- •Древнерусская литература — это литература формирующейся великорусской народности, постепенно складывающейся в нацию.
- •1. Символизм.
- •3. Ритуальность.
- •4. Этикетность.
- •5. Дидактизм.
- •3. Жанровая система литературы Древней Руси.
- •4. Роль фольклора, византийской и южнославянской письменности в формировании и развитии оригинальной древнерусской литературы.
- •II. Роль византийской письменности.
- •III. Роль южнославянской письменности.
- •5. Переводная литература XI-XII вв. Основные темы и жанры.
- •6. Идейно-художественное своеобразие апокрифов.
- •Билет 6.
- •17. Житие Феодосия Печерского.
- •19. "Поучение" Владимира Мономаха, его автор. Тематика памятника
- •Вопрос 22 СопИ и скептики
- •Вопрос 23 проблема жанра СопИ
- •29) Повесть об Александре Невском, как идеал княжеского жития. Для детей
- •31) Галицко-Волынская летопись и СоПи.
- •39 Житие стефана Пермского
- •(Лихачев д. Человек в литературе Древней Руси)
- •52. «Смута» и ее отражение в литературе начала 17 века.
- •53. Принципы изображения исторических событий в сказании Авраама Палицына.
- •54. Эволюция жанра исторического повествования в русской литературе 17 века.
- •55. Эволюция агиографического жанра в русской литре 17 века.
- •56. Изображение женского характера в литературе 17 века.
- •57. Раскол русской Церкви и его сущность. Аввакум и Никон. Общая характеристика творчества Аввакума.
- •58. «Житие протопопа Аввакума». Проблематика. Жанрово-стилевое своеобразие.
- •59. Демократическая сатира 17 в. Основные темы и приемы создания сатирического эффекта.
- •60. Проблематика и художественные особенности «Повести о Горе-Злочастии».
- •61. Традиции и новаторство в изображении человека в «Повести о Савве Грудцыне».
(Лихачев д. Человек в литературе Древней Руси)
40. Повесть о взятии Царьграда
НЕСТОР-ИСКАНДЕР - автор значительной по своим литературным достоинствам древнерусской повести о взятии Царьграда (Константинополя) турками в 1453. Сведения о его жизни мы узнаем из послесловия, дошедшего до нас в единственном списке начала XVI века.
«Повесть о Царьграде» была посвящена одному из важнейших событий мировой истории XV в. – завоеванию турками византийской столицы (единственной части Византийской империи, остававшейся независимой) в 1453 г. Автор повести (в ее отдельном, первоначальном варианте) именовал себя «многогрешным и беззаконным Нестором-Искандером» и утверждал, что он «измлада» был захвачен турками, обращен в ислам и соединял в своем рассказе собственные наблюдения (из лагеря победителей) с рассказами жителей Царьграда. Трудно решить, насколько эти сведения соответствуют истине, однако принадлежность повести второй половине XV – началу XVI в. не вызывает сомнений.
Стилистика «Повести о Царьграде» весьма противоречива: с одной стороны, мы встречаемся здесь с многочисленными стилистическими трафаретами, типичными для древнерусских «воинских повестей» («сеча велика и ужасна», кровь течет «аки потоком сильным», один грек «бьяшесь с тысящею, а два с тьмою» и т. д.), с другой стороны, для повести характерно редкое для средневековой литературы умение использовать сюжетные перипетии для создания непрерывной и все нарастающей напряженности повествования.
Для «Повести о Царьграде» характерна динамичность и острота повествования. Автор не описывает всю историю осады города, а рисует одну за другой сцены его обороны.[407] Важную роль в рассказе играет «фряг Зустунея» (итальянец Джустиниани) со своими воинами – «600 храбрых», единственный, кто откликнулся на просьбу цесаря (императора Константина XIII) о помощи. Зустунея берет на себя сооружение городских укреплений; турецкая артиллерия проламывает городские стены; Зустунея вновь их восстанавливает. Турки направляют на город «великую пушку»; Зустунея разрушает ее своей пушкой. Турки подвозят к городу туры – стенобитные башни, но греки взрывают «сосуды зелейные» (мины), и осаждающие взлетают на воздух. Туркам удается все-таки разрушить большую часть городской стены, и рукопашные бои завязываются в самом городе. В этих сражениях вместе с Зустунеей выступает сам «цесарь», который один, «имея меч в руце», дважды изгоняет неприятелей из города.
Стойкость защитников побуждает султана несколько раз думать об отступлении. Но мрачные приметы сулят гибель городу: из окон храма Святой Софии исходит пламя, и патриарх объясняет, что это означает отшествие святого духа от Царьграда. Накануне последнего дня осады над городом сгущается «тьма великая» и падает кровавый дождь, знаменующий гибель Царьграда. В последний день битвы Зустунеи уже нет (он поражен шальным ядром), но цесарь, несмотря на уговоры приближенных, бросается в последний бой на улицах города и погибает под мечами турок. Так сбывается древнее предсказание о Царьграде: «Констянтином создася и паки Костянтином скончася». Завершается повесть описанием торжественного вступления султана в город и пророчеством о будущем освобождении Царьграда «русым родом».
Если в основу «Повести о Царьграде» был положен реальный исторический материал, умело обработанный автором, то ряд других русских повестей представлял собой причудливое соединение исторического (или мнимоисторического) материала с мифом и традиционными фольклорными сюжетами.
Совсем молодым Искандер попал в плен к туркам, был насильно обращен в магометанство. Находился в турецкой армии, осадившей Константинополь; сочувствуя христианам, уклонялся от прямого участия в боевых действиях. Вел тайно дневник осады — «писал в каждый день творимая деяния вне града от турков», а после взятия Царьграда, войдя в город, узнал многие подробности о положении и действиях осажденных греков и «вкратце» изложил в своей повести. В окончательном виде повесть далеко ушла от кратких дневниковых записей, ведшихся Искандером Легенда об основании Константинополя, упоминание о последующей судьбе города, различные пророчества о будущем освобождении Царьграда от власти неверных соединяются с детальной и живописной картиной осады с многочисленными приступами, мужеством защитников города — греков. Яркие и подробные батальные описания чередуются с проникнутыми религиозным лиризмом молениями осажденных. Довольно разнообразный материал повести объединяется распространенной в средневековье идеей предопределенности судьбы большого города с последующим возрождением его после тягостного поражения и упадка. В какой-то мере (особенно в списках, где идет речь о «русом народе», освобождающем Царьград) повесть примыкает к другим древнерусским произведениям, выдвигавшим теорию «Москвы — третьего Рима».
Но при всем интересе легендарного материала, заключенного в повести, при композиционных достоинствах ее, самое лучшее и драматическое, что в ней есть,— это мастерские батальные описания, а также потрясающий драматизм в изображении всех перипетий осады Константинополя. Точность в передаче хода взятия Царьграда в повести Нестора-Искандера делает этот памятник одним из наиболее достоверных источников, рассказывающим об этом виднейшем событии средневековой истории.
Описание осады Царьграда в повести опирается на разработанную древнерусскими книжниками стилистику воинских повестей старшего периода, но умение автора передать особенности боя с широким применением огнестрельного оружия, еще не нашедшие достаточно выразительных формул в старой воинской повести, сделало батальный стиль повести Нестора-Искандера образцом для последующей русской литературы. Батальный стиль повести о взятии Царьграда выразился в мастерской звуковой подаче боя, в умелом сочетании изображения массовых схваток с отдельными поединками. Великолепны в повести Искандера переходы от ожесточения боя к молитвенному ожиданию осажденных, не участвующих в битве. Широте батальных картин и взволнованности их описания помогает постоянное перенесение действия из одного лагеря в другой, параллельное описание действий царя Константина и султана Магомета. Длинная цепь следующих один за другим приступов превращает повесть в осадную летопись, каждый эпизод которой представляет что- то новое в древнерусском батальном стиле. С не меньшим мастерством излагаются в повести и легенды, и знамения, и пророчества, восходящие к различным источникам вплоть до гомеровских поэм. Но даже и в этом наиболее традиционном материале видна исключительная талантливость и оригинальность повести.
Сама значительность темы повести Нестора-Искандера, а также ее незаурядные стилистические достоинства обеспечили ей долгую и значительную роль в последующей древнерусской литературе. Как произведение, воссоздающее картину окончательного падения Византии, повесть включалась во все известные обобщающие труды по мировой истории. Войдя почти в полном виде в состав дополнительных статей Хронографа 1512, повесть затем с некоторыми изменениями включалась в Степенную книгу, в поздние русские летописи, в различные редакции последующих Хронографов.
В хронографической редакции повесть Нестора-Искандера неоднократно печаталась в XVIII — XIX вв. (изд. 1-в 1713). Многочисленные ее списки в основном представляют хронографическую редакцию с некоторыми изменениями против единственного списка с припиской Нестора-Искандера. Вместе с Хронографом повесть широко распространилась в болгарской и сербской письменности. Сильнейшее воздействие батального стиля повести испытали все сколь-нибудь значительные позднейшие воинские повести — о Казанском взятии, повести эпохи «смуты», поздние редакции повестей о Куликовской битве, повесть об Азовском осадном сидении и другие.
В исследовании повести мнения разделились по вопросу о составе повести: многими учеными отвергалось участие Нестора-Искандера в окончательной обработке повести (М. Сперанский, Н. Гудзий, Г. Бельченко), другие (М. Скрипиль) путем стилистического анализа приходили к выводу об однородности всего материала повести, включая и дневник Нестора-Искандера.
41. Хождение за три моря
Жанр хожений – описаний средневековых путешествий – начал свое развитие с хожений паломнических. Самым ранним образцом произведений древнерусской очерковой литературы было описание путешествия к святым местам, совершенного в начале XII в. игуменом одного из черниговских монастырей Даниилом. В первые века существования древнерусской книжности основной разновидностью этого жанра были именно паломнические хожения. В дальнейшем появились рассказы о путешествиях, осуществлявшихся купцами (гостями), дипломатами и первопроходцами, открывавшими для московских государей пространства Сибири и Дальнего Востока.
Цель и маршрут путешествия отражались на общей тональности и содержании произведений. Так как в средние века определяющей была не национальная, а конфессиональная принадлежность человека, настроение авторов менялось в зависимости от созвучия увиденного их религиозным убеждениям. Тверской купец Афанасий Никитин попал в земли, населенные мусульманами и индуистами. Для древнерусского путешественника, оказавшегося в одиночестве в иноконфессиональной среде, это обстоятельство стало серьезным испытанием. Вообще перемещения в пространстве в средние века требовали от человека немалого мужества и решительности. Ограниченность географических познаний, разнообразие опасностей, подстерегавших в пути, отсутствие развитых путей сообщения, слабая информированность о событиях, происходящих даже в не очень отдаленных землях, превращали средневековые странствия в своего рода подвиг.
Наиболее удобным и быстрым способом перемещения в пространстве был водный. С древнейших времен купцы и воины использовали реки для дальних странствий (например, путь «из варяг в греки»). Перемещение по рекам, несмотря на необходимость перетаскивать суда волоком из одной водной артерии в другую, было безопаснее и практичнее движения сухопутных караванов. Морские плавания осуществлялись в те времена обычно в непосредственной близости от берегов. Именно водный путь, как наиболее естественный, продиктованный географическим положением исходного пункта путешествия, был избран для торговой экспедиции на Восток Афанасием Никитиным.
Тверской купец оказался в Индии до появления там представителей западноевропейских государств. Морской путь в Индию был открыт португальцем Васко да Гама в 1498 – 1502 гг., т.е. на несколько десятилетий позже, чем достиг индийских берегов русский торговый гость.
Практическая цель, толкнувшая Афанасия на столь рискованное предприятие, не была достигнута, однако результатом странствий этого талантливого человека стало появление первого реального описания далекой страны, всегда волновавшей воображение человека Древней Руси, ведь о сказочно богатой Индии рассказывалось в легендах и литературных произведениях, в том числе в таких текстах, как «Александрия» и «Сказание об Индии богатой». Человек XV века своими глазами увидел экзотические земли и талантливо рассказал о них своим соотечественникам.
«Хожение за три моря» дошло до наших дней в двух изводах конца XV в.: в составе летописей Львовской и Софийской II , основанных на своде 1518 г., отразившем летописный свод конца XV в., и в Троицком (Ермолинском) сборнике конца XV в. Львовская летопись XVI в. названа так по имени Н.А. Львова (1751-1803), известного писателя, архитектора, члена Российской академии, участника литературного кружка, в который входили также Г.Р. Державин, И.И. Хемницер, В.В. Капнист, И.И. Дмитриев.
Почему же Афанасий Никитин назвал свое произведение «Хожением за три моря»? Автор сам дает нам ответ на этот вопрос: «Се написах свое грешное «Хожение за три моря», 1-е море Дербеньское (Каспийское), дория Хвалитьскаа; 2-е Индейское (Индийский океан), дория Гундустанская; 3-е море Черное, дория Стембольская». Если имя автора обнаруживается во Львовской летописи: «…окаянный аз, рабище Афонасей», то отчество путешественника – «сын Никитин» – сохранено в Троицком списке, обнаруженном Карамзиным.
Движимый стремлением увидеть малоизвестную страну Индию и, конечно, удовлетворить свой торговый интерес («посмотреть товаров на русскую землю»), Афанасий отправляется в долгое плавание из Твери вниз по Волге. Купец, как он говорит, пустился в путь от Спаса святого златоверхого, от государя своего Великого князя Тверского Михаила Борисовича (1461-1485), от владыки Тверского Геннадия и от Бориса Захарьича (воеводы).
Путь его пролегал вниз по Волге. Никитин намеревался «с товарищи» сначала доплыть до Дербента. Первую остановку тверичи сделали в Калязине, где побывали в недавно основанном Троицком монастыре и получили благословение у его настоятеля Макария и святой братии. Также молились в церкви Бориса и Глеба. Далее купцы отправились в Углич, а затем остановились в Костроме, посетив князя Александра, которому были предъявлены грамоты. Кострому и Плес миновали без задержек и вскоре приплыли в Нижний Новгород. Здесь две недели ждали посла ширванского шаха Хасан-бека, который ехал с кречетами (их было у него 90) от великого князя Ивана. С ним Афанасий поплыл дальше. Благополучно миновали Казань, Орду, Услан, Сарай и Берекезан. В низовьях Волги путешественникам, по словам Никитина, встретились три неверных татарина, которые сообщили ложную весть о том, что султан Касим подстерегает с тремя тысячами татар купеческий караван. Посол ширванский подарил им за информацию по кафтану-однорядке и по штуке полотна, чтобы провели корабли мимо Астрахани. Обманщики взяли дары, а сами подали в Астрахань весть о приближающихся судах. Афанасий с товарищами покинул свое судно и перешел на корабль посла.
Ночью при лунном свете стремились миновать Астрахань под парусами, но были замечены астраханцами, которые бросились преследовать путешественников. В районе отмели Богун татары настигли русские суда. Завязалась перестрелка. Афанасий сообщает, что татары застрелили у них одного человека, а русские у татар – двоих. Небольшое судно село на мель, и татары его тут же разграбили. Вся поклажа Афанасия Никитина была именно на этом судне. На большом корабле путешественники достигли выхода в Каспийское море. Однако здесь, в устье Волги, и этот корабль сел на мель и тоже был разграблен, а четыре человека русских были взяты в плен. Вернуться назад было нельзя по двум причинам: во-первых, астраханцы не хотели, чтобы ограбленные купцы сообщили на Русь о творимых бесчинствах, во-вторых, на родине Афанасия, скорее всего, ждала долговая тюрьма, ведь он лишился всех своих товаров. На двух оставшихся судах, скорбя о потерях, русские в числе десяти человек вместе с послом Хасан-беком поплыли в Дербент. Но на этом беды путешественников не завершились. На море поднялась буря, и один из двух оставшихся кораблей был выброшен на берег, а его команда была взята в плен.
По прибытии в Дербент Афанасий хлопотал об освобождении плененных спутников, товары которых вновь были разграблены. Местный правитель принял участие в их судьбе, и люди, потерпевшие кораблекрушение, были отпущены. Русичи просили Ширваншаха о том, чтобы он пожаловал их чем-нибудь, возместив утраты, для возвращения на родину. В этой просьбе купцам было отказано. Пришлось участникам торговой экспедиции самим позаботиться о своей судьбе: те, у кого что-то оставалось на Руси, отправились домой, должники же были вынуждены пойти куда глаза глядят – одни остались в Шемахе, а другие нанялись работниками в Баку.
Сам Афанасий Никитин пошел сначала в Дербент, а затем и в Баку. Здесь, по его словам, «огнь горить неугасимы». Скорее всего, имеются в виду места выхода на поверхность природного газа, ведь именно в этих местах спустя многие столетия раскинутся богатейшие нефтяные промыслы. Затем русский купец достиг южной оконечности Каспийского моря, где в городе Чапакуре прожил полгода. По месяцу он прожил в ряде персидских городов, оказавшись в землях, населенных шиитами. Афанасий описывает свой маршрут, перечисляя древние города, в которых он делал остановки, удивляется тому, что домашний скот здесь кормят финиками. Наконец, он достиг города Ормуза, расположенного на выходе из Персидского залива в Индийский океан («второе море»). Здесь ему впервые пришлось встретить Пасху на чужбине. «А в Гурмызе есть солнце варно, человека сожжет». Дальнейший путь русского странника пролегал на корабле через Индийский океан к западному побережью полуострова Индостан. Шесть недель с остановками длилось это плавание. Так достиг Афанасий Никитин цели своего путешествия, Индийской страны, которая манила своими сказочными сокровищами.
Время путешествия Афанасия Никитина вызывает у ученых различные оценки. И.И. Срезневский, Н.В. Водовозов, Н.И. Прокофьев указывали в качестве дат начала и окончания путешествия 1466 и 1472 гг. Л.С. Семенов и Я.С. Лурье датировали путешествие 1471-1975 гг. Еще сложнее устанавливать время пребывания русского путешественника в конкретных регионах и городах.
Оказавшись в Индийской стране, прежде всего, Афанасий поразился внешнему облику ее жителей: «и люди ходят все наги, а голова не покрыта, а груди голы, а власы в одну косу заплетены, а все ходят брюхаты, а дети родятся на всякый год, а детей у них много. А мужики и женкы все нагы, а все черны». Русский человек вызывал у местных жителей неподдельный интерес. Все дивились белой коже странника. За Афанасием ходили толпы зевак. А его, в свою очередь, поразил облик местного князя и его окружения: «а князь их фота на голове (по всей видимости, чалма), а другая на гузне (т.е. на бедрах); а бояре у них – фота на плеще, а другаа на гузне, княини ходт – фота на плеще обогнута, а другаа на гузне». Одеяние вооруженных княжеских и боярских слуг составляет одна набедренная повязка, все они крепки телосложением и волос не бреют. Их вооружение – щиты, мечи, дротики, кинжалы, сабли и луки со стрелами. Удивлен Афанасий и видом простоволосых женщин («а женки ходят голова не покрыта, а сосцы голы»). Как он замечает, мальчики и девочки ходят нагими до семи лет («сором не покрыт»).
Дальнейшее сухопутное странствие пролегало через множество городов Индии, пока русский купец не достиг города Джуннара, который высится на каменной скале и защищен лишь естественными укреплениями. Страннику приходится преодолевать долгую и очень узкую дорогу, чтобы подняться в город. По ней нужно идти гуськом по одному. В этих местах застиг русского путешественника период муссонных ливней (ежедень и нощь 4 месяцы всюда вода да грязь»). Дождливый сезон, начинающийся в июне, по словам Афанасия «с Троицына дни», русский купец называет зимой.
Два месяца, проведенные в Джуннаре, позволили ему сделать ряд хозяйственных наблюдений. Именно в период дождей пашут, сеют пшеницу, горох и рис. Вызвало у него интерес и местное виноделие, в котором используются кокосовые орехи.
Афанасий сообщает, что привел в индийскую землю жеребца, который обошелся ему в сто рублей. Кони в индийской земле, по его наблюдению, не водятся, зато много быков и буйволов, на которых перевозят товары и пашут, много здесь и слонов, а лошадей привозят из арабских и туркменских земель.
Интересным и необычным показалось Афанасию Никитину то, как поселяют в Индии купцов. «Гостям» отводят особое подворье. Хозяйки варят им еду, стелют им постель и «спят с гостьми». Следует заметить, что за годы странствий Афанасий познакомился с рядом восточных языков и употреблял тюркские, персидские, и арабские слова и целые фразы, пересыпая ими свои записки. Судя по всему, одной из причин употребления иноязычной лексики являлось желание скрыть некоторые сведения деликатного характера. Примером тому может служить следующая фраза: «Сикиш илиресен ду шитель бересин, сикиш илимесь екъ житель берсен, достур аврат чектур, а сикиш муфут; а любит белых людей» (Если имеешь с ней интимную связь, давай два жителя, если не имеешь интимной связи, даешь один житель. Много тут жен по правилу временного брака, и тогда даром, а любят белых людей).
В Джуннаре пришлось пережить Афанасию серьезное потрясение. Местный хан, узнав, что русский купец «не бесерменянин», отобрал у него жеребца, потребовав перейти в магометанскую веру, дав ему сроку четыре дня. В случае перехода в мусульманство хан обещал не только вернуть коня, но дать еще тысячу золотых. В противном случае грозился взять и жеребца, и тысячу золотых монет с самого Афанасия. Спас путешественника Мухаммед, казначей, родом хорасанец, к которому он обратился за заступничеством. Мухаммед добился для Афанасия прощения. Ему вернули коня и не стали насильно обращать в новую веру. Случившееся Афанасий воспринял как чудо, произошедшее «на Спасов день». И хотя сочинение Никитина демонстрирует удивительную веротерпимость автора, этот случай вызывает у повествователя известное разочарование: «ино, братие рустии християня, кто хощет поити в Ындейскую землю, и ты остави веру свою на Руси». Раздражение легко заметить и в словах о том, что солгали ему «псы бесермены», говоря, что в этих землях много товара, «ано нет ничего на нашу землю». Перевезти товар без пошлины не дадут, пошлин много, да и хватает разбойников на море. Разбойники эти не христиане, не магометане, «а молятся каменым болваном».
Из Джуннара путешественник отправился в город Бидар, столицу Бахманитского султаната. На местном рынке купеческий взгляд определяет конъюнктуру. Здесь продают коней, камку, шелк и черных рабов. Из съестного «все овощ, а на Рускую землю товара нет». Не понравились ему здесь и люди.
В момент прибытия Афанасия в султанат им правил Махмут Мухаммед III. Султан был тогда молод, и значительная часть власти сосредотачивалась в руках местных «бояр». У каждого из них - многолюдное войско, большие богатства, «а все их носят на кровати своеи на серебряных» (в паланкине). Носилки сопровождаются толпами воинов, трубачей, барабанщиков. Еще более помпезно обставлен выезд султана с матерью и женой. Произвели впечатление на русского путешественника и боевые слоны («А бой их все слоны»). Слонов облачают в доспехи, устанавливают на них башенки, в которых помещается по двенадцать человек «да все с пушками да с стрелами». Но и сами огромные животные снабжены грозным оружием: «а к слоном вяжут к рылу да к зубом (т.е. бивням) великие мечи». Путешественник дважды обращается к описанию слонов. Управляет грозным животным погонщик, расположившийся между ушей слона. В руках у него крюк, заставляющий животное повиноваться. В Бидаре прожил купец четыре месяца. Здесь он продал своего жеребца, которого кормил целый год.
Особое внимание тверитина привлек внутренний распорядок жизни города и султанского дворца. По ночам город охраняет тысяча стражников, а в семи воротах султанского дворца сидят по сто стражей и по сто писцов, одни из которых записывают тех, кто входит во дворец, а другие тех, кто выходит. Судя по всему, красивое сооружение, отделанное резьбой и золотом, русичу не удалось посетить, ибо он сообщил: «А гарипов (чужестранцев) не пускают». Изобилен деталями рассказ русского путешественника о торжественной процессии, которую он наблюдал во время мусульманского праздника байрам в Бидаре. Местный султан выезжает в окружении множества подданных в город. Шествие включает в себя 300 одетых в доспехи слонов, 1000 коней, 100 верблюдов, несколько сотен трубачей. Исходя из информации самого Афанасия, можно заключить, что кони достаточно редки и дороги в Индии, поэтому демонстрация огромного количества породистых лошадей, вероятно, должна была воплощать всю мощь власти и богатство правителя.
Подробно описан и сам султан, представший взорам своих подданных. Русского путешественника поразило восточное великолепие его наряда. Кафтан правителя унизан яхонтами, шапка (шишак) с «великим» алмазом. Саадак (так на Руси после татарского нашествия стали называть лук, стрелы и колчан) тоже украшен золотом и яхонтами. Золотом окованы три сабли султана, его седло и конская сбруя. Здесь заметна традиционная черта подобных описаний – перечислительность. Отдельные элементы описания как бы нанизывается на невидимую нить. И, конечно, золото здесь не является окрашивающим эпитетом. Это – символ могущества, власти царского достоинства.
Привлекли внимание русича и паланкины, которые он именует «кроватями». Тут заметны различия в убранстве этого экзотического средства передвижения индийской знати. Паланкин брата султана имеет бархатный терем (балдахин), а паланкин визиря – шелковый. В первом случае маковка украшена яхонтом, во втором – просто золотая.
Познакомился он «со многыми индеяны», которых расспрашивал об их верованиях и пришел к выводу: «А вер в Индеи всех 80 и 4 веры». О себе он им сообщил, какой он веры, назвал свое христианское имя, а также «бесерменьское» имя - «хозя Исуфъ Хоросани». Судя по всему, автор имеет в виду различные касты, на которые разделялось население этих мест, исповедовавшее индуизм. Об этом можно судить по тому, что сообщается, что люди разных вер друг с другом не пьют, не едят и не женятся. По наблюдениям странника, никто из местных жителей не ест «воловины», хотя в рацион входят баранина, куры, яйца и рыба.
Здесь он договорился с индусами пойти в Парват («то их Ерусалим, а по бесерменьскый Мягъкат (т.е. Мекка)»). Святыню индуистов он называет «Бутхана»: «А Бутхана же вельми велика есть. С пол-Твери, камена, да резаны по ней деяния бутовыя». Храм украшен двенадцатью ярусами каменной резьбы. Центральное место занимает огромная статуя Шивы, вырезанная из черного камня, его атрибуты – змей, обвивающий тело, и трезубец – названы Афанасием Никитиным «хвостом» и «копьем». Шива поражает русича не только своими размерами, но и наготой, а главное – «обезьяньим ликом». Все иные статуи божеств тоже «нагы вырезаны». Отметил взгляд наблюдателя и статую быка Нанди, которую все паломники целуют в копыто и сыплют на нее цветы.
Как известно, в Древней Руси отсутствовала скульптура. Объекты трехмерной пластики вызывали живейший интерес у русских путешественников в Европе и Царьграде. Достаточно долго для изображения этих диковин не были выработаны языковые приемы и способы запечатления. Отсутствовали и специальные термины. Любопытно, что статую Шивы, который «руку правую поднял высоко да простеръ», Афанасий сравнивает со статуей византийского императора Юстиниана, разрушенной в XVI в.
В древнерусских путевых записках нередко передавались местные легенды и предания. В паломнических хожениях заметны следы апокрифических сказаний, ведь их создатели опирались не только на свои личные впечатления, но и наследовали книжную традицию, а также прислушивались к устной информации, исходившей от местных жителей или более информированных путешественников. Несмотря на то, что Афанасий Никитин оказался в иноверческой среде, он тоже отразил в своих записках две местные индийские легенды. Так, в городе Аланд, где погребен мусульманский святой шейх Алаеддин, по сведениям Афанасия. Обитает птица гукук, которая летает ночью и кричит: «кукъ – кукь.» «А на которой хоромине» сядет, там умирает человек. Если же кто-либо захочет ее убить, «ино у ней изо рта огонь выйдет». Судя по всему, это связано с местным поверьем о сове («гхук»). Вторая легенда отражает миф о Ханумане, обезьяньем царе, персонаже древнеиндийского эпоса: «А обезьяны то те живут по лесу. А у них есть князь обезьяньскый. Да ходит ратию своею. Да кто замает (если кто обезьян обидит), и они ся жалуют князю своему, и он посылаеть на того свою рать, и оны, пришед на град, дворы разваляют и людей побьют. А рати их, сказывают, вельми много, а язык у них есть свой. А детей родят много; да которой родится ни в отца, ни в матерь, ини, тех мечут по дорогам (т.е. таких бросают на дорогах)». Рядом с этой фантастической информацией автор сообщает о том, что некоторые индийцы подбирают обезьяньих детенышей и дрессируют их.
Записки Афанасия Никитина содержат сведения о религиозных обрядах и обычаях местных жителей. Вот как он описывает намаз: «А намаз же их на восток, по-руськыи. Обе руки подымают высоко. Да кладут на темя, да ложатся ниць на земле, да весь ся истягнет по земли, то их поклоны». Характерно, что подчас автор не проводит границы между верованиями и обрядами мусульман и индуистов: рядом с описанием намаза путешественник сообщает об обычае кремировать умерших и высыпать пепел в священную реку (т.е. Ганг). Говорит он также о почитаемых индуистами животных: «Индеяне вола зовут отцем, а корову матерью».
Оказавшись в одиночестве среди представителей иных верований, Афанасий испытывает большие затруднения в соблюдении постов, следовании православному календарю. Он сообщает, что с собой у него нет ни одной книги. Все взятые из Руси пропали, когда он подвергся ограблению. Других взять негде, и поэтому следование правилам и нормам, предписываемым христианину, весьма затруднительно. С отчаянием констатирует он свое бедственное положение: «А яз забыл веры кристьяньские всее. Праздники крестьянскые, ни Велика дни (т.е. Пасхи), ни Рожества Христова не ведаю, ни среды, ни пятницы не знаю». Многие годы проживания и странствий в совершенно иных климатических и природных условиях окончательно нарушили ощущение времени. Даже молиться он начал на чужом языке: «Таньгры дан истремень ол сакласын: «Олло худо, олло акь, олло ты, олло акъберъ, олло рагымъ, олло керимъ, олло рагымъ елъло, олло каримъ елло, таньгресень, худосеньсень» (Молю я бога, пусть он сохранит меня: «Господи Боже, Боже истинный, ты Бог, Бог великий, Бог милосердный, Бог милостивый, всемилостивейший и всемилосерднейший ты, Господи Боже».) Завершает свою молитву он уже по-русски: «Богъ един, тъй Царь Славы, творець небу и земли». Перед возвращением на Русь пришлось ему даже поститься бесерменским постом, сидеть на хлебе и воде.
Географические познания русского путешественника не исчерпываются теми местами, где он лично побывал. Перечисляются пункты, достичь которых он не сумел бы. Расстояния до каждого из них указываются в днях пути (главным образом, пути морского). Идентифицировать их с современными названиями подчас бывает затруднительно. Многие топонимы в транслитерации Никитина переданы со слуха, и их написание сильно искажено, или сами географические объекты изменили, а то и просто сменили свои названия за прошедшие столетия. Так, Келекот – это современная Кулькутта, Силян – остров Цейлон (Шри-Ланка), Певгу – местность под названием Пегу в Индокитае. По мнению Никитина, плавание от Калькутты до Цейлона занимает пятнадцать дней, от Пегу до южного Китая – месяц. Интересно, что мысленно русский путешественник охватывает пространства вплоть до северного Китая, то есть почти до Дальнего Востока.
Далекие города и пристани оцениваются тверским купцом с точки зрения ценности тех товаров, которые там производят или продают. В Ормузе, например, есть всякий товар, вот только пошлина очень большая. Со всякой торговой операции взымается десятая часть. Камбей славится пестрядью, синей краской, сердоликом и солью. В других местах продают специи: перец, «зеньзебил» (имбирь), «мошкат» (мускат), «каланфур» (корица), гвоздика, «пряное коренье да адряк» (скорее всего, еще один вид имбиря). Все это стоит достаточно дешево. На Цейлоне добывают драгоценные камни и горный хрусталь. На китайском побережье делают и продают «чини» (судя по всему, фарфор). Особенно привлекают внимание русского купца жемчуг и драгоценные камни: алмазы, рубины, агаты. Сейчас трудно судить, насколько верны эти сведения о добыче и продаже драгоценных камней, ведь древнерусские легендарные произведения информировали своих читателей об Индии как стране сказочного богатства, а Афанасий Никитин, конечно, не мог видеть все своими глазами и в какой-то мере определенно находился под влиянием устойчивой традиции.
В древнерусской книжности не раз встречаются сведения о драгоценных камнях. Информация о самоцветах переведена в тексте Афанасия Никитина в практическое, торговое русло. Прежде в произведениях драгоценным камням придавалось символическое значение. Одним из наиболее древних текстов на эту тему было читаемое в Изборнике Святослава 1073 г. переводное сочинение Епифания Кипрского о двенадцати упоминаемых в Библии камнях. Таким образом, уже в XI в. пробудился интерес к драгоценным камням, которые не могли добываться на территории Киевской Руси. Наименования самоцветов древнерусский читатель обнаруживал и в другом переводном сочинении раннего периода – «Хронике Георгия Амартола». Сочинение Епифания повлияло на ряд рукописей, где также раскрывалась христианская символика камней (напр., «Толковая Палея»). Епифаний описывал сардиос, топазион, смарагдос, антракс, сапфейрос, иаспис, лигурион, ахатис, аметистос, хрисолитос, вириллион, онухион.
Не раз на протяжении долгих лет странствий Афанасию Никитину приходилось сталкиваться с недобрым к себе отношением. Однако эти трудности не ожесточили его. Уже на южном побережье Черного моря (третьего моря хожения) в городе Трабзон местный паша задержал путешественника и подверг его обыску и дознанию. Афанасий шел со стороны владений Узун Хасан-бека, противника трабзонского паши, и был принят за шпиона. Конечно, русский купец не выполнял никаких разведывательных миссий. В то же время его записки содержат в себе достаточно богатый материал военно-статистического характера. Для султанов и ханов Причерноморья, как и для русских князей, подобная информация о численности войск и характере вооружения армий индийских владетелей не имела практического значения. Слишком уж далекими были территории, где сделал свои наблюдения тверской купец. И все-таки сведения, собранные Афанасием Никитиным, позволяли, да и сейчас позволяют судить о военной мощи отдельных султанатов, геополитических устремлениях индийских князей, их военных успехах и неудачах в 70-е гг. XV в.
Остается только гадать, как удавалось купцу собрать столь детальные сведения, пересчитать слонов, лошадей, верблюдов, пеших воинов и музыкантов. Торговое ремесло требовало хороших навыков счета, но тверитин демонстрировал еще и прекрасную память, а также завидное терпение. Какие-то сведения явно почерпнуты из разговоров: «А у бинедарьскаго князя 300 слонов да сто тысяч рати своей, а коней 50 тысяч у него». Но есть и суждения военного порядка, основанные на личных впечатлениях. Для этого Афанасий использует формулу «а вышло двора». Вот некоторые примеры: «А вышло рати своей 40 тысяч конных людей, а пеших людей 100 тысяч»; «а с султаном вышло возырев (то есть визирей) 26»; «вышло двора его…»; «а с султаном двора его выехало…100 тысяч рати». В отдельных случаях кажется, что Афанасий дает завышенные цифры. Сегодня уже трудно судить, насколько гиперболизировал военную мощь местных правителей русский купец.
Еще одна из сторон наблюдений, зафиксированных в тексте хожения, может быть названа климатической. Автор, основываясь на собственных впечатлениях, предлагает землякам некую сводку климатических особенностей важнейших торговых центров ближнего Востока. Здесь можно увидеть желание сопоставить температуры и атмосферные явления, присущие разным землям. Все эти погодные условия, непривычные для северянина, стали серьезным испытанием. По мнению Афанасия, в Индостане большой жары («вару») нет. А вот в Ормузе («Гурмыз»), Джидде («Жиде»), Бахрейне («Кятобаграим»), Баку, Аравии («Оръобьстани»), Египте («Мисюре») - «вар силен». В Хорасанской земле «варно, да не таково». Автор дает и другие определения климата: «душно вельми»; «пар»; «парище лихо»; «варно, да ветеръ бывает».
Странники и мореплаватели издревле ориентировались по звездам, постоянно обращали свои взоры на небо. Автор хожения подметил, что «в Бедере же месяць стоит три дни полонъ». А в Великую ночь видит необычное расположение звезд на южном небе. Их названия, используемые средневековым автором, нуждаются в «переводе». Так Волосаны и Кола – это Плеяды и Орион, а Лось, судя по всему, - созвездие Большой Медведицы.
В заключительной, третьей, части «Хожения» рассказывается о возвращении путешественника на Русь. Ему было не суждено ступить на тверскую землю. Скорее всего, многолетние скитания в суровых климатических условиях подточили здоровье Афанасия. Обратный путь был не менее труден и драматичен. Только вот фиксируется он более кратко, с перечислением пройденных географических пунктов. Такая форма описания достаточно традиционна. И раньше авторы хожений главное внимание уделяли пути к намеченной цели. Возвращение либо вообще не описывалось, либо указывался лишь сам маршрут. Так, например, поступил безымянный автор, рассказавший о путешествии русской делегации на Ферраро-Флорентийский собор (1439 г.).
И все-таки, несмотря на лаконизм рассказа о завершающей стадии путешествия, читатель узнает о тяжелых испытаниях, выпавших на долю Никитина после того, как он покинул западное побережье Индии. «Устремихся умом поитти на Русь»,- сообщает о своем решении путешественник. Ему предстояло уже во второй раз плыть водами Индийского океана. Дорога была уже известна, ведь чуть более трех лет назад здесь же пришлось ему проплывать из Персидского залива к побережью Индии. Но все сложилось иначе. В индийском портовом городе Дабхол Афанасий сел на корабль (таву), который направлялся в Ормуз. Пришлось заплатить корабельщикам два золотых.
Морские экспедиции в средние века были опасны. Даже на хорошо освоенных торговых путях случались непредвиденные обстоятельства. По дороге в Индию, корабль на котором плыл Афанасий, заходил в портовые города, совершал остановки, поэтому путешествие не было столь изнурительным и тревожным. Вероятно, и теперь судно должно было проследовать близь берега. Однако в сезон муссонных ветров парусный корабль оказался в открытом море. Больше месяца не показывалась земля. Только на второй месяц плавания Афанасий «увидех горы Ефиопскыя». Так оказалось, что корабль проследовал много южнее намеченного маршрута и оказался прибитым к Африканскому берегу.
Неожиданное прибытие на побережье Африканского рога вызвало у мореплавателей страх и растерянность. Все опасались нападения со стороны разбойников. Но высадка на берег прошла спокойно. Местное население получило многочисленные дары (рис, перец, хлеб). За пять дней, проведенных на «земле Ефиопской», ничего опасного не произошло и судно не подверглось разграблению.
В результате дальнейшего плавания к северу Афанасий Никитин достиг аравийского порта Маскат. Тут он встретил уже шестую Пасху с того момента, как покинул Русь. Водная часть пути завершилась в Ормузе. Теперь вновь купец оказывается на территории Персии. Сухопутные маршруты через древние города Персии (Шираз, Кашан, Исфахан, Тебриз) привели его в восточное Причерноморье.
Теперь русскому путешественнику предстояло преодолеть последнее на его пути домой море – Черное. Здесь вновь, как и в Индийском океане, природа противится его возвращению на Русь. Встречный ветер с севера не дает кораблю отдалиться от турецкого берега. Десть дней судно, на борту которого плыл Никитин, боролось со стихией, и все-таки было прибито к берегу. После этой неудачи было предпринято еще две попытки отплыть, но и они оказались безуспешными. Наконец, позади оказалось «третье море». Вместо конечной цели плавания - крымского порта Кафа - судно пристало к берегу в Балаклаве. В Крыму в эту эпоху еще существовали генуэзские колонии. Пришлось уже вдоль крымских берегов через Гурзуф плыть в пункт первоначального назначения. Так завершилось плавание тверского купца за три моря. Дальнейший маршрут, которым он собирался возвращаться в родную Тверь, к сожалению, не известен. Ничего не знаем мы и об обстоятельствах кончины автора хожения.
Исходя из самого текста можно заключить, что Афанасий Никитин был человеком смелым, упорным и доброжелательным. Испытал ли он разочарование, ведь купеческие мечты не сбылись? Индийских товаров на Русь он не привез. Насколько радость возвращения и разнообразие впечатлений могли скрасить сомнения человека, не сумевшего выполнить свои коммерческие обязательства? Об этом можно только гадать. Для истории же древнерусской литературы гораздо важнее появление в XV в. удивительного произведения, которое обессмертило имя тверского купца, поставило его в один ряд с выдающимися первооткрывателями и путешественниками.
«Хожение» Афанасия Никитина обычно называют купеческим. Действительно, это первый подобный текст в русской словесности. Последующие столетия дали целый ряд произведений, написанных «гостями». Купцами были, например, Трифон Коробейников, рассказавший о своих странствиях по Востоку (XVI в.), Василий Гагара (нач. XVII в.), и Федор Котов, побывавший в Персии (нач. XVIIв.).
То обстоятельство, что Афанасий не писал о святых местах, как это делали паломники, придало его сочинению особое звучание. В поле его зрения попадали не сакральные объекты христиан, а люди другой веры, другого уклада жизни. Автор «Хожения» не руководствовался церковными текстами или апокрифами, а опирался на собственные впечатления от многоликой действительности. То есть выбор объектов описания не был задан заранее. Сочинение тверского купца совершенно лишено какой бы то ни было официальности. Все совершенное им от начала до конца, готовилось и осуществлялось на собственный страх и риск. Поэтому все, что вошло в его путевые записки, следует расценивать как памятные записи любознательного человека. Его мало заботила реакция официальных властей, соответствие или не соответствие памятных очерков этикетным требованиям и канонам книжности.
Сама ситуация предопределила и уникальный стилистически облик «Хожения». Его язык прост, насыщен разговорными интонациями. И хотя в произведении можно обнаружить некоторые присущие всем хождениям приемы описания далеких земель, здесь почти полностью отсутствуют церковнославянизмы. Сами предметы и явления, которые приходится описывать, чрезвычайно далеки от традиционных тем древнерусской книжности. Язык записок характеризует автора как искусного рассказчика, умеющего живо и наглядно передать в слове увиденное на чужбине.
Все это сформировало особый автобиографизм произведения. Современный читатель может судить о личности путешественника, человека наблюдательного и в тоже время не лишенного слабостей и сомнений. Афанасий делится своими переживаниями. Подчас повествование приобретает исповедальную тональность. Так, в беседе с одним мусульманином, по имени Мелик, склонявшим русича к принятию магометанства, странник услышал в свой адрес насмешку: «Истинну ты не бесерменин кажешися, а крестьяньства (то есть христианства) не знаешь». Саркастическое замечание иноверца заставило русского купца впасть в глубокие раздумья. Исстрадавшийся на чужбине «раб божий Афанасий» стал размышлять: «Горе мне, окаянному, яко от пути истинного заблудился и пути не знаю, уже камо поиду». С проникновенной молитвой он обращается к Господу, прося не оставить его своим заступничеством, указать добродетельный путь согрешившему и пребывающему в скорби. Подобные фрагменты хождения Н.С.Трубецкой называл «религиозно-лирическими отступлениями».
Значительное место, которое занимают в тексте «Хожения» слова и выражения, заимствованные из арабского, персидского и тюркского языков, связано не только с естественной потребностью сообщать о реалиях и явлениях, которые невозможно обозначить на родном языке. Ряд фрагментов и даже молитв содержат сведения, вероятно, воспринимавшиеся самим путешественником как деликатные или конфиденциальные. Обычно, как уже отмечалось, использование, прежде всего, тюркской лексики объясняют желанием автора скрыть от чужого глаза свои сокровенные мысли. Действительно, в одной из молитв содержится, помимо выражения любви к родине, констатация нестроений, имеющих место на Руси, упрек в адрес сильных мира сего: «А Русь тангрыд сакласын; олло сакла, худо сакла! Бу даниада муну кибить ерь ектуръ; нечикь Урус ери бегляри акой тугиль; Урус ерь абодан болсынъ; растъ кам даретъ. Олло, худо, бог, данъиры». Эти молитвенные обращения переводятся следующим образом: «А Русь Бог да сохранит! Боже сохрани ее! Господи храни ее! На этом свете нет страны, подобной ей, хотя эмиры Русской земли несправедливы. Да устроится Русская земля и да будет в ней справедливость! Боже, боже, боже, боже! (обращение к богу на четырех языках)». Крамольная мысль о русских правителях могла навлечь на создателя «Хожения» большие неприятности. Любопытно, что при последующих переписываниях текста эти суждения Афанасия сохранились. Вероятно, русские писцы не понимали, что переписывают. В противном случае столь смелые суждения средневекового писателя подверглись бы редакторской правке.
Б.А Успенский видит иные причины подобного языкового поведения автора «Хожения за три моря». Он справедливо отмечает, что «в древнерусской культуре пространство воспринималось в ценностных категориях: те или иные земли расценивались как чистые и нечистые, праведные и грешные». И если паломничество приобщало к святости, то оказаться в нечистой земле было для средневекового человека серьезным испытанием, порождавшим немалые религиозные сомнения. По мысли ученого, Афанасий совершил анти-паломничество, «грешное свое хожение». Поэтому «использование чужих языков – явно недоступных читателю – никак не может быть понято при этом, как простой стилистически прием…просто нечистое, нехристианское пространство предлагает и соответствующие способы выражения". Молитвы на «бусурманском» языке Б.А.Успенский считает доказательством того, что Никитин не желает кощунствовать в затруднительных для него конфессиональных обстоятельствах. Подобное антиповедение, по мысли исследователя, есть главное свидетельство того, что Афанасий не отступил от православия. Ведь автор «Хожения» демонстрирует удивительную для XV в. веротерпимость («а истинную веру Бог знает»). За годы пребывания на чужбине он настолько сжился с местными обычаями и религиозно-календарными представлениями, что сопоставляет мусульманские праздники с православной традицией: «На памть шиха Аладина, а на русскый на Покров Святыя Богородица»; «а по приметам гадаю Великъ день бывает християньскы первие бесерменьскаго баграма за девять дни или за десять дни».
Вопрос №47. «Повесть о Петре и Февронии». Фольклоризм повествования. Жанровые особенности.
Один из наиболее выдающихся памятников древнерусской агиографии и литературы вообще, «Повесть о Петре и Февронии», как и «Житие Михаила Клопского», возникла на местном материале (Петр и Феврония были святыми Муромского княжества), но приобрела общерусское литературное распространение.
Вопрос о происхождении «Повести о Петре и Февронии» сложен и вызывал споры в научной литературе. В настоящее время можно считать установленным, что дошедший до нас письменный текст Повести восходит к времени не ранее середины XVI в. и создан писателем-публицистом этой эпохи Ермолаем-Еразмом. Однако уже в XV в. существовала церковная служба Петру и Февронии, где упоминались основные мотивы повести — победа Петра над змеем, его женитьба на Февронии и их совместное погребение. Вполне возможно поэтому, что Ермолай, как и другие средневековые агиографы, подверг стилистической обработке уже существовавшую житийную повесть. Биографические сведения о Ермолае-Еразме весьма скудны. Известно, что в середине XVI в. он приехал в Москву из Пскова и был протопопом дворцового собора в Москве, к началу 60-х гг. постригся в монахи (под именем Еразма) и, возможно, покинул столицу. Ермолай-Еразм отдал дань публицистической литературе, чрезвычайно активно развивающейся в XVI столетии. Здесь его наиболее значительным произведением стал трактат "Благохотящим царям правительница и землемерие", в котором проводится мысль о крестьянстве как основе общества и предлагается твердо определить размеры крестьянских оброков и оградить крестьян от притеснений государственных землемеров и сборщиков, что должно было, с точки зрения автора, привести к уменьшению крестьянских волнений.
Сюжет жития о Петре и Февронии не похож на большинство житийных сюжетов. Здесь нет ни страданий за веру, ни мученической кончины героев, утверждающей их святость. Герои повести весьма мало связаны с историей; попытки установления их исторических прототипов сомнительны; для XV–XVI вв. эти герои, во всяком случае, были персонажами далекого прошлого. В центре повести — крестьянская девушка Феврония, согласившаяся излечить княжича Петра, заболевшего от пролившейся на него змеиной крови. В награду за это Феврония требует, чтобы княжич женился на ней. В начале Петр пытается «искусить» Февронию: моясь в бане перед излечением, он посылает Февронии клочок льна и требует, чтобы она выткала из него «срачицу и порты и убрусец». Но Феврония поступает, как и подобает фольклорному хитрецу, которого пытаются одурачить: она отвечает нелепостью на нелепость, соглашаясь выполнить просьбу Петра при условии, если княжич приготовит ей из щепочки ткацкий станок. Так же неудачно кончается попытка излеченного князя просто нарушить свое обещание: Феврония предусмотрительно велела смазать все его язвы (полученные от змеиной крови), кроме одной, и вероломство Петра приводит к тому, что от «того струпа начаша многие струпы расходитися на теле его»; для окончательного излечения Петру приходится выполнить свое обещание. После смерти брата Петр занимает престол Муромского княжества. Когда мятежные бояре решают изгнать княгиню-крестьянку из Мурома, она соглашается уйти, если ей разрешат взять с собой то, что она попросит. Бояре соглашаются, и княгиня просит «токмо супруга моего князя Петра». Петр следует за нею. В конце концов Петр и Феврония благополучно «державствуют» в Муроме; по «преставлении купнем» (одновременной смерти) и раздельном погребении они оказываются все же воссоединенными «в едином гробе».
Связь «Повести о Петре и Февронии» с устным народным творчеством, отражение в ней «мировых» фольклорных мотивов весьма значительны и неоднократно отмечались в научной литературе. Однако существующие записи сказок и преданий об этих святых — поздние (не ранее конца XIX в.) и сложились уже под влиянием письменной житийной традиции (хотя, возможно, включают и подлинные фольклорные мотивы). В сюжете Повести соединились два основных сказочных сюжета — волшебная сказка о борьбе со змеем и новеллистическая сказка о мудрой крестьянской девушке, выходящей замуж за знатного человека и подвергающейся трудным испытаниям.
Целый ряд сюжетных моментов роднит "Повесть о Петре и Февронии" с разными типами народной волшебной сказки. Начальный фрагмент повести напоминает о змеборческих мотивах: князь Петр освобождает жену своего брата Павла от змея-оборотня при помощи Агрикова меча. Появление крестьянской девушки Февронии, исцелившей Петра от струпьев, которыми покрылось его тело от брызнувшей на него крови змея, вводит в повествование традицию сказок о мудрой деве, поражающей своей смекалкой окружающих. Как и княгиня Ольга "Повести временных лет" (образ которой также восходит к сказочной "мудрой деве"), Феврония загадывает загадки, указывая слуге князя, что "не лепо есть быти дому безо ушию и храму (горнице) безо очию", а затем сообщая, что отец с матерью "поидоша взаем плакати", а брат "иде чрез ноги в нави зрети" ("пошел сквозь ноги смерти в глаза глядеть"). Как и в случае с Ольгой, загадки и отгадки разнесены во времени: только в ответ на недоумение юноши, Феврония разъясняет: уши дому - собака, а глаза - ребенок; плакать взаймы значит пойти на похороны, "егда же по них смерть приидет, инии по них учнут плакати"; а смотреть в лицо смерти через ноги - бортничать, т. е. собирать мед на деревьях, "чрез ноги зрети к земли, мысля, абы не урватися с высоты". К сказке о девочке-семилетке восходит и мотив опровержения абсурда абсурдом: в ответ на просьбу князя сделать ему, пока он будет в бане, из маленького пучка льна одежду и платок, Феврония просит князя смастерить из обрубка полена ткацкий стан. Сказочным сюжетным ходом кажется "неравный брак" муромского князя и крестьянской девушки. Столь же традиционен для сказки о мудрой деве сюжет о том, как изгоняемая жена просит дать ей с собой самое дорогое и увозит своего мужа; точно так же Феврония просит бояр разрешить ей взять с собой все, что она захочет, а получив согласие, восклицает: "Ничто же ино прошу, токмо супруга моего, князя Петра".
И все же "Повесть о Петре и Февронии" была обработкой житийных легенд о муромских святых и потому содержит целый ряд традиционных агиографических мотивов, в большинстве своем тесно переплетающихся со сказочными. Змей, искушающий жену князя Павла, посылается дьяволом, и этот момент напоминает о грехопадении Евы, тоже искушаемой змеем-дьяволом. Князь Петр, неоднократно называемый в "Повести" "благоверным", обретает Агриков меч не при помощи силы или хитрости, как сказочный герой, а по молитве, т. к. "имеяше же обычай ходити по церквам уединяяся", причем меч находится в алтарной стене храма монастыря во имя Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня. Таким образом, волшебный меч одновременно оказывается посланным герою Божественным промыслом. Согласие Февронии исцелить Петра при условии женитьбы на ней также может быть истолковано двояко: как желание сказочной героини во что бы то ни стало добиться счастья и как провидение святой своей будущей судьбы. Необычны чудеса в "Повести": боярские жены жалуются на крохоборство муромской княгини, видя в этом следствие ее крестьянского происхождения: "От коегождо стола своего без чину исходит: внегда бо встати ей, взимает в руку свою крохи, яко гладна". Сразу вспоминаются кости и вино, спрятанные Василисой Премудрой в рукав и превратившиеся в озеро с лебедями. Однако крохи в руке Февронии претерпевают весьма специфическое превращение. "Князь же Петр приим ю за руку и, развел, виде ливан добровонный и фимиян", т. е. крошки хлеба превращаются в ладан и фимиам, использующиеся в православном богослужении. По благословению Февронии за одну ночь превращаются в цветущие деревья воткнутые ею в землю прутья, что, по мнению Д.С. Лихачева, свидетельствует о том, насколько велика сила ее животворящей любви. Вполне традиционен для жития финал повести, рассказывающий о том, как Петр и Феврония перед смертью приняли монашество под именами Давида и Ефросиньи. Последнее дело Февронии - вышивание воздуха с ликами святых, покрывала на Святую Чашу. Троекратный призыв мужа выполнить обещание принять смерть вместе также выполняет функцию чуда. Функцию посмертных чудес выполняет рассказ о двукратном соединении тел супругов в одном гробе, несмотря на желание муромских людей разделить их после смерти, "яко во мнишестем образе неугодно есть положити святых в едином гробе". За этим рассказом о довольно "специфическом" посмертном чуде следует повествование о чудесах "традиционных": "иже бо с верою пририщуще к раце мощеи их, неоскудно исцеление приемлют". Заканчивается "Повесть" традиционной молитвой к Петру и Февронии.
Помимо фольклорной и житийной традиции, в "Повести о Петре и Февронии" традиционно выделяется ряд мотивов, сближающих ее со средневековыми романами о любви, бытовавшими на Западе и Востоке. Наибольшее количество общих черт можно обнаружить при сопоставлении повести с западноевропейским романом о Тристане и Изольде. Как Петр, Тристан одерживает победу над змеем, но заболевает, и тогда на помощь ему приходит Изольда, оказавшаяся опытной целительницей. Против любви Петра и Февронии восстают муромские бояре, уподобляясь в этом вассалам короля Марка. По смерти герои остаются неразлучными: Петр и Феврония похоронены в одном гробу, несмотря на попытки людей нарушить их волю, а из гробницы Тристана вырастает перекинувшийся на могилу Изольды куст терновника, который никому не удается уничтожить. В то же время эти произведения достаточно существенно отличаются друг от друга прежде всего в трактовке темы любви. Тристан и Изольда случайно выпивают любовный напиток и оказываются на всю жизнь одержимыми любовью-страстью, чувством стихийным и всепоглощающим, тогда как жизнь Петра и Февронии, освященная христианским браком, отличается особой "психологической умиротворенностью" (термин Д.С. Лихачева). Кроме того, Петр в русской повести оказывается значительно более пассивным, чем его западноевропейский прототип.
Целый ряд наблюдений о соотношении "Повести о Петре и Февронии" с некоторыми произведениями средневековой западноевропейской словесности был сделан Ф.И. Буслаевым. Чрезвычайно распространен мотив чудесного добывания меча: князь Петр находит его в алтарной стене храма; Зигмунд, герой "Саги о Вёльзунгах", вынимает из священного дерева; валашский витязь Вилиш девять дней молится у четырех каменных столбов, после чего обретает меч. От ядовитой крови побежденного змия погибают бог Тор и англосаксонский герой Беовульф. Исцеление Петра Февронией можно сопоставить с эпизодом Старшей Эдды, рассказывающим о том, как Брингильда учила Зигурда целебным рунам.
Интересно сопоставлены Ф.И Буслаевым рассказ о прыгающем перед ткацким станком Февронии зайце с немецким преданием об основании Кведлинбурга. Предание повествует о том, как Матильда, дочь императора Генриха III вступает в союз с дьяволом, чтобы избавиться от преступной склонности в ней со стороны ее отца, и теряет прежнюю красоту. Однако продажа души состоится только в том случае, если девушка хоть на мгновение заснет в течение трех ночей. "Чтоб воздержать себя ото сна, она сидела за кроснами и ткала драгоценную ткань, как наша Феврония, а перед нею прыгала собачка, лаяла и махала хвостом... собачку эту звали Wedl или Quedl, и в память ее Матильда назвала основанное ею потом аббатство Кведлинбург".
Загадка о плаче взаймы получает своеобразное ироническое переосмысление в одном из фрагментов сказаний о Соломоне и Морольфе, когда последний сообщает, что его мать "пошла... сослужить своей куме такую службу, какой кума уж никогда ей не сослужит" - имеются в виду похороны (Ф.И. Буслаев).
В "Повести о Петре и Февронии" уже нет той бури страстей, которая знакома читателям агиографических произведений Епифания и Пахомия Серба. На смену страстям приходит тихая умиротворенность, погруженность в себя. Феврония обладает огромной внутренней силой и волей, но эта сила и воля очень редко проявляется во внешней аффектации. Примеры внешнего проявления этой внутренней силы лишь косвенно позволяют читателю догадываться о ней (выросшие за одну ночь деревья, превратившиеся в ладан и фимиам крошки, способность читать мысли людей). Любовь в "Повести о Петре и Февронии" - меньше всего всепоглощающая человеческая страсть (как в романе о Тристане и Изольде). Исследователи писали о том, что любовь Февронии к князю Петру непобедима именно потому, что она уже побеждена внутренне ею самой, подчинена ее уму. В "Повести о Петре и Февронии" тема любви оказывается чрезвычайно тесно соотнесенной с темой ума, человеческой мудрости - тоже одной из основных тем древнерусской литературы. В силе своей любви, в мудрости, как бы подсказываемой ей этой любовью, Феврония оказывается выше своего идеального мужа - князя Петра. Но не только любви свойственна мудрость, но и мудрости присуща любовь. Между чувством, умом и волей нет конфликта, нет борьбы, нет противоречия.
Еромолай-Еразм - мастер прекрасных, отчетливо зримых описаний. Таково, например, первое появление в повести девушки Февронии: посланец князя Петра находит ее в простой крестьянской избе, в бедном крестьянском платье, занятую рукоделием: Феврония сидит за ткацким станом и ткет полотно, а перед нею скачет заяц. Заяц -образ, восходящий к фольклору, который тоже выполняет функцию сложной характеристики героини, символизируя собой ее слияние с природой, ее девичью чистоту и одновременно - будущую свадьбу.
Д.С. Лихачев восхищался описанием предсмертного жеста Февронии: когда Петр в третий раз послал к ней сказать, что пришло время умирать, она воткнула иглу в покрывало и обернула вокруг нее золотую нить. В тех условиях, когда в литературе быту и детальным описаниям уделяется не так много места, "жест Февронии драгоценен, как и то золотое шитье, что она шила для Святой Чаши" (Д.С. Лихачев).
Таким образом, наиболее яркой чертой "Повести о Петре и Февронии" является тесное переплетение в ней фольклорных и агиографических мотивов. Фольклорная стихия привнесла в текст повести бытовую конкретность, не свойственную современным ей литературным памятникам. Нетрадиционный характер житийной "Повести о Петре и Февронии" делал ее, очевидно, неподходящей для агиографических канонов XVI в. Хотя она была создана одновременно с окончательной версией "Великих Миней Четиих", в их состав включена не была. Фольклорные мотивы повести, ее лаконизм, отсутствие этикетных черт - все это делало ее чуждой агиографической школе митрополита Макария.
Вопрос №48. Основные темы и жанры публицистики к. 15-16вв.
Вторая половина XV в. – время больших перемен в Северо-Восточной Руси. Победа московских князей над своими соперниками привела к подчинению Москве многочисленных земель – Ростова и Ярославля, Новгорода и Новгородской земли, Твери, с начала XVI в. – также Пскова и Рязани; в эти же годы были отвоеваны и некоторые из русских земель, находившихся под властью Литвы (Вязьма, Гомель, Чернигов, Смоленск и др.). На месте отдельных феодальных княжеств было образовано единое Русское государство; власть главы этого государства становилась все более неограниченной.
Социальные и политические перемены XV–XVI вв. совпали с глубокими изменениями в русской культуре и литературе этого периода. Конец XV в. – время расцвета гражданского и церковного строительства Древней Руси (в конце XV в. были построены главный храм Московской Руси – Успенский собор и здание Грановитой палаты; ко второй половине XV в. относятся и сохранившиеся до нашего времени новгородские кремлевские стены). Важнейшие перемены происходят в этот период и в русской письменности. Если прежде основным материалом для письма был дорогой пергамен (береста употреблялась, по всей видимости, только для небольших, преимущественно деловых письменных документов), то с XV в. его вытесняет бумага. Бумага была привозным товаром, однако она была все же гораздо дешевле пергамена и получила несравненно более широкое применение. Все известные нам памятники светской литературы Древней Руси, за ничтожными исключениями (два летописных свода XIV в.), дошли в рукописях не старше XV в.; даже произведения, составленные и переведенные в более ранние периоды («Моление Даниила Заточника», хронографическая «Александрия», «Сказание об Индийском царстве», «Повесть об Акире Премудром» и т. д.), известны по спискам XV в. или более позднего времени. XV век – время расцвета русского летописания.
Было бы, конечно, преувеличением, если бы мы стали связывать с элементами Возрождения и реформационно-гуманистическими движениями все основные явления русского искусства (и русской литературы) второй половины XV в. Характерной чертой еретических движений конца XV в. было как раз иконоборчество или, по крайней мере, критическое отношение в целому ряду иконописных сюжетов. И все-таки глубокие идейные сдвиги и «еретическая буря» конца XV в. не прошли бесследно для русской культуры этой эпохи; они оставили свои явственные и значительные следы.
В Древней Руси не было специального термина для определения публицистики — как и не было его и для беллетристики; границы публицистического жанра, которые мы можем наметить, конечно, весьма условны. Публицистический характер имели, прежде всего, сочинения, провозглашавшие идеологию Русского государства как преемника величайших мировых монархий, — послание (или несколько посланий) старца псковского Елеазарова монастыря Филофея о «Москве — третьем Риме» и «Послание о Мономаховом венце» бывшего тверского иерарха Спиридона-Саввы; «Послание» Спиридона было затем переработано в официальное «Сказание о князьях Владимирских». Публицистические черты обнаруживали многие памятники исторического повествования (например, «Казанская история») и легендарные повести («Повесть о белом клобуке» и др.). Своеобразное место в литературе XVI в. занимал и «Домострой» — назидательно-публицистический памятник, «поучение и наказание всякому православному христианину», развивающее традицию переводных проповеднических сборников («Измарагд», «Златоуст»). Первоначальная редакция этого памятника, возникшая, по-видимому, еще до середины XVI в., включала в себя весьма живые сценки, например рассказ о бабах-своднях, соблазняющих замужних «государынь»; однако в более поздней редакции, связанной с именем одного из виднейших деятелей «избранной рады» Сильвестра, сцены были выпущены. Так же сложен был и характер «Стоглава» — собрания официальных постановлений Стоглавого собора 1551 г., в состав которого входили послания публицистического характера.
И все-таки важнейшие публицистические памятники XVI в. имели специфику, отличающую их от других памятников. Как правило, они были памятниками полемическими, направленными против конкретных противников и отстаивающими определенные политические и идеологические позиции.
Иосиф Волоцкий. В этом отношении прообразом публицистики XVI в. была «Книга на новгородских еретиков» («Просветитель») Иосифа Волоцкого, составленная в самом начале этого века и имевшая большое влияние на ряд публицистов последующего времени (например, на Ивана Грозного). Иосиф Волоцкий оставил не только «Просветитель», но и ряд публицистических посланий и слов, направленных против его оппонентов из церковной (нестяжателей) или из светской среды. Некоторые из этих посланий чрезвычайно интересны как литературные памятники, например послание окольничему Борису Кутузову, в котором Иосиф ярко и весьма выразительно обличал удельного князя Федора Волоцкого, притеснявшего и грабившего Иосифов монастырь. «А християн почал грабити городскых и сельскых, как почал княжити, не точию богатых, но и убогих», – писал Иосиф о князе Федоре и далее рассказывал весьма выразительную историю о вдове «доброго торгового человека», у которой князь пытками выманил все имущество. Иосиф Волоцкий бил челом о несчастной вдове, но князь ограничился тем, что «ехав в город послал ей от обеда пять оладей, а на завтрея четыре оладьи, а денег не отдал ни одное. Ино и дети и внучата и ныне по дворам волочатся»
Иван Пересветов. Наиболее радикальным из известных нам публицистов XVI в. был Иван Пересветов. Сочинения этого автора дошли до нас только в списках XVII в., но в царском архиве XVI в. (судя по Описи) хранился какой-то «черный список Ивашки Пересветова».
Пересветов – довольно загадочная фигура; даже его историческая реальность вызывала сомнения. Некоторые авторы (начиная с Карамзина) считали, что произведения, подписанные именем Пересветова, были сочинены уже после опричнины – с целью оправдать политику Грозного. Однако сведения, которые сообщает о себе Пересветов в сочинениях, не содержат анахронизмов и исторических несообразностей и подтверждаются рядом источников. Приехавший на Русь в конце 30-х гг. XVI в. (из Польши, Венгрии и Молдавии), Пересветов застал еще время «боярского правления» и стал решительным противником «вельмож». Ренессансная вера в человека самого по себе, вне сословий и корпораций, сказалась в сочинениях Пересветова в полной мере. Обличению «ленивых богатин» и прославлению бедных, но храбрых «воинников» посвящены все его сочинения, сведенные (возможно, еще самим автором) в единый комплекс. В состав этого комплекса входили произведения самых различных жанров – послания-челобитные царю, предсказания «философов и дохтуров латинских» о славном будущем Ивана IV и несколько сочинений повествовательного типа. Произведения Пересветова, имевшие эпистолярную форму, – «Малая» и «Большая челобитная», – резко различались по своему характеру. «Малая челобитная» строилась как подлинная челобитная – это было ходатайство Пересветова царю о разрешении ему возобновить ту мастерскую щитов, которую Пересветов должен был устроить еще в 30-х гг., но не смог из-за неурядиц в период «боярского правления». В связи с этим ходатайством Пересветов сообщал о своей службе в Венгрии: сперва в войске турецкого ставленника Яна Заполи, затем в армии его противника Фердинанда I Габсбурга. «Большая челобитная» только по форме была челобитной; по существу это публицистический трактат, в котором Пересветов предлагал Ивану IV ввести важнейшие политические преобразования (создание регулярного войска «юнаков», отмена наместнического управления, уничтожение кабальной зависимости, создание «судебных книг», завоевание Казани). Идеи, сходные с «Большой челобитной», высказывались в двух повествовательных сочинениях Пересветова – «Сказании о Магмете-салтане» и «Сказании о царе Константине»; наряду с ними в свод сочинений Пересветова были включены еще «Сказание о книгах», два «Предсказания философов и докторов» Ивану IV и «Повесть о Царьграде» XV в., немного переделанная Пересветовым и использованная им в качестве вступления к своду.
Иван Грозный. Мы не знаем, читал ли молодой царь Иван Васильевич, к которому обращался Пересветов, его сочинения или «Повесть о Дракуле»: широкого распространения при нем эти памятники, во всяком случае, не получили. Мы не знаем также, с какого времени появилось историческое прозвище Ивана IV – «Грозный». Однако слова апостола Павла о том, что «царь бо несть боязнь делом благим, но злым» и носит меч «в месть убо злодеем, в похвалу же добродеем», стали действительно любимой идеей этого государственного деятеля, бывшего и одним из наиболее выдающихся русских публицистов XVI в.
Иван IV был одной из наиболее зловещих фигур в истории России. Тиранские черты Грозного сказались и в его творчестве: нагромождение многочисленных обвинений против своих противников, постоянно нагнетаемое в ходе этих обвинений «самовозбуждение» – все это весьма типично для повелителя, диктующего безгласным секретарям и не встречающего с их стороны ничего, кроме обязательного восхищения. Многократное повторение одних и тех же мыслей – черта, которую замечал в своих творениях и сам царь, оправдывая ее, как и все свои недостатки, злодейством своих противников. «Речеши ли убо, яко едино слово обращая, пишу?» – заявлял он Курбскому. «Понеже бо есть вина и главизна всем делом вашего злобеснаго умышления».
Но Иван IV был не только деспотом, но и довольно образованным для своего времени и не лишенным таланта писателем: младшие современники именовали его «мужем чюднаго разсужения», а историки сравнивали с Нероном – «артистом» на троне.
Иван IV выступал в различных жанрах литературы: до нас дошли его «речи» («прение» с протестантским проповедником Яном Рокитой и беседы с иностранными дипломатами Поссевино, Джеромом Баусом и другими); вероятно, Ивану IV принадлежит и памятник церковной литературы – канон «Ангелу Грозному», подписанный именем «Парфения Уродивого». Но основной жанр, в котором выступал Иван IV, – эпистолярный. До нас дошли и полемические послания царя, в числе которых – прославленное письмо Курбскому, и его многочисленные дипломатические грамоты.
«История о великом князе Московском» - книга, написанная Курбским во время польского «бескоролевья» 1573 г. и имевшая прямую политическую цель: не допустить избрания Ивана IV на польский престол.
Свой рассказ Курбский строил как своеобразную пародию на житие: подобно агиографам, он как бы отвечал на вопрос «многих светлых мужей» о своем герое: как случилось, что московский царь, прежде «добрый и нарочитый», дошел до такого злодейства? Чтобы объяснить это, Курбский, как и в житиях, рассказывал о предках главного действующего лица, но не о их добродетелях, а о «злых нравах»: о насильственном пострижении первой жены Василия III Соломонии Сабуровой и о его «беззаконном» браке с Еленой Глинской, о заточении «святого мужа» Вассиана Патрикеева, о рождении «нынешнего» Иоанна в «законопреступлении» и «сладострастии» и о его «разбойничьих делах» в юности. Поведав таким образом о первоначальном зле, породившем зло последующее, Курбский рассказывал о двух мужах, сумевших обратить к благочестию и воинской храбрости «царя юнаго и в злострастиах и в самовольстве без отца воспитанного и преизлище прелютаго и крови уже напившеся всякие». Эти два мужа — новгородский «презвитер» Сильвестр, явившийся к молодому царю во время восстания 1547 г., и «благородный юноша» Алексей Адашев; они удалили от царя товарищей его трапез, «парозитов или тунеядцев», и приблизили к нему «мужей разумных и совершенных» — «избранную раду». Естественным последствием доброго влияния «избранной рады» оказывались в «Истории» военные успехи Ивана IV, и прежде всего завоевание Казани, подробно описанное Курбским как очевидцем и участником войны.
Но это было лишь первой половиной царствования «великого князя Московского». После «преславной победы» под Казанью и «огненного недуга», овладевшего царем в 1553 г., в Иване снова наступил перелом. Перелому этому содействовал некий старец из числа «осифлян» (учеников Иосифа Волоцкого, которых Курбский обвинял в гибели Вассиана Патрикеева), бывший епископ Вассиан Топорков, нашептавший царю в ухо «силогизм сатанинский»: «Аще хощеши самодержец быти, не держи собе советника ни единаго мудрейшаго собя». Напившись «от православного епископа таковаго смертоноснаго яду», Иван IV стал приближать к себе «писарей» из «простаго всенародства» и преследовать «вельмож». Он не последовал их доброму совету продолжить войну с «бусурманами» и выступить против «Перекопской» (Крымской) орды, не посчитался с их планами осторожного и мирного подчинения «Лифляндской» земли. Описывая первые удачные годы Ливонской войны, Курбский вновь возвращается к своим излюбленным политическим идеям, но излагает их в более косвенной форме — в виде мудрых речей пленного ливонского «ленсъмаршалка Филиппа» (ландмаршала Шалль фон-Белля). Русские разбили литовцев не потому, что были сильнее, объяснял «острый разумом Филипп, а потому, что те отошли от прадедовских обычаев и отвергли „законы и уставы святые“.
«Сатанинский силогизм» Вассиана Топоркова и влияние «презлых советников» привели к тому, что царь устранил и подверг опале Сильвестра и Адашева и начал «гонения» на прежде «зело любимых» сподвижников. На этом, в сущности, Курбский заканчивал основную часть своего памфлета и переходил к дополнительной части — к мартирологу уничтоженных Иваном «боярских и дворянских родов» и «священномучеников».
Таково было содержание «Истории о великом князе Московском», памятника, который Курбский старался построить как строгое по стилю и изысканное повествование, рассчитанное на читателей, искушенных в грамматике, риторике, диалектике и философии. Но полностью выдержать это стилистическое единство автор все-таки не смог и по крайней мере в двух случаях прибег к примеру, столь резко отвергнутому им, — к созданию бытовых сцен и использованию просторечия. Осуждая литовское панство, не проявившее достаточной воинственности в первые годы Ливонской войны, Курбский описывал, как «властели» Литовской земли, влив себе в рот «дражайшие различные вина», нежатся «на одрех своих между толстыми перинами, тогда, едва по полудню проспавшись, со связанными главами с похмелья, едва живы и выочутясь востанут». Сам того не замечая, Курбский описывал здесь как раз предмет, казавшийся ему неуместным в «высокой литературе», — «постели»! В тот же грех впадал Курбский и тогда, когда, явно отвечая на описания детства у Грозного, давал свою версию тех же событий. Он доказывал, что «великие гордые паны, по их языку боярове», воспитывавшие Ивана, не только не обижали его, но, напротив, угождали «во всяком наслаждению и сладострастию», и добавлял, что не будет рассказывать о всем, что «творил» юный царь, но об одном все-таки хочет «возвестить»: «… начал первие безсловесных крови проливати, со стремнин высоких мечюще их, а по их языку с крылец, або с теремов». Знаток грамматики и риторики сделал все, чтобы не унизиться до бытовой конкретности «неистовых баб»: он превратил собак или кошек в абстрактных «безсловесных», а из крылец сделал «стремнины» — и все-таки не удержался от живой детали, оказавшейся, кстати сказать, столь же популярной в литературе нового времени, как и рассказы Грозного о «постелях и телогреях».
Как по своему идейному, так и по своему художественному характеру публицистика XVI в. отнюдь не была однородна. Правда, все дошедшие до нас публицистические памятники так или иначе были связаны с господствующим классом: сочинения авторов, отражавших позиции угнетенных классов (например, Феодосия Косого), не сохранились. И нестяжатели — Вассиан Патрикеев, Максим Грек, Артемий Троицкий, Курбский, анонимный автор «Валаамской беседы», и публицисты, чуждые этому направлению, — Иосиф, Даниил, Ермолай-Еразм (не говоря уже об Иване Грозном) — считали существовавшие в их время отношения между землевладельцами и крестьянами естественными и необходимыми. Все они, как справедливо отмечалось исследователями, сходились в одном: в признании неизбежности и естественности общественного неравенства, «в своей резко отрицательной оценке антифеодального движения во всех его формах, в своем твердом убеждении, что „селянин“ должен кормить своих владельцев». Но связанные с господствующим классом, публицисты XVI в. представляли разные группы этого класса и резко различались по своим конкретным программам. Идейный вождь крупного черного духовенства Иосиф Волоцкий вместе со всей церковной верхушкой пережил глубокую эволюцию: из союзника последних удельных князей и обличителя «злочестивого царя» (Ивана III, покровительствовавшего еретикам) Иосиф превратился в начале XVI в. в апологета самодержавия и стал в глазах современников «дворянином великого князя». Для Вассиана Патрикеева, насильственно постриженного в монахи, наиболее близкой социальной средой было московское боярство; реформы, которые предлагал Вассиан, отнюдь не противореча интересам самодержавной власти, должны были предотвратить конфликт между самодержавием и боярством. «Воинник» Пересветов, наблюдая «закабаление» своих собратьев — служилых людей, доходил даже до смелой мысли, что «в котором царстве люди порабощены и в том царстве люди не храбры и не смелы против недруга», хотя главным средством против такого «порабощения» считал «грозу» и непреклонную жестокость царской власти. Отсюда и характерное для этих публицистов различное восприятие идей христианского милосердия и любви к ближнему. Вассиан Патрикеев и Максим Грек в ярких красках описывали разорение монастырских крестьян, а Иосиф Волоцкий замечал только «глад и наготу» «рабов и сирот» светского вельможи Иосиф Волоцкий и Иван Пересветов одинаково обращались к апокрифическому рассказу о пакостях, учиненных дьяволом изгнанному из рая Адаму, но Иосиф Волоцкий утверждал, что от дьявола исходит «праздность», а от бога — «труд», между тем как Пересветов считал дьявола родоначальником всякой «записи в работу» и «порабощения».
Однако при всем своем разнообразии публицистика XVI в. представляла собой все же новое и чрезвычайно характерное явление для литературы того времени. Новым фактом было уже широкое и вполне конкретное обсуждение «мирских» вопросов (вместо почти исключительно религиозной тематики в сходных письменных жанрах предшествующего времени); не затрагивая наиболее острого вопроса о характере зависимости крестьян от их «государя», публицистика XVI в. все-таки заговорила о низшем классе общества — «ратаях» и «сиротах». Появление «крестьянской темы» в литературе XVI в. было весьма знаменательным явлением: оно свидетельствовало о том, что и после укрепления самодержавной власти острота этой темы не уменьшилась, а, скорее, усилилась; тема эта поэтому неизбежно привлекала к себе внимание самых различных мыслителей. XVI век был неблагоприятным временем для светской «неполезной» повести, но светские темы проникали зато в иные — «полезные» жанры; светская публицистика, получившая широкое распространение в XVI в., естественно, принуждена была обращаться к наиболее «проклятым вопросам» своего времени. Новой была и поэтика ряда публицистических памятников: обращение к мирским и бытовым темам влияло на стилистические приемы писателей, вынуждая их переходить от высокой риторики к бытовым деталям — «неистовых баб басням».
Вопрос №49. Особенности стиля «слов» митрополита Даниила.
В XVI столетии в Московской Руси — соответственно тенденции к собиранию и обобщению древнерусского литературного наследия, реализованной, например, в "Книге степеней царского родословия" или же в "Великих минеях четьих", — появляются писатели, отдельные сочинения которых либо их собственными усилиями, либо при посредстве их ближайших сотрудников оказываются объединёнными в составе больших компендиумов. Это касается, в частности, сочинений Максима Грека, Ермолая-Еразма, Зиновия Отенского. Но прежде всего в данном случае речь должна идти о митрополите Московском и "всея Руси" Данииле, прямом наследнике игумена Иосифа.
Биография. Как личность Даниил, прозывавшийся (видимо из-за происхождения) Рязанцем, сформировался в Волоколамском монастыре. В 1515 г. умирающий Иосиф утвердил его, по выбору братии и соответственно желанию великого князя Василия Ивановича, своим преемником. Даниил был ревностным игуменом, в частности заботился о благосостоянии и благочинии монастыря, расширил монастырскую библиотеку. Однако его деятельность в рамках только одной обители длилась недолго. В феврале 1522 г. Даниил, будучи ещё довольно молодым человеком, по повелению опять-таки великого князя был возведён на кафедру первоиерарха вместо смещённого перед тем Варлаама.
Семнадцать лет после этого Даниил возглавлял Русскую Церковь, ревностно храня истины веры и заботясь о нравственной чистоте народа. Тем не менее, его предстоятельство некоторые — правда, крайне предубеждённые — современники оценивали негативно. Например, винили митрополита в том, что он не печаловался "государю о всех людех" и называли его "потаковником" неблаговидных поступков Василия Ивановича. Действительно, имя его оказалось замешанным в нескольких сомнительных делах последнего. Например, в 1523 г. прибывший в Москву под гарантии о безопасности со стороны нового главы русской Церкви северский князь Василий Шемячич был, несмотря на это, заключён великим князем в заточение; в 1525 г., вопреки церковным правилам и протесту духовенства, особенно заволжских старцев, Даниил вновь уступил воле Василия Ивановича и лично обвенчал его с Еленой Глинской при его прежней, ещё живой, лишь насильно постриженной в монахини, супруге Соломонии Сабуровой. Как будто бы не к чести святителя были и суды над старцами Вассианом Патрикеевым и Максимом Греком (в 1525 и 1531 гг.). И всё же явленную им податливость и потворство великому князю вряд ли правильно объяснять только его малодушным раболепством или же политическим конформизмом. Во-первых, своим иерархическим ростом Даниил был полностью обязан Василию Ивановичу, что, конечно же, в средневековом обществе уже само по себе имело весьма существенное значение для характера отношений между людьми. Во-вторых, всё развитие социальной структуры русского общества неуклонно шло в направлении к монархическому абсолютизму по византийскому образцу и таковой в первой трети XVI столетия был уже почти достигнут, что не мог не чувствовать обласканный главой государства предстоятель Церкви. В-третьих, ещё преподобный Иосиф Волоцкий в последних разделах своего "Просветителя" теоретически признавал превосходство светской власти по отношению к духовной, что, конечно же, не могло не влиять на практические принципы его непосредственного ученика. Наконец очевидно, что стремление митрополита к прочному союзу с великим князем заодно помогало ему преодолевать внутрицерковные раздоры, а также укреплять влияние иосифлян в церковной жизни. Так что в свете объективной проекции этот первоиерарх представляется как последовательно отстаивавший интересы Церкви. Однако после смерти Василия III и затем молодой жены последнего положение Даниила ухудшилось: в 1539 г., когда род князей Шуйских в межбоярской борьбе достиг первенства при дворе малолетнего великого князя Ивана Васильевича, митрополит по принуждению оставил первосвятительство и был сослан на покой в родной Иосифо-Волоколамский монастырь. Здесь он и умер восемь лет спустя.
Литературное наследие. Известные нам внешние обстоятельства биографии митрополита Даниила удивительным образом противоречат его внутреннему миру, о котором можно судить по его весьма плодотворным литературным трудам. Свою пастырскую обязанность учить словом он исполнил как никто другой из первоиерархов русской Церкви. Даниил был истинно книжным человеком, — по совершенно независимому отзыву его великого современника преподобного Максима Грека, "доктором закона Христова, украшенным многими знаниями" и обладавшим "изящным разумом". Книжность, учёность и премудрость этого первосвятителя отмечал также и другой его современник, дипломат и публицист Ф. И. Карпов. Даниил оставил много сочинений. Помимо грамот церковно-административного назначения, это преимущественно проповеди, или учительные "слова", обращённые к широкой аудитории, и послания, адресованные разным частным лицам. К сожалению, пока что совсем нет возможности определённо говорить о времени написания им того или иного произведения и, соответственно, нельзя хронологически представить историю его творчества. Вероятно лишь, что основной корпус его сочинений был создан в период его предстоятельского служения. Как глава русской Церкви Даниил, по мнению исследователей, опекал, кроме того, ряд важнейших в плане государственной идеологии, а также конкретной церковно-практической потребности литературных предприятий 20-х — 30-х годов XVI в. Известно, по крайней мере, что под его руководством велась историографическая работа ("Никоновская" и "Иоасафовская" летописи и "Хронограф"), была составлена сводная "Кормчая книга", занимались переводами приглашённые на Русь иностранцы, — врач и астролог Николай Булев (Немчин) и упомянутый Максим Грек.
Собственные литературные сочинения митрополита Даниила бытовали в русской книжности либо раздельно, в составе разных рукописных книг, либо в составе двух авторских сборников: один, из 16 поучений, принято называть "Соборником", другой, из 14 посланий, — "Сборником". Обе подборки известны в рукописях XVI в., причём "Соборник", по мнению учёных, составлен был самим автором, тогда как его послания свёл воедино неизвестный книжник. Обе подборки известны также в нескольких рукописных копиях XVI-XVIII веков.
В плане творческого пафоса писатель-иерарх выступал, в первую очередь, как публицист, ибо затронутый им весьма широкий круг вопросов всегда касался именно современных ему конкретных явлений общественной жизни. В "Соборнике", например, содержатся обличения ереси "жидовствующих", астрологии, а также различных, распространённых в обществе — прежде всего, среди вельмож и духовенства — нравственных пороков. Соответственно, в "словах" рассматривается догматическое учение Церкви о воплощении и богочеловечестве Спасителя Иисуса Христа, о промысле Божием и его отношении к судьбе человечества; разбираются разные обстоятельства жизни людей, согласующиеся или не согласующиеся с христианским представлением о Божественной премудрости, правде и любви; рисуется общественное и семейное положение женщины; обличается жадность и скупость духовенства, говорится о воспитании детей, о жестоком и несправедливом угнетении рабов. Даже модники и блудники не оставлены без внимания проповедника. Митрополит учит о том, что "должно веровать и поступать по свидетельству божественных писаний"; что необходимо избегать ложных пророков и учителей, либо кротко, но твёрдо опровергать их мнения; что за истины веры надлежит бороться твёрдо и неколебимо; что надобно исполнять все церковные "устроения, чины и уставы, правила и законы", дабы быть истинными, а не только по названию, христианами; что поскольку власть на земле дана Богом "в отмщение злодеем, в похвалу же благотворцам", постольку следует и повиноваться властям, и заботиться о соблюдении людьми божественных законов; что подобает воздерживаться от неправды, ярости, гнева, зависти, тщеславия, гордости, пересудов, клеветы, ябедничества и доносов; что нужно каждому христианину в своей жизни выполнять всем сердцем, душой и мыслью обет, данный при святом крещении и в таинстве брака, и, заметив в себе нарушение этого обета, покаяться и исправиться; что ради возможного спасения желательно быть милосердным, справедливым, жить в простоте и добродетелях, презирая суетные удовольствия мира и любомудрствуя о духовном, и не стоит предаваться со страстным увлечением мирским благам. Содержание другой книги Даниила, "Сборника", в целом сходно с его учительными трактатами. Адресованные частным — к сожалению, чаще всего не названным — лицам "послания" этого князя Церкви, видимо, все же ориентированы были на множество читателей. Их автор размышляет о браке и иночестве как двух богоустановленных формах жизни человека; рассматривает три типа монашеского подвизания, — отшельничество, скитничество и общежитие; излагает идеалы и правила подвижнической жизни; рассуждает о целомудрии и чистоте; бичует грехи блуда и прелюбодеяния, особенно грех муже- и детоложства; порицает духовенство за нерадение по отношению к просвещению церковного народа; вникает в смысл учения Церкви о страхе Божием, о ничтожестве земных благ и скоротечности земной жизни; рисует картины страшного суда; призывает своих собеседников и всех чад окормляемой им паствы к покаянию и исправлению. Теми же учительно-обличительными задачами и пафосом характеризуются и бытовавшие отдельно сочинения митрополита Даниила. Например, его "Окружное послание" направлено против общественных раздоров и несогласий, деспотизма власти и лжеучений еретиков, в нём так же говорится о "смирении, соединении, согласии, любви, соблюдении православной веры и закона", а "Послание" к волоколамскому старцу Дионисию Звенигородскому, в миру князю, учит о христианском отношении к скорбям, о монастырской дисциплине и послушании.
Свои произведения — и "слова" и "послания" — Даниил всегда строил примерно одинаково. Вступление у него было обычно посвящено обозначению конкретной вероучительной, нравственной, житейской проблемы и по смыслу являлось преимущественно обличительным. Последний раздел был больше назидательным, здесь излагались нравственные выводы, наставления, призывы. Литературно это самостоятельные части. В них автор подчас являет талант острого сатирика, правдивого и всестороннего бытописателя, способного умело сочетать высокоумную книжную речь с живым, разговорным языком. А вот средняя часть сочинений Даниила литературно несамостоятельна: в плане содержания и назначения она является справочно-иллюстративным, доказательным разделом, ибо представляет собой тщательную и нередко исчерпывающую подборку выдержек и примеров, заимствованных из разнообразнейших источников: из Священного Писания, правил Церкви, святоотеческих творений и многих других переводных и собственно русских памятников литературы, — разных богослужебных текстов, патериков, "Прологов", житий святых подвижников, хроник, летописей, "Кормчей книги", легендарно-исторических повествований об Александре Македонском, "Слова о законе и благодати" митрополита Илариона, "Похвального слова" царю Константину Евфимия Тырновского, "Просветителя" Иосифа Волоцкого, переводов Максима Грека и т. д. Здесь, несомненно, писатель с блеском демонстрировал свою огромную эрудицию и блестящую начитанность в христианской литературе (исследователи насчитывают до 80 использованных им в целом источников). Соответственно, данные разделы его сочинений обладают, прежде всего, информационно-энциклопедической ценностью.
"Поучение". Конечно, как мастер художественного слова митрополит Даниил заметно уступает древнерусским корифеям церковного красноречия — Илариону Киевскому, Кириллу Туровскому, Серапиону Владимирскому. Его сочинениям не присущи впечатляющая образность, эмоциональная напряжённость и изысканное изящество литературной формы. Он спокоен и рассудочен, его душевные и умственные движения чужды священного поэтического трепета и порыва, его перо бесстрастно и академично. Показательным в этом плане является, например, текст, который — единственно из всех прочих — озаглавлен как "Поучение" и который переписывался вне указанных выше сборников (самый ранний список в рукописи XVI в.: РГБ, Волоколамское собрание, № 492, л.57об.-68). К тому же, это единственное более или менее исправно изданное творение Даниила. Посвящено "Поучение" критике тех, кто любит предаваться увеселениям, не соответствующим христианскому благочестию и благочинию. В его основе лежит, по-видимому, живая проповедь, произнесённая первоиерархом с амвона Успенского собора в Москве, на что в самом тексте трактата есть чёткое указание.
Своё размышление Даниил начинает с констатации необходимости для каждого человека руководствоваться духовным эгоизмом: "Подобает нам преже всего, о благоразумная чада, възлюбити внимание и брежение о себе кождо нас и всяко попечение и любомудрие състрояти и о душах наших". Ведь время земного бытия человека — это лишь одно мгновение: "Яко конь скоро мимо течет, и яко птица по воздуху скоро мимо летит, тако и дние наши". Люди в жизни лишь гости, пришельцы, странники. Для всех она лишь место изгнания и приуготовления "к будущему животу", и из неё всем предстоит вернуться в отечество Господа. Но путь туда для каждого будет по делам его. Поэтому всякой душе подобает "трезвитися", — помнить "на всякъ день и час" о своих прегрешениях "в деле", "в слове", "в помышлении", "в зрении", "в осуждении", "в гордости", "в щаплении" (величании), и всякой душе о случившихся "винах" подобает ради милости Божией "каатися, и рыдати, и плакати". Ибо никто не минует Страшного Суда: ни духовенство, ни миряне, ни мужи, ни жены, ни старые, ни молодые, ни рабы, ни свободные. Даже царям и князьям, несмотря на их славу, предстоит испытание. При этом всякий, кто бы он ни был, получит именно то, что в земной своей жизни "съдела, — или благо, или зло". Поэтому всегда необходимо иметь в себе страх Божий и помнить о дне "суда Христова" и так "любочестно и любодобродетельно" окончить дни свои земные. "Кая убо нам спасения надежда будет, — вопрашивает Даниил, — егда на земли живуще Божией небрежения мудрствуем? Кака нам польза срамно и зазорно житие имети?" Особенно это касается "освященных Богови", то есть христиан. Но оказывается, благочестие человека есть не только внутреннее состояние, оно выражается и внешне: "и въ одеждах, и въ обущах", в том, как человек выглядит, ходит, действует "на торжище и въ дому", говорит, молчит, принимает пищу. Ведь только Богу "сердечная умышления знаема", люди же о внутреннем судят по внешнему, но из-за этого "соблазн и претыкание бывает многим". Вот почему, согласно апостолу Павлу, нельзя подавать соблазна ни "июдеемь", ни "еллином", ни "Церкви Божией". И апостольские правила, а затем установления святых отцов, предписывали "и о епископех, и о причетницех, и о простых человецех еже яко не смехотворное и не безчинное житие имети". А ведь от "священных правил" и от "прочих божественных писаний" большая польза бывает! Кто читает их, с упорством стремясь постигнуть заключённую в них премудрость Божию, "предания и учениа" Церкви, тот бежит, "яко от змия, от срамословия, и суесловия, и собраниа бесед душавредящих", "и в сицевых играет, и утешается, и радуется душа" его.
От размышления о необходимости соблюдать духовную трезвость Даниил переходит к краткой, но исполненной искреннего сокрушения филиппике, причём обращённой не к мирянам, которые прежде всего нуждаются в духовном руководстве, а именно к церковно- и священнослужителям, которым как раз и вверена роль духовного лидерства. Святитель с горечью констатирует, что некоторые из подвластных ему служителей Господа — "пресвитери, и диякони, и подъдиакони, и чтецы, и певци глумятся и играют в гусли, въ домры, въ смыки", кроме того, любят игры в кости, шахматы, шашки, "песни бесовские", "безмерное и премногое пианство", "всякое плотское мудрование и наслажение паче духовных", и от того самим себе и "иным велик вред" приносят. Это — "безчинный обычай, всякого студа, и срама, и зазрения" исполнен! Особенно подобает "образ благ" иметь людям церковного чина и вообще "всем человеком", "живущим" в "дому пречистые Богородицы", то есть, надо понимать, на Руси (ведь Россия издревле трактовалась как удел Богоматери), и в частности — в "святемь сем месте пречистыя Богородици и великих чюдотворцевь Петра и Алексея", то есть, можно думать, в Москве (ведь святители Петр и Алексий небесные покровители Москвы). Не исключено также, что в данном случае автор специально имел в виду ещё и клир кафедрального собора Москвы в честь Успения Божией Матери, под сводами которого, видимо, и произнёс некогда свою проповедь.
Приведённые суждения о добродетельности и постулаты о предосудительности мирских увеселений и их несовместимости с христианским целомудрием митрополит Даниил подкрепляет юридически, а именно извлечениями из церковных правил, посланий апостола Павла и сочинений святителя Иоанна Златоуста и преподобного Ефрема Сирина. Наряду с доказательным значением эти выдержки позволяют критику конкретизировать способы и формы развлечений, имевших место не только в древности, но, видимо, и в современном ему русском обществе. Оказывается, общественные пороки не ограничивались только "еллинским обычаем" предаваться пляскам, песням, азартным играм и неумеренному винопитию. Оказывается, в церковном народе есть такие, кто ведут корчемное дело, способствуя тем самым греху пьянства, используют ради забавы животных, не чуждаются гадателей и колдунов и даже, празднуя языческим богам, переодеваются, — мужчины в женские одежды, женщины в мужские, или же скрываются под разными личинами. Всё это и канонические правила, и святоотеческие свидетельства определённо осуждают и отрицают как служение дьяволу. Соответственно, духовные лица за приверженность к такого рода удовольствиям должны быть извергнуты из сана, а миряне отлучены от святого причастия.
Завершает Даниил своё "Поучение" взыванием к пасомым в форме нравственных наставлений, которые, в сущности, раскрывают обозначенное в первой части понятие "добрых дел". "Сего ради молю вас: не любите сквернословия, играния и глумления, и отступайте от бесед душетленных, и всяким хранением соблюдайте своя сердца от нечистых и скверных помысл, и сохраняйте свои очи от зрения неполезнаго и от слышания душевреднаго… и многа смирения и воздержания во всем имейте… но всегда поучайтеся божественым Писанием, прочитайте, пойте, молитве прилежно внимайте, рукоделствуйте, плетениа суетная от помыслов отсецайте, в забытие и пленение скверная и тщеславная не уклоняйтеся, от собраниа церковнаго не отлучайтеся, нищим давайте, о раи и царствии небеснем беседуйте, смерть въспоминайте, всекрасную же и премудрую простоту, и кротость, и смирение паче всего съблюдайте! Да избавит нас Господь Бог от сетей вражиих и от всякаго плотскаго мудрованиа, и от прочих злокозненых человек…".
Ценностное значение литературного наследия Даниила. Рассмотренное "Поучение", как видно, представляет собой типичную назидательную проповедь. Оно, несомненно, интересно как содержательно конгениальное морально-нравственному состоянию современного автору общества. То есть его историко-социальная ценность бесспорна. Но в контексте истории древнерусской словесности данный текст интересен лишь постольку, поскольку, принадлежа к определенной жанровой форме литературного творчества, является, как и другие подобные сочинения митрополита, памятником возрождения на Руси почти прервавшейся к XVI в. традиции пастырского учительства. Писательская искусность автора, владение стилем, умение точно охарактеризовать описываемый факт очевидны. Но вряд ли его можно назвать вдохновенным художником слова.
И всё же в отдельных пассажах своих сочинений писатель сумел достичь весьма яркой выразительности. Нередко интонацию его, казалось бы, философски отстранённого размышления отличает острота живого и искреннего чувства, особенно когда он касается своей любимой темы о тленности бытия и тщетности суеты человека ради внешнего благоустройства. В этом отношении особенно хорош пассаж из 4-го, согласно "Сборнику" "Послания" митрополита, стилистически напоминающий литературную манеру святителя Иоанна Златоуста: "Что же убо есть житие наше, о любезне? Не яко ли же сонное видение, не яко ли цвет травный и пара вмале восходящи и исчезающе, или речная быстрина мимотекущия, или яко роса утренняа въистину? Приидем убо, о любимиче, и видим во гробех ясно! Где оного и оного многое имение и безчисленное богатство, где крепость телесная их, где храбрость мужества их? Где убо есть доброта телесная, где есть юность, где суть очи, где язык многоглаголивый и ухищренныя речи? …Где красота и слава суетнаго сего житиа? Вся исохша, яко трава, вся разсыпашеся, вся погибоша! Где убо тогда мирское пристрастие? Где маловременных мечтание? Где злато и сребро? …Где радость прелестнаго сего века? Где веселие маловременное суетнаго сего житиа? Все пепел, вся прьсть, вся прах, вся сень! Что убо всуе мятемся человецы, гнои суще? …И вся убо видимая мира сего красна суть и славна, но вскоре минует и исчезают яко дым, якоже и предьречеся, яко сон или яко цвет увядает, вечная же и невидимая въ веки пребывает!"
К весьма ярким краскам Даниил прибегал, переходя от традиционной темы обличения общественных пороков к изображению конкретных их проявлений в современной ему жизни. В таких случаях, сокрушаясь о духовно губительных недугах окормляемой им паствы, проповедник, бывало, становился беспощадно едок и саркастичен. Вот, например, как уничижительно он характеризовал в 13-м "слове" "Соборника" некоторых юношей, пристрастных к щегольству. Таковые "всегда велемудрствуют о красотe телесней, всегда украшаются вящше жен умывании различными, и натирании хитрыми, и ум их всегда плавает о ризах, о ожерелиях, о пугвицах, о иже под срачицею препоасании, о сапозех, о острижении главы, о повешении косм, о намизании ока, о кивании главе, о уставлении перст, о выставлении ног. И иная многая понужаются творити неполезная!". Ничем от таких щёголей не отличаются и женолюбцы. Сатира обличителя столь же беспощадна, сколь наглядна. "Жены красны блудница, — живописует он в 12-м "слове", — или ино лице женовидно красноюнеющеся видев, и светло и мягко объюхав, и притек, объем, целуеши, мыззжеши и рукама осязаеши, и толико безстуден и безумен быв бесовскою любовию восхотився к ней, аки бы внутрь себя вместити, сице помрачен сый, якоже от безсловесных бываа, аки жребец некий слатнояростивый рзая и сластию распалаася, аки огнем горя, яко вепрь к свинии своей похотствуя, и употевая, и пены испущаа, сице и ты, безсловестным позавидев, словестное естество въ безсловестное поработив, о человеце… Велий подвиг твориши, угожая блудницам! Ризы изменяеши, хожение уставляеши, сапоги вельми червлены и малы зело, якоже и ногам твоим велику нужу терпети от тесноты согнетения их! Сице блистаеши, сице скачеши, сице рыгаеши и рзаеши, уподобляяся жребцу! Благому же обычаю… ни мало хощеши навыкнути".
В целом учительные творения митрополита Даниила обнаруживают удивительную наблюдательность его умственного взора, чуткость и отзывчивость его души по отношению к болезням общества, искренность и чистоту его заботы об их исцелении. По тематической полноте, по разнообразию и актуальности вопросов, поднятых им перед разумом и совестью современников, ни один из древнерусских церковных мыслителей, пожалуй, не может с ним сравниться. Разве что преподобный Максим Грек. Но труды последнего с точки зрения пафоса были более камерны и не столь публицистичны. Не случайно литературное наследие первоиерарха было так популярно среди грамотников Древней Руси. В XVI в., например, к нему как к авторитетному вероучительному источнику неоднократно обращались в своих посланиях другие древнерусские писатели: Феодосий, архиепископ Новгородский (1542-1551 гг.), постриженик Волоколамского монастыря, волоколамский же инок, а затем настоятель Возмицкого монастыря Вассиан Кошка (ум. 1568 г.), святитель Иов, патриарх Московский (ум. 1607 г.). Особенно популярны были третье и четвёртое "слова" из "Соборника", в которых речь шла о церковном предании и обрядах, пятое "слово", посвящённое учению о воплощении, седьмое о превосходстве премудрости Божией над "хитростью" дьявола, восьмое об отношении к еретикам. Известны даже отдельные компиляции, составленные на основании "слов" митрополита — "избрания Данииловы книги". Аналогичным литературным влиянием обладали и его "послания". Во всяком случае, в XVI столетии по их образцу составлены были несколько анонимных текстов. Позднее творения писателя весьма почитались старообрядцами, — причём, что важно подчеркнуть, как равные по значению трудам святых отцов древней Церкви.
Таким образом, след, оставленный Даниилом Рязанцем в истории русской литературы, достаточно глубок. Однако, несмотря на это, его наследие до сих пор было мало привлекательным для учёных. Все сколько-нибудь значимые исследования на данную тему написаны до Октябрьской революции. В последующее же время литературные труды Даниила вовсе оказались забытыми. Имя писателя вспоминалось лишь в связи с анализом исторических обстоятельств жизни русского общества в XVI в., а также в связи с его причастностью к истории русского летописания. Соответственно, и его сочинения, кроме рассмотренного выше "Поучения", пребывают, будучи неизданными, в полной неизвестности. Некоторые дореволюционные публикации текстов митрополита — прежде всего, предпринятые В. Жмакиным — можно не учитывать, так как они и недоступны широкому читателю и слабы в плане научной репрезентативности: фрагментарны, текстологически не выверены, лишены историко-филологических комментариев. А между тем творения Даниила — по крайней мере, в части их публицистического содержания — представляют немалую ценность. Их нравописательская тематика и присущий им характер интонационного звучания, несомненно, предваряют собой стилистику посланий Ивана Грозного и сочинений Ивана Пересветова. И уже в этом одном отношении они заслуживают более тщательного внимания.
Вопрос №50. Творчество Ивана Пересветова и Максима Грека. Идеи и стиль их публицистических произведений.
Наиболее радикальным из известных нам публицистов XVI в. был Иван Пересветов. Сочинения этого автора дошли до нас только в списках XVII в., но в царском архиве XVI в. (судя по Описи) хранился какой-то «черный список Ивашки Пересветова».
Пересветов — довольно загадочная фигура; даже его историческая реальность вызывала сомнения. Некоторые авторы (начиная с Карамзина) считали, что произведения, подписанные именем Пересветова, были сочинены уже после опричнины — с целью оправдать политику Грозного. Однако сведения, которые сообщает о себе Пересветов в сочинениях, не содержат анахронизмов и исторических несообразностей и подтверждаются рядом источников. Приехавший на Русь в конце 30-х гг. XVI в. (из Польши, Венгрии и Молдавии), Пересветов застал еще время «боярского правления» и стал решительным противником «вельмож». Ренессансная вера в человека самого по себе, вне сословий и корпораций, сказалась в сочинениях Пересветова в полной мере. Обличению «ленивых богатин» и прославлению бедных, но храбрых «воинников» посвящены все его сочинения, сведенные (возможно, еще самим автором) в единый комплекс. В состав этого комплекса входили произведения самых различных жанров — послания-челобитные царю, предсказания «философов и дохтуров латинских» о славном будущем Ивана IV и несколько сочинений повествовательного типа. Произведения Пересветова, имевшие эпистолярную форму, — «Малая» и «Большая челобитная», — резко различались по своему характеру. «Малая челобитная» строилась как подлинная челобитная — это было ходатайство Пересветова царю о разрешении ему возобновить ту мастерскую щитов, которую Пересветов должен был устроить еще в 30-х гг., но не смог из-за неурядиц в период «боярского правления». В связи с этим ходатайством Пересветов сообщал о своей службе в Венгрии: сперва в войске турецкого ставленника Яна Заполи, затем в армии его противника Фердинанда I Габсбурга. «Большая челобитная» только по форме была челобитной; по существу это публицистический трактат, в котором Пересветов предлагал Ивану IV ввести важнейшие политические преобразования (создание регулярного войска «юнаков», отмена наместнического управления, уничтожение кабальной зависимости, создание «судебных книг», завоевание Казани). Идеи, сходные с «Большой челобитной», высказывались в двух повествовательных сочинениях Пересветова — «Сказании о Магмете-салтане» и «Сказании о царе Константине»; наряду с ними в свод сочинений Пересветова были включены еще «Сказание о книгах», два «Предсказания философов и докторов» Ивану IV и «Повесть о Царьграде» XV в., немного переделанная Пересветовым и использованная им в качестве вступления к своду.
Иван Пересветов, автор публицистических памфлетов «Сказание о царе Константине» и «Сказание о Магмета-салтане», был талантливым писателем-публицистом и чаще всего называется исследователями идеологом служилого дворянства. Обращает на себя внимание тот факт, что свой политический идеал Пересветов воплотил в образе грозного, но мудрого самодержавного владыки Магмета-салтана, мусульманина, турецкого султана, покорившего Константинополь.
Один из излюбленных приемов Пересветова при создании образов - аллегория. Так, в рассказе о детстве последнего византийского императора Константина XI Палеолога иносказательно воссоздается картина первых лет царствования малолетнего Ивана Грозного. Стремясь сделать судьбу Константина более поучительной для русского читателя, Пересветов прибегает к произвольному толкованию исторических фактов: хотя известно, что на самом деле в момент престолонаследия Константину было 46 лет, говорится, что в малолетство царя Константина, который сам по себе был благоверным и храбрым царем, византийские вельможи «осетили его вражбами и уловили его великим лукавъством своим и козньми, диавольскими прелестьми мудрость его и щастие укротили, и меч его царской обнизили своими прелестными вражбами». Картина засилья вельмож, нарисованная Пересветовым, была хорошо знакома русскому читателю и потому легко узнавалась и придавала произведению, написанному, вроде бы, на историческую тему, актуальное политическое и – соответственно - публицистическое звучание. Эти византийские вельможи обогащались за счет неправого суда и мздоимства: они брали взятки за осуждение невинных и за мзду отпускали на волю «татей и разбойников»; в этих условиях обвинялись прежде всего богатые («кто был у них богат, тот и виноват»), чьим имуществом можно было поживиться. Кроме того, в царстве Константина неправедные вельможи поработили и подчинили себе даже лучших людей, в результате чего эти последние становились плохими воинами. Между тем, сами знатные вельможи плохо сражались с неприятелями, бежали с поля боя, внося смятение в ряды воинов. Наконец, они «прельщались» другим царем, т. е. прямо переходили на сторону врага. Вся эта ситуация осмысляется Пересветовым как главная причина поражения Византийской империи в войне с турецким султаном.
В «Сказании о Магмете-салтане» замечания о пороках византийского общества вкладываются в уста самого Магмета и предшествуют описанию реформ турецкого правителя, имевших целью искоренение этих и им подобных пороков. Благосостояние страны связывается публицистом с «грозным» и «мудрым» царем, который, опираясь на «воинников», вводит в своем государстве «правду».
Прежде всего, государь должен управлять страной суверенно, быть независимым от вельмож. Правление должно быть грозным, эта черта неоднократно подчеркивается в произведении и является одним из его лейтмотивов: «не мочно царю без грозы быти; как конь под царем без узды, тако и царство без грозы». Царская «гроза», по Пересветову, - это средство осуществления «правды».
Но, как известно, «гроза» может быть разной. Пересветов допускает только ту «грозу», которая порождается мудростью, а не служит проявлением прихотей правителя. Только грозный и мудрый монарх способен успешно править страной: «царь кроток и смирен на царстве своем, и царство его оскудеет, и слава его низится. Царь на царстве грозен и мудр, царство его ширеет и имя его славно по всем землям». Стиль Ивана Пересветова тяготеет к использованию афористических высказываний, построенных на сравнении или на яркой антитезе (в этом смысле можно уловить сходство «Сказания о Магмете-салтане» с сочинениями Даниила Заточника или афоризмами из переводного сборника XI-XII вв. «Пчела»).
На примере реформ, которые проводит в своем государстве Магмет-салтан, Пересветов рисует ту конкретную деятельность монарха по управлению государством, которую он считал необходимой для Московского государства своего времени. Турецкий султан сам издает законы и распоряжения, определяет размер жалования своим «воинникам» и вельможам; он преобразует суды, рассылает по городам судей и организует надзор за ними; он посылает сборщиков доходов в различные части своего государства; наконец, именно он является главой вооруженных сил.
Понятно, что такая разнообразная деятельность не могла осуществляться правителем единолично. Большинство решений принимаются после совещаний с верной думой, куда входят «сеиты» (знать), «паши» (военачальники), «кадыи» и «абызы» (судьи), «молны» (духовенство). Само «Сказание» представляет собой рассказ о беседе турецкого султана с этой верной думой. А эта дума у русского читателя, несомненно, ассоциировалась с узким кружком сподвижников государя – «Избранной радой», которая в середине XVI в. осуществляла в России важнейшие социально-политические преобразования. В связи с этим следует рассматривать и своеобразную мысль публициста о том, что царь может поручить верховное командование, суд и финансы «мудрому человеку». Под таким «мудрым человеком», как считают историки, вероятнее всего имелся в виду Алексей Адашев. Мудрый советник царя противопоставляется боярам, ибо к нему переходят судебные и финансовые функции вельмож.
Укрепление централизованного аппарата власти, по мысли Пересветова, могло произойти лишь в результате осуществления военной, судебной и финансовой реформы.
Центральным пунктом во всей совокупности преобразований должна была быть военная реформа.
А.А. Зимин отмечал, что среди целого ряда ярких образов, нарисованных публицистом, по существу, основным является не Магмет-салтан или царь Константин, а рядовой «воинник», от положения которого в обществе зависели судьбы государства. «Воинником царь силен и славен». «Воинники» как «ангелы Божии» хранят и «стерегут рода человеческаго от всякия пакости от Адама и до сего часа». До Пересветова ни один публицист на Руси с такой определенностью не подчеркивал роль «воинника» (т. е. по преимуществу дворянина) для государства. По мнению Пересветова, царь Константин погубил Византию прежде всего именно потому, что не заботился о воинах, а Магмет-салтан одержал победу потому, что понял великое значение «воинника». Публицист считал, что опыт прошлого должен научить многому и Ивана Грозного.
Образ «воинника», как отмечал А.А. Зимин, нарисован Пересветовым довольно четко и разносторонне. «Воинник» не богат, он даже приходит к царю «во убогом образе». Это важно, поскольку богатство, по мнению публициста, препятствует успешному отправлению воинской службы: богатые никогда не чтят воинскую мудрость. «Хотя и богатырь обогатеет, и он обленивеет; богатый любит упокой». «Порода» и «богатство» исключены из критериев знатности. Магмет-салтан так обращается к своему войску, «малу и велику»: «Братия, все есмя дети Адамовы; кто у меня верно служит и против недруга люто стоит, тот у меня и лутчей будет». Это суждение, как писал А.А. Зимин, имеет в виду не равенство всех людей вообще, а равенство всех членов служилого сословия перед Богом и исполнителем его воли – царем.
Таким образом, служебное положение «воинника» определяется не богатством или знатностью рода, а личной выслугой и мудростью. В качестве образца сообщается об Александре Македонском и Августе-кесаре, которые пожаловали «гораздо» пришедших к ним в «убогом образе» «воинников» за их «великие мудрости воинские». (Обратим внимание на то, что именно эти герои отнюдь не впервые упоминаются здесь; они очень часто вспоминаются различными писателями XVI столетия). Паши и другие военачальники-вельможи должны показывать пример доблести молодым воинам, находясь в первых рядах во время битвы.
«Воинники» регулярно получают свое жалование из царской казны. Установление жалования связано с тем, что они постоянно находятся на государевой службе. Таким образом, Пересветов говорит о постепенном превращении ополчения в постоянное войско, которое формируется на основе обязательной службы всех дворян. Войско Магмета-салтана «с коня не сседает николи же и оружие из рук не испущает».
Постоянное пребывание «воинников» на службе связано, по Пересветову, прежде всего с необходимостью воинского обучения, без чего нельзя говорить о боеспособности армии. Обучением должны быть охвачены не только отдельные отряды (много внимания, в частности, уделяется янычарам – личной гвардии монарха), но и все войско. У Магмета-салтана 300 000 воинов, «ученых людей храбрых». Да и самая храбрость воинов тоже воспитывается «наукой».
Итак, как пишет А.А. Зимин, Иван Пересветов выступает сторонником постоянного войска, вооруженного огнестрельным оружием и подчиняющегося централизованному командованию, в главе которого находится сам царь; ему был чужд уходивший в прошлое принцип, когда бояре ходили в поход со своими полками – «ополчением».
Не менее важной задачей представляется публицисту введение «правого суда».
К числу судебных реформ, имеющих первостепенную важность, Пересветов относит кодификацию законов. Магмет-салтан выдал своим «правым судьям» судебные книги, которые явились основанием для судопроизводства. Но кодификация права – лишь одна сторона судебной реформы. Суд изымался из ведения наместничьей администрации и передавался особым чиновникам – «прямым судьям», которые посылались на места. На местах судьи были обеспечены особым жалованием, что должно было, по мысли Пересветова, иметь два последствия: во-первых, судьи при вынесении своих решений должны были перестать руководствоваться жаждой наживы от пошлин (все пошлины теперь шли в казну), а, во-вторых, должна была уменьшиться заинтересованность судей в получении посулов с тяжущихся сторон.
Доверие, оказывавшееся судьям, должно было дополняться строгим контролем над ними. В случае, если обнаруживалось «злоимство» судей, они подвергались смертной казни. Магмет приказывал сдирать с них кожу и выстлять их чучела для всеобщего обозрения в присутственном месте.
Представления Пересветова о преступности тех или иных деяний проистекали из его общего понятия о «правде» как определенной норме общественного порядка. Всякое деяние, направленное против «правды», не соответствует христианской морали и поэтому преступно.
Неоднократно в исследовательской литературе отмечалось, что Пересветов предлагал крайне суровые формы наказания, многие из которых (например, сдирание кожи с живых) совершенно отсутствовали в русском праве середины XVI в. и, возможно, навеяны представлениями автора о турецкой практике.
Интересны формы судопроизводства, о которых говорит Пересветов. Для греков Магмет-салтан ввел крестное целование по жребию. Тот из тяжущихся, который по жребию получил право принести присягу, должен был целовать крест, направив пищаль против сердца и самострел против горла. Сама процедура крестоцелования должна была продолжаться до тех пор, пока священник не прочитает евангельские заповеди. Если пищаль и самострел не выстрелят, он может взять то, «в чем ему суд был». Аналогичным был обряд принесения присяги для турок, которые должны были «чрез меч острый горлом переклонитися». В этом случае при произнесении присяги должны были присутствовать муллы. Принесение присяги Пересветов называет Божьим судом, стремясь, как отмечал А.А. Зимин, дополнить существовавшее ранее крестное целование рядом обрядов, которые угрожали, по его мнению, жизни клятвопреступника. Чисто религиозная сторона присяги явно казалась публицисту недостаточной.
Пересветов говорит еще об одной форме Божьего суда – своеобразном «поле». В этом случае спорщики голыми закрывались в темной комнате, в которой была спрятана бритва. Тот, кто ее найдет, выигрывает процесс и берет вещь, которая была предметом спора. При этом выигравший получает полную власть также и над жизнью своего противника: он может выпустить того живым из темной комнаты, а может и зарезать. «Жребий» и «поле», как пишут историки, занимавшиеся вопросами эволюции русского права, в первой половине XVI в. принадлежали уже к числу отживавших форм судопроизводства. По мнению публициста, они делали судопроизводство независимым от злоупотреблений судей-вельмож, решавших тяжбы по мзде и «дружбе».
С темой Божьего суда можно связать и жестокое наказание неправедных судей: приказав содрать с них, еще живых, кожу, Магмет-салтан допускает и возможность, так сказать, судебной ошибки, говоря: «Есть ли оне обростут телом опять, ино им вина отдается».
Много внимания уделяет Пересветов вопросам внешней политики. В этом вопросе он является сторонником государственной активности и осуждает вельмож царя Константина, которые говорили, что христианскому царю не следует воевать с иноплеменниками и он должен лишь только обороняться от нападений. Вельможи даже составили подложные книги, в которых было написано, что если царь направит свое войско в «иноплеменническую» землю и прольет кровь своих воинов, то это взыщется на нем. Залогом прочного мира публицист считает решительную борьбу с «недругами»: «мир не может крепок быти, коли щита не розщепил и копия не переломил в недрузе».
Уделяется в «Сказании о Магмет-салтане» внимание и социальным вопросам.
Магмет дозволил людям служить у вельмож. Но служба эта могла быть только добровольной. Это нововведение аргументируется султаном ссылкой на Ветхий Завет: «Един Бог над нами, а мы рабы Его». Фараон поработил было израильтян, и Бог, разгневавшись на него своим святым карающим гневом, утопил его в Чермном море. Не ограничившись изданием закона, Магмет распорядился принести к нему полные и докладные книги и велел их сжечь.
Среди форм рабства, которые следует безоговорочно ликвидировать, Пересветов называет полное холопство и кабальную зависимость. Он также допускает, чтобы «полоняники» находились в зависимости 7-9 лет, причем их работа рассматривалась публицистом как своеобразный выкуп за освобождение. Если же кто-либо будет держать «полоняников» в рабстве свыше 9 лет, то ему угрожает смертная казнь за нарушение Божьей заповеди и царского указа.
«В котором царстве люди порабощены, и в том царстве люди не храбры и к бою не смелы против недруга». Порабощенный человек не боится стыда и не заинтересован в приобретении чести, ибо он, оставаясь до конца своих дней холопом, все равно не сможет приобрести себе ни чести, ни «срама», который удерживал бы его от постыдного поведения на поле брани. Одной из причин падения Византии Пересветов считает то, что даже лучшие люди были порабощены вельможами царя Константина. Впоследствии Магмет-салтан «дал им волю и взял их к собе в полк, и они стали у царя лутчие люди, которые у вельмож царевых в неволе были».
Развитие публицистики в XVI в. связано с верой в силу убеждения, в силу книжного слова; оно идет на гребне общественного подъема веры в разум, в возможность улучшить общество и государство доводами рассудка.
О значении книжного слова неоднократно пишет в своих сочинениях Иван Пересветов. Так, он считает, что основной причиной неудач Константина было то, что вельможи дали ему прочесть неправильные книги, в которых проводилась мысль, что царь не должен ходить войной «на иноплеменническую землю». Успехи султана Пересветов опять-таки объясняет влиянием книг, причем тоже греческих, но на этот раз правильных и мудрых. Магмет «снял образец жития света сего со християнъских книг». В итоге греки потеряли «правду» и теперь надеются только на Ивана Грозного и Русское государство, где сохранилось истинное православие.
Вера в силу разума, в силу личного убеждения – характерная черта XVI в. Казалось, что достаточно убедить в чем-либо своих идейных противников или само правительство, и жизнь станет развиваться на разумных началах, примет другое направление. Эта вера в возможность достигнуть коренных преобразований простым убеждением всесильного монарха роднит русскую мысль XVI в. с западноевропейскими идеями просвещенной монархии.
Кроме веры в силу разума, для русской публицистики XVI в. характерна и ее одна новая черта: в сознание общества вошла мысль что забота о благе населения – главная обязанность государя. Появилась идея ответственности государя перед народом. Эта идея была настолько сильна, что сам царь вступает в полемику со своими идейными противниками и заботится об идеологическом истолковании своей политики.
Максим Грек
Большую роль в истории древнерусской литературы и общественной мысли сыграл Максим Грек. Он родился в городе Арты (Албания) и принадлежал к знатному роду Триволисов, близкого Палеологам. Во Флоренции он с восторгом внимал речам доминиканца Иеронима Савонаролы и с тех пор стал его почитателем. Савонарола помог Максиму Греку уяснить разницу между «старым» христианством и его односторонним истолкованием папством. Юные годы Грека прошли в странствиях по городам Италии: он живет в Ферраре, Падуе, Милане, а затем в Венеции, где входит в кружок знаменитого книгоиздателя Альдо Мануччи; становится монахом доминиканского монастыря св. Марка. Спустя некоторое время Максим Грек возвращается в православие и живет в Ватопедском монастыре на Афоне. В 1518 г. его рекомендуют посланцу Василия III.
В том же году он прибывает в Москву, где великий князь принимает ученого монаха с большой честью. По поручению Василия III Максим Грек приступает к переводу и исправлению русского текста Толковой псалтыри. В качестве помощников ему дали «книжных людей» Д. Герасимова и Власия, хорошо знавших латынь. Максим Грек сначала переводил греческий текст на латинский, а его помощники — с латинского на русский. Вся работа заняла год и пять месяцев. Он применил новый филологический подход к переводу, обнаружил в русском тексте Толковой псалтыри много ошибок и смело вносил исправления. Эта смелость, критический подход к тексту вызвали недовольство «иосифлян». Однако перевод Толковой псалтыри был одобрен Василием III и митрополитом Варлаамом («нестяжателем»); за свою работу Максим Грек получил «великую мзду». Ему поручают перевод сводного толкования на Деяния апостолов и исправление Триоди и Часослова, а также Служебной Минеи.
Келья Максима Грека в Чудовом монастыре становится местом горячих споров, обсуждений, очевидно, не только религиозно-догматических вопросов, но и политических. Он не смог быть простым великокняжеским библиотекарем-переводчиком, а активно включился в общественную борьбу. Завязывается тесная дружба Максима Грека с Вассианом Патрикеевым, который и привлек его на сторону «нестяжателей».
Первые оригинальные произведения Максима Грека посвящены обличению черного духовенства и защите «нестяжания». «Повесть страшна и достопамятна о совершенном иноческом жительстве» говорит об упадке нравов среди русских монахов. В монастырях процветают пьянство, чревоугодие, сребролюбие, праздность, «лихоимство». Развращенным русским монахам Максим Грек противопоставляет католических монахов-картезианцев и личность религиозно-политического реформатора во Флоренции Иеронима Савонаролы. Однако Максим Грек не симпатизирует «латинской прелести». Цель его повести дидактическая: побудить русских православных монахов к строгому и неукоснительному соблюдению «устава» и стараться быть ни в коем случае не хуже монахов католических.
Защите «нестяжания» посвящен полемический философский трактат «Беседа Ума с Душой». Ум — аллегория высоких нравственных принципов монашества. Душа — воплощение пороков. Причина гибели Души, доказывает Максим Грек, «стяжания». Он, как и Савонарола, обличает роскошь и праздность жизни церковных иерархов. Эта жизнь создана «кровью убогих», «лихвами и всякими делами неправедными».
В «Слове о покаянии» Максим Грек с большим сочувствием говорит о монастырском крестьянине, изнуряемом непосильным трудом, перекликаясь в этом отношении с Вассианом Патрикеевым.
Изображению тлетворного влияния вотчинного быта на нравственность монашества посвящено «Стезание Любостяжателя с нестяжателем». Максим Грек доказывает здесь необходимость добровольного отказа монастырей от своих вотчинных прав.
Активная защита «нестяжательства», обличение монашества были поставлены в вину Максиму Греку на церковном соборе 1525 г. Пришедший к власти в 1522 г. ревностный «иосифлянин» митрополит Даниил круто расправился с одним из идеологов «нестяжательства». Максим Грек был обвинен в ереси и — более того — в сношениях с турецким султаном и заточен в Иосифо-Волоколамский монастырь. Здесь в весьма тяжких условиях он пробыл 6 лет. Многочисленные просьбы Максима отпустить его на Афон остались без ответа. В 1531 г., когда был осужден Вассиан Патрикеев, Максима Грека перевели в Тверской Отрочий монастырь, откуда он был освобожден за пять лет до своей смерти по ходатайству игумена Троице-Сергиева монастыря Артемия. Умер Максим Грек в 1556 г.
Литературно-публицистическую деятельность Максим Грек не прекращал и в заточении. В «словах», «поучениях» он выступал с критикой религиозного формализма, злоупотреблений суда, суеверий, «звездосказания», «звездозрителъных прелестей», выдвигал требование логического подхода к текстам «писания».
В своих сочинениях Максим Грек касался и политических вопросов. Таково его «Слово, пространне излагающе с жалостию нестроения и безчиния царей и властей последняго жития», написанное между 1534—1539 гг.
В аллегорическом образе одинокой неутешно плачущей вдовы Максим Грек изображает Русское государство. Облаченная в черные одежды, сидит она в пустыне, окруженная львами, медведями, волками и лисицами. После долгих и настойчивых просьб женщина называет путнику свое имя и рассказывает о причине печали. Ее зовут Василия-царство. В скорбь и уныние повергло ее недостойное правление, когда цари делаются мучителями, когда властолюбцы и сластолюбцы пытаются подчинить Василию-царство себе. Устами Василии Максим Грек беспощадно обличает сильных мира сего и тут же разъясняет смысл своей аллегории. Пустыня и дикие звери означают последний окаянный век, когда нет уже благочестивых правителей, а нынешние властелины заботятся только об увеличении своих пределов и ради этого устремляются на кровопролитие. Так Грек обличает правительственные «смуты» 30-х годов XVI в., когда, воспользовавшись малолетством Грозного, боярство расхищало государственное имущество и пыталось вернуть утраченные привилегии.
Однако значение «Слова» гораздо шире: Максим Грек ставит вопрос о необходимости разумного управления государством без кровопролитий, жестокости и лихоимства. Ведь там, «где вселится действительный страх господень, оттуда исчезает радость»,— пишет Максим Грек. Он считает царскую власть, так же как и власть священства, божественным даром и развивает идею их тесного союза. Задача священства — духовное просвещение; задача царства — оборона государства, устроение мирной жизни. Царь должен править на основе правды и справедливости. Максим Грек выдвигает идею нравственной ответственности царя перед богом за судьбы своей страны и подданных. Опора царя — боярство и воинство, которых тот щедро награждает за службу. Так Максим Грек разрабатывает программу компромисса между двумя борющимися за власть группами господствующего класса. Этот компромисс и был осуществлен в период правления «избранной рады».
Все сочинения Максима Грека написаны в строгом соответствии с правилами риторического и грамматического искусства. Он развивает свои мысли в четкой логической последовательности, аргументируя каждое положение. Язык его сочинений книжный, он не допускает никаких словесных «вольностей» употребления просторечий, разговорной лексики.
Литературная манера Максима Грека оказала большое влияние на его учеников и последователей: Андрея Курбского, Зиновия Отенского.
Вопрос №51. Иван Грозный – писатель. Переписка с Курбским.
Иван IV был одной из наиболее зловещих фигур в истории России. Тиранские черты Грозного сказались и в его творчестве: нагромождение многочисленных обвинений против своих противников, постоянно нагнетаемое в ходе этих обвинений «самовозбуждение» — все это весьма типично для повелителя, диктующего безгласным секретарям и не встречающего с их стороны ничего, кроме обязательного восхищения. Многократное повторение одних и тех же мыслей — черта, которую замечал в своих творениях и сам царь, оправдывая ее, как и все свои недостатки, злодейством своих противников. «Речеши ли убо, яко едино слово обращая, пишу?» — заявлял он Курбскому. «Понеже бо есть вина и главизна всем делом вашего злобеснаго умышления».
Но Иван IV был не только деспотом, но и довольно образованным для своего времени и не лишенным таланта писателем: младшие современники именовали его «мужем чюднаго разсужения», а историки сравнивали с Нероном — «артистом» на троне.
Иван IV выступал в различных жанрах литературы: до нас дошли его «речи» («прение» с протестантским проповедником Яном Рокитой и беседы с иностранными дипломатами Поссевино, Джеромом Баусом и другими); вероятно, Ивану IV принадлежит и памятник церковной литературы — канон «Ангелу Грозному», подписанный именем «Парфения Уродивого». Но основной жанр, в котором выступал Иван IV, — эпистолярный. До нас дошли и полемические послания царя, в числе которых — прославленное письмо Курбскому, и его многочисленные дипломатические грамоты. Но и в последних (сохранившихся в «Посольских делах» XVI в.) постоянно присутствует полемика (например, в посланиях шведскому королю Юхану III, Стефану Баторию, в однотипных посланиях от имени бояр, посланных Сигизмунду II Августу, и т. д.) и обнаруживаются черты его своеобразного стиля (Грозный, по-видимому, не писал, а диктовал свои сочинения): живой спор с противником, обильные риторические вопросы, издевательское пародирование аргументов оппонента и вместе с тем нередкие обращения к его рассудку («…ты бы сам себе поразсудил»). Эти индивидуальные черты, встречающиеся в самых различных произведениях Ивана IV, служат наилучшим доказательством его действительного авторства. Указанные особенности в равной степени характерны и для ранних (50-е гг.) и для поздних (80-е гг.) посланий царя, а между тем мы не можем назвать ни одного близкого к Грозному человека, который сохранил бы милость царя в течение всего этого срока.
Роль Ивана IV в истории русской литературы была сложной и противоречивой. Выученик иосифлян, поддержавший решения Стоглавого собора против «глумотворцев» и «смехотворцев», более всех ответственный за изоляцию «Русского царства» от внешних литературных влияний, царь был вместе с тем не лишен интереса к светскому искусству. Исследователи уже отмечали влияние на него «народно-праздничных площадных форм». Курбский прямо обвинял царя в пристрастии к скоморошеским «играм» (рассказывая в связи с этим о трагической судьбе князя Репнина, отказавшегося плясать по приказу царя «с скоморохами в машкарах»). Признавался в этой склонности и сам царь, уверявший, что он допускает «игры» из снисхождения к «немощи человеческой» и привычкам народа. «Скоморошеские» вкусы Грозного сказались и в ряде его произведений — например, в послании польскому наместнику в Ливонии Полубенскому, которого царь сравнивал с «дудой», «пищалью» и другими скоморошескими инструментами и высмеивал совсем на шутовской лад. «Скоморошеские» черты обнаруживаются и в других произведениях Ивана IV (послания Курбскому, Юхану III, Елизавете, Василию Грязному), часто весьма серьезных по содержанию.
Но дело было не только во вкусах царя. Иван IV был публицистом — в своих произведениях он спорил, убеждал, доказывал. И, несмотря на неограниченную власть царя внутри государства, ему приходилось при этом встречаться с серьезными противниками: из-за рубежа приходили сочинения врагов Ивана IV, и в первую очередь наиболее талантливого из них — Курбского. Споря с этими «крестопреступниками», царь не мог ограничиваться традиционными приемами литературы XVI в. — обширными цитатами из сочинений отцов церкви, высокопарной риторикой. Свое первое послание Курбскому (1564) он адресовал не только и не столько самому «крестопреступнику», сколько «во все Российское царство» (так и озаглавлена первая, древнейшая редакция послания). Читателям «Российского царства» нужно было показать всю неправду обличаемых в послании бояр, а для этого недостаточно было общих слов — нужны были живые, выразительные детали.
И царь нашел такие детали, нарисовав в послании Курбскому картину своего сиротского детства в период «боярского правления» (отец Ивана IV, Василий III, умер, когда сыну было три года, мать — пять лет спустя), когда правители, «наскочиша друг на друга», «казну матери нашея перенесли в Большую казну и неистова ногами пихающе». Многие из этих сцен (изгнание митрополита Иоасафа с «великим бесчестием», «изымание» Федора Воронцова в «столовой избе» малолетнего царя) перекликались и даже дословно совпадали с аналогичными описаниями в приписках к Лицевому своду.
Особенно ярки были в послании Грозного сцены детства царя; сцены эти сохранили выразительность до нашего времени. «Мы же пострадали во одеянии и в алчбе!» — вспоминал царь. «Во всем бо сем воли несть; но вся не по своей воли и не по времени юности. Едино воспомянути: нам бо в юности детская играюще, а князь Иван Васильевич Шуйской седит на лавке, лохтем опершися о отца нашего постелю, ногу положа на стул».
Картина эта была остротенденциозной и едва ли исторически точной. Но в выразительности ей отказать нельзя было — отсюда и ее роль в развитии древнерусской литературы. Именно вопрос о допустимости подобных бытовых сцен послужил в XVI в. толчком к полемике о границах «ученого» и «варварского» в литературе — едва ли не первой чисто литературной полемике в Древней Руси. Оппонентом Грозного в этом литературном споре стал его важнейший политический противник — князь Андрей Михайлович Курбский.
А. М. Курбский был участником кружка лиц, игравших видную роль в период реформ середины XVI в., которому сам Курбский дал наименование «избранной рады». Выходец из княжеского рода (из ярославских князей), племянник В. М. Тучкова, одного из редакторов «Великий Миней Четиих», Курбский получил хорошее для этого времени литературное образование. В начале 60-х гг. многие из членов «избранной рады» попали в опалу и подверглись преследованиям; мог ожидать подобной расправы и Курбский. Назначенный наместником в Юрьев (Тарту), незадолго до этого присоединенный к Русскому государству, Курбский воспользовался этим для бегства в польскую Ливонию летом 1564 г. Но, «отъехав» к польскому королю и попав в среду литовско-русской знати, Курбский захотел обосновать свой отъезд и обратился к Ивану IV с посланием, в котором обвинил царя в неслыханных «гонениях» против верных воевод, покоривших России «прегордые царства». Иван Грозный ответил Курбскому уже известным нам посланием «во все Российское царство»; завязалась острая полемика между противниками, хорошо владевшими пером. В отличие от эпистолярных памятников конца XV — начала XVI в., первоначально создававшихся как реальные послания конкретным лицам и лишь затем становившихся достоянием широкого круга читателей, переписка Курбского и Грозного с самого начала носила публицистический характер. Конечно, царь отвечал в своем послании Курбскому, а Курбский — царю, но ни тот, ни другой не предполагали, очевидно, действительно убедить оппонента в своей правоте. Оба они писали прежде всего для своих читателей, свидетелей их своеобразного поединка, и в этом смысле их переписка была аналогична «открытым письмам» писателей нового времени.
Литературные позиции Курбского в этой переписке явно и несомненно отличались от позиций его противника. По своим идейным воззрениям князь-эмигрант был близок к нестяжателям первой половины XVI в., но по литературной манере он был весьма далек от Вассиана Патрикеева с его юмором и просторечием. Ближе к Курбскому был Максим Грек (которого Курбский знал до своего бегства и глубоко чтил); возвышенная риторика Курбского, сложность его синтаксиса — все это напоминает Максима Грека и те классические образцы, которым подражал бывший греко-итальянский гуманист. Первое послание Курбского Грозному представляло собой блестящий образец риторического стиля — своего рода «цицероновскую» речь, высказанную как бы на едином дыхании, логичную и последовательную, но начисто лишенную каких-либо конкретных деталей: «Почто, царю, силных в Израили побил еси и воевод, от бога данных ти на враги твоя, различными смертьми расторгл еси, и победоносную, святую кровь их во церквах божиих пролиял еси, и мученическими кровьми праги церковные обагрил еси, и на доброхотных твоих и душу за тя полагающих неслыханные от века муки и смерти и гоненья умыслил еси…? Не прегордые ли царства разорили и подручны тобе их во всем сотворили, у них же прежде в работе были праотцы наши? Не предтвердые ли грады ерманские тщанием разума их от бога тебе данны быша? Сия ли нам, бедным, воздал еси, всеродно погубляя нас?..».
Ответ царя, как мы знаем, отнюдь не был выдержан в такой строгой манере. В своем послании «во все Российское царство» Грозный также прибегал к патетике и «высокому» стилю, но не чуждался и явно скоморошеских приемов. На исполненные горести слова Курбского: «… уже не узриши, мню, лица моего до дни Страшнаго суда» — царь отвечал: «Кто бо убо и желает таковаго ефиопскаго лица видети?» . Включал Грозный в послание, как мы знаем, и чисто бытовые сцены — описание своего сиротского детства, боярских своевольств и т. д.
Курбскому такое смешение стилей, введение «грубого» просторечия казалось вопиющей безвкусицей. Во втором послании Грозному он не только отверг политические аргументы царя, но и высмеял его литературную манеру. Постыдно, объяснял он Ивану IV, посылать подобные сочинения «ученым и искусным мужем» и особенно — в «чюждую землю, иде же некоторые человецы обретаются, не токмо в грамматических и риторских, но и в диалектических и философских ученые». Ему показалось неприличным упоминание царевой постели, на которую опирался князь Шуйский, и другое место, где говорилось, что у Шуйского, пока он не разворовал царскую казну, была всего одна шуба — «мухояр зелен на куницех, да и те ветхи». «Туто же и о постелях, о телогреях и иные безчисленыя, воистину якобы неистовых баб басни; и так варварско», — иронизировал Курбский.
Перед нами своеобразная литературная полемика о том, как должна строиться литература. Но если в политическом диспуте Курбский оказывался сильным противником царя, то в литературном споре он едва ли мог считаться победителем. Силу «варварских» аргументов царя он несомненно ощущал и обнаружил это в своем произведении, написанном в совсем иной, повествовательно-исторической форме. Это была «История о великом князе Московском», книга, написанная Курбским во время польского «бескоролевья» 1573 г. и имевшая прямую политическую цель: не допустить избрания Ивана IV на польский престол.
Переписка подробнее:
Послание Курбского начинается с обращения, содержащего в себе емкую и значимую оппозицию. "Царю, от Бога препрославленному, паче же всех во православии пресветлому явившуся" - утверждение идеала и одновременно - вариант традиционной дипломатической формулы обращения к монарху. "Ныне же, грех ради наших, сопротив сим обретшемуся" - антиидеал, с точки зрения Курбского, имеющий место в русской реальности того времени. Ответственность за свой поступок Андрей Курбский снимает с себя и возлагает целиком на плечи царя, упрекая его в многочисленных грехах по отношению к верным подданным: "Избиенные тобою, у престола Господня стояще, отомщения на тя просят; заточенные же и прогнанные от тебя без правды от земли к Богу вопием день и нощь!" Таким образом, в центре спора сразу оказывается основная для публицистики XVI в. тема: соответствие (или - чаще - несоответствие) правителя идеалу монарха.
Ответ Грозного, как неоднократно отмечалось исследователями, строится по законам дипломатической переписки того времени: Иван Грозный тщательно отвечает на каждый обвинительный тезис своего оппонента, зачастую либо дословно цитируя, либо пересказывая послание Курбского. Такое построение существенно облегчает сопоставление текстов и идей двух первых посланий обоих противников.
Послание начинается с полного перечисления Грозным своей родословной, что позволяет ему сразу же задать нужную тональность повествования: Курбскому отвечает законный самодержец всея Руси, наследник великих князей, прославившихся военными победами и другими деяниями во славу Русской земли. Интересен перечень князей, которых поименно называет Иван Грозный среди своих прямых предков. В полном соответствии с древнерусской традицией именования здесь упомянуты отец и дед, два непосредственно предшествующих колена рода (Иван III и Василий III). А перед ними - три святых правителя (Владимир Креститель, Александр Невский и Димитрий Донской) и Владимир Мономах, чье имя часто вспоминалось в связи с появлявшимися в XVI столетиями теориями, связанными с преемственностью Москвы по отношению к Риму (см., например, "Сказание о князьях Владимирских"). Если Курбский сомневается в соответствии Грозного идеалу монарха, достойный ответ ему может дать только сам монарх. Грозный выступает с изложением своих взглядов как государственный человек, он начинает свое письмо пышно, торжественно, пространно. Но темпераментная натура Грозного очень скоро дает себя знать. Постепенно, по мере того как он переходит к возражениям, тон письма его становится оживленнее. Грозный резко возражает против мнения Курбского о необходимости иметь мудрых советников из бояр и в полемическом задоре называет бояр своими рабами. А еще дальше тон письма становится запальчивым, Грозный с азартом издевается и высмеивает Курбского, отпускает такие насмешки, которые уже лишены всякой официальности.
Основной аргумент Грозного в споре с Курбским - зеркальное отражение тезиса оппонента. Если Курбский говорит о несоответствии Грозного идеалу правителя, то Грозный ставит вопрос о том, насколько Курбский (и - обобщая - многие, подобные ему) далек от идеала подданного. Царь гиперболизирует масштабы проступка Курбского: "Ты же, тела ради, душу погубил еси, и славы ради мимотекущия, нетленную славу презрел еси, и на человека возъярився, на Бога возстал еси". Он резко противопоставляет изменнику верного слугу Курбского Василия Шибанова, не устрашившегося никаких мучений и даже самой смерти: "Он свое благочестие соблюде, пред царем и пред всем народом, при смертных вратех стоя, и крестного ради целования тебе не отвержеся, и похваляя всячески умрети за тебе тщашеся". По легендарному преданию, именно Василий Шибанов доставил в Москву и передал Грозному письмо своего господина. Это предание было использовано А.К. Толстым при создании баллады "Василий Шибанов". Три фигуры (Шибанов - Курбский - Грозный) оказываются связанными отношениями "господин - подданный", и в результате оказывается, что как господин Курбский гораздо "хуже" Грозного, т.к. обрекает своего верного слугу на смерть, а как подданный - гораздо "хуже" Шибанова, т. к. ему чужды понятия верности и долга. Это противопоставление вводит важную для Грозного тему "неправедных подданных", которые сами своим поведением вынуждают правителя на жестокие меры: "И се ли супротивно явися, еже вам погубити себе не дал есми?" Итак, царь может быть праведным только при условии выполнения своего гражданского долга его подданными, и в запальчивости Грозный вспоминает целый ряд преступлений против него его бывших сподвижников. И здесь измена Курбского оказывается фрагментом в ряду аналогичных измен, через которые царю пришлось пройти на протяжении своей жизни с ранней юности до настоящего времени.
Чем дальше, тем более эмоциональным становится стиль послания Грозного. Величавость вступления сменяется запальчивой эскападой обвинений: "Аще царю не повинуются подовластные, и никогда же от междоусобных браней престанут. Се убо зло обаче само себе хапати! Сам не разумея, что сладко и свет, что горько и тма, иных поучает. Ино сладко и свет, яко от благих престати и злая творити междоусобными браньми и самовольством? Всем явленна суть, яко се несть свет, но тма, и несть сладко, но горько".
Эта смена тональности приводит к появлению смехового начала. Смех у Грозного превращается еще в один - и самый сильный - аргумент в споре со своим противником. Поэтому царь высмеивает наиболее сильные места в послании своего оппонента, в частности, его упование на грядущий Страшный Суд, на котором обличатся все неправедные дела нечестивого правителя. Курбский пишет: "И да будет ти, царю, ведомо к тому: уже не узришь, мню, в мире лица моево до дня преславного явления Христа моего". В этой короткой фразе сконцентрированы и вера в грядущее возмездие, и напоминание о Христе, который выше и справедливее всех земных царей, и горечь обиды, и осознание собственного превосходства. Грозный очень точно почувствовал эмоциональную силу этой фразы, поэтому именно она стала объектом осмеяния: "Лице же свое показуеши драго. Кто же убо восхощет таковаго эфопъскаго (здесь - в значении "бесовское". - А. А.) лица видети?.."
Стиль послания Грозного не поддается однозначному определению, т. к. варьируется на протяжении произведения. Очень емко его определил Курбский, назвав полученное письмо "широковещательным и многошумящим". Сквозь него все ярче проступает сильная личность самого царя, его темпераментная и непримиримая натура. Она не укладывается ни в один из существующих стилистических канонов, но решительно нарушает их все. От возвышенного церковнославянского языка до бытового просторечия и ругательств, от цитат из Священного Писания до перефразированных народных пословиц и поговорок - таков стилистический диапазон этого текста. Эта полифоничность - сознательная установка автора, намеренно стремившегося встать над любыми существовавшими литературными формами, использовать все их возможности для достижения своей цели.
Эта принципиальная стилистическая неоднородность послания Грозного привела к возникновению в переписке не только политического, но и чисто литературного спора. В "Кратком отвещании князя Андрея Курбского на зело широкую епистолию великаго князя Московского" возникает еще один упрек: "...не токмо цареви, так великому и во вселенней славимому, но и простому, убогому воину сие было не достойно" так писать, да еще и посылать это "в чюжую землю, идеже некоторые человецы обретаются, не токмо в грамматических и риторских, но и в диалектических и философских учениях искусные". Эта фраза свидетельствует о том, что Курбский стремился стать выше своего оппонента не только в моральном, но и в культурном плане и ориентировался он при этом на западную культуру. Для него Грозный становится неумелым литературным варваром, целыми книгами и паремиями цитирующим Священное Писание, тогда как сам он обращается не только к авторитету Библии и сочинениям отцов Церкви, но и к произведениям античных авторов.
Литературное наследие Ивана Грозного, как и наследие Андрея Курбского, не исчерпывается перепиской, включающей пять посланий (три написаны Курбским и два - Грозным). Оба корреспондента были весьма плодовитыми авторами, заслуживающими внимания и вне зависимости друг от друга.
Послания - основной жанр литературного творчества Ивана Грозного. Помимо переписки с Курбским, хорошо известны его послания опричнику Василию Грязному, игумену Кирилло-Белозерского монастыря Козьме, грамоты правителям других государств (Иоанну III Шведскому, Стефану Баторию, Елизавете Английской и др.), беседы с иностранными дипломатами, гимнографические произведения (канон Ангелу Грозному), Духовная. В летописи отражен диспут Ивана Грозного с протестантским пастором Яном Рокитой.
Всей душой любил царь музыку, церковное пение. В Переславле Залесском в соборе Никитского монастыря, построенного в 1564 г., была большая плита из белого камня, на которой читалось: "Благочестивый государь всенощное бдение слушал и первую статию сам пел, и божественную литургию слушал и красным (красивым. - А. А.) пением ... сам же государь пел на заутрени и на литургии". В Александровской слободе Иван Грозный завел целую музыкальную школу, славившуюся певцами и распевщиками. Но государь не только любил церковное пение и покровительствовал ему - до нас дошли его собственные музыкальные произведения. Это две стихиры, т.е. песнопения вечерни и утрени, первые слова которых заимствуются из текста псалмов, а в последующих, поэтически связанных с ними, развиваются самостоятельные темы, прославляющие святых или какие-нибудь значимые события. Первая стихира посвящена московскому митрополиту Петру и начинается словами, отражающими общероссийское значение деятельности святителя: "Кыми похвалеными венцы увяземо святителя иже плотию в Руси суща и духовно всем достизающа, иже чиста того любляше, веримо предстоятеля и заступника, иже всем скорбным утешителя, благочестия реку, Землю Русскую веселяшу течении Петра, теплого предстателя нашего и хранителя". Вторая стихира посвящена Сретению иконы Богоматери Владимирской, спасшей Москву от нашествия Тамерлана (на Руси его называли Темир-Аксаком) 23 июня 1395 г. Такому общерусскому, но и "нарочито московскому" празднику и посвящена стихира, в которой Иван IV призывает "верных множество совокупленное": "Вострубите трубою песней во благонарочитом дни праздника нашего и тмы разрушение, и свету пришествие паче солнца восиявша".
В связи с писательской деятельностью Ивана Грозного чаще всего встает вопрос о стиле его произведений. Вряд ли в древнерусскую эпоху существовал еще один писатель, который бы так мало осознавал себя писателем, и вместе с тем каждое литературное выступление которого обладало бы с самого начала таким властным авторитетом. Все написанное Грозным является актуальным откликом на те или иные насущные потребности современной ему политической действительности. И именно это наложило сильнейший отпечаток на его произведения. Грозный прежде всего - политик, государственный человек, и он вносит политическую запальчивость в каждое свое произведение. Сложно определить жанровую или стилистическую доминанту его творчества, его произведения находятся где-то на грани литературы и деловой письменности, частных писем и законодательных актов, в них стирается граница между выражением частного мнения и отдачей государственного распоряжения. Исследователи этой проблемы неоднократно отмечали, что письма Грозного - неотъемлемая часть его поведения и деятельности в целом: каждое и них - его общественный поступок.
Одна из проблем, к которым часто обращаются историки литературы, - это попытка решить вопрос, писал Иван Грозный свои произведения или диктовал их. Эта проблема возникает в связи с тем, что, как это часто бывает у эмоциональных писателей, стиль Грозного включает элементы устного мышления: он пишет, как говорит. Чертами, характерными для разговорной речи, являются многословие, частые повторы мыслей и выражений, отступления, неожиданные переходы от одной темы к другой, вопросы и восклицания, постоянные обращения к читателю как к слушателю. Его послания гипнотизируют читателя, и многословие их - не столько простая болтливость, сколько прием, которым он завораживает и заколдовывает читателя, эмоционально на него воздействует, угнетает или расслабляет. Он мучитель в жизни и в своих посланиях, он также и талантливый актер с элементами древнерусского скоморошества.
Для произведений Грозного характерно чередование церковнославянского языка и разговорного просторечия, иногда переходящего в запальчивую брань. Грозный пользуется поговорками, его речь полна восклицаний, он часто обращается к читателю, он прерывает свою речь вопросами, останавливает себя. Он делает смелые сопоставления библейских лиц и событий с современными ему.
Грозный мог быть торжественным только через силу. на время вынужденный к торжественности тона, он в конце концов переходит к полной естественности. Можно подозревать Грозного иногда в лукавстве мысли, иногда даже в подтасовке фактов но самый тон его писем всегда искренен. Он был искренним даже тогда, когда впадал в скоморошеский тон. Это было актерство азарта, а не притворство из расчета. Начав со стилистически сложных оборотов, с витийственно-цветистой речи, Грозный рано или поздно переходил в свой тон, становился самим собой: смеялся и глумился над своим противником, шутил с друзьями или горько сетовал на свою судьбу.
В своих посланиях Грозный постоянно играет какую-либо роль. Стиль их меняется в зависимости от взятой им на себя роли. От этого стиль его посланий очень разнообразен. Чаще всего для Ивана Грозного было характерно притворное самоуничижение, иногда связанное с лицедейством и переодеванием. Едва ли не наиболее характерной чертой стиля посланий Грозного является притворно-смиренный тон и просторечные выражения в непосредственном соседстве с пышными и гордыми формулировками, церковнославянизмами, учеными цитатами из отцов Церкви.
С этой точки зрения наиболее характерно его знаменитое послание в Кирилло-Белозерский монастырь, начинающееся, в отличие от первого послания Курбскому, с гиперболизированно самоуничижительной автохарактеристики: "Увы мне грешному, горе мне окаянному, ох мне скверному! Кто есмь аз, на таковую высоту дерзати?" Обращение к монахам, в идеале - богоугодным подвижникам, приводит Грозного к необходимости исходно определить и явно показать дистанцию, пролегающую между обычным грешным человеком, пусть и облеченным всей полнотой государственной власти, и подвижниками, дерзающими идти вслед за отцом и основателем монастыря преподобным Кириллом Белозерским: "Аз брат ваш недостоин еси нарещися... А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати и чем просветити? Сам повсегда въ пияньстве, в блуде, в прелюбодействе, въ скверне, во убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе...". Взятая на себя роль смиренного грешника очевидна, так же как в начале послания Курбскому, напротив, была очевидна выбранная роль самодержца "без страха и упрека". И то, в чем Грозный не позволял обвинить себя своему бывшему подданному, а ныне предателю Андрею Курбскому, теперь он сам готов признать за собой, но только в том случае, если он сам и выскажет эти риторические обвинения. Однако, и в послании Курбскому, и здесь Грозный не выдерживает до конца изначально принятой на себя роли и чем дальше тем больше становится самим собой. В результате он резко обличает братию Кирилло-Белозерского монастыря за то, что она не может справиться с присланными в монастырь опальными боярами, которые пытаются установить там свой образ жизни: "А во се над Воротыньским церковь есть поставили - ино над Воротыньским церковь, а над чюдотворцом (Кирилл Белозерский. - А. А.) нет, Воротыньской в церкви, а чюдотворец за церковию! А на Страшном Спасове судищи Воротыньской да Шереметев выше станут: потому Воротыньской церковию, а Шереметев законом, что их Кирилова крепче". А заканчивается письмо уже совсем решительным, властным, царским: "Вперед о том не докучайте: воистину ни о чем не отвечевати".
В последнем фрагменте опять возникает едкая ирония, высмеивание оппонента - один из излюбленных приемов Грозного-полемиста. Диктуя или как бы записывая свою устную речь, Грозный всегда очень конкретно и отчетливо представлял себе своего противника. Отсюда - скрытый диалог, неизменно присутствующий в его посланиях: он как бы повторяет вслед за своим противником его аргументы, а затем их разбивает и торжествует победу, иронизируя, насмехаясь или отмечая, что аргументация противника и сам противник достойны только смеха. Грозный - пожалуй, первым в истории русской литературы - понял, что высмеять - это значит духовно уничтожить противника, победить. Вот почему в его обличениях так часто противник опровергается тем, что его положение объявляется смешным. При этом в своих скрытых диалогах Грозный показывает высокую степень актерского мастерства. Он не только ясно передает все возражения противника (в форме вопросов, которые Грозный как бы задает от его лица), но и переселяется в его положение, учитывает его характер. Разумеется, он упрощает и превращает в гротеск аргументы противника, но при этом остается все же в пределах возможного, вероятного.
Андрей Курбский прожил в Литве почти два десятилетия, вел обширную переписку, занимался переводом святоотеческих текстов на русский язык и защищал православие в Литве от католиков и протестантов. Там же он написал свою знаменитую "Историю о великом князе Московском", представляющую собой существенно новую ступень в развитии русской исторической литературы. Впервые появился труд, цель которого заключалась не в том, чтобы просто изложить события, связанные с той или иной страной, городом, монастырем, историческим лицом, а вскрыть причины, происхождение того или иного явления. Явлением, вокруг которого Курбский сосредоточил внимание в своей "Истории", были деспотизм и жестокость Грозного, начатое им "лютое гонение" на подданных. Ответ, который дает Курбский, вполне в духе XVI в. - всему тому виной злые советники. Курбский, как и Иван Пересветов, верит в силу слова, в силу разума, в силу убеждения. Поэтому злой или добрый совет может переменить характер царя, направить историю по новому пути. Началось все с того, что Иван остался без отца сиротой а пестуны и "ласкатели" поощряли в нем дурные наклонности. Картинно описываются первые детские жестокости Ивана, как он метал с высоких крылец животных и, собрав вокруг себя таких же юных сорванцов, носился с ними на конях по площадям и торжищам, грабя, избивая и умерщвляя мужей и жен. Начавшиеся жестокости царя были приостановлены двумя мудрыми, хотя и юными мужами - Алексеем Адашевым и священником Сильвестром из Новгорода. Им удалось на некоторое время "исправить" царя разумными советами, направить его на добрый путь и тем доставить славные победы русскому оружию. Здесь Курбский подробно описывает военные деяния Грозного и особое внимание уделяет взятию Казани. Но вскоре появились злые и эгоистичные советники, похожие на детских воспитателей Грозного: как и те, эти стремились утвердить свое влияние на царя, поощряя его страсти. Так пришел к концу благополучный период царствования Ивана IV. Самый же дурной совет был подан царю одним старцем: "И аще хощеши самодержец быти, не держи себе советника ни единаго мудрейшаго себе". После этого в царе постоянно возрастала злоба, подогреваемая страхом независимых мнений и советов.
От объяснения причин гонений Курбский переходит к подробным и картинным описаниям самих гонений и бесчинств Грозного, развращения нравов, наступившего в результате всеобщего страха и разорения страны. Перед нами первый политический памфлет в русской литературе, развернутый до подробной истории царствования Грозного.
Если "кусательный стиль" Ивана Грозного традиционно возводят к традиции "иосифлян", а в качестве непосредственных предшественников называют самого Волоцкого игумена, в "Истории" Андрея Курбского сказались не только традиция русской воинской повести, но и стилистика обличительных проповедей и сочинений Максима Грека, учеником которого князь считал себя всю жизнь и литературную доктрину которого (в частности, в связи с проблемами перевода) настойчиво проводил в жизнь. Но при всем том "История" выделяется своеобразием индивидуального стиля, стройностью и энергией изложения.
Несмотря на существенные различия между двумя оппонентами, исследователи отмечали, что, подобно тому, как произведения Ивана Грозного и их стиль освещаются его поведением, так и характер, стиль и идейная сторона сочинений Курбского являются частью его биографии, его стремления найти свою позицию в жизни. И главное в занимаемой им жизненной позиции - не столько поза правдолюбца перед своими читателями, сколько игра перед самим собой, стремление оправдать себя в своих собственных глазах.
Андрей Курбский занимает очень важное и существенное место в истории переводческой деятельности на Руси. Своим учителем он почитал Максима Грека, а историки литературы называют его деятельность переходным и связующим звеном между трудами афонского монаха и лихорадочной переводческой деятельностью, охватившей Москву в XVII столетии. Андрей Курбский не только переводил восточнохристианских отцов Церкви, но и смело обращался к западноевропейским источникам просвещения. И в то время, как в Москве еще с большим подозрением относились к наукам и "свободным художествам", Курбский настойчиво подчеркивал пользу просвещения для христианина.
