, специфики горской культуры, ее ядра «мужественности и достоинства», которые считаются лишь средствами давления, проявлением вероломства и симптомами отсутствия великодушия: «Мы имеем дело с качественно иной системой ценностей и принципиально иными представлениями о государственном устроении, нормах поведения и морали...» [12]. Такая традиция отказывает горцам в наличии у них того, что «должно быть ядром любой культуры, могущей быть комплиментарной [культуре русской]». Это ядро — духовность и великодушие, реализуемые через доброту-добродетель. В горизонте этой духовности горский «рыцарский дух», «ретиво доказывающий свое мужское достоинство», или, напротив, «надменно взирающий на русского с высот этого достоинства», этот дух кажется всего лишь «позой». Кавказская культура для уставшего русского обывателя есть культура спесивого понта, культура «поверхностности», за которой зияет страшная духовная пустота. Русский пристально смотрит сквозь мельтешение назойливых доказательств «достоинства», он смотрит в эту пустоту и не понимает ни конечного смысла этих доказательств, ни того социального пресса, который заставляет кавказцев все время что-то доказывать — себе, близким ли, дальним. Для него даже мальчишеская бравада — «выделывание». Русский чувствует бессмысленность своего присутствия в этом мире навязчивого кавказского достоинства.

Другая традиция «печалится» о деградации былого горского этоса, закона достоинства в его нынешних кавказских проявлениях-эксцессах. Это уже неприязнь к кавказцам как к девиантам самой этой горской культуры, неприязнь, отраженная, в частности, в астафьев-ском конструкте «грузинского типа, который и грузином-то не поворачивается язык назвать. Как обломанный, занозистый сучок на дереве человеческом, торчит он по всем российским базарам, вплоть до Мурманска и Норильска, с пренебрежением обдирая доверчивый северный народ... Жадный, безграмотный, из тех, кого в России уничижительно зовут «копеечная душа», везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги... развел автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать для соблюдения моды, возит с собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет от роду, всунутого в джинсы, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек» [13].

Этот одинокий искренний крик русского обывателя из середины 80-ых стал общим местом в переживаниях широких слоев русской интеллигенции еще в брежневское время.

Чем дольше обыватель живет «погруженным» в эти нарастающие проявления навязчивого горского этоса, тем дальше от него романтический идеал рыцарей, тем труднее ему отличать «суть горской культуры» от ее «отклонений», и тем чаще сами эти отклонения он считает самой «сутью».

«/Русская/ проводница «черного» поезда выговаривает женщине, встречающей дочь на перроне Ростовского вокзала: «Что ж одну-то пускаете — еле дите доехало». Между тем из поезда вываливаются «джигиты» в спортивных штанах и устремляются к киоску с закусками и напитками. И только пожилой кавказец, поднимаясь в вагон, нежданно для себя встречает быстрый взгляд ее ненависти» [14].

Ядро этой культуры — «то, что недопустимо в отношении своих, допустимо в отношении русских». Вязкая атмосфера ненадежности, переходящая в тихий моральный террор — нередкий фон русского самоощущения на Кавказе — «как долгие взгляды и гогот их бездельных юнцов на углу, когда ваша дочь проходит мимо из школы; как презрение их расфуфыренных девиц к ее старой куртке; как двери экзаменационных комиссий в вуз, куда запросто заходят свои просители; как ваш новый начальник, не знающий в деле простых вещей, но «деловой» и своими назначенный; как новые дома их чиновного люда, когда у тебя нет денег на банку краски, чтобы покрасить окно, нет — потому что ты был дураком и пахал на страну, которой нет... и еще, еще, еще. И ты понимаешь: нужно уезжать. И пусть они говорят, что тут мир и дружба, но пусть оглянутся, кто же из нас с ними остается» [15].

Итак, этот образ — чувства усталого русского обывателя, ПОКИДАЮЩЕГО Кавказ.

Что касается общерусского восприятия ВНЕ Кавказа, то здесь горец уже фигурирует в следующем, почти «метафизическом» контексте, причем его образ уже встроен в нынешнюю эпоху рыночных преобразований: «пока русский медведь [в рыночных условиях] прочухается, горные козлы и степные юркие шакалы его облапошат и оберут» (Георгий Гачев) [16].

Агрессивная верткость, напористость «горных козлов» печально воспринимается как некая неизменная историческая величина. Но если когда-то симпатизанты горцев надеялись на автоматизм «экономических преобразований», на неизбежность русского цивилизаторского успеха, призванного скорректировать «экзотический характер», то теперь взор скорее обращается к неким высшим духовым силам, как бы смиряясь с безнадежностью и бессилием: «Витязь! Витязь! Где ты, дорогой? Завести бы тебя вместе с тигром, с мечом и кинжалами, но лучше с плетью в Гали или на российский базар, чтобы согнал, смел бы оттуда модно одетых, единокровных братьев твоих, превратившихся в алчных торгашей и деляг...» [17].

В Гали пришел-таки «витязь», но не руставелевский, в тигровой шкуре, а «витязь» войны и этнической чистки. Сначала грузины гнали абхазов, затем абхазы с «конфедератами» погнали грузин. Этот «витязь» этнических войн на Кавказе закрепил рассматриваемый русский образ кавказцев, образ самого Кавказа. Новый доминантный образ определил в общероссийском масштабе важные составные в самоощущении русского населения на Кавказе.