- •3. Русская литература XVII в.
- •8. Повесть о шемякином суде
- •12. Карион Истомин
- •15. Проблема барокко в русской литературе XVII – начала xviiIвв.
- •16. Общая характеристика русской литературы XVIII века
- •19. Феофан Прокопович (1681-1736)
- •21. Сатиры Кантемира. Анализ художественной формы произведения
- •5. Значение реформы в.К. Тредиаковского, м.В. Ломоносова и а.П. Cумарокова для теории и практики русского стихосложения
- •24. Теория "трёх штилей" м. В. Ломоносова
- •§ 1. Основные положения теории «трёх штилей»
1.Жанры древнерусской литературы были подчинены практическим, деловым потребностям, непосредственно зависели от древнерусского «чина», от церковного и мирского быта. «Слова» произносились в храмах по известным заранее поводам. Жития святых, в кратком (проложном) или пространном (минейном) вариантах, также были приурочены к богослужению и монастырскому обиходу. Показателен, например, такой факт: почти все дошедшие до нашего времени пергаменные евангелия, включая Остромирово, — это евангелия-апракос, в которых евангельские фрагменты «привязаны» к православному календарю. Сохранились лишь единицы пергаменных евангелий-тетр, с полным и связным текстом, предназначенным для индивидуального чтения. Отнюдь не случайно полный перевод Библии был выполнен на Руси только в конце XV в. (!), в литературном кружке новгородского архиепископа Геннадия. Прежде Ветхий Завет разбивался применительно к церковным потребностям в паримейниках и палеях. В прямой зависимости от деловых потребностей находились и многие светские жанры: так, например, летопись выполняла определенные историко-юридические функции.
Зная эти факты, легко и заманчиво построить самоочевидный силлогизм, заключение которого будет говорить о том, что средневековая Русь культивировала только письменность и не знала изящной литературы. «Положение. . ., однако, в действительности гораздо сложнее, — пишет Д. С. Лихачев. — Оно почти парадоксально. Несмотря на преобладание внелитературных факторов жанрообразования, специфически литературный характер жанров сказывается очень сильно. . . В отличие от литературы нового времени в Древней Руси жанр определял собой образ автора» (с. 58—59). В древнерусской литературе коллективное, «соборное» начало преобладало над индивидуальным (то же находим и в фольклоре). Писатель как бы приспосабливался к жанру, отчего не могло быть и речи о едином «образе автора» в проповеди, житии, летописи, исторической повести, принадлежавшим перу одного человека. Именно жанр, выполнявший внелитературную, практическую функцию, определял литературную манеру.
1. Литература периода Киевской Руси (XI- XII вв)
Это литература единой древнерусской народности. Литературу этого периода называют также литературой Киевской Руси. Киевское государство было одним из самых передовых государств своего времени. Русская земля славилась своими богатыми городами. В XII в. в ней было более 200 городов. К числу древнейших русских городов принадлежали Киев, Новгород, Чернигов, Смоленск.
В Киеве и других русских городах с конца XI в Киеве, сестрой князя Ярослава, Анной было учреждено женское училище, первое в Европе. Литература XI- XII вв. явилось той базой, на основе которой произошло впоследствии развитие литератур России, Украины и Белоруссии. Основные памятники этого периода связаны с Киевом. Здесь создаются важнейшие жанры литературы: летопись, историческая повесть, житие, слово.
2. Литература периода феодальной раздробленности и объединения Северо-восточной Руси (XII-XV вв.)
Процесс феодального дробления привёл к распаду Киевской Руси и образованию новых политических и культурных центров: Владимирского, Московского, Новгородского, Тверского княжеств. Литература развивается в каждом из них обособленно. Но в период борьбы с татаро-монголами литература звала к объединению всех сил для борьбы против врагов. Наиболее значительные литературные памятники этого периода – «Моление Даниила заточника», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Задонщина», «Хождение за три моря», «Повесть о Петре и Февронии».
3. Литература периода централизованного русского государства (XVI-XVII вв.)
В этот период создается литература формирующейся русской нации. Церковное мировоззрение уступает место светскому, появляется более массовый демократический читатель. Демократичнее и по форме, и по содержанию становятся литературные жанры. Возникает художественный вымысел, которого до XVII в. не было в литературе. Литература XVIIв. носила в основном публицистический характер, отражала идеологические позиции борющихся сторон (Переписка царя Ивана Грозного с князем Андреем Курбским). Для литературы этого периода характерно развитие повести, представленной в своих различных жанровых подвигах: житийная («Повесть о Юлиании Лазаревской»), историческая («Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков»), бытовая («Повесть о Горе и Злочастии»), сатирическая («Повесть о Шемякином суде», «Повесть о Ерше Ершовиче», «Повесть о бражнике»).
Выдающимся писателем XVII в. был протопоп Аввакум, автор «Жития».
Помимо демократической литературы в XVII в. продолжает развиваться и высокая литература, возникает особый стиль, получивший название «барокко». Барокко было явлением аристократическим, противостоящим русской демократической и сатирической литературе. Это направление охватило придворную поэзию и драматургию.
Особенности древнерусской литературы. Вопросы и задания.
Древняя литература наполнена глубоким патриотическим содержанием, героическим пафосом служения русской земле, государству, родине.
Главная тема древнерусской литературы — мировая история и смысл человеческой жизни.
Древняя литература прославляет моральную красоту русского человека, способного ради общего блага пожертвовать самым дорогим — жизнью. Она выражает глубокую веру в силу, конечное торжество добра и способность человека возвысить свой дух и победить зло.
Характерной особенностью древнерусской литературы является историзм. Героями выступают преимущественно исторические лица. Литература строго следует факту.
Особенностью художественного творчества древнерусского писателя является и так называемый «литературный этикет». Это особая литературно-эстетическая регламентация, стремление подчинить само изображение мира определенным принципам и правилам, раз и навсегда установить, что и как следует изображать.
Древнерусская литература появляется с возникновением государства, письменности и основывается на книжной христианской культуре и развитых формах устного поэтического творчества. В это время литература и фольклор были тесно связаны. Литература часто воспринимала сюжеты, художественные образы, изобразительные средства народного творчества.
Своеобразие древнерусской литературы в изображении героя зависит от стиля и жанра произведения. В соотношении со стилями и жанрами воспроизводится в памятниках древней литературы герой, складываются и создаются идеалы.
В древнерусской литературе определилась система жанров, в рамках которых началось развитие оригинальной русской литературы. Главным в их определении было «употребление» жанра, «практическая цель», для которой предназначалось то или иное произведение.
Традиции древнерусской литературы обнаруживаются в творчестве русских писателей XVIII–XX веков.
2. Жанровая система:
жития: агиографические жанры.
Торжественное и учительное красноречие. Слова Кирилла Туровского, слово о законе и благодати митрополита Иллариона. Поучения, беседы.
Летописание. «Повесть временных лет» - древнейшая из дошедших. В летописи: погодные записи, летописные сказания, летописная повесть. Представления о добре и зле в погодных записях определяются христианскими ценностями. В «Повести временных лет» есть слой сюжетов, которые связаны с устным народным творчеством, преданиями, которые возникли еще до принятия христианства. Есть эпические предания и есть рассказы документальные.
Воинская повесть.
Жанры деловых грамот и переписки.
Жанр путешествий — хожения.
Жанр повести о княжеских преступлениях.
Специфика жанровой системы ДРЛ заключается в том, что древнерусские книжники всегда опирались на подлинные события и рассказывали об исторических лицах. Вымысел не признавался, это приравнивалось ко лжи. Эта особенность в ДРЛ называется средневековый историзм.
Сформировались определенные правила (под влиянием византийской литературы), которые книжники стремились исполнять при создании произведений того или иного жанра — литературный этикет (Д.С.Лихачёв).
Литературный этикет распространяется на композицию произведения, на стиль, тип героя. Особенно строго этикет соблюдается в агиографических жанрах. Поэтому исторические лица раскрываются не как индивидуальности, а таким, каким должен быть настоящий князь, настоящий святой и др. враг — как враг. Правила нивелируют индивидуальность, но книжники сумели показать своих героев так, что они не сливаются: Александр Невский не похож на Александра Македонского и т. п.
Просто книжник изображает их в определенной ситуации. Нивелируется и личность автора. Она проявляется не с такой степенью полноты, как в произведениях новой русской литературы, поэтому в ДРЛ лучше говорить о жанровых стилях, а не об авторских. Например, стиль летописи, стиль жития.
Если индивидуальность автора ярко проявляется, то он разрушает этикет и может говорить об авторском стиле. Например, Иван Грозный, протопоп Аввакум.
Особенности ДРЛ:
рукописный характер (печатный станок появляется только в 16 веке)
анонимный характер (но есть исключения)
существовали правила письма: устав, полуустав, скоропись. Все писалось слитно
бумаги не было (материал — телячья кожа, пергамент)
ДРЛ прошла несколько этапов развития, характеризующиеся сменой основного стиля эпохи.
11-13 века. Монументальный историзм. Книжник стремится изображать вечное: вечные ценности, которые, с точки зрения древнерусского книжника, определены новым заветом. Отсюда нет изображения внешности, быта, так как это всё смертно.
13-14вв. Экспрессивно-эмоциональный стиль. Попытка охарактеризовать психологию, мотивы поступка.
15-16 век. Эпоха второго монументализма.
Переходный характер литературы от средневековой к новой.
3. Русская литература XVII в.
Русская литература по-прежнему была представлена публицистическими сочинениями, посвященными острополитическим проблемам. Смутное время усилило интерес к вопросу о характере власти в политической системе. Среди известнейших авторов XVII в. — хорват Юрий Крижанич, европейски образованный мыслитель, сторонник неограниченной монархии, один из первых теоретиков идеи славянского единства (его можно назвать предшественником и теоретиком панславизма). Так, он считал, что роль славянства в мировом историческом процессе постоянно растет, хотя оно подвергается угнетению и оскорблению со стороны чужеземцев, особенно турок и немцев. Особую роль в будущем подъеме славянства он отводил России, которая, превратившись в результате реформ в ведущую мировую державу, освободит порабощенные славянские и другие народы и поведет их вперед.
Неоднозначность событий этого времени привела к тому, что литераторы начинают задумываться о противоречивости человеческого характера. Если раньше герои книг были либо абсолютно добрыми, либо абсолютно злыми, теперь писатели открывают в человеке свободную волю, показывают его возможности менять самого себя в зависимости от обстоятельств. Именно такими предстают перед нами герои Хронографа 1617 г. — Иван Грозный,
Борис Годунов, Василий Шуйский, Кузьма Минин. Как отмечал академик Д.С. Лихачев, в этом проявлялась тенденция открытия характера человека: героями литературы становятся не только святые подвижники и князья, как раньше, но и простые люди — купцы, крестьяне, небогатые дворяне, которые действовали в легко узнаваемых ситуациях.
Распространение грамотности в XVII в. вовлекло в круг читателей новые слои населения — провинциальных дворян, служилых и посадских людей. Изменение социального состава читающей публики выдвинуло новые требования к литературе. У таких читателей особый интерес в ней вызывает занимательное чтение, потребность в котором удовлетворяли переводные рыцарские романы и оригинальные авантюрные повести. К концу XVII в. русская читающая публика знала до десятка произведений, пришедших в Россию из-за границы разными путями. Среди них наиболее популярными были «Повесть о Бове Королевиче» и «Повесть о Петре Златых Ключей». Эти произведения на русской почве, сохраняя некоторые черты рыцарского романа, настолько сблизились со сказкой, что позднее перешли в фольклор. Новые черты литературной и реальной жизни отчетливо проявились в бытовых повестях, герои которых стремились жить по своей воле, отвергая заветы старины. Таков герой «Повести о Горе-Злосчастии» и особенно «Повести о Фролс Скобссвс» — типичной плутовской новеллы, описывающей жизненные перипетии обедневшего дворянина, всеми правдами и неправдами стремящегося проникнуть в верхи общества.
В XVII в. возник новый литературный жанр — демократическая сатира, тесно связанная с народным творчеством и народной смеховой культурой. Она создавалась в среде посадского населения, подьячих, низшего духовенства, недовольных притеснениями феодалов, государства и церкви. В частности, появились многочисленные пародии, например на судопроизводство («Повесть о Шсмякином суде», «Повесть о Ерше Ершовиче»), на житийные произведения («Слово о бражнике»).
Рождение стихосложения стало яркой чертой литературной жизни. До этого Россия знала поэзию лишь в народном творчестве-в былинах, но былины не были рифмованным стихом. Рифмованная поэзия возникла под влиянием польского силлабического стихосложения, для которого характерны равное число слогов в строке, пауза в середине строки и концевая рифма, стоящая под единственным строго обязательным ударением. Ее основоположником стал белорус Симеон Полоцкий. Он получил прекрасное образование в Киево-Могилянской академии и был придворным поэтом царя Алексея Михайловича, сочинял многочисленные декламации и монологи, ставшие образцами новой панегирической поэзии и вошедшие в сборник «Рифмагион». Свою задачу он видел в том, чтобы создать новороссийскую словесность, и во многом он эту миссию выполнил. Его произведения отличаются орнаментальностью, пышностью, отражают идею «пестроты мира», переменчивости бытия. У Полоцкого ощущаются тяга к сенсационности, стремление удивить, поразить читателя как формой изложения, так и необычностью, экзотичностью сообщаемых сведений. Таков «Вертоград многоцветный» — своеобразная энциклопедия, в которой собрано несколько тысяч рифмованных текстов, содержащих данные, почерпнутые из различных областей знаний, — истории, зоологии, ботаники, географии и т.д. При этом достоверные сведения перемежаются с мифологизированными представлениями автора.
Авторская проза впервые появляется также в XVII в.; примером ее являются сочинения протопопа Аввакума Петрова. Он оставил около 90 текстов, написанных на закате его жизни в ссылке. Среди них знаменитое «Житие» — эмоциональная и красноречивая исповедь, поражающая своей искренностью и смелостью. В его книге впервые объединены автор и герой произведения, что раньше сочли бы проявлением гордыни.
Театр в России появился благодаря возникновению светских элементов в духовной жизни общества. Мысль о создании театра зародилась в придворных кругах среди сторонников европеизации страны. Решающую роль в этом сыграл Артамон Матвеев, начальник Посольского приказа, знакомый с постановкой театрального дела в Европе. В России не было актеров (опыт скоморохов, которые в это время подверглись гонениям, не годился), отсутствовали пьесы. Актеры и режиссер Иоганн Грегори были найдены в Немецкой слободе. Первый спектакль, имевший большой успех, назывался «Артаксерксово действо». Царь был настолько очарован происходящим, что смотрел пьесу в течение 10 ч, не вставая с места. Репертуар театра за время его существования (1672-1676) составляли девять спектаклей на библейские сюжеты и один балет. Деяниям ветхозаветных персонажей придавались черты политической злободневности и ассоциации с современностью, что еще более усиливало интерес к зрелищу.
Зодчества также коснулся общий отход от церковно-схоластического мировоззрения. Усиление светских мотивов было в значительной мере связано с расширением среды, в которой формировались эстетические представления. Вкусы посадских людей и крестьянства, их видение мира и понимание красоты внедрялись в архитектурное творчество, уводя от освященных церковной традицией образцов.
5.Во второй половине XVII в. жанр повести занял ведущее положение в системе литературных жанров. Если древнерусская традиция обозначала этим словом любое "повествование", то, что в принципе рассказывается, повесть как новый литературный жанр наполняется качественно иным содержанием. Его предметом становится индивидуальная судьба человека, выбор им своего жизненного пути, осознание своего личного места в жизни. Уже не так однозначно, как раньше, решается вопрос об авторском отношении к описываемым событиям: голос автора явно уступает место сюжету как таковому, а читателю предоставляется самому сделать вывод из этого сюжета.
"Повесть о Горе-Злочастии" – первая в группе бытовых повестей XVII в., открывающая тему молодого человека, не желающего жить по законам старины и ищущего свой путь в жизни. Эти традиционные законы олицетворяют его родители и "добрые люди", дающие герою разумные советы: не пить "двух чар за едину", не заглядываться "на добрых красных жен", бояться не мудреца, а глупца, не красть, не лгать, не лжесвидетельствовать, не думать о людях плохо. Очевидно, что перед нами – вольное переложение библейских десяти заповедей. Однако Молодец, который "был в то время се мал и глуп, не в полном разуме и несовершен разумом", отвергает эту традиционную христианскую мораль, противопоставляет ей свой путь: "хотел жити, как ему любо". Этот мотив жизни в свое удовольствие усиливается в повести, когда "названой брат" подносит Молодцу чару вина и кружку пива: выпить "в радость себе и веселие". Именно стремление к удовольствию приводит Молодца к краху, что очень иронично констатирует анонимный автор, рассказывая, как Горе "научает молодца богато жить – убити и ограбити, чтобы молодца за то повесили, или с камнем в воду посадили". Жизнь по новым правилам не складывается, забвение родительских советов приводит к катастрофе, соответственно, единственным возможным выходом оказывается возвращение к традиционным христианским ценностям: "спамятует молодец спасенный путь – и оттоле молодец в монастыр пошел постригатися". Появление образа монастыря в финале "Повести о Горе-Злочастии" важно прежде всего именно как показатель традиционного решения проблемы выбора своего пути: Молодец, как и Блудный сын Симеона Полоцкого, в итоге возвращается к родительскому укладу. Заповеди в начале пути и монастырь в конце – знаковые точки этого уклада.
Принципиально новой чертой "Повести о Горе-Злочастии" можно считать образ главного героя – безымянного Молодца. Молодец – фольклорный герой по происхождению, обобщенный представитель молодого поколения. Отсутствие имени – существенная характеристика, т. к. именно это отсутствие является показателем начального этапа перехода от традиционного древнерусского героя к герою нового времени. Автору важно подчеркнуть именно обобщенность, принципиальную неконкретность этого образа, и он прибегает для этого к традиционному фольклорному взгляду на героя. Мы не знаем многих внешний обстоятельств его жизни. Где он научился пить и играть, при каких обстоятельствах ушел из родного дома – все это остается неизвестным читателю. Мы не знаем, откуда и куда бредет Молодец, как он был в конце концов принят в монастыре, какова была там его дальнейшая судьба. Единственной характеристикой Молодца в "Повести" оказывается его социальная характеристика – он происходит из купеческой среды. "Люди добрые" на честном пиру
Посадили ево за дубовой стол, Не в болшее место, не в меншее, - Садят ево в место среднее, Где седят дети гостиные.
В большинстве древнерусских литературных произведений личность раскрывается статично, а не динамично. Человек действует в зависимости от обстоятельств и единственное возможное изменение - это поворот человеческого сознания от зла к добру, чаще всего – в результате чуда, которое свидетельствовало о божественном замысле о человеке. В беллетристических произведениях нового времени личность героя оказывается способной к саморазвитию, причем это саморазвитие может совершаться как от зла к добру, так и от добра ко злу, а кроме того, и это очень важно, развитие человеческой личности может совершаться безотносительно к добру и злу.
"Повесть о Горе-Злочастии" имеет своим героем только одного человека. Это монодрама. Все остальные действующие лица отодвинуты в тень и характеризуются автором через множественное число, которое наиболее отчетливо противопоставляется хоть и обобщенной, но в то же время принципиальной "единственности" главного героя ("отец и мать", "други", "добрые люди", "нагие-босые", "перевощики"). Только в начале повести говорится об одном "милом друге", который его обманул и обокрал. Но этот единственный, кроме Молодца, конкретный человеческий персонаж повести выведен так обобщенно, что скорее воспринимается как некий символ всех его собутыльников, чем как конкретная личность. В повести только один ярко освещенный персонаж – это неудачливый и несчастный Молодец.
Правда, в "Повести", кроме Молодца, есть и другой ярко обрисованный персонаж – это само Горе-Злочастие. Но персонаж этот представляет собой alter ego самого Молодца. Это его индивидуальная судьба, своеобразная эманация его личности. Горе неотделимо от самой личности Молодца. Это судьба его, личная, выбранная им по доброй воле, хотя и подчинившая его себе, неотступно за ним следующая, прилепившаяся к нему. Она не переходит к Молодцу от родителей и не появляется у него при рождении. Горе-Злочастие выскакивает к Молодцу из-за камня тогда, когда он уже сам выбрал свой путь, уже ушел из дома, стал бездомным пропойцей, свел дружбу с "нагими-босыми", оделся в "гуньку кабацкую".
Непредвиденные события жизни Молодца развиваются под воздействием изменений в самой его личности. Эти изменения подчиняются одной главной мысли повести: "человеческое сердце несмысленно и неуимчиво". Человек вступает на опасный путь соблазнов вовсе не потому, что в мире есть зло и дьявол не дремлет, а потому, что независимо от существования вне человека начал добра и зла само сердце человеческое способно избирать тот или иной путь, а при "неполном уме" и "несовершенном разуме" неизбежно склоняется ко злу, к непокорству, к соблазнам и прельщениям.
В целом развитие Молодца идет скорее ко злу, чем к добру, хотя в конце концов он и является в монастырь, чтобы постричься. Но постриг его вынужденный – это не душевное возрождение к добру, а простая попытка убежать от Горя. Горе остается сторожить его у ворот монастыря, и еще неизвестно, не овладеет ли оно им вторично.
Впрочем, вопросы добра и зла отступают в повести со своего традиционно первого места на второй план. Автор повести не столько оценивает действия Молодца с точки зрения религиозно-этической, сколько по-человечески жалеет Молодца, сопереживает его неудачам, несчастью. Он не осуждает Молодца, он горюет по нем, внутренне ему симпатизируя. Поэтому лирическая стихия повести, столь ярко в ней проявляющаяся, отнюдь не случайна. Народная лирика – лирика песни, причитания, жалобы на судьбу и на долю – явилась формой выражения эмансипированных от церковной дидактики чувств по отношению к эмансипированной же личности человека.
Исследователи отмечали, что "Повесть о Горе-Злочастии" стоит на грани автобиографии, она переполнена личной заинтересованностью автора в судьбе своего героя и от нее один шаг до жалобы на свою собственную судьбу. И как это ни парадоксально, она очень близка к автобиографии Аввакума по своему лирическому тону.
6. "Повесть о Савве Грудцыне" – следующий этап в развитии главной в бытовой повести второй половины XVII в. темы поисков молодым поколением свой судьбы. Это произведение составляет полную противоположность "Повести о Горе-Злочастии" в плане бытовой конкретики. Рассказ о Молодце и Горе ведется принципиально обобщенно, без называния конкретных мест и при полном отсутствии индивидуализации героя. И это было важно для неизвестного автора этой повести, т. к. он стремился представить читателю путь молодого поколения в целом, жизненный выбор не конкретного, а обобщенного героя. "Повесть о Савве Грудцыне" дает действующим лицам русские, реальные имена и располагает события в конкретной географической, бытовой, этнографической среде. Действие в ней вполне подчинялось купеческой обстановке определенной, близкой читателям эпохи. Савва Грудцын предстает перед читателем в окружении многочисленных подробностей и деталей. В начале повести прослеживаются торговые пути отца Саввы из Казани в Соликамск, Астрахань или даже за Каспийское море. Рассказывается о прибытии Саввы в Орел и о знакомстве его с отцовским другом купцом Баженом Вторым и его женой. И здесь на первый план выходит тема любви. При описании зарождения чувства автор традиционен: "...супостат диавол, видя мужа того добродетельное житие, абие уязвляет жену его на юношу онаго к скверному смешению блуда и непрестанно уловляше юношу онаго лстивыми словесы к падению блудному". Традиционализм "Повести о Савве Грудцыне" сказывается и в средневековом взгляде на женщину как на "сосуд дьявола" почти в прямом смысле, ибо греховное влечение к женщине, жене отцовского товарища, приводит Савву к еще большему греху – продаже бессмертной души черту. И действительно, вскоре появляется и сам дьявол в образе отрока, который становится Савве названым братом (вспомним "названого брата" "Повести о Горе-Злочастии). Концовка повести вполне традиционна: после целого ряда подробно описанных приключений и путешествий Савва оказывается под Смоленском, участвует в освобождении города от поляков, внезапно заболевает и страшно мучим бесом. В самый опасный момент ему является Богородица и предсказывает чудо. И действительно, в день престольного праздника Казанской иконы Богородицы из-под купола храма падает Савина "богоотсупная грамота", с которой стерты все письмена. В результате Савва раздает все имущество и постригается в монахи. Итак, как и в "Повести о Горе-Злочастии", герой после длительных испытаний приходит к традиционным ценностям. И все же сюжетной традиционностью не исчерпывается содержание этой повести. В.В. Кожинов отметил переплетение в ней жанровых признаков старой учительной проповеди с новой психологической повестью и даже романом. Путешествия Саввы по всей Русской земле мотивируют бытовые зарисовки купеческой жизни; его участие в военных действиях переводят повествование в пласт воинской повести, тема греха и раскаяния (пожалуй, все-таки основная) решается в духе традиционной легенды о чуде. И эта жанровая неоднородность – самая яркая черта "Повести о Савве Грудцыне" как явления литературы переходного периода.
Кроме того, принципиально важен образ беса – "названного брата" Саввы. Исследователи неоднократно отмечали, что этот образ противостоит всей традиционной древнерусской демонологии: дьявол внешне ни в чем не отличается от людей, ходит в купеческом кафтане и выполняет обязанности слуги. Демонологические мотивы вставлены в причинно-следственную связь событий, конкретизированы, окружены бытовыми деталями, сделаны более наглядными и легко представимыми.
Савва идет за город, но первоначально не помышляет о встрече с дьяволом. Он идет в поле в унынии и скорби. И вот тут-то Савве как бы невольно является "злая мысль": "Егда бы кто от человек или сам диавол сотворил ми сие, еже бы паки совокупитися мне с женою оною, аз бы послужих дьяволу". В "Повести о Савве Грудцыне" показаны не только причины появления этой "злой мысли", но и сама обстановка, в которой эта мысль появилась: пустое поле, одинокая и, следовательно, располагающая к раздумьям прогулка изможденного унынием человека. Как бы в ответ на эту мысль Саввы, появившуюся у него в исступлении ума позади него возникает некий юноша. Сперва он слышит только голос, зовущий его по имени, потом, обернувшись, видит самого юношу. Явление этого скорого на помин дьявола во многом похоже на явление Горя-Злочастья.
Ничего ужасающего в образе беса нет, чудесное приобретает самый обыкновенный, даже заурядный вид. При всей своей сюжетно-функциональной близости к образу Горя "Повести о Горе-Злочастии", в художественном отношении это уже совершенно другой образ: на смену фольклорному обобщению приходит литературная бытовая конкретика. Недаром было замечено, что бес "Повести о Савве Грудцыне" отчасти предвосхищает "партикулярного" черта Ивана Карамазова у Ф.М. Достоевского.
Автор "Повести о Савве Грудцыне" долго не позволяет Савве догадаться, что он имеет дело с бесом. Даже данное "названному брату" "рукописание" не заставляет его предположить неладное, даже появление перед престолом главного сатаны зарождает в нем лишь смутные подозрения. Для автора важно, что "рукописание", данное Саввой дьяволу, символизирует сперва охватившую его страсть к жене Бажена Второго, потом – его честолюбивые устремления. Впервые в истории русской беллетристики автор пользуется приемом выявления скрытого значения событий: то, что ясно автору и читателю, еще неясно действующему лицу; читатель знает больше, чем знают герои, поэтому он с особенным интересом ждет развязки, которая состоит не только в торжестве добродетели, но и в выяснении происходящего для самих действующих лиц. Существенное значение в этой беллетризации демонологии имел перенос действия в купеческую среду. Тем самым сюжет о продаже души дьяволу соединился с обстановкой путешествий, передвижений по разным городам и странам, с темой верности или неверности жены – обычной для купеческих повестей. Впрочем, беспрерывные перемещения Саввы по русским городам имеют и чисто художественное значение: эти передвижения демонстрируют неспокойную совесть Саввы, невозможность для него избавиться от последствий своего греха. Эти передвижения мотивированы вовсе не купеческими делами, а лишь непоседливостью, на которую его толкает слуга-дьявол.
С точки зрения нравоучительной в "Повести о Савве Грудцыне" много лишнего. Вполне было бы достаточно того, что Савва в отплату за свое рукописание возвращает себе любовь жены Бажена Второго. Однако Савва вместе со своим другом-бесом путешествует, переезжает из города в город, совершает воинские подвиги под Смоленском. Продажа души черту становится, таким образом, сюжетообразующим моментом. Савве нужна от дьявола не одна услуга, а много услуг, необходима постоянная помощь – именно поэтому бес принимает обличье слуги или помогающего ему "названного брата". Сюжет усложняется. Помощь дьявола становится роком, судьбой, долей, и Савва обречен, он не может избавиться от своего названного брата. Нечто аналогичное мы видели в "Повести о Горе-Злочастии".
"Повесть о Савве Грудцыне" представляет интерес также и в плане сопоставительного анализа произведений, возникших в разных национальных литература и по-разному интерпретирующих мотив договора человека с дьяволом.
Этот сюжет распространен не только в европейских, но и в восточных литературах. Так, в поэме Фирдоуси "Шах-намэ" есть эпизод, рассказывающий об арабском князе Заххаке, вступающем ради земного владычества в союз со злым духом – Иблисом – который принял обличье юноши, став слугой Заххака:
Однажды утром посредине луга Иблис предстал пред ним в обличье друга... Сказал Иблис "Чтоб речь моя звучала, Я клятву от тебя хочу сначала". Был простодушен юноша, тотчас Исполнил искусителя приказ: "Твои слова держать я в тайне буду, Я повинуюсь им всегда и всюду.
У Фирдоуси клятва выполняет функцию характерного для европейских литератур "рукописания".
Исследователи испанских разработок темы о договоре человека с дьяволом (пьесы XVII в. "Гигантский огненный столп, Святой Василий Великий" Лопе де Веги; "Осужденный за недостаток веры" Тирсо де Молины; "За худые дела слетает голова" Хуана Руиса де Аларкона, "Маг-чудодей" Педро Кальдерона) отмечали, что по сравнению с легендой о докторе Фаусте и ее последующими разработками в литературах Европы испанские разработки этого мотива обладают рядом характерных особенностей: герой вступает в союз с дьяволом исключительно за обладание женщиной; герой не приобретает при этом второй молодости; как правило, герой ценой покаяния получает спасение от претендующей на его душу злой силы.
Те же особенности мы обнаруживаем и в "Повести о Савве Грудцыне". Объясняется это общностью литературной традиции: средневековому западноевропейскому и русскому читателю были хорошо известны христианские византийские сказания о Елладии, Киприане и Юстине и о Феофиле.
"Повесть о Савве Грудцыне" как любое крупное художественное произведение, примыкая ко вполне определенной линии традиции, в последней не умещается (как "Маг-чудодей" Кальдерона, "Трагическая история доктора Фауста" Марло и особенно "Фауст" Гете). Греховная страсть к жене Бажена Второго послужила поводом к союзу Саввы с дьяволом. Однако после того как мнимый брат выполнил свое обязательство, сюжет развивался далее по своим внутренним законам, независимо от достаточно жесткой схемы религиозной легенды, первый узел которой был уже полностью исчерпан.
Конкретные причины обращения человека к помощи князя тьмы, как отмечают исследователи этой темы в мировой литературе, чрезвычайно разнообразны. В апокрифической литературе Адам, полагая, что земля принадлежит дьяволу, заключает с ним пакт, чтобы иметь возможность работать на земле. Согласно другому апокрифу, Адам дает расписку, чтобы вернуть свет, утраченный после изгнания из рая. Еще по одному апокрифу, Адам вступил в союз с дьяволом за то, чтобы тот избавил Каина от "12 глав змеиных", которые от рождения были у того на голове. Феофил дает "рукописание", чтобы вновь получить утраченный им духовный сан и отомстить епископу. Киприан и Елладий – ради обладания женщиной. Герой популярной в средние века легенды о Рыцаре – чтобы вернуть промотанное богатство. Герои, восходящие к легенде о докторе Фаусте, - чтобы вернуть молодость и в стремлении к недоступному людям знанию.
Существенно, что как Киприан, так и Савва Грудцын оступились по человеческой слабости. Именно поэтому и с этической, и с художественной точки зрения они имели право на прощение своего греховного поступка. Далеко не случайно и тот и другой долго не догадываются, с кем имеют дело. Относительность вины Саввы подчеркивается еще и тем, что он "уловлен был лестию женскою". Целую серию аргументов против окончательного осуждения героя, вполне укладывающихся в концепции всего круга тих произведений, находим в пьесе Лопе де Веги (был прощен апостол Петр, по слабости отрекшийся от Христа; сделка незаконна, т. к. в обмен на ничтожное наслаждение черти хотят получить человеческую душу, и т.д.).
Не меньшее значение имеет идея ограниченности бесовской силы и зависимости результатов ее воздействия от душевного склада человека. Согласно этой идее, более отчетливо выраженной в "Маге-чудодее" Кальдерона, менее – в "Повести о Савве Грудцыне", на вечные муки обречен лишь тот, в ком нет внутренней борьбы между добром и злом. Помощь Богоматери и святых вознаграждает за эту победу или даже за предпосылки этой победы в душе самого человека. По мысли Кальдерона и в какой-то мере по мысли автора "Повести о Савве Грудцыне", свобода воли позволяет человеку, как бы низко он ни пал, найти в себе силы сбросить непомерный груз зла и пороков и восстановить свое человеческое достоинство.
Стилистически же "Повесть о Савве Грудцыне" написана еще в старой манере. Трафаретные стилистические формулы зачастую не позволяют углубить психологические и бытовые характеристики. Прямая речь персонажей лишена бытовой и психологической характерности, не индивидуализирована, остается книжной. Стиль и язык повести не пускали в нее действительность в полной мере, не позволяли полностью достигнуть эффекта соприсутствия читателя при развертывании действия повести.
Ограниченность языковых средств автора создавала эффект немоты персонажей повести. Несмотря на обилие прямой речи, эта прямая речь оставалась все же "речью автора" за своих персонажей. Эти последние еще не обрели своего языка, своих, только им присущих, слов. В их уста вставлены слова автора, являющегося своего рода "кукловодом". То же самое касается "Повести о Горе-Злочастии", где мы уже хорошо видим Молодца, но пока еще его не слышим.
Попытка индивидуализации прямой речи сделана только для беса, но и эта индивидуализация касается не речи самой по себе, а только манеры, в которой бес разговаривает с Саввой: то "осклабився", то "расмеявся", то "улыбаясь". В языковом же отношении речи Саввы, беса, Бажена Второго, его жены, главного сатаны и прочих не различаются между собой.
"Повесть о Фроле Скобееве", представляющая третий этап в процессе эволюции бытовой повести в русской литературе XVII в., обычно характеризуется исследователями как оригинальная русская новелла. Посвященная все той же теме самоопределения молодого поколения, она, в отличие от всех предшествующих повестей, решает ее принципиально антитрадиционно. Это – русский вариант европейского плутовского романа. В "Повести о Фроле Скобееве" отсутствует древнерусская книжная и фольклорная традиция, столь сильная в более ранних повестях. Фрол Скобеев – представитель нового поколения, добивающийся успеха именно благодаря отказу от традиционной морали: обманом, плутовством, хитростью. Сюжет повести составляет рассказ о его ловкой женитьбе на дочери стольника Нардина-Нащокина Аннушке. И раскрытие любовной темы здесь в корне отличается от "Повести о Савве Грудцыне": автор рассказывает не об опасном дьявольском искушении, а о ловко задуманной и осуществленной интриге, в результате которой каждый из героев получает свое. Если в "Повести о Савве Грудцыне" жена Бажена Второго предстает в традиционном для древнерусской литературы образе искусительницы и клеветницы (линия эта богата примерами от "Слова" и "Моления" Даниила Заточника в XIII в. до "Повести о семи мудрецах" в XVII в.), то Аннушка оказывается своеобразной женской параллелью к образу Фрола – ловкого плута. Отметим, что именно ей приходит в голову, как можно, не вызывая подозрений, оставить родительский дом: "И Аннушка просила мамки своеи, как можно, пошла Фролу Скобееву и сказала ему, чтоб он, как можно, выпросил карету и с возниками, и приехал сам к ней, и сказался бутто от сестры столника Нардина Нащекина приехал по Аннушку из Девичьева монастыря". Единственной традиционной чертой "Повести о Фроле Скобеве" можно считать, пожалуй, авторскую позицию. У читателя могли возникнуть серьезные подозрения, что автор не очень сочувствует драме, совершившейся в семье стольника, и не без восхищения смотрит на проделки своего героя. Но поймать автора на слове, обвинить его в сочувствии пороку было невозможно.
Новая и весьма примечательная черта повести – это отказ от традиционных литературных способов повествования, полное изменение повествовательного стиля. Стиль авторского повествования близок к стилю деловой прозы, приказного делопроизводства. Автор дает показания на суде в большей мере, чем пишет художественное произведение. Он нигде не стремится к литературной возвышенности. Перед нами непритязательный рассказ о знаменательных событиях.
7. Демократическая сатира. «Древнерусский смех»
Растущему расслоению русского общества в XVII в. соответствовало и расслоение культуры. На одном ее полюсе возникают придворная поэзия и придворный театр, ориентированные на европейское барокко, на другом появляется оппозиционная идеологически и эстетически письменность городского плебса. Эту анонимную и близкую к фольклору посадскую струю принято обозначать термином «демократическая сатира».[631] Если приложить к этому литературному слою общепринятые понятия о сатире (сатира всегда нечто отрицает, всегда обличает лица, институты, явления, будь то серьезно, как в античной культуре, либо смеясь, как в культуре нового времени), то окажется, что некоторые входящие в него произведения этим понятиям действительно соответствуют. Такова, например, «Калязинская челобитная», написанная в форме жалобы братии Троицкого Калязина монастыря на своего архимандрита Гавриила (1681 г.). Монахи жалуются, что он «приказал… нашу братью будить, велит часто к церкве ходить. А мы, богомольцы твои, в то время круг ведра с пивом без порток в кельях сидим». Челобитная адресована архиепископу Тверскому и Кашинскому Симеону, но это, конечно, не реальный, а литературный адресат. Картины жизни «беспечального монастыря» рисуются с определенной сатирической целью: обличить чернецов, которые бражничают, вместо того чтобы соблюдать устав обители.
Однако конкретный объект сатиры далеко не всегда очевиден. «Повесть о Фоме и Ереме» рассказывает о двух братьях-неудачниках. Лихо им жить на белом свете, ни в чем нет им удачи. Их гонят из церкви, гонят с пира: «Ерема кричит, а Фома верещит». Нелепо они жили, нелепо и умерли: «Ерема упал в воду, Фома на дно». Один из списков повести кончается обличительным возгласом: «Обоим дуракам упрямым смех и позор!». Можно ли принимать за чистую монету это обвинение в «дурости»? Разумеется, нельзя. Ведь быть неудачником — не порок, ни в каких грехах автор Фому и Ерему не обвиняет, они вызывают сочувствие, не возбуждая негодования.
В свое время на специфичность древнерусского смеха обратил внимание такой выдающийся знаток допетровского быта, как И. Е. Забелин.[632] «Этот старый допетровский смех над жизнью, — писал он, — не заключал в себе никакой высшей цели и высшей идеи… Это было на самом деле наивное, бессознательное…, отчасти лукавое глумление над жизнью». И. Е. Забелин определил это явление как «особую стихию веселости», как «старый дурацкий смех». Тезис И. Е. Забелина уязвим, если воспринимать его как истину в последней инстанции. Мы видели, что «Сказание о попе Саве» и «Калязинская челобитная» отнюдь не «бессознательны». Мы увидим, что и «дурацкерусская смеховая культура, то, по крайней мере, подсказывает, что эта культура существенно отличается от комизма и сатиры нового времени.
Напомним, что православие считало смех греховным. Еще Иоанн Златоуст заметил, что в Евангелии Христос никогда не смеется. В XVII — начале XVIII в., в эпоху расцвета демократической сатиры, официальная культура отрицала смех. Димитрий Ростовский прямо предписывал пастве: если случится в жизни очень веселая минута, не смеяться громко, а только улыбнуться, «осклабиться»[633] (это предписание заимствовано из Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова: «Буй в смехе возносит глас свой; муж разумный едва осклабится»).
О том, что в Москве существует запрет на смех и веселье, с удивлением и страхом писал единоверный путешественник XVII в. архидиакон Павел Алеппский, сын антиохийского патриарха Макария: «Сведущие люди нам говорили, что если кто желает сократить свою жизнь на пятнадцать лет, пусть едет в страну московитов и живет среди них как подвижник… Он должен упразднить шутки, смех и развязность…, ибо московиты… подсматривают за всеми, сюда приезжающими, нощно и денно, сквозь дверные щели, наблюдая, упражняются ли они непрестанно в смирении, молчании, посте или молитве, или же пьянствуют, забавляются игрой, шутят, насмехаются или бранятся… Как только заметят со стороны кого-либо большой или малый проступок, того немедленно ссылают в страну мрака, отправляя туда вместе с преступниками…, ссылают в страны Сибири…, удаленные на расстояние целых трех с половиною лет, где море-океан и где нет уже населенных мест».[634]
Запись Павла Алеппского — это, конечно, курьез, потому что культурный запрет он принял за бытовую черту, изобразив русских какими-то фанатиками серьезности. Однако не подлежит сомнению, что в официальной, связанной с церковью культуре этот запрет действительно имел место и играл большую роль. Не случайно в «Повести о Савве ГруГде грех, там и смех»; «В чем живет смех, в том и грех»; «И смех наводит на грех»; «Сколько смеху, столько греха».
Отсюда ясно, что смех сам по себе, даже если это был, по словам И. Е. Забелина, «дурацкий смех», — выражал оппозицию официальной литературе с ее благочестивой серьезностью или благостной улыбкой. Вторжение смеха в письменность свидетельствовало о коренной перестройке русской культуры, о появлении литературного «мира навыворот», смехового антимира.[635] Чтобы понять этот «мир навыворот», нужно уяснить, по каким законам живут его персонажи.
У них свое «богослужение», которое отправляется не в церкви, а в кабаке, стихиры и каноны они слагают не святым угодникам, а пропойцам, звонят не в колокола, а в «малые чарки» и в «полведришки пивишка» («Служба кабаку»). У них свое представление о праве, суде и справедливости (герой «Повести о Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове» побеждает не потому, что прав, а потому, что смел, удал, ловок, беззастенчив). У них свой монастырский устав, где пост и молитва заменены обжорством и пьянством («Калязинская челобитная»). Кабак они превращают в церковь, а церковь — в кабак. Вот смеховая «выписка из крылоских книг», рассказывающая о проделках церковного причта в храме: «Батько, де, пакал, А дьякон плакал, А крылошанин пел И кутью мало не съел, Тихонко сляпал И далеконько спрятал. А пономарь, де, взял И подале спехал. Доколе из риз разболокались, А виноватыя и розбежались».[636] В этом мире даже календарь — особый, небывалый, смеховой: служба кабаку поется «месяца китовраса в нелепый день».[637]
Что касается идеалов смехового мира, то они ничуть не похожи на христианские. Здесь никто не думает о царстве небесном. Здесь мечтают о стране, где всего вдоволь и все доступно. Такой сказочный рай обжор и пьяниц описан в «Сказании о роскошном житии и веселии»: «Да там же есть озеро не добре велико, исполненно вина двойнова. И кто хочет, — испивай, не бойся, хотя вдруг по две чашки. Да тут же близко пруд меду. И тут всяк, пришед, хотя ковшем или ставцом, припадкою или горьстью, бог в помощь, напивайся. Да близко ж тово целое болото пива. И ту всяк, пришед, пей да и на голову лей, коня своего мой да и сам купайся, и нихто не оговорит, ни слова молвит». В эту страну и путь указан: «А прямая дорога до тово веселья — от Кракова до Аршавы и на Мозовшу, а оттуда на Ригу и Ливлянд, оттуда на Киев и на Подолеск, оттуда на Стеколню и на Корелу, оттуда на Юрьев и ко Брести, оттуда к Быхову и в Чернигов, в Переяславль и в Черкаской, в Чигирин и Кафимской».
Странный путь — не только тем странный, что это небылица, а тем также, что дорога ни разу не заходит в московские пределы. Она петляет по Речи Посполитой, по Швеции и Ливонии, Эстляндии и Украине, а начинается в Кракове. Этот маршрут, а также некоторые полонизмы в языке памятника вызвали следующее предположение В. П. Адриановой-Перетц: «Возможно, что за этим „Сказанием“ стоял какой-то польский оригинал, до сих пор не установленный исследователями… Судя по перечню украинских городов…, это сказание сложилось где-то на юго-западе, но прошло через руки переписчика-великоросса».[638] Это допущение вполне резонно. Почему шутовской путь «до тово веселья» начинается в Кракове? Потому что Краков, столица Малой Польши, — средоточие и главный очаг польской смеховой литературы (ее расцвет Польша, ориентировавшаяся в данном случае на немецкие образцы, пережила в первой половине XVII в., хотя и позднее, включая эпоху саксонской династии, сочинения «рыбалтов» и «совизджалов» не исчезли из литературного обихода).
Авторская среда польской смеховой литературы — это среда «интеллигентного пролетариата», среда школяров и бакалавров, канторов и певчих, безработных учителей. Что касается украинских стихотворений, то по жанру это колядки, певаемые на святках. Их исполняли бродячие школяры, «бакаляры» и «дяки», которые добывали кусок хлеба тем, что «ходили спиваючи в домах розных». Вместе с бродячими авторами и исполнителями «бродили» по славянским землям и смеховые тексты.
Почему православие, объявив смех и скоморошество порождением дьявола,[644] вплоть до XVII в. не делало никаких практических шагов, чтобы их искоренить? Здесь нет ни бессилия, ни мировоззренческого противоречия. В списках «Службы кабаку» встречается комментарий, в котором сказано, что эта «антислужба» — нечто вроде лекарства: лекарство может быть горьким, но без него не выздороветь. Это очень близко к мыслям Эразма Роттердамского в «Похвале глупости», хотя автор комментария вряд ли ее читал. Следовательно, кощунственный смех — не только неизбежное, но и необходимое зло, которое служит добру. Впрочем, в том же комментарии есть оговорка: тот, кто не может «пользовать себя», как лекарством, «Службой кабаку», пусть ее не читает.
Это очень важная оговорка. Она показывает, что стал меняться самый тип смеха, что на смену средневековому смеху пришел смех «ренессансный», в котором ирония направлена на некий объект. Поэтому и неоднороден, как было показано выше, слой тех произведений XVII в., которые принято называть демократической сатирой.
Древнерусский «дурацкий смех», по всей видимости, родствен смеху средневековой Европы.[645] Осмеивался не только объект, но и субъект повествования, ирония превращалась в автоиронию, она распространялась и на читателей, и на автора, смех был направлен на самого смеющегося. Это был «смех над самим собой».
Вспомним «Повесть о Фоме и Ереме», герои которой названы «дураками упрямыми». В соответствии со спецификой средневекового смеха это восклицание надлежит толковать в качестве признания всеобщей, в том числе и авторской «дурости». Таких автопризнаний в рукописных памятниках XVII в. более чем достаточно. «Бьет челом сын твой, богом даной, а дурак давной», — так аттестует себя анонимный автор одного раешного послания.[646] Это притворное саморазоблачение и самоуничижение, это только маска дурости, игра в нее, это позиция шута (одно из значений слова «дурак» в языке XVII в. — «шут»; в придворном штате при царе Михаиле Федоровиче и даже при Алексее Михайловиче были дураки-шуты и дурки-шутихи. Ср. первый стих комического «приветствия», которое В. К. Тредиаковский произнес 6 февраля 1740 г. на шутовской свадьбе князя Голицына-Квасника и калмычки Бужениновой: «Здравствуйте, женившись, дурак и дура!»[647]).
Основной парадокс шутовской философии гласит, что мир сплошь населен дураками, и среди них самый большой дурак тот, кто не догадывается, что он дурак. Отсюда логически вытекает, что в мире дураков единственный неподдельный мудрец — это шут, который валяет дурака, притворяется дураком (вспомним сказки, где дурак всегда умнее всех). Поэтому «старинный дурацкий смех» вовсе не бессознателен и не наивен. Это своеобразное мировоззрение, выросшее из противопоставления собственного горького опыта «душеполезной» и серьезной официальной культуре.
Русская смеховая литература XVII в. родственна европейской и в то же время отличается от нее. Если в европейской традиции появляется репрезентант — немецкий Эйленшпигель, чешский Франта, польский Совизджал, то в традиции русской его место занимает собирательный персонаж, безымянный молодец. Свой взгляд на мир он выразил в «Азбуке о голом и небогатом человеке». Здесь в алфавитном порядке, от «аза» до «ижицы», помещены реплики безымянного героя, образующие в совокупности пространный монолог.
Еще со времен Платона алфавит приобрел значение краткой, но всеобъемлющей модели мироздания. Средневековье, а затем барокко усвоило и развило эту идею. Одним из главенствующих жанров старославянской и древнерусской письменности были «толковые азбуки». В них излагались основные положения православия, и Русь узнала их не позднее XII в. По «толковым азбукам» учили детей; в XVII в. они вошли в печатные грамматики и в прописи. Значение азбучного жанра осознавалось и в придворной, ориентированной на европейское барокко культуре. По этому принципу построил свой энциклопедический сборник «Вертоград многоцветный» Симеон Полоцкий, сведя бесконечное разнообразие мира к обозримому числу элементов — алфавиту.[648]Синтетическую картину мира предлагала читателю и «Азбука о голом и небогатом человеке». Ее редакции и варианты очень сильно отличаются друг от друга, что вполне естественно: «азбука» — это краткий свод изречений, она мозаична, отдельные ее звенья легло поддаются замене. Но «ментальность» этого произведения одна и та же во всех версиях.
Какова же эта «ментальность»? Герой смотрит на жизнь с чувством безнадежности и даже отчаяния. Он извергнут из мира сытых и благополучных людей и не надеется туда вернуться: «Нагота да босота — то моя красота». В русском обществе ему уготована роль изгоя: «Аз есмь голоден и холоден, и наг и бос… Зевается у меня ротом, весь день не етчи, и губы у меня помертвели… Люди, вижу, что богато живут, а нам, голым, ничево не дают, чорт знаит их, куда и на што денги берегут». В некоторых вариантах «Азбуки» это человек опустившийся, нечистый на руку пропойца: «Есть бы у некоей старушки в клети много денег, да не знаю, как залесть… Мыслил было я в чюжую клеть залесть, да приятель остановил и много мне наговорил… Ик, а я без водки жить не привык… Шатался по чужей стороне, да добра никакого не получил, только баловать научил».[649]
Безнадежность — основной мотив «Повести о Фоме и Ереме». Здесь пародируется самый распространенный в средневековом искусстве прием — контраст. Противопоставляя добро и зло, праведника и грешника, нравственную заслугу и порок, официальная культура тем самым показывала, что у каждого человека есть выбор, есть надежда на лучшее. Фома и Ерема, братья-неудачники, формально также противопоставлены друг другу, но это — псевдоконтраст, насмешка над антитезой. Противительными союзами автор связывает не антонимы, а синонимы, слова одного семантического поля:[650] «Ерема был крив, а Фома з бельмом, Ерема был плешив, а Фома шелудив… Ерему сыскали, Фому нашли, Ерему кнутом, а Фому батогом, Ерему бьют по спине, а Фому по бокам». Чтобы читатель не заблуждался насчет подлинного смысла этих мнимых противопоставлений, автор завершил текст словами: «Лицем оба равны». Значит, в пределах смехового мира XVII в. нет контраста, у людей, живущих в нем, нет надежды на лучшее. Все они равны в «наготе да босоте».
Поэтому авторы смеховых произведений и не ищут конкретных объектов осмеяния. Они смеются горьким смехом, обличая и отрицая всю без исключений официальную культуру. Церковные и мирские власти утверждают, что в мире царит порядок. Фома и Ерема и их двойники не верят в это. С их точки зрения, в мире царит абсурд. В связи с этим и свою литературу они строят по законам абсурда — так, как построен «Лечебник на иноземцев». Не случайно излюбленный стилистический прием этой литературы — оксюморон и оксюморонное сочетание фраз (соединение либо противоположных по значению слов, либо предложений с противоположным смыслом).[651] В смеховых текстах глухим предлагается «потешно слушать», безруким — «взыграть в гусли», безногим — «возскочить». Это абсурдно, но столь же абсурдна и жизнь низов, которые в XVII в. обнищали до такой степени, что смеховой мир слился с миром реальным, а шутовская нагота стала реальной же и социальной наготой.
Поскольку смеховая литература отрицает официальную, серьезную, «душеполезную», постольку она зависит от нее эстетически. Без официального противовеса нельзя поняэтому в качестве образца берутся самые обиходные схемы, с которыми древнерусский человек сталкивался на каждом шагу, — судное дело, челобитная, лечебник, роспись приданому, послание, церковная служба.
Форма службы мученику использована в «Службе кабаку», где даются «дурацкие» вариации молитвословий из «Минеи служебной», «Октоиха», из «Цветной Триоди» и «Трефолоя». Но охотнее всего материал извлекается из «Часослова» — и это понятно, так как по «Часослову» в допетровской Руси учили грамоте, его знали наизусть и неграмотные прихожане. Одна из самых распространенных православных молитв «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас» заменена таким возглашением кабацких ярыжек: «Свяже хмель, свяже крепче, свяже пьяных и всех пьющих, помилуй нас, голянских». В этой вариации замечательно тонко имитируется ритмика и звукопись оригинала. Молитва «Отче наш» в «Службе кабаку» приобрела такой вид: «Отче наш, иже еси седиш ныне дома, да славится имя твое нами, да прииди и ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, тако и на кабаке, на пече хлеб наш будет. Дай же тебя, господи, и сего дни, и оставите, должники, долги наша, яко же и мы оставляем животы свои на кабаке, и не ведите нас на правеж, нечего нам дати, но избавите нас от тюрмы».
«Выворачивая» молитвенные тексты, автор не имел намерения надругаться над верой. Древнерусская пародия — это пародия особого типа, которая вовсе не ставила перед собой цель осмеять пародируемый текст. «Смех в данном случае направлен не на другое произведение, как в пародиях нового времени, а на то самое, которое читает или слушает воспринимающий его… Смех имманентен самому произведению. Читатель смеется не над каким-то другим автором, не над другим произведением, а над тем, что читает… Поэтому-то „пустошная кафизма“ не есть издевательство над какой-то другой кафизмой, а представляет собой антикафизму, замкнутую в себе, небылицу, чепуху».[652]
Это можно подтвердить примером из старообрядческой литературы, ибо вряд ли кому-нибудь придет в голову заподозрить в кощунстве «ревнителей древлего благочестия». В конце XVIII в. некий книжник из филипповского согласия, одного из самых радикальных и аскетических в старообрядчестве, написал «антистихиры» Феодосию Васильеву, основателю другого старообрядческого толка. Здесь тоже пародируется богослужебная схема, но это вовсе не значит, что над нею совершается надругательство. «Смысл данной пародии или, правильнее сказать, стилизации (ибо пародируется не жанр, а событие) — в разрушении этикетной ситуации, выворачивании ее наизнанку. Прославляется тот, о ком заранее известно, что он недостоин прославления, поклоняются тому, что заведомо достойно поругания».[653]
Вера и православие в смеховой литературе XVII в. не подвергались дискредитации. Однако недостойные служители церкви осмеивались очень часто. Автор «Службы кабаку» ставит бельцов и монахов во главу бражнических «чинов», рассказывая, как они тащат в кружало на пропой скуфьи, рясы и клобуки. В «Калязинской челобитной» говорится, что «образцом» для развеселых иноков этой провинциальной обители послужил московский поп: «На Москве… по всем монастырем и кружалом смотр учинили, и после смотру лучших бражников сыскали — стараго подьячего Сулима да с Покровки без грамоты попа Колотилу, и в Колязин монастырь для образца их наскоро послали». Эта фраза дает пищу для размышлений о том, к какому сословию принадлежали авторы смеховых произведений.
Характеристика
Повесть написана в форме судного дела.[3] В ней пародируется русское судопроизводство XVI—XVII веков, его процедуры и язык даны с иронией.[4] Комический эффект создаёт и сочетание в персонажах социальной характеристики и рыбьих признаков; этим приёмом в дальнейшем пользовался в сатирических сказках М. Е. Салтыков-Щедрин.[1] Для повести характерна игра слов.[4]
Повесть не имеет социальной направленности.[4] Автор не осуждает Ерша, причём сочувственное отношение к нему усиливается в более поздних редакциях повести. Ёрш смел и предприимчив, в отличие от глуповатых, несообразительных истцов, судей и свидетелей.[3] Произведение родственно сказочному животному эпосу, указывали на параллели между Ершом и хитрой лисицей русских сказок.[4]
Каждая редакция повести при общем сюжете, по языку и художественной организации текста вполне самостоятельна. Если в первой редакции сильно подражание официальному документу, то во второй больше внимания уделено звучанию текста (ритм, рифма, парономазия, тавтология и т. п.) [4]
В Ростовском озере идёт суд, собрались судьи из связанных водоёмов (Белуга, Осётр, Сом и другие). «Ростовского озера жильцы» крестьяне (в другом варианте текста они боярские дети) Лещ и Головль бьют челом на «лихого человека» Ерша.
Согласно словам Леща и Головля, Ёрш с семьёй «приволокся в зимную пору на ивовых санишках» «из вотчины своей, из Волги из Ветлужского поместья изКузьмодемянского стану, Которостью-рекою» в Ростовское озеро, принадлежавшее предкам Леща и Головля с самого начала. Перед этим он «загрязнился и зачернился» во время кормления в Чёрной реке, впадающей в Оку против Дудина монастыря. (В других редакциях другие пути.) Попросившись у хозяев сначала переночевать, а потом на малое время пожить и покормиться, Ёрш так и остался, расплодился и выдал дочь за сына Вандыша. Вместе с сыновьями и женихом он вытеснил Леща и Головля из их вотчины и завладел озером.
Пристав Окунь доставил Ерша на суд. Ёрш заявил, что он знатного рода, «детишка боярский» (в некоторых вариантах текста он крестьянин), его знают многие важные люди в Москве, а озеро принадлежало ещё его деду; Лещ и Головль же были холопами его отца, а Ёрш отпустил их на волю. В голодные годы они жили в волжских затонах, а ныне вернулись.
Документов на озеро ни у кого не оказалось. Лещ и Головль заявили, что подтвердить принадлежность им озера могут свидетели: Лодуга, Сиг (Ряпушка) и Сельдь. Ёрш ответил, что все эти свидетели — родственники и компаньоны Леща. Окунь с понятыми доставил их на суд. Свидетели показали, что озеро принадлежит Лещу и Головлю, а Ёрш вор и обманщик, в Москве его действительно хорошо знают, но только «бражники и голыши». Свидетели указали, что с Ершом знакомы и судьи Осётр и Сом. Оказалось, что Ёрш обманом не пустил Осетра жировать в Ростовское озеро и погубил старшего брата Сома.
Судьи выдали Лещу с Головлем грамоту на владение озером, а Ерша отпустили жить при них крестьянином и наказали бить его нещадно кнутом по всем рыбьим бродам и омутам. В других редакциях Ерша решили засолить и повесить на солнце, а он обвинил судей во взяточничестве, плюнул им в глаза и скрылся в хворосте.
