- •{3} От редколлегии
- •{5} И. Сэпман Ленинградская формальная школа и кинематограф (к вопросу о взаимодействии литературы и кино)
- •{35} С. Гуревич Адриан Пиотровский, ленинградский энциклопедист
- •{52} О. Жук фэкс. От «Женитьбы» к «Шинели»
- •{71} Н. Песочинский Начало театроведения. Гвоздевская школа
- •{108} С. Даниэль Флоренский — истолкователь искусства
- •{121} В. Ракитин о Мастерской Казимира Малевича, его учениках и последователях
- •{136} В. Миронова Художник н. П. Акимов: Начало
- •{151} И. Земцовский 1926 год
- •{163} Д. Золотницкий Драма у прозы в тени. Е. И. Замятин-драматург1
{151} И. Земцовский 1926 год
Сорок лет назад, работая над статьей к 50‑летию Октябрьской революции, я разделил историю русской советской музыкальной фольклористики на периоды согласно датам, отмечающим поворотные события в области государственной идеологии, всецело управляемой, как известно, документами партийных постановлений. Я был прав тогда — зависимость советской гуманитарной мысли от этих вненаучных требований была практически абсолютной, и такое антинаучное членение истории науки казалось самим собой разумеющимся и привычным. Именно по этой причине даты, не отмеченные общеизвестными в стране «тоталитарными событиями», проходили никем не замечаемые. Это были «проходные» годы, т. е. вообще не даты.
В то же самое время, собирая материалы для своей статьи, я не мог не обратить внимания на 1920‑е гг., значение которых в истории русской интеллектуальной жизни только-только начинало тогда осознаваться нами, и старался учесть даже мельчайшие публикации тех быстро промелькнувших лет. Оправдывая свою скрупулезность, я писал: «Многое из проблематики 20‑х годов не утратило своей актуальности поныне, чем и вызвано значительное место, уделенное им в настоящей статье»250. Отдавая должное забытым именам и фактам, я не вскрыл тогда всей глубины и горечи этой «актуальности» — многое из новаторских начинаний тех лет так и осталось не подхваченным, будучи вскоре в лучшем случае заброшенным или искаженным, а в худшем — грубо отторгнутым, задавленным, запрещенным, а подчас и распятым…
Сопоставляя материалы 1920‑х гг., я был поражен особой продуктивностью одного будто бы внешне ничем особенным не примечательного года — 1926‑го. Он выделялся явно, и не только по количеству изданного. Появление в один и тот же год нескольких программных статей, новаторских сборников и даже целых новых журналов в близких или смежных областях уже не могло не казаться знаменательным.
Чем больше я интересовался этим годом, тем больше удивительных на первый взгляд совпадений обращало на себя внимание — хронологических совпадений научных заседаний и публикаций, экспедиционной работы и концертной жизни. Что-то {152} существенное подытоживалось, еще более существенное выдвигалось на повестку дня. Многое задумывалось, конкретно начиналось или планировалось надолго вперед именно в 1926 г. Создавалось определенное впечатление, что то был один из последних годов относительно свободной русской мысли. (Последним годом можно считать 1928‑й, которым датируется выход в свет небольшой по объему книги В. Я. Проппа «Морфология сказки», получившей теперь всемирную известность, а тогда прошедшей сравнительно тихо, и второй выпуск коллективного двухтомника «Крестьянское искусство Севера», изданного также под грифом Государственного института истории искусств — ГИИИ.) То был год еще не утраченных иллюзий и, как мы теперь знаем, во многом не сбывшихся надежд. Год, который позволяет глубже оценить современную ситуацию в нашей науке.
Спрашивается, почему же именно 1926‑й?
Полезно все же напомнить некоторые факты из истории тогда совсем молодого СССР. 1926 г. был последним «полным» годом нэпа — уже в конце 1927 г. XV съезд ВКП (б) знаменовал собой резкий отказ от новой экономической политики, начало кровавой борьбы с партийной оппозицией и вообще того периода советской жизни, который на Западе получил название Третьей русской революции, а у нас, по понятным причинам, не принято было обсуждать сколь-либо откровенно. XVI съезд ВКП (б) летом 1930 г. объявил полную победу над троцкизмом, а жесточайшая борьба с кулачеством была уже в полном разгаре. Что касается 1926 г., то именно в тот год, по специальным подсчетам экономистов, промышленная и сельскохозяйственная продукция страны достигла примерно довоенного уровня 1913 г. Существенны были и результаты интеллектуальной жизни, насколько это было возможно после ленинской высылки из страны цвета русской гуманитарной мысли на так называемом корабле философов.
Деятельность ученых, сгруппировавшихся в тот год вокруг Коммунистической академии, составила, как принято теперь говорить, золотой век марксистской мысли в СССР. Евгений Преображенский, глава оппозиционных экономистов, издал под грифом Коммунистической академии книгу «Новая экономия». Деятельность художественных (в частности) и гуманитарных (в целом) направлений, течений и организаций развивалась под знаком государственной терпимости. То был очень короткий период либеральной политики большевиков, отмеченный резолюцией ЦК ВКП (б) от 1 июля 1925 г. «О политике партии в области художественной {153} литературы». Партия допускала даже свободное соревнование различных эстетических группировок, декларировала лояльность по отношению к «попутчикам» и выступала против идеологической монополии какой-либо одной группировки, которая бы имела преимущественное право говорить от имени пролетариата и его партии. Кстати сказать, эта резолюция лишь однажды вспоминалась у нас официально — спустя сорок лет, после свержения Н. С. Хрущева, но руководством к действию была недолго: как известно, где-то лет через пять после ее принятия все в молодой стране изменилось резко и пошло откровенно в сторону абсолютного и бескомпромиссного тоталитаризма.
Тогда же, в 1925 г., А. М. Авраамов с энтузиазмом объявил НЭМ — новую эру в музыке, а нарком просвещения А. В. Луначарский опубликовал в журнале воинствующих рапмовцев «Музыка и Октябрь» (1926, № 4 – 5) открытое письмо в защиту критикуемых там композиторов Николая Мясковского, Виссариона Шебалина, Анатолия Александрова и Александра Крейна. Не забудем также, что в русской советской музыке 1926 г. явился началом блистательного взлета молодого Д. Д. Шостаковича.
В научной журналистике то был первый год издания по меньшей мере шести выдающихся периодических публикаций — журналов и ежегодников, таких как «Художественный фольклор» (1926 – 1929), «Этнография» (1926 – 1929), «Поэтика» (1926 – 1929), «Язык и литература» (1926 – 1932), «Сибирская живая старина» (1926 – 1929), «Сказочная комиссия: Обзор работ» (1926 – 1928). Как видим, годы их закрытия показательны не менее, чем год их открытия. В известном смысле, они пришли словно на смену закрывшимся в том же году таким общественным организациям, как «Комиссия по народной словесности Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии» (1911 – 1926).
В том же 1926 г. ГИИИ выпустил знаменательный для нескольких дисциплин, включая этномузыкознание, сборник «Проблемы социологии искусства», а Географический институт при Ленинградском университете издал эпохальные для этнографии и фольклористики «Материалы по свадьбе и семейно-родовому строю народов СССР»; том 1 — итог серьезной экспедиционной работы в различных, подчас весьма отдаленных от центра областях страны. Тогда же расцвело краеведение1, охватившее практически всю страну, {154} и развернулась работа по картографированию объектов языка, быта и культуры (в трудах А. И. Никифорова, А. М. Смирнова-Кутачевского, чуть позже — В. М. Жирмунского), и т. д., и т. п.
В тот же год началась беспрецедентная пятилетняя работа первой в истории комплексной искусствоведческой экспедиции на Русском Севере, организованная опять же ГИИИ (1926 – 1930) и увенчавшаяся созданием первого в стране фонограмархива и, в последующем, изданием такого фундаментального тома, как «Песни Пинежья». Ее начало было обозначено выпуском брошюры сотрудников ГИИИ «Крестьянское искусство Севера: Об искусствоведческой экспедиции на Русский Север» (Л.: Academia, 1926), в которой были опубликованы программные докладные записки К. К. Романова, Б. В. Асафьева, В. Н. Всеволодского-Гернгросса, Б. В. Казанского и резюмирующее их заключение Д. К. Зеленина. Параллельно в Москве Государственный Литературный музей начинал готовить к публикации «Онежские былины», собранные в экспедиции ГАХН (Государственная Академия художественных наук) в 1926 – 1928 гг. под руководством братьев Б. и Ю. Соколовых (изданы в 1948 с участием В. И. Чичерова). Тогда же, в 1926 – 1928 гг., Н. Е. Ончуков совершил три экспедиции за сказками от имени Русского Географического общества (хранятся в РГАЛИ)2.
В 1926 г. в Хельсинки была издана книга М. К. Азадовского, обозначившая типично русский интерес к личности сказочника251. В различных провинциальных русских городах были изданы такие фундаментальные материалы, как описание пермской252 и тверской253 свадьбы. Вышло три музыкально-этнографических сборника русских народных песен254, каждый по-своему редкий — один запечатлевал малоизвестную областную музыкальную традицию, другой впервые обнародовал уникальный старообрядческий мелос, третий показал знаменательное направление в новом фольклорном жанре. В журнале «Этнография» за 1926 г. появились итоговые обзоры — по записи былин, в области этнографии в целом и музыкальной этнографии, в частности, а также по русскому фольклору за весь пореволюционный период255. В издательстве «Новая Москва» стали выходить книги о музыкальном быте и популярные инструкции по фольклору256. Целый ряд публикаций 1926 г. были посвящены отдельным народным певцам и традиционным музыкантам257. Как веяние нового времени стали печататься статьи {155} по музыкальному быту не одной лишь деревни, но и города и так называемой улицы и наблюдения по их взаимоотношению258.
Тогда же Ю. Соколов выдвинул свой тезис, надолго ставший не только популярным, но и в известной мере определяющим советскую политику в области фольклора, — фольклор как эхо прошлого и в то же самое время как громкий голос настоящего259.
Активно и очень серьезно разрабатывались проблемы внедрения фольклора в школьное воспитание и образование260. Появились обстоятельные, а подчас и новаторские статьи по теории и поэтике фольклора и теории народной музыки261, ставшие впоследствии поистине классическими. (Разумеется, эти публикации заслуживают самого обстоятельного анализа с выявлением всего того, что и как впоследствии было так или иначе подхвачено, оставлено или развито, и очень хочется надеяться, что такой анализ найдет подобающее ему место в будущей истории русской фольклористики.)
Наконец, именно в 1926 г. был поставлен вопрос, которому не суждено устареть, — о центральной фольклорной «фонотеке» или, иначе говоря, о централизованном общенациональном фонограм-архиве — главном хранилище и пропагандисте национальных музыкальных сокровищ в области музыки устной традиции262. Как известно, такого архива мы не имеем и сегодня. Выдающееся петербургское собрание фонограмархива ИРЛИ РАН (Пушкинского Дома) все же не является централизованно общенациональным.
Публикации 1926 г. и в самом деле образуют незаурядную коллекцию работ, составляющих своего рода виртуальный том, или антологию интересов, задач, прогнозов, неудач и завоеваний отечественной мысли о фольклоре и народной музыке, той мысли, которая на очень короткое время — чуть больше одного года — едва было почувствовала себя относительно свободной или еще надеялась на относительно свободное развитие.
Все публикации 1926 г. действительно было бы полезно представить себе в виде отдельной книги, в которой собраны самые разные жанры фольклористического и этномузыковедческого труда. Такая книга показала бы историку дисциплины, как в реальности академическая наука сочеталась с попытками расширить или разбить ее традиционные рамки, как в коллективных дискуссиях мучительно рождалось понимание новых горизонтов и путей их достижения, как наивные отклики на политические лозунги дня (типа «лицом к деревне!») претворялись в серьезные начинания, перспективные методологические поиски и целые направления.
{156} По заключению американской исследовательницы, посвятившей истории русской советской фольклористики целую книгу, этот период, который она назвала фольклористикой нэпа, отмечен такими чертами, как частичное восстановление и развитие отдельных направлений дореволюционной науки, инициирование ряда новых направлений (областные исследования, интенсивная экспедиционная работа, искусствоведческие обследования, инструктивные публикации), изучение таких жанров, как сказки, былины, заводской и мещанский фольклор, частушки, — в частности, освещаемые в русле социологии фольклора263.
Для этномузыковедов особый и поистине немеркнущий интерес представляют три небольшие по объему книжки 1926 г. — «Крестьянское искусство Севера» со статьей Б. В. Асафьева264 и его коллег по Институту истории искусств (всего 25 страниц, тираж 250 экземпляров), московский Сборник работ этнографической секции московского Государственного института музыкальной науки (ГИМН) со статьями А. В. Никольского, Я. А. Богатенко, И. К. Здановича, С. Л. Толстого и В. В. Пасхалова (103 страницы, тираж 1000 экземпляров), а также внешне совсем скромный сборничек под редакцией Н. Ф. Финдейзена «Музыкальная этнография» с уникальными публикациями по русской, украинской, казахской, персидской и еврейской народной музыке (51 страница, тираж 1000 экземпляров). Эти книжки содержат ценные нотные приложения или отдельные музыкальные примеры в тексте.
Все представляет в них сегодня незаурядный исторический и познавательный интерес — от охвата этнических культур или рисунков инструментов до хроники заседаний (с перечнем докладов и докладчиков) и этнографических концертов того времени. В них, говоря словами В. В. Пасхалова, «открывается новая глава русской музыкальной этнографии» (с. 89), как тогда называли дисциплину, позже ставшую «музыкальной фольклористикой», а теперь чаще именуемую «этномузыкологией». Позволю себе отметить в них, не повторяя по возможности своих предыдущих публикаций, лишь несколько отдельных мыслей и фактов, могущих привлечь, как мне представляется, особое внимание современного читателя.
Из брошюры «Крестьянское искусство Севера», помимо асафьевских наблюдений, рекомендаций и его принципиально нового, целостного (можно сказать, системного) видения фольклора одного региона, задерживает внимание идея В. Н. Всеволодского-Гернгросса о необходимости включения в состав экспедиции «певца {157} или сказочника, обладающих имитаторскими способностями, чтобы они сумели лично воспроизвести исполнительскую манеру» (с. 19). Автор выступает здесь своего рода предтечей современной методики «включенного наблюдения» или исполнительского участия (и соучастия) этномузыковеда в изучаемую фольклорную традицию — «имитативное исполнение» может быть расценено как особый аналитический инструмент исследовательского проникновения в материал. Там же исключительно актуальна смелая идея Б. В. Казанского — рассматривать фольклорные варианты как «материальные слепки» самого неуловимого в искусстве — «психологии литературного восприятия», которая (психология) впервые становится, наконец, доступной объективному изучению (с. 22).
В сборнике Н. Ф. Финдейзена впервые в СССР ставится задача, которая на современном языке была бы названа проблемой world musics (буквально «музыка мира») — когда СССР и сопредельные с ним страны рассматриваются как, позволим себе сказать, мир в миниатюре, в котором рушится прежний уклад жизни. Наша задача, согласно автору, поистине грандиозна — собрать, сохранить и изучить «народную музыку и песенный обиход» по возможности всех соответствующих народов и племен и подготовить квалифицированных работников для выполнения такой задачи — с тем, чтобы «между наукой и народным песенным бытом» существовала «постоянная, живая связь» (с. 4)1. Составитель смело начинает с того немногого, что доступно ему и его коллегам, понимая, что время не ждет, что самое скромное начало ценнее любых громковещательных {158} прожектов, не подкрепляемых конкретными делами. Так появляются ранние опыты нотной фиксации 25 казахских песен разных жанров, выполненные А. Э. Бимбоэсом; редкие костромские записи секретаря комиссии Л. Э. Каруновской, сделанные от одной крестьянки и сопровождаемые описанием ценных этнографических и исполнительских деталей (12 напевов); подробная рецензия Е. Бертельса на самоучитель игры на иранском таре, составленный Али-Наки Ханом Вазири по-персидски; рецензия имеет важное значение и для понимания закавказского (прежде всего азербайджанского) мугамата (приведен нотный образец в ладе шур). Значение же заметки самого Н. Ф. Финдейзена об еврейских цимбалах и цимбалистах с приведением строя цимбал семьи Лепянских, их фото, терминологии и четырех мелодий из их репертуара поистине невозможно переоценить. Теперь, когда аутентичная традиция еврейских клезмеров варварски уничтожена, свидетельства и документы подобного рода представляют собой драгоценнейший исторический материал, который тщательно изучается специалистами Европы и Америки.
Сборник трудов ГИМНа ограничен, в отличие от предыдущего, русско-белорусским материалом, на основе которого, однако, его авторами ставятся этнически не ограниченные и поистине актуальные вопросы и задачи. Я бы сказал даже, что местами этот сборник представляет собой своего рода «теоретический романтизм». Это чувствуется, например, когда А. В. Никольский говорит о песне вообще, о ее «прогрессе», а сам этот прогресс рассматривается им как «летопись» и «теория музыки» одновременно (с. 9), либо когда он декларирует некий общий закон, присущий миру звуков (с. 51). В то же время автор отдает себе отчет в том, что в песнетворчестве, взятом во всемирном масштабе, нет никакого «предрешения путей» и всякий народ «делает свои собственные вклады в музыкальный прогресс» (с. 44). Эта мысль представляется сегодня такой естественной, что даже трудно вообразить себе эпоху, когда она могла казаться оригинальной, а между тем недалеко ушло то время, когда все «братские советские народы» без преувеличения должны были иметь, по сути, те же формы и жанры в своем фольклоре, какие имел, согласно общепринятым тогда учебным пособиям, их великий «старший брат»…
Конечно, мы понимаем теперь все терминологические неуклюжести автора, но с легкостью прощаем их ему, ибо видим, как многое он, тем не менее, прозорливо наметил и предвосхитил тогда {159} в современной музыкальной теории народной песни. Когда, например, он пишет об ячейковой природе мелоса (с. 45), мы словно слышим любимые аналитические идеи профессора Е. В. Гиппиуса, а когда там же он выдвигает понятие ладовости в смысле наклонений и смело отказывает песне в пользовании каким-либо одним ладом, мы словно встречаемся с известными теоретическими построениями Ф. А. Рубцова. То же касается вычленения Никольским в качестве самостоятельных квартовых и квинтовых песен — пусть его объяснения их природы резко расходятся с позднейшей гипотезой на этот счет Ф. А. Рубцова, но сам факт их обозначения явно предвосхищает работы последнего. Так же существенны вводимые им по ходу статьи понятия «народного» и «современного» музыкального слуха (с. 49), требующие, разумеется, дополнительного обоснования и многостороннего развития, и т. п.
Огромно значение короткой публикации Я. А. Богатенко, посвященной напевам народных духовных стихов и «псальм», ставших известными благодаря расшифровке крюковых записей старообрядцев265. Здесь всё на вес золота. В нотном приложении автор практически предлагает классификацию пятнадцати приводимых им впервые напевов, чем ставит, по сути, вопрос о мелодических истоках русского (и, возможно, шире, восточнославянского) духовно-певческого мелоса.
Материал этот чрезвычайно интересен, и можно только сожалеть, что советская действительность ближайших к 1926 г. лет не позволила автору реализовать его замечательные планы. Трудно удержаться хотя бы от одного аналитического наблюдения, касающегося напева № 8 («О хождении Богородицы»): он удивительно (и, думаю, не случайно) напоминает одну из типичных календарных мелодий западнорусских (скорее, белорусских) — волочёбных песен, т. е. песен пасхальных обходов дворов, с их гимническим припевом «Христос воскрес на весь свет!» Аналогия представляется столь же прозрачной, сколь и красивой…
Становится все более очевидным, что публикации 1926 г. действительно могут свидетельствовать о многом. Да, в них ощутима, быть может, последняя вспышка «научного романтизма», но в то же самое время 1926 г. был годом крупных и серьезных научных начинаний (в изучении, например, мелоса духовных стихов, репертуара старообрядцев, клезмерского искусства, различных музыкальных ладов и стилей устной традиции, современного музыкального быта деревни и города, проблем музыкального сознания {160} народа, места разных жанров народной песни в новом школьном — общем и специальном — образовании и воспитании, в осмыслении законов поэтики фольклора), годом поистине грандиозных планов (например, проведения комплексных искусствоведческих экспедиций, создания государственных фоноархивов, опыта профессионального охвата музыкальных традиций многих народов и племен), годом смелого развития так называемого формального, как тогда говорили, метода изучения областного художественного стиля в противовес поверхностным методам политической пропаганды и описательного краеведения, и многого, многого другого, полное перечисление чего совсем не входило в мою задачу.
Мне важно было показать на конкретных фактах одного сравнительно счастливого (для советских условий) года и подчеркнуть на этом показе, как многообещающе и тесно — хронологически и по существу — тогда уже связывались чуть ли не воедино такие различные виды деятельности фольклориста и этномузыковеда, как многообразная академическая работа, изыскательные экспедиции, педагогика, публицистика, пропаганда, исполнительство (в виде этнографических и других концертов), и т. п. Я усматриваю в этом зародыш того единства, которое сегодня вырастает уже по сути в невозможность изолированного рассмотрения процессов сразу в трех больших областях — фольклора, фольклористики и фольклоризма, — процессов, протекающих в постоянных пересечениях, взаимодействиях и взаимовлияниях. Как ни странно, понимание этой взаимосвязи (и, может быть, даже больше — системного единства), которое вырастает, по сути, в осознание всепроникающей целостности национальной культуры, и сегодня дается с большим трудом — очевидно, по причине дисциплинарной раздробленности (чтобы не сказать, снобизма) нашего профессионального мышления — раздробленности, действующей уже инерционно.
Короче, если приведенные здесь факты, а также мои аргументы прозвучат убедительно, то последующий историк русской мысли о музыке устной традиции непременно введет 1926 г. в свой обзор если и не в качестве рубежного, то, по крайней мере, как очевидный и потому обязательный подраздел в истории науки и практики отечественной фольклористики и этномузыкознания столь памятных для нас 1920‑х гг.
