Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ремизов.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
805.77 Кб
Скачать

18 Толклись в «околодке» у доктора.

Тут всякие килы показывали и язвы, и жилы синие.

Какой-то старик — по документам сорокалетний —

растерянно обращался ко всякому:

— У меня, — повторял он, — хроническая гонорея,

воспаление пузыря.

И так жалобно морщился, по этим его морщинкам

больным видно было, какая это боль его каменная.

А другой показывал сюда — на сердце: не жила, так

не увидишь.

Сидели на корточках костлявые и опухшие с градус-

никами. Одетые и полураздетые стояли в очереди.

Доктор много не разговаривал, ставил статью: такая-то

статья и следующий. В «околодке» не задерживали.

И те, кто раздевался, живо оделись.

Уж без строя, разбереженных и встряхнутых, повели

назад во двор.

И опять перекличка.

И опять:

— Приходи завтра!

А назавтра:

— Подожди на дворе!

Совсем изморелых водили в Присутствие.

— Чего вы, ребята, скучно идете, гряньте-ка песню! —

трунили конвойные.

А ни у кого духа не хватало, шли молча.

— «Три деревни — два села!» — не унимался, зубо-

скалил конвойный.

Шли по Гороховой, потом повернули по Садовой кто

с килой, кто с жилой, а кто — так не покажешь. И тот

старик семенил, повторяя свое жалко о пузыре.

В Присутствии велено было всем раздеться, все равно,

с килой или с глазом.

Сидели в куче пришибленные в испарине, — так души

перед Творцом жизни и смерти ждут своей участи. И

было неловко выходить к столу, где в чистых мундирах

зорко тебя осматривали и, судя, перешептывались.

Одних назначали на «испытание», других принимали.

И те, кто был принят, шли из Присутствия на «сборный

пункт».

19 А те, кто подлежал еще испытанию, должны были

начать все сначала: по утрам являться в казармы на

перекличку и терпеливо ждать, когда выкликнут, чтобы

с партией таких же идти под конвоем в госпиталь.

Эти ожидания на казарменном дворе, хождения на

осмотр и осмотр открыли и передо мной щелку, и я

заглянул в самое нутро войны, я почувствовал ее не ту,

о которой песни поют — «звезда сердца»! — какая на-

смешка! — а то ее сверло, о котором никакого склада

не сложишь и никакой сказки не скажешь.

И душа моя отшатнулась.

«Звезда сердца»! — какая насмешка! Ведь вся наша

жизнь есть только разубранное и разукрашенное подка-

пывание и подсиживание соседа, только отравление и

подтачивание века ближнего — убийство скрытое; а война,

это уж убийство откровенное и ничем не прикрытое. И

если для мирного убийства, для лицемерного жития мир-

ского, прежде всего надо ум и ловкость, для войны прежде

всего мясо здоровое, крепкое и зоркое, мясо-машину.

И вот с разных концов Петербурга согнали нас разных

по жизни и по душе, и по духу, чтобы отобрать годных

и отбросить дрянь.

Дрянь, к которой принадлежал и я, были самые не-

счастные: мы ни к чему были и просто не имели смысла

быть на белом свете, и с нами не считались.

Толкаясь днями на казарменном дворе в ожидании

переклички, я смотрел на годных — настоящих, которые

уходили на «сборный пункт», а оттуда на муштровку в

казармы, чтобы, наловчившись нужным приемам, идти

убивать. И среди бородатых сверстников моих я заметил

о ту пору — в третий год войны, — что о России,

которую защищать от врагов и собрали нас всех, и годных

и негодных, о России не было речи, а было одно:

— Все равно, скоро войне конец.

И эта мысль о скором конце, — даже срок ставили:

весна! — примиряла людей моего возраста, семейных и

уж тронутых нелегкой мирной жизнью, озабоченных, с

их трудной участью.

— Войне скоро конец.

20 V

МЕЖДУ СЫПНЫМ И ТИФОЗНЫМ

В туманное петербургское утро, когда каждый поворот,

каждый звук и оклик, как этот желтый невский туман,

подымают в душе неизъяснимую тоскущую тоску и скор-

бью переполняют сердце, в туманное, любимое утро вверг-

нут был в госпиталь и сорок четыре дня и сорок четыре

ночи живой, только негодный, провел я среди умирающих

и мертвецов.

Когда после ужина больные укладываются по своим

койкам на сон грядущий и белые ночные сиделки при-

мащиваются на лавку подремать до полунощного звонка,

выхожу тихонько из палаты, осторожно иду по каменным

гладким квадратам, мимо запертого телефона, бесконеч-

ным, как в крещенском зеркале, сводчатым коридорам.

Там в конце открытая палата — под голубым матовым

огоньком тифозный и два крупозных, а в окно им с воли

зеленый, прыгающий под дождем фонарь. Ни фонаря

дождливого, ни огонька они не видят — малиновые,

зеленые, красные шары под потолком, и пудовая лапа

давит грудь.

В углу, как свечка, всю ночь сестрица.

— Спите, чего вы? — шепчет сестрица.

А мне что-то и сна нету.

Иду на другой конец — бесконечен, как в крещенском

зеркале, сводчатый коридор, — там в душных бинтах

сыпные и запах мази.

Наша палата — «камера», так я говорю себе, потому

что есть что-то общее между тюрьмой и госпиталем, или

эти окна с решетками и уйти нельзя? — наша палата в

середке, наши соседи — туберкулез и такие, как мы, кто

с сердцем, кто с животом. И из нашей палаты прямо

через сводчатую широкую площадку-сени ход в уборную

и к той двери, через которую никто еще из заключенных

не выходил, а только выносят.

Редкую ночь не слышу, как звенят колесики крова-

ти — это катят кровать с помершим из палаты на площадку

к уборной, и редкое утро робко не пройду мимо ширм,

за которыми лежит закрытый простыней покойник.