Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

История Всемирной Литературы / Коллектив авторов - История всемирной литературы - том 8 1994

.pdf
Скачиваний:
62
Добавлен:
30.06.2021
Размер:
7.53 Mб
Скачать

как будет, по всей вероятности, и в будущем». Обратим внимание и на это типично чеховское — «по всей вероятности». Вот и еще один способ незаметно сделать финал рассказа, его основной вывод предельно ненавязчивым, недекларативным и потому таким впечатляющим.

Мечты об изменении жизни в произведениях Чехова к концу 90-х годов начинают звучать все более уверенно. Об иной — простой человеческой жизни мечтает накануне своей смерти архиерей, новую жизнь предчувствует Королев, как и многие другие герои Чехова. Высшим проявлением этих чаяний стали предсмертные произведения — рассказ «Невеста» и пьеса «Вишневый сад». В этих произведениях уже не только мечтают о будущем счастье, но уже сегодня живут для этого будущего (Петя Трофимов, Саша) или решительно перестраивают свою жизнь во имя тех же целей (Надя в рассказе «Невеста»).

Практических проблем революционной перестройки жизни Чехов не затрагивает, хотя, по единодушному свидетельству современников, в последние годы жизни проявляет все возраставший интерес к общественно-политическим событиям предреволюционной России, предчувствуя в них начало уже не мечты о новой жизни, а борьбы за нее.

С того творческого рубежа, у которого остановился Чехов, пойдет дальше М. Горький. Во главу угла он поставит вопрос о борьбе за революционное преобразование мира. Эта глубокая преемственность и является объективной основой их сердечной дружбы, объясняет высочайшую оценку Горьким творческих свершений Чехова.

Есть немало попыток и у нас, и за рубежом свести воедино все особенности поэтики чеховской прозы. Однако считать эту работу завершенной трудно. Очень уж разные высказываются исследователями суждения. Если все же искать сколько-нибудь приемлемое общее определение новаторства Чехова-прозаика, то полезно обратиться к общим теоретическим исследованиям. Так, заслуживает внимания суждение В. П. Днепрова о развитии жанра реалистического рассказа в современной мировой литературе. По его мнению, это развитие происходит «на пути преодоления жанровой ограниченности, на пути преодоления противоречия между громадностью своего содержания и незначительностью своего

39

объема». Думается, что в том и состоит главный вклад Чехова в развитие мировой литературы, что он продвинулся по этому пути дальше, чем кто бы то ни было до него. Тому способствовали многие особенности его поэтики, каждая из которых сама по себе была открытием, обогатившим мировую литературу. Это и чеховский принцип объективности, и его искусство подтекста, внутреннего действия, искусство перехода от бытовых эпизодов к художественным обобщениям, когда, по словам М. Горького, «реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа», и многое другое. Но только совокупность всех таких открытий позволила Чехову свершить свой главный вклад в развитие мировой литературы — показать, как можно вместить в рассказ романное содержание.

Иначе говоря, вклад Чехова в развитие мировой литературы объясняется не только его обращением к глобальным проблемам человеческого бытия, но и тем, что проблемы эти были отлиты у него в удивительно выразительную, емкую и впечатляющую художественную форму. Над совершенствованием ее он работал до конца своих дней.

Высочайшим образцом для Чехова была проза Пушкина. Чехова прельщало в ней высокое искусство простоты и краткости. Наконец, она была для него, как и «Тамань» Лермонтова, которую он очень высоко ценил, образцом музыкальности. В 1886 г. он писал поэту Я. Полонскому: «Может быть, я и не прав, но лермонтовская „Тамань“ и пушкинская „Капитанская дочка“ ...прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной русской прозой».

Есть у Чехова и Пушкина, при всей их непохожести и самобытности, черты, которые дают основание говорить и о еще более существенных чертах общности. И объединяет их не только то, что это две вершины — начала и конца золотого XIX в. русской литературы.

Говоря о Пушкине, о его роли основоположника русской литературы, обычно особо отмечают его универсальность, его всемирную отзывчивость. И в самом деле, Пушкин открыто опирается в своем творчестве на весь опыт развития как русской, так и мировой литературы — от античности до великих его современников. Вот на этой могучей основе и складывалось его искусство, нити от которого протянулись ко всем большим писателям XIX в. К Чехову в том числе.

Чем же он больше всего похож на Пушкина? Прежде всего поразительной и не имеющей аналогии, исключая Пушкина, широтой и глубиной творческого освоения достижений своих предшественников. Его наследие запечатлело удивительное искусство схватывать и творчески переосмыслять сущность художественного метода и стиля практически любого писателя, который привлекал его внимание. Делал он это подчас в шутку. Тогда появлялись остроумнейшие пародии, скажем, на романы Жюля Верна или Виктора Гюго, своеобразные стилизации вроде «Ненужной победы». Но главное, конечно, в серьезных творческих экспериментах, когда в рамках своей складывающейся художественной системы у Чехова появляются циклы «толстовских», «тургеневских», «щедринских», «гоголевских» и других рассказов.

Чехов творчески осваивал достижения не только своих предшественников. Он весьма внимательно следил за развитием как русской, так и зарубежной литературы. Из зарубежных писателей особо выделял Мопассана как мастера короткого рассказа. Критика еще при жизни Чехова все чаще обращалась к теме «Чехов и Мопассан». Теперь в разных странах мира накопилось много работ по этой проблеме. Сравнительное литературоведение отметило то, что сближает их, как и то, что отличает Чехова от Мопассана. Несомненно, Чехов шел своим, во многом принципиально отличным творческим путем. О главном их различии хорошо сказал французский литературовед Мишель Кадо: «Мопассан, как и Чехов, дает правдивое изображение общества, в котором он живет, но ему и в голову не приходит, что это общество может претерпеть какое-то изменение, быть разрушено, а жизнь людей стать лучше...» Что касается Чехова, то он, в отличие от французского писателя, утверждает критик, «непоколебимо верит в прогресс». Отмечено и существенное отличие поэтики Чехова от мопассановской.

Взяв за основу пушкинский опыт создания прозы, отличающейся простотой, краткостью, музыкальной гармонией, Чехов обогащал его в процессе творческой переработки гоголевского искусства образного выражения субъективного авторского взгляда на мир; трансформации и виртуозного развития толстовского субъективного описания как средства психологического анализа и одушевления окружающей среды, толстовского внутреннего монолога, путем слияния в нем голосов и героя, и автора, и читателя. Психологически насыщенная деталь, впечатляюще используемая Толстым, становится у Чехова универсальным принципом построения художественного образа. Емкими и лаконичными средствами он достигает той лирической тональности, поэтичности повествования, которая уже современников побуждала вспоминать тургеневскую

40

прозу. И где-то в основе этих исканий Чехова — мысль о прозе, развивающей традиции поздней пушкинской поэзии.

Вместе с тем писатель явно учитывает опыт беспощадно правдивого изображения действительности, который был внесен в русскую литературу писателямишестидесятниками, с одной стороны, Достоевским — с другой, как и толстовское искусство срывания всех и всяческих масок, обнажение ханжеской лживости нравов господствующих классов и установленного ими правопорядка. При этом ему явно чужды

натуралистические крайности Николая Успенского, подчеркнутая социологичность Глеба Успенского, особое внимание Достоевского к болезненным, мрачным проявлениям человеческой психики, толстовская религиозно-философская проповедь.

В итоге сложились чеховские принципы художественного повествования, которое отличалось не только краткостью, простотой, музыкальностью и живописностью, но и исключительной эмоциональной и смысловой емкостью, равной которой до него мировая литература не знала. Выдающуюся роль Чехова в обогащении русской и мировой прозы отметил и высоко оценил Лев Толстой. Он считал, что Чехову удалось создать «новые, совершенно новые... для всего мира формы писания...».

Общее творческое развитие Чехова, означавшее все более глубокое постижение писателем социальных противоречий действительности и духовного мира человека, проявилось и в его драматическом творчестве. При всем том, что путь Чехова-драматурга от его юношеской пьесы без названия к «Вишневому саду» имел свою внутреннюю закономерность развития новаторской драматургической формы, пьесы Чехова были органически связаны по своему содержанию, направленности и тональности с его прозой.

Как в свое время показал А. П. Скафтымов, писатель отказывается от традиционной драматургической структуры, основанной на столкновении и борьбе персонажей. Примерно к такому же мнению склоняются многие другие ученые, в том числе зарубежные. Как и в прозе Чехова, в его драматургии основное внимание переносится на внутренний мир героев, чтобы выявить зреющий и крепнущий в их душе конфликт с жизнью, какая она есть. Тут и кроется источник нового чеховского драматического конфликта, получившего наименование «внутреннего действия», «подводного течения». Эта структура драматургии Чехова была намечена в «Лешем», развита в «Чайке», окончательно определилась в «Дяде Ване», была продолжена в «Трех сестрах». Ее развитие завершено в «Вишневом саде». Бытовая простота, видимая погруженность чеховских героев в прозу будничного существования, в разговоры о черемше и чахортме и искусство подняться над этой прозой, возвысить своих героев и нас вместе с ними до коренных вопросов человеческого бытия — существеннейшая особенность драматургии Чехова.

Как удается драматургу переносить нас из царства быта в сферу высоких философских размышлений, выливающихся подчас в подлинные стихи в прозе? Быт, как и те или иные события, всегда служит для Чехова средством приоткрыть духовный мир героев. Для него важнее не что произошло, но какой отклик вызывает происшествие в душе героя. Быт все время служит точкой отталкивания для всѐ более и более глубокого проникновения в мир чувств и потаенных мыслей героев. И во всех случаях Чехов стремится в кульминационные моменты подвести своего героя и нас вместе с ним к глубоким размышлениям о жизни. Таковы, в частности, финалы всех его зрелых пьес.

Работая над совершенствованием своей драматургической системы, Чехов учитывал и опыт мировой драматургии. С гимназических лет его пленила сила художественной типизации Шекспира. Образ Гамлета помогал ему многое понять в облике его современников. Пьеса «Чайка» полна прямых, открытых перекличек с «Гамлетом» Шекспира. Постоянно присматривался он и к современной ему зарубежной драматургии, в особенности к творчеству Гауптмана, Ибсена, Метерлинка.

Чехов, однако, уловил особую силу эмоциональной выразительности, умение создать заданное замыслом драматурга настроение в произведениях Метерлинка. Так, в «Чайке» появилась треплевская пьеса-миниатюра, лаконично воспроизводящая характерные особенности модернистской драматургии. Сама же «Чайка» стала своеобразным творческим манифестом, противостоящим попыткам похоронить реализм как бесперспективное направление, произведением, которое воочию демонстрировало его неисчерпаемые возможности. В том числе и в достижении эмоциональной выразительности.

Драматургическая система Чехова имела прочную опору в истории русской драматургии. Она явилась новаторским развитием традиций Гоголя, Тургенева и Островского. Традиций Тургенева-драматурга — прежде всего. Провал первой постановки «Чайки» на сцене петербургского Александринского театра был закономерен. Там подошли к ней как к обычной бытовой пьесе. К. С. Станиславский и

41

Вл. Н. Немирович-Данченко поняли ее новаторский характер, который отвечал их режиссерским и актерским исканиям.

По свидетельству Станиславского, Чехов «уточнил и углубил наши знания о жизни вещей, звуков, света на сцене, которые в театре, как и в жизни, имеют огромное влияние на человеческую душу. Сумерки, заход солнца, его восход, гроза, дождь, первые звуки утренних птиц, топот лошадей по мосту и стук уезжающего экипажа, бой часов, крик сверчка, набат нужны Чехову не для внешнего сценического эффекта, а для того, чтобы раскрыть нам жизнь человеческого духа».

Все это дало основание Станиславскому отнести Чехова к плеяде тех великих писателей и театральных деятелей во главе с Шекспиром, которые определяют исторические вехи на пути развития искусства. «Изучив Чехова, — писал он, — утвердившись на его позиции, мы будем ждать нового поводыря, который нащупывает новый этап вечного пути...»

Зарубежная критика обратила внимание на творчество Чехова еще в конце XIX в., когда появились его первые переводы. Все же всемирная слава пришла к Чехову посмертно. В XX в. его международное признание стремительно росло, и теперь Чехова воспринимают во всем мире лишь в одном ряду с авторами «Войны и мира», «Братьев Карамазовых» и другими великими писателями.

Чехов многое предопределил или предугадал в литературе XX в. Этим, в частности, объясняется, почему его объявляли основоположником и таких течений в мировой литературе, которые были явно чужды его творческим принципам. Своим предтечей стремились наречь его иные русские символисты. Некоторые зарубежные исследователи считают Чехова основоположником литературы трагического абсурда, именуют «Беккетом до Беккета». Нередко пытались представить его и писателем-импрессионистом.

В то же время во всех подобных работах и высказываниях абсолютизируется лишь какая-то одна черта творчества Чехова. Например, он действительно весьма впечатляюще показывал абсурдность строя господствующих социальных отношений, но никогда не полагал, что абсурдна сама жизнь, что абсурдность человеческого бытия фатально предопределена и безысходна. Другой пример. Чехов в самом деле широко использовал в своем творчестве символы. Чтобы в этом убедиться, достаточно вспомнить «Степь», «Чайку». Но они являлись для него одним из путей реалистического образного обобщения действительности, ее характерных черт и явлений. Вполне естественно поэтому, что господствующим в мировой науке является восприятие Чехова как писателя, открывшего новую страницу в развитии реалистического искусства. Вот почему, стремясь подчеркнуть новаторский характер творчества Чехова-реалиста, исследователи пытаются подчас найти особое определение его художественного метода: «поэтический реализм», «надреализм», «лирический реализм», «предельный реализм» и т. п. Несомненно, однако, что Чехов оказал очень большое влияние на развитие литературы критического реализма

XX в.

Ряд писателей Запада и Востока иногда и без должных к тому оснований именовали себя учениками Чехова, продолжателями его традиций. И список мог бы быть открыт именем английской писательницы Кэтрин Мэнсфилд. Некоторые выдающиеся писатели сами рассказывали о том, какое влияние оказал на них Чехов. Тут прежде всего следует упомянуть Бернарда Шоу.

В сравнительном литературоведении творчество многих выдающихся писателей XX столетия неоднократно сравнивается с чеховским наследием. В числе этих писателей Э. Хемингуэй и У. Фолкнер, В. Вулф и А. Миллер, Д. Б. Пристли и Т. Уильямс, Гарсия Лорка и И. Вазов, Елин Пелин и У. Сароян, Т. Манн и многие другие. В результате таких исследований выясняется, что Чехов оказал могучее влияние на развитие не только малых эпических жанров и драматургии. Чеховская проблематика, чеховские подходы к их решению, художественные средства, которые он нашел, прослеживаются и в романе критического реализма XX в. Показательно в этом отношении творчество Хемингуэя, писателя, казалось бы совсем непохожего на Чехова. И все же неприкаянные герои Хемингуэя, как и ряда других писателей Запада и Востока, отдельными существенными чертами своего характера и мировосприятия явно напоминают «задумавшихся» чеховских героев, а раскрывается их духовная драма художественными средствами, во многом восходящими к Чехову. Иные писатели приходили к ним сами, еще не зная своего великого предшественника. Это и подтверждает, что Чехов многое не только предопределил, но и предвосхитил в развитии мировой литературы на протяжении XX века.

Если литература критического реализма развивала главным образом проблему человеческой обездоленности, противоестественности строя господствующих социальных отношений, столь глубоко раскрытую Чеховым, то литература горьковского направления в первую

42

очередь подхватывала и развивала чеховскую устремленность к будущему новому, справедливому миру.

42

КОРОЛЕНКО

«Читали вы Короленка? Я ставлю его ужасно высоко и люблю нежно его творчество. Это

— еще одна розовая полоска на небе; взойдет солнце, еще нам не известное, и всякие натурализмы, боборыкизмы и прочая чепуха сгинет», — писал в 1886 г. Гаршин одному из своих корреспондентов. Здесь проницательно уловлено место Владимира Галактионовича Короленко (1853—1921) в истории русской литературы конца XIX столетия. Начальная пора деятельности писателя относится к 80-м годам, когда, по его словам, «правительственная реакция шла параллельно с реакцией в глубине массового общественного настроения». В тягчайших условиях Короленко особенно настойчиво — среди других крупных литераторов — искал возвышающую правду о человеке, умел ощутить обнадеживающее движение времени даже в самом статичном и опустошительном настоящем. («Но все-таки... все-таки впереди — огни!..» — «Огоньки»). С этим и связано прежде всего значение творчества писателя для новых путей русского реализма.

К тому времени, когда были сказаны слова Гаршина, Короленко имел за плечами шесть лет тюрьмы и ссылки в отдаленных краях Российской империи (Вятская губерния, Якутия) за участие — со студенческих лет — в революционном народническом движении. Это был горький и вместе ценный общественный опыт, освободивший его от ряда романтически «книжных» иллюзий, принесший богатое знание народной жизни.

Возвратившись из ссылки (это было в декабре 1884 г.), Короленко продолжал до конца дней своих вести неутомимую деятельность борца и правдоискателя, воплощавшуюся и в практических акциях, становившихся нередко известными всей России, и в страстной публицистике.

Художественной практике постоянно сопутствовало у писателя теоретическое ее осознание. Уже во второй половине 80-х годов в ряде отрывочных дневниковых записей (обнародованных посмертно) были отчетливо высказаны основные положения его системы взглядов на искусство. Мысль Короленко о высшей миссии искусства как средства общения между людьми, об огромной роли художника-провидца, учителя жизни совпадала с главной мыслью толстовского трактата «Что такое искусство?». В решении этих вопросов писатель отталкивался от концепции творческой личности, которая была развита в особенно популярной и влиятельной в ту пору эстетической системе Ипполита Тэна, в целом высоко ценимого Короленко.

Вот фрагмент дневниковой записи от 1888 г.: «Когда нам говорят, что в литературе отражается данное состояние общества, что (по Тэну) литература является результатом трех факторов: расы, климата, истории... — это теперь уже трюизм, с которым никто не станет спорить... Следует ли отсюда, что у литературы нет другой цели, как лишь отражать данное состояние общества... это отражение — не цель. А цель — в движении, в тех или других идеалах».

Существенные расхождения с Тэном обнаруживаются в толковании соотношения между субъективным и общезначимым, «идеальным» и реальным в искусстве. Обусловленность творческого «я» «общим состоянием умов и нравов» нередко приобретает у теоретика натурализма фаталистическую окраску: «В каждом столетии является какое-нибудь господствующее направление; таланты, стремящиеся в иную сторону, не находят себе исхода, и сила общественного мнения и окружающих нравов затирает их или сворачивает на другой путь, навязывая им определенный характер цветения». Вывод о невозможности для человека искусства противоборствовать преобладающим в обществе умонастроениям наиболее чужд Короленко. Задаваясь вопросом, каким должно быть творчество во времена общественного упадка, он дает ответ, диаметрально противоположный тэновскому: «...нужно, чтобы среди ослепших от темноты людей вы, художник, сохранили остроту зрения, чтобы вы отражали не одно то, что является господствующим в данной современности».

В основе эстетической концепции писателя — мысль об истинном художнике как носителе идеала, опережающего время, и об идеале как «возможной реальности». Особенно важно, что у Короленко это понятие — «возможная реальность» — обращено столь же к грядущему, сколь и к настоящему. Корректируется традиционная — «гончаровская» — версия об «устоявшейся жизни» как основном объекте реализма. Путь воссоздания «идеального» начала в искусстве усматривается в запечатлении «положительных возможностей, имеющихся в жизни», ее явлений, «только еще зарождающихся», подчас «исключительных», но обещающих будущее — иначе говоря, этот путь усматривается в реалистическом образном мышлении, но одновременно и в мышлении романтическом. В системе Короленко понятие идеала прочно сомкнуто с категорией героического, а последняя — с традициями романтического искусства. Но

43

В. Г. Короленко

Фотография 1896 г. Нижний Новгород

прежний «романтизм лишает этого героизма массу и всю его сумму, все результаты приписывает исключительно своему излюбленному герою», воспринимая «историю человечества... как историю великих людей». Наиболее демонстративное выражение этой мысли Короленко находит у Т. Карлейля. По Короленко, основная задача нового искусства, которое возникнет «из синтеза реализма с романтизмом», — «открыть значение личности на почве значения массы». При этом реалистический

художественныйтип является для писателя основным условием современного творчества. Говоря о синтезе, он имеет прежде всего в виду новое миросозерцание реализма, заключающее в себе и по-новому осмысленные элементы романтического ви́дения.

В русской литературе той поры Короленко предложил особенно перспективный подход к решению общих вопросов дальнейшего художественного развития: размежевание реализма с натурализмом и наметка новых путей внутри реализма. Эстетическая платформа писателя, по существу, не имела опоры в общественных идеологиях конца 80-х годов. Но ориентирующий свою систему «на более высокий тип и жизни и самого искусства», Короленко оказался прозорлив по отношению к достаточно близкому будущему.

Уже на раннем этапе его пути обнаружилось новое качество литературной мысли. Примечательно, в частности, тяготение писателя к условному художественному типу (свойственное и другим крупнейшим современникам — таким, как Щедрин, Гаршин). Образ цельной героической личности, мотивы распада отжившего общественного уклада, коренной смены духовных верований, торжества активной творческой воли над фатальной необходимостью предстали в ряде притчево-иносказательных, романтически легендарных рассказов 80—90-х годов («Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды», «Лес шумит», «Тени», «Необходимость», «Мгновение» и др.). В них с особой концентрированностью, присущей условной форме, выразились представления о таком состоянии жизни и таких чертах человека, свободе проявления которых еще не пришел срок.

Всѐ же наиболее значительные художественные обобщения писателя принадлежат полнокровному реалистическому повествованию. Но и в нем самое важное — это чаяния будущего. Уже в ранний творческий период писатель отыскивает свои подходы к действительности 80-х годов. В кризисное для народнического движения время характерной приметой литературы становятся чисто интеллигентские коллизии, запечатлевшие духовное опустошение, отказ от

44

идеалов, омещанивание в культурном обществе. Эти коллизии широко использовал Чехов в своем творчестве конца 80-х и последующих годов, но коренным образом переосмыслив их. Для Короленко же в целом не характерны подобные сюжеты. Собственно интеллигентская тема, по существу, лишается в его творчестве самоценного значения. «Культурный» герой писателя (в том числе автобиографический герой-рассказчик) чаще всего выходит из замкнутого круга своего существования, будучи вовлечен в ситуацию непосредственного соприкосновения с народной средой, которою он в конечном счете поверяется.

В 80-е годы Короленко создает ряд ярких народных характеров. Их роднит бунтарский дух, ненависть ко всяческим узам, обостренное чувство независимости. Среди них — и бродяги, беглые каторжники (в известных сибирских рассказах «Соколинец», 1885; «Федор Бесприютный», 1886), и обитатели городского «дна» («В дурном обществе», 1885), и преследуемые властью сектанты («Яшка», 1881). Эти персонажи — романтизированные блудные дети своей среды, прямые предшественники героев молодого Горького. В них приоткрывается (вспоминая о формуле Короленко) потенциальное «значение личности» из народа, но еще не «на почве значения массы». Писатель и в последующие годы тяготеет к герою, тоскующему в «нормальном» быту, стремящемуся вырваться из него. Автора привлекает судьба отдельной, «нетипичной» личности (например, второй цикл сибирских рассказов — 1899—1904).

Вместе с тем в творчестве Короленко с самого начала вызревают и другие решения, обращенные уже к самой «почве». В герое известнейшего рассказа «Сон Макара» (1885), крестьянине из глухого якутского села, целиком вписанном в «типовую» народную среду и, казалось бы, до дна исчерпанном в своей забитости и пассивной покорности,

оказываются несравненно важнее другие, мятежные качества, которые заморожены в повседневном быту, но способны оттаять в нужный момент.

От этого рассказа ведет начало интерес писателя к бытию массовидному, который прочно укореняется в последующие годы. В очерковых циклах конца 80—90-х годов («В пустынных местах», «В голодный год», «Павловские очерки», «У казаков» и др.), в отдельных рассказах-очерках («Река играет», «На затмении» и др.) возникают картины целых народных укладов. Именно на этом направлении углубилось и окончательно выявилось новое слово, сказанное Короленко о народе, о деревне. Писатель освобождает «народный реализм» (выражение Н. В. Шелгунова) от двоякого рода крайностей: с одной стороны, от чрезмерной «беспощадности» в духе демократического литературного шестидесятничества и, с другой, от утопического народолюбия в духе отдельных тенденций литературного народничества. В Короленко своеобразно соединились просветитель, почитающий заветы 60-х годов, судящий судом разума патриархальноархаические формы сознания и быта, и романтик, сближающийся с народниками в поэтическом чувстве народной жизни, но свободный от их идеализаторских устремлений.

Такой сложно-неоднозначный взгляд присущ, например, рассказу «Река играет» (1891), одному из тех сочинений писателя, которые приковали внимание современников. Об «огромной правде» образа Тюлина (героя рассказа), в котором запечатлен «исторически верный тип великоруса», неоднократно писал Горький. Крестьянин Тюлин, перевозчик на реке Ветлуге, живет той же инертной, «бессознательной», стихийной жизнью, что и породившая его патриархальная среда. Но в нем заложены недюжинные внутренние силы, глубоко скрытые героические возможности. Радостно-приподнятое авторское настроение проникнуто предчувствием грядущего народного возрождения.

Общий эмоциональный тон чрезвычайно важен и для многих других сочинений писателя. В очерково точную «материю» произведения сплошь и рядом вторгается самостоятельная «партия» автора, чье лирическое восприятие окружающей жизни помогает увидеть в ней больше того, что она говорит внешнему взгляду. Короленко почитал Тургенева, учился у него искусству лирического изображения (в том числе в описаниях природы). Однако лирический план короленковских сочинений имеет свои, особые функции, участвующие в создании объективного образа «романтической реальности», призванного (с помощью субъективного авторского вчувствования в нее) уловить в настоящем скрытые возможности предстоящего. Это осуществляется и средствами художественной условности, и на путях создания реалистически доподлинного характера, но отмеченного печатью исключительности. Еще один путь, с которым мы встречаемся в рассказе «Река играет», особенно близок представлениям Короленко о новом типе искусства: черты «возможной реальности» обнаруживаются в самой толще народной жизни.

Позже эта линия будет продолжена и обогащена. Принципиально интересна повесть «Без языка» (1895), где возникает новый народный характер, в котором постепенно изживается «тюлинская» стихийность, — крестьянин Матвей Лозинский, эмигрант из России, заброшенный

45

судьбой в Америку. Произведение поднимает проблему, весьма существенную для литературы рубежа веков, — трудное формирование народного миросозерцания, возвышающегося и над патриархальным прошлым (российский деревенский уклад), и над буржуазным настоящим (капиталистическая западная цивилизация). То, что явственно выразилось в личностном мире героя повести, становится достоянием сознания массового в позднейших произведениях писателя (очерки «Наши на Дунае», 1909; «Турчин и мы», 1913). Правда, в творчестве Короленко отдано значительно больше места изображению духовных готовностей, предпосылок, зреющих возможностей, нежели реальных

исторических свершений. Но плодотворное значение для литературы имело само направление мысли писателя.

Весьма поучительной оказалась и еще одна особенность — социально злободневный интерес переплетался в сочинениях Короленко с пристальным интересом к общефилософским вопросам: повести «Слепой музыкант» (1886—1898), «С двух сторон» (1888), «Не страшное» (1903), рассказы «Ночью» (1888), «Тени» (1891), «Необходимость» (1898) и др. Короленко писал в 1903 г.: «...чувство, побуждающее искать широких мировых формул, — я считаю нормальным, неистребимым и подлежащим бесконечной эволюции». В «широких формулах», предложенных писателем, можно различить, с одной стороны, их понятийное, собственно философское содержание, «пантеистически» окрашенное, и — с другой — общее помышление о современности, выражавшееся через эту философию, но ею не замкнутое.

Мучительная внутренняя борьба героя известной повести «Слепой музыкант», слепорожденного юноши Петра, за полноту существования — это и извечный бунт человеческого духа, жаждущего слияния с жизнью, против отчуждающей от нее силы внешних (в данном случае — биологических) обстоятельств, против косной «материи». Дух торжествует. Физическая слепота отступает перед духовным прозрением, которое становится и прозрением социальным. Лишь приобщившись к страданиям угнетенной массы, ощутив близость к ней, восстанавливает свои связи с миром обездоленный природой герой повести. И в других произведениях писателя философская мысль обладает характерной общественнической подкладкой.

В повесть о затхлой русской провинции («Не страшное») проникает мотив «звезд»: «И какой, знаете ли, смысл твоей жизни в общей, так сказать, экономии природы, где эти звезды утопают, без числа...» Загадки узкого социального мирка причастны к «большой правде», что «объединяет все» в мире. Только бы разгадать эту «правду», и тогда «все мы обязаны быть здоровыми и счастливыми». В «пантеистическом» мотиве повести — пафос универсальности грядущего общественного обновления: дойти до корня в этом обновлении, до глубинных основ бытия, до воскрешения истинной, природной сущности человека.

Конечные ответы на волнующие вопросы бытия писатель ищет во всеобъемлющих закономерностях действительности, что управляют и человеком, и звездами и находятся в ином измерении, нежели наличные идеологические платформы. Ибо удел «всякой системы взглядов, когда она стремится стать определенной „программой“ в узком смысле», — «сильно обкарнаться, потерять свою целостность» (статья «О сложности жизни»).

В творчестве Короленко предстала одна из ведущих тенденций русского и европейского литературного движения конца XIX — начала XX в. Речь идет о противостоянии сильному позитивистскому воздействию, которое выразилось прежде всего в натурализме, а также и в других литературных явлениях (в том числе и в литературном народничестве, с которым непосредственно соприкасался Короленко). Преодолевая его, новая литература ищет путей к укрупнению философских масштабов художественной мысли. Этот поиск порою чрезмерно отвлекал писателей от «временного», от жгучих общественных проблем сего дня к «вечному». У Короленко было другое. Уже современная писателю критика увидела в его произведениях особую «метафизику», сочетающуюся с «реализмом мышления» и «особым даром постижения всего социального в человечестве» (Д. Н. Овсянико-Куликовский). К началу 900-х годов в творчестве писателя окончательно складывается своеобразный синтетический художественный тип, в котором соединились приемы психологического реализма и заветы романтической школы, документальное, точное исследование социальной среды с философским возвышением над действительностью. Правда, в дальнейшем писатель не использовал — и вполне сознательно — всего многообразия этих возможностей.

Со времени первой русской революции и до конца пути в поле зрения Короленко остаются главным образом проблемы собственно исторические, непосредственно политические. В этом он видел свой долг перед обществом. Социологический уклон мысли, всегда присущий творчеству писателя, становится теперь первоопределяющим. Короленко-художнику неизменно сопутствовал Короленко-публицист. Но никогда раньше политическая публицистака

46

не занимала такого значительного места в его деятельности. На общественный суд выносились самые вопиющие проявления самодержавного беззакония — расправы над освободительным движением, жестокий произвол по отношению к национальным меньшинствам России и многое другое («Бытовое явление», 1910; «В успокоенной деревне», 1911; статьи о деле Бейлиса, 1913; и т. д.).

Ради статей, памфлетов надолго откладывалось окончание художественно-мемуарной «Истории моего современника», тоже далекой от чистого художества. Начав, по словам автора, «при первых взрывах русской революции» 1905 г., он работал над ней до последних дней жизни, но так и не завершил. Тем не менее это самое капитальное короленковское сочинение, состоящее из четырех книг, стало итоговым для всего его творчества.

В ряду классических русских художественных автобиографий «История моего современника» особенно близка — в своем типологическом качестве — «Былому и думам» Герцена: в творчестве обоих писателей этот жанр приобретает подлинно историческую масштабность. Сочинение Короленко, обращенное к достаточно отдаленному прошлому (50—80-е годы минувшего века: от раннего детства автобиографического героя до окончания якутской ссылки), стало одним из самых значительных проявлений исторической памяти в русской литературе той поры. Но вместе с тем оно приобрело, как хотел того автор, «интерес самой живой действительности» — мятежной действительности начала XX столетия.

Повествование с самого начала становится «культурно-историческим документом первостепенного значения», как отзывалась о первой книге «Истории» Роза Люксембург. Уже здесь при изображении детства автор подробнейше выявляет и прослеживает истоки тех социальных чувствований героя, которым принадлежит будущее. Это будущее развернуто в следующих книгах. В них полностью обнаруживается историко-типическое содержание образа современника — передового интеллигента своей эпохи. Проблема интеллигенции и народа — одна из самых мучительных в пореформенной истории России

— становится в центр произведения. Прошлое не решило ни интеллигентского, ни народного вопроса — таков вывод писателя. В повествовании запечатлены и драма интеллигенции, оторванной от народной жизни, и драма отсталой крестьянской массы, лишенной социального разума. Но одновременно запечатлены и залоги встречного движения: стихийное стремление массы к свету и осознанное стремление к пересмотру утопических верований в передовой интеллигентской среде. Ощущение обнадеживающей смены исторических вех проникает короленковское произведение. Однако, чуждый идее революционного насилия и диктатуры пролетариата, писатель не принял Октябрьскую революцию.

Творчество Короленко стало талантливым выражением переломной литературной эпохи. Ею рождена выдвинутая писателем платформа преобразования искусства слова, в которой соединились общественные и эстетические идеи и которая лишь частично претворилась в его собственном творчестве. Среди многих путей активизации художественного сознания, возникавших на рубеже веков в России и на Западе, путь Короленко оказался одним из перспективных.