- •Кемерово
- •Рецензент Научный редактор: проф., д-р филол. Наук л.Ю. Фуксон
- •Введение: Онтологический статус литературной критики
- •§1. Проблема инварианта
- •§2. Проблема исторических типов литературной рефлексии.
- •Литературная критика эпохи эйдетической поэтики
- •§ 1 Исторические предпосылки возникновения литературной критики
- •§2. Проблема оценки в литературной рефлексии Платона и Аристотеля.
- •§3. Универсализм под знаком риторики
- •§4. Риторическая рецепция понятий катарсиса и мимезиса.
- •§5. Вопрос об источниках творчества. Риторические образ и понятие.
- •§6. Риторическая критика.
- •§7. «Эстетическое суждение» Канта и поворотный момент истории литературной критики. Вместо заключения.
- •Тамарченко н.Д. «Эстетика словесного творчества м.М. Бахтина и русская религиозная философия» м.:рггу. 2001.
- •Лучников Михаил Юрьевич
§3. Универсализм под знаком риторики
Творчество Аристотеля, как известно, обозначило собой переход от эпохи синкретизма к эпохе рефлективного традиционализма. Выражением этого перехода в целом является греческая классика. Для эпохи рефлективного традиционализма Аристотель становится сверхзначимой фигурой, отцом всякого знания, в том числе и знания о поэзии. Между тем сам он к ней безусловно не принадлежит.
Обратимся к одному позднему примеру, трактату Филипа Сидни «Защита поэзии» (1595). Английский автор, изображая спор между философией, историей и поэзией за право быть «властительницей дум», приходит к выводу, что «… философ и историк … могли бы одержать верх в этом споре: один – благодаря предписаниям, другой – назидательным примерам. Но каждый, не располагая обоими средствами одновременно, не достигает цели. Ибо философ, обосновывая среди тернистых доказательств голое правило, выражается столь трудным языком и столь неясен для понимания, что человек, не имеющий другого проводника, должен до старости пробираться сквозь эти дебри, прежде чем он найдет достаточно вескую причину быть честным. Философия в такой мере основывается на абстрактном и общем, что воистину счастлив человек, способный понять философа, а еще счастливее тот, кто может применить понятое. С другой стороны, историк, не имея общих нравственных предписаний, настолько связан не с тем, что должно быть, а с тем, что есть, с конкретной правдой явлений, а не с их общим значением, что его примеры не приводят к необходимым выводам, умаляя тем самым полезность его учения.
Лишь несравненный поэт выполняет и то и другое: ибо все, что только ни утверждает философ в качестве желаемого, поэт представляет нам воплощенным в совершенном образе вымышленного героя, сочетая в нем общую идею с отдельными примерами. … Таким образом, философ, без сомнения, своими учеными определениями … пополняет память многочисленными основами мудрости, которые тем не менее темны для воображения и суждения, если они не освещены и не представлены говорящей картиной поэзии»123.
Прежде всего, обратим внимание на то, что в трактате Сидни присутствуют традиционные фигуры философа, поэта, историка (как носителя episteme), но в нем отсутствует фигура ритора. Причина этого становится понятной, если принять во внимание то, что цитированный фрагмент из «Защиты поэзии» отсылает нас к тому месту из «Риторики» Аристотеля, где философ рассуждает о необходимости для ритора «усекать силлогизмы» и вводить «образы», чтобы делать речь понятной. Тем же самым у Сидни занят уже «несравненный поэт». Однако то, что у Аристотеля было «нуждой» (не всем же, в конце концов, быть философами!), у Сидни предстает как «добродетель», достоинство поэзии, которое, если додумывать мысль автора до конца, ставит под сомнение существование философии и истории «в чистом виде». Поэтому поэзия названа им «царицей всех наук».
Перед нами, таким образом, такая «поэзия», которая ни в чем не отличает себя от «риторики». Очевидно, дело здесь не в слепоте Сидни и прозорливости Аристотеля, тем более что в своем «заблуждении» Сидни совершенно неоригинален. Все авторы эпохи эйдетической поэтики в той или иной мере демонстрируют тенденцию к «смешению дисциплин» и стиранию границ между поэзией и риторикой, когда с равным успехом можно рассматривать «поэзию» как раздел «красноречия», а «красноречие» как раздел «поэзии», и стиранию границ между последними вместе и философией124.
Так, Торквато Тассо в «Рассуждении о героической поэме» (1594) относит поэзию к области логики, «состоящей из трех частей: аподиктической, вероятной и кажущейся вероятной, последняя и есть софистика, ведь поэт иногда прибегает к доказательствам (например, Парменид и Эмпедокл – из древнегреческих писателей, Лукреций и Боэций – из латинян, Данте – из тосканцев), иногда, и это случается чаще всего, поэт умозаключает из вероятного, в чем и заключается его собственная задача, иногда же, что бывает гораздо реже, прибегает к паралогизму. Коль скоро это так, значит, границы поэзии совпадают с границами логики и три ее части подчинены и соотнесены с тремя основными частями логики: иногда поэт, доказывая вместе с философами, пользуется философемой, иногда, как Гомер и Вергилий, следует за правдоподобным, вооружившись примером и энтимемой, или же, вслед за софистом, цепляется за кажущееся вероятным и двусмысленными речами, двусмысленными действиями или другими уловками завлекает читателя в свои сети – этот софистический прием использовали тосканские поэты в любовной поэзии – хотя не исключено, что без всякого умысла. Все же совершенное подражание, иначе говоря, необходимая цель поэзии, относится не к софистике, будь она новой или старой, а к диалектике» (ЛМ, 110. Страницей выше Тассо объединяет поэзию и риторику).
Очевидно, что по ведомству «поэзии» (а заодно и «риторики») у Тассо проходят как собственно поэты (Данте, Гомер, Вергилий), так и те «мыслители», творчество которых новоевропейской традицией устойчиво отождествляется с «философией» (Парменид, Эмпедокл, Лукреций, Боэций). Принятая Тассо логика заставляет его также противоречить «самому» Аристотелю, который недвусмысленно «запрещает» числить Эмпедокла среди поэтов125.
На этом пути взаимного сближения риторики, поэзии и философии в сознании авторов рефлективно-традиционалистской эпохи претерпевают изменения все участники процесса. «Философия» при этом становится более «поэтичной»126, то есть более «практичной»127, в то время как «поэзия» становится «философичной»128.
Однако часто цитируемые авторами рефлективно-традиционалистской эпохи знаменитые слова Аристотеля о философичности поэзии в контексте производимой ими мыслительной операции приобретают прямо противоположное значение. Поэзия сближается с философией не по признаку их общей «теоретичности» (как у Аристотеля), а по признаку их общей «практичности», а это, в свою очередь, заставляет и ту, и другую сдвинуться в сторону риторики.
Но и риторика рефлективно-традиционалистской эпохи не остается неизменной. Она ощутимо продвигается в сторону «теоретичности». Сугубо практическое значение (умение составлять речи для агоры) риторика утратила с падением полисной демократии и второй раз - с падением римской республики. Тем не менее, она только усилила свои позиции в культуре129. Самым ощутимым образом это выражается в том, что если учение о доказательствах (inventio) в риториках эпохи эйдетической поэтики не претерпевает заметных изменений по сравнению с «Риторикой» Аристотеля и даже редуцируется, то разделы dispositio и elocutio постоянно пополняются и совершенствуются, постепенно теряя связь с нуждами практического красноречия. Никакими практическими соображениями, например, не объяснима страсть к классификации «тропов и фигур», число которых в поздних риториках может достигать пятисот130.
На этом пути риторика, продвигающаяся в сторону «теории», и поэтика, становящаяся «практичной», неизбежно сливаются в единую поэтическую риторику, или риторическую поэтику. «Инвенция» при этом становится такой же необходимой частью поэтики, как «элокуция» – риторики.
Таким образом, если у Аристотеля главной фигурой, венчающей пирамиду «познавания», является все-таки философ, владеющий «специальными» познаниями, то эпоха эйдетической поэтики выдвигает в центр единого поля «познавания» фигуру ритора, совмещающего в себе «черты» поэта и философа и обладающего поэтому универсальным знанием. Приведу очень показательный пример из «Книги избранной в кратце о девяти мусах и о семи свободных художествах» (1672) Николая Спафария. Персонифицированная риторика у него говорит следующее: «Аз же дамся вам с быстрым светлоречием, аз бо есть мудрость сладкогласного речения, аз сладость дивного сказания, аз доброта неоскудеваемого богатства, аз сокровище некрадомого стяжательства, аз велеречием ушеса не отягчеваю. Аз от человека вражды темныя всегда отгоняю и вместо тоя светлую в них вселяю. Аз гнев пожинаю и брань попираю, благостыню же ввожу и совет составляю. Аз лукавые слова посецаю, целомудрие утверждаю. Аз светлая слава и умная сила. Сего ради не может мудр быти философ, иже не разумевай мене. Взыскавай же мене не утрудится и обретый мене скоро без печали будет. Аз бо младыя поучаю и старые умудряю и в роды благородия того вселяю, понеже во все мысли урядство и славу изливаю, дабы знал и ведел и умел во всяких вещах детельных и зрительных и в судех земских. И по обычаю закона государьства того и ко всякому речению светлости словесныя придавати и сладости исполняти и слышащих всех удивляти»131.
Спафарий, уроженец Молдавии и воспитанник греческой культуры, служивший переводчиком в Посольском приказе московских царей, - безнадежный провинциал, затерявшийся на краю риторической Ойкумены. Тем не менее он безошибочно улавливает и выражает стремление риторики быть «всем сразу». При этом «риторика» Спафария ничем не отличается от «поэзии» Сидни, или Джонсона132, или Де Ла Менардьера133.
Идея универсального знания, достигаемого под знаком риторики, не могла не порождать снова и снова идеи универсального же текста, представительствующего сразу за все области «знания».
Таким текстом текстов в эпоху эллинизма, например, выступают поэмы Гомера. Комментаторы этой эпохи вполне серьезно утверждают, что Гомер не только несравненный поэт, что не удивительно. Он также и величайший философ, поскольку именно у Гомера мы находим истинные сведения о природе богов и людей и устройстве вселенной. Он также носитель всевозможных episteme и techne. У Гомера следует учиться, как составлять речи, строить корабли, ковать оружие, управлять колесницами, вести военные действия, лечить раны и так далее134.
Риторическое сознание, конечно, давало себе отчет в том, что в реальности оно вынуждено иметь дело с текстами, в той или иной степени отклоняющимися от идеального центра. Характерно при этом, что по мере увеличения дистанции от этого центра усиливается и отчужденное (от иронического до пренебрежительного) отношение критика этой эпохи к обсуждаемому тексту и его автору. Пределами здесь выступают «абстрактный» философ, с одной стороны135, и писатель, занятый «пустой болтовней»136, с другой.
Умозрительная фигура автора универсального дискурса, которую рефлективно-традиционалистское сознание отождествляет с именами Платона и Гомера, Горация и Цицерона, заставляет вспомнить об универсализме софистики. Не случайно поэтому становление и расцвет эллинизма в средиземноморской культуре часто называют эпохой «второй софистики».
