Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ремизов.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
805.77 Кб
Скачать

124 Разговоры о войне, Керенском, большевиках.

Частятся «хам» и «сволочь».

Сначала я о своем думаю, но разговоры затесняют

свое.

И одно только свое остается: что вот эти «не хамы и

не сволочь» — они лежали и день и сейчас лежат! Это

всё военные петербургские и с ними какая-то барышня,

знакомая их знакомых, они, пресытившись, не знают уж

как еще и лечь, чтобы совсем как дома, а С. П. дремлет

на картонке в проходе.

— люди совсем не изменились. Такое на свете делается,

так все кругом угрожает, им угрожает! а они, как и

раньше, болтают всякий вздор, и никакого чувства у них

нет, что вот надвигается что-то страшное, и неизвестно,

чем все это кончится.

— — а кончится плохо. И пусть будет плохо!

— — легкость — легкость поразительная —

— — им надо потыкать носом, тогда они, может, еще

и поймут, а так — ничего!

И голоса замыкаются — много голосов — в цепь.

— — гибнет Россия, чувствую —

— — а какая она будет, не знаю —

— — и не на ком остановить глаза, люди пропали —

— — кто пропал? И разве было что — ?

— — республику еще никто не установил, а респуб-

ликанские войска бегут —

— — убийства, насилия, грабежи, все есть, все, все.

А еще и похуже будет —

— — тут напрасно одних большевиков обвиняют —

впрочем, всегда кого-нибудь обвиняют! — а если подумать:

ведь жизнь-τό одна, мало кому охота помирать. А есть и

такие, в прежнее время и пошли бы, а теперь —

— — промышленная жизнь остановилась, голод. Такая

русская свобода не дорога —

— — на власть революционной демократии посягнуло

не безумие, а самое трезвое рассуждение —

125 — — слушаться-то кого нынче? Никто никого не

признает. Коли бы правда была — !

— — война — война — война —

— — и доконают — !

— — да уж хуже того, что есть, едва ли было ког-

да —

— — неумелость, недуманье —

— — на скачках встречала в Красном —

— — сволочь — хамы —

— — а ведь вот палкой опять загнали в окопы —

— — был порядок да сплыл. Темные силы —

— — ну за это еще будет: повоюют —

— — всю Россию, как шаром огненным, покатят.

Много кому придется расплачиваться. Жалко, кто так

пропадет —

— — и никто ни в чем не уверен —

— — в большевиках —

И вдруг на «большевиках» все обрывается и один голос

жалкий жалующийся тянет бесконечно:

— — ф — о — р — м — у — л — e — в — и — ч

— — высокий берег — там наверху деревья.

Дорога вся изрыта водой. Ямы от водоворота.

Где были огороды, точно граблями проведено.

Углы клунь снесены водой. Плетни валяются.

Озимое так все вымыло, точно и не сеяли.

Овраги— —

«Как поступить с вашей квартирой, — говорит

Формулевич (он же и Степпун), — передать ли

ее частным лицам или общественному учрежде-

нию?»

«А где же мы жить-то будем?»

«Воздержание от еды — единственное средство».

И Степпун пропал в овраге.

А я полез на берег.

IV

В Москву приехали заполдень.

Путь нам в Таганку — взяли извозчика: 14 рублей!

126 А что если бы кто сказал тогда, что в 20-м году

осенью за такой же конец заплатим не 14 рублей, а десять

тысяч!

Было смутное чувство пропада, но не представляли

себе, до чего можно дойти.

И так во всем.

Папирос купил: что раньше стоило 20 штук 18 копе-

ек — говорят, «почти даром»: 35 копеек!

И ясно было одно: это — война, расплата за войну,

которую наперекор продолжали.

И терпелив же человек —

И не в большевиках тут — — если бы не было

большевиков, их надо было бы выдумать, так что ли? —

чтобы прекратить, наконец, эту кровавую желез-

ную игру «до победного конца».

Такое услышал я с первых же московских дней от

терпеливейших и самых смирных в Таганке.

— Ты большевик! — говорили мне, припоминая мое

прошлое.

И это говорили все, кто меня знал еще по Москве, и

говорилось с надеждой и сочувствием.

Сначала я разъяснял, что это было в те допотопные

времена, когда —

— Когда еще Владимир Ильич не отделился, и была

единая и неделимая социал-демократическая рабочая пар-

тия «с.-д.».

В Петербурге ходил рассказ, как в начале революции,

когда было принято причислять всех к какой-нибудь пар-

тии и А. Н. Бенуа попал в большевики за участие в

«Новой Жизни», К. А. Сомов будто бы полюбопытствовал,

кто же он-то теперь?

«Ты, Костя, — ответил Бенуа, — меньшевик-интерна-

ционалист».

Вспомнив Сомова, я уже самостоятельно стал подбирать

себе кличку помудренее.

— Не большевик я, а националист-интернационалист...

Но это никого не убедило.

И я остался большевиком, что и ясно и вразумительно:

с большевиком соединялось тогда «долой войну», а это

так всем хотелось в той Таганке, куда я попал.

127 ν

В Таганке мы остановились у моего брата Виктора.

Я думал расспросить его, как там на войне с революци-

ей — но его в Москве не оказалось: где-то на войне

корпел.

*

Мой брат Виктор — из запасных прапорщик, до войны

служил в Банке. За войну два года просидел в окопах. В

последнее наше свидание — прошлой весной — много

чего порассказал мне. И из его слов я уже тогда понял,

что скоро все кончится —

и кончится не просто!

Человек он тихий, вытишинный в Банке, — я не раз

слышал от него и много горького о его службе, — и,

слушая его рассказы о войне, я тогда подумал:

«А когда кончится война и он вернется в Банк, как

он примет свою службу — так ли покорно и смолчно,

как раньше?»

И мне было ясно: если прорвало такого терпеливого

и безобидного и, стало быть, войне конец, то, кончив

войну, такие вот жить по-старому не согласятся —

и там, где они молчали, ответят,

и где гнулись, не смолчат,

и где уступали, пойдут против.

Нянька Кондевна рассказывала о войне, как с офицерами

солдаты расправляются. Про это я уже слышал и читал.

— Да ведь он же не настоящий офицер!

— Ну, на это не посмотрят! В. М. гóриться нечего,

он с ними, как свой, его не тронут.

Да — не тронули!

С войны он вернулся в Москву и в начале 20-го го-

да — в самый тягчайший год страды — уже красноар-

мейцем погиб где-то «под Колчаком».

Что-то в нем было похожее на Льва Шестова.

Не в философии — никакой философией он не зани-

мался — он знал бухгалтерию и еще в училище (мы

вместе учились) умел решить любую задачу, и самые

сложные вычисления, не как я на бумажке, в уме делал.

Нет, с Шестовым у него было сходство в житейском.

В редкие наши свидания он учил меня уму-разуму,

128 желая помочь мне в моей кавардашной жизни, а мне

всегда было чего-то чуднó: или потому, что советы —

«ум-разум» и от самого доброго желания, а имели очень

мало — я чувствовал — житейского.

Шестову, занявшему большое место в литературе, уда-

валось, но Виктору в его подчиненном положении бан-

ковского служащего — ничего.

И единственно, что он раз сделал, это когда меня в

допотопные времена гнали по этапу через Москву: он

пробрался к арестантскому вагону и передал мне каран-

дашей, перьев и ручек, добытых, как говорилось у нас в

19-20-м году, «через преступление».

«Смеяться тут нечего, — говорил, бывало, — хочешь

помочь человеку, а он дурака валяет: вздумал писать

деловые письма с завитушками, а никто ведь ничего не

понимает! А с Воскресенским дьяконом я тебе очень

советую познакомиться».

Дьякон, конечно, мне незачем, но у него-то, по каким-то

непонятным мне соображениям житейским, связывалось с

этим знакомством полезное для меня во всех отношениях.

И еще: как-то он написал мне — вообще-то он не

писал ничего, кроме поздравительных писем (святцы знал,

как бухгалтерию!) — «что если будет уж очень тяжело,

чтобы я имел в виду, угол для меня всегда у него

найдется!»

Нянька Кондевна о своем рассказывала, как ее муж

Устин помирал:

как мучился, приобщить бы! а он язык высунул

(колдун был!); ему на шею росный ладан пове-

сили, а они (черти) его крючьями стащили с

лавки и под печку, все кости гремят — — и тут

память у нее отошла.

— Дети, без хлеба, три вязанки соломы — одной

пришлось гориться. Ну, а теперь слава Богу: корова у

помещика в саду пасется, теперь ничего.

Ночью была гроза настоящая: сначала гром гремел,

потом как запустит дождь — —

*

— — иду по дорожке в саду. Вижу, череп лежит.

Нагнулся: череп. Взял его в руки. Иду и разбираю —

129 и в траву откидываю кости. И когда разобрал

весь, говорят мне: «Это ваш череп».

«Как же так, ведь я жив!»

«Череп ваш».

И я подумал:

«Мой череп — удивительное дело, при жизни!

надо сберечь».

И опять я иду, сбираю кости, чтобы череп со-

ставить — свой.

VI

В прежние годы проездом в Петербург мы останавли-

вались в Москве не в Таганке, а у другого моего брата

Сергея.

Но вот уже несколько лет у него не было «угла»: он

попал в большую беду и два года ходил по Москве без

должности, и «угол» у него был только для ночлега. С

войны, когда стали забирать на войну, ему, как «негод-

ному», удалось получить место сначала на Товарной стан-

ции на тяжелую работу, потом в управлении на Домни-

ковской улице. Там же поблизости в Сокольниках он и

комнату снимал.

Прямо со службы пешком пришел он в Таганку.

Он рассказывал о Москве — о революции, о няньке

Кондевне, которая в революцию просила городовова ей

показать, «чтобы дать ему хоть подзатыльник», — о моем

ученике городовом, который хотя и не выдержал экзамена

на околодочного, зато медали все выслужил, какие только

полагались для ношения, и вот очутившийся на старости

лет — лучше бы и медалей не носить! — и о своей

службе на Домниковской: с революции ему повышение!

— Теперь уже не то.

Да, не то: он одет лучше — не так, как тогда! и

смотрел не так — прямей.

От революции в Москве разговор перешел просто к

Москве — всегдашнее московское.

— Нет, ты не любишь Москвы, — сказал он мне, —

какая это любовь: жить постоянно в Петербурге! Вот я —

я без Москвы просто жить не мог бы!

130 Да — это была настоящая любовь.

В начале 20-го года — в самую тягчайшую страду —

он все-таки решился уехать из Москвы: поехал к своей

дочери в Мелитополь, дорогой захворал тифом и по-

мер.

Этот брат мой, ни на кого из нас не похожий, с детства

писал стихи, сначала «пушкинские», потом «футуристи-

ческие», и никогда ничего не печатал; хороший голос был

у него, одно время учился в Филармонии, но актером не

сделался; вообще никем не сделался — просто был везде

(а он должен был поступить на службу) случайным, «вре-

менным», а когда захотел во что бы то ни стало сделаться,

как все, из этого ровно ничего не вышло. Хуже того,

совсем плохо — без должности-то ходил по Москве два

года, вы это понимаете, имея «угол» только для ночлега!

С детства гимназистом он начал курить и с папиросой

мог часами сидеть у окна, мечтая. Он приезжал ко мне

во все мои ссылки: в Пензу, в Устьсысольск, в Вологду.

А в пензенскую тюрьму он передал мне тысячу штук

апельсин, — по-московски!

Да, без Москвы он не мог жить.

*

Я пошел его провожать к Новоспасскому монастырку —

оттуда трамвай в Сокольники.

Обыкновенно он провожал меня в Петербург, а на этот

раз мне пришлось — в первый раз в жизни он получил

отпуск на две недели и вот собрался уехать —

«подышать вольным воздухом!»

Трамваи ходили редко, пришлось ждать.

Опять заговорили о Москве — революции и о прошлом.

И вспомнив, должно быть, свои тягчайшие годы «без

должности», он вспомнил и еще что-то и вдруг точно

обрадовался:

— Ведь ты ж большевик! — сказал он, — как же

по-твоему?

Но я не успел объяснить: подошел трамвай.

Так и простились.

Было 8 часов — последний трамвай в Сокольники в

8-мь — я нарочно медленно пошел домой: на Воронцовской

131 можно было у одной старообрядческой «чернички» полу-

чить молоко «в 8 часов».

А приди я в 8, молока мне все равно не дали б —

часы по военному времени подведены на час! — потому

что грех: грех давать, раз признаю я новые, а не старые

«коровьи», по которым часам корову доят, доили и будут

доить «во веки веков».

«Большевик!»

Я шел мимо трактира — это к Спасской заставе —

трактир третьего разряда «Гроб» —

И вдруг спохватился:

«Такое время — может, никогда не увидимся. Вот

посидели бы в этом «Гробу» и я разъяснил бы все это —

какой большевик — —»

И я еще тише пошел.

На Новоспасском часы как стояли.

VII

В Москву мы приезжали, как на кладбище.

Я ходил по старым местам, о которых только у меня

память. И я видел, как с каждым годом остается все

меньше этих крестов.

За войну особенно много исчезло, за революцию еще

больше — и это как-то само собой.

На углу Землянки и Николоямской не было пивной,

даже никакого признака не осталось — в других местах

с запрещением переделались в чайные.

— Тут была пивная Алексея Ивановича Горшкова? —

спросил я.

И никто ничего не знает.

Какой-то догадался:

— Это не тут, это у бань: Горшков! как же, Горшкова

знаем.

А я знал твердо, что у бань и пивной-то никакой не

было.

Около бань, проходя через мост, заглянул в Яузу —

и Яуза как будто помелела.

А кругом пустырь застроен, от огородов и травинки не

осталось, и стройка заслонила Андрониев монастырь —

может, и колокола уже не слышно?