Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ремизов.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
805.77 Кб
Скачать

105 Котьшев голый — на голое смокинк, распоряжа-

ется.

«С нами! с нами!»

Иду дальше.

П. А. Митропан показывает на руку:

«Тайна знака, — говорит он, — тайный знак».

Иду дальше.

М. А. Кузмин: он росту, как Рославлев, и с

длинной черной бородой, ест редиску.

«В школу прапорщиков мне нельзя поступить!» —

говорит он.

«А как же Пяст?»

«Тайна знака, — вспоминаю, — тайный знак».

«А вас в Обуховскую больницу положат на ис-

пытание».

Спускаюсь вниз —

«По глазам! Зачем же в Обуховскую?»

Виктор (Ремизов) объясняет: он слышал, как надо

это делать.

«Надо натощак выпить бутылку коньяку». Но для

чего это? — для того ли, чтобы ничего не видеть,

или для общего ослабления? — непонятно.

«Да я один не могу выпить бутылку!»

И тихонько спустился под лестницу —

А там И. А. Рязановский.

Этакую — куда выше шкапа такое сделал толс-

тыми кругами и сам вокруг ходит, как кот, до-

волен —

XXIV

— — примостились на площади в палатках, пло-

щадь длинная — Сухаревка.

Пасмурно — мглистое московское утро.

На другом конце площади мучают.

«Мучают, — говорит кто-то, — казнь особенная».

Особенная издевательская казнь: кроме всяких

уколов и подколов, — это пустяки! — заставляют

еще делать человека такое, что ему особенно

трудно и даже противно. И доводят жертву до последнего отчаяния, и уж

несчастный умоляет о смерти.

«Смерть с удовольствием!» — объясняет кто-то.

Или лишат человека света, а потом выведут из

погреба и тот свету обрадуется и начнет благо-

дарить.

«Казнь с благодарностью!» — объясняет кто-то.

На другом конце площади мучают.

«Казнь с благословением!»

Отнять у человека все и потом дать ему крупицу,

и как за эту крупицу будет тебе благодарен,

больше, благословит тебя.

Отнять у человека, и тогда он оценит, какое благо

имел он и не ценил.

И самая жарчайшая память и самая глубочайшая

благодарность и восторг перед жизнью и благо-

словение смерти — все человеческое рожденное,

все голоса полногласно звучали на другом конце

площади, где мучали.

Как карандаш чинят, так стругали мясо души

человеческой.

И негодуя, и возмущаясь, мы пошли домой.

Воскресенская площадь — пустынно, как ночью,

и мглисто, серый московский день.

Вдруг откуда-то городовые, и один ко мне: «У

вас будет обыск, — говорит, — ваши рисунки

подсмотрели!»

И побежал, и за ним другие.

Я понял так, что они бегут на площадь казни, а

после обыска и меня погонят туда же.

Но что же такое мои картинки? Какой же я

художник? И если я нарисовал «свободу печати»,

ведь без подписи никто не поймет, что «изнаси-

лованная птица» и есть свобода печати!

А Совет и лозунги я нарисовал зеленым, и если

у меня везде одни рожи, но я только и умею

рисовать рожи — рожицы кривые.

«Все равно, — говорит кто-то, — ты не смеешь

рисовать и кривые, все равно и твоя участь —

площадь. Есть особенная «художественная казнь» —

107 Для писателей — это отрывать и рассеивать, ни

на минуту не оставляя в покое, ни на минуту не

оставляя в покое, ни на минуту не давая человеку

сосредоточить мысли».

«Но ведь все это я уже раз пережил!» — хочу

как-то выпутаться.

«Все равно, не считается. Да и поделом!»

В каком-то коридоре — похоже, как в Аничковом

дворце, где выдавали авторские за постановки —

Мне предлагают новенькую студенческую ши-

нель.

А есть рваное пожелтелое пальто, лосное от се-

ледок и керосину.

Я взял рваное, нарядился и пошел домой.

Там кровать и около вещи свалены.

«Это Сергея (Ремизова) кровать и вещи его, —

говорит кто-то, — скоро ему в дорогу».

И чего-то мне страшно стало, я к двери — ведь

это в Сыромятниках, все двери знакомы! — а

дверь заперта. Ищу ключ.

Чуть освещено — одна кухонная керосиновая

лампа с закоптелым стеклом.

Над дверью широкое стекло.

И вдруг вижу: голые ноги сверху — я уж такое

видел раз в госпитале, когда в гроб клали.

И стена разошлась, как провал — —

чуть светает, осеннее утро. Замоскворечье в ту-

мане — Ордынка, Полянка, Болото.

К Благовещенскому собору собирается крестный

ход.

— Караул!

— ул!

— ул!

Толчемся в прихожей у Садовского, в комнаты

он не приглашает.

Иду в нашу новую квартиру.

Оказалось, из моей комнаты есть ход (стеклянная

дверь) прямо на волю.

«Как же, думаю, до сих пор мы и не знали про

этот ход!» Иду за стулом через коридор мимо чужих ком-

нат — все стеклянное. Взял стул и назад. Спус-

каюсь по лестнице. А за мной какая-то по сту-

пенькам на одной ноге, напевает:

«Вера-Степанова! — Вера-Степанова!»

Обернулся я:

«Гриневич?» — говорю.

«Нет, — смеется, — наша!»

«А знаете, — Садовский от удовольствия потирает

руки, — JL А. за третьего вышла! Пришвин очень

обижен: его чести будто бы лишили!»

«Ну, что за пустяки, — говорю, — при чем

честь!»

XXV

— — загорелся соседний дом, пожар залили, а

у нас все стекла побиты.

Соседи наши немцы, мы зашли к ним — все

перевернуто, смотреть жалко.

«Ну, думаю, они поправятся, а мы так и будем

с разбитыми окнами!»

И поехал я на автомобиле с А. С. Смирновым —

повез кукольную пьесу. Тут, откуда ни возьмись

Котылев.

«Я, — говорит, — в каиниты поступит. Теперь

революция: всё на свет, всё вверх тормашками!»

XXVI

— — каждый из нас должен нарисовать проект

воздушного корабля.

И все мы идем по очереди со своими проекта-

ми — у каждого в руке свиток.

И летим —

И все ничего — мы летим и не знаем куда, а

надо, как оказывается, непременно в Романов-Бо-

рисоглебск.

А когда прилетели в Романов, оказывается, долж-

ны еще делать экскурсии в окрестностях.

109 Лететь вверх — очень тянет вниз, а вниз —

ужасно.

Я сидел на самом дне, — весь корабль сделан

был из тончайших пластинок, на еще тонейших

рельсах, без мотора.

Корабль выплыл над рекой и повис.

Я выглянул на волю: пасмурно.

А кто-то говорит:

«Вот, поди, душа в пятки ушла!»

И куда бы мы ни прилетали, везде опаздываем:

поздний час, все закрыто, одни туманы.

Мне дали розовое трико, я должен его передать,

а кому, не знаю. И сижу дурак дураком. Навстречу

Аверченко.

«Я давно хочу с вами познакомиться, — говорю

ему, — у вас есть бесподобные вещи».

«Это не я, — конфузливо отвечает Аверченко, —

это Петр Пильский».

XXVII

— — в церкви очень светло не от свечей, а

такое устройство.

Служат в левом приделе. Все молитвы читает

Вячеслав Иванов. Служба такая: священник задает

вопросы, на которые отвечает В. И. Только не-

обыкновенно тоненьким голосом. Потом он вы-

ходит на амвон и там читает, и уж потолще. Всё

по-русски.

Похожий на H. М. Минского вертится около

столиков как-то само собой, как парикмахеры

щелкают ножницами, как кельнера стаканами —

само собой.

«Можно достать лаку! — говорит он мне, — и

красного и черного».

И я ясно вижу: он весь заросший чернейшим

японским волосом и только на лице три белых

полоски — на лбу и по щекам.

«Я также знаю, — говорит H. М. Минский, —

верное средство красить волосы». Входит учитель географии доктор Геровский и

предлагает заняться всеобщей гимнастикой.

XXVIII

— — на Васильевском острове на 14 линии в

доме Семенова-Тяньшанекого есть галерея с

садом. И так как очень жарко, я туда на ночь и

хожу.

Швейцар сказал мне, что это стоит больших денег,

но я ничего не плачу.

Тут живет и Н. К, Рерих. Я заглянул к нему —

обедает, много варенья на столе.

Встречаю какого-то маленького красненького,

вроде Беленсона.

«Не хотите ли, — говорит, — сняться?»

«Что ж, давайте».

«Я снимаю только нагишом».

И — входят музыканты, а впереди Пришвин с

трубой.

«Wetterprophet! (предсказатель погоды), — заяв-

ляет о себе Пришвин и, обращаясь к музыкан-

там, — интернационал!»

XXIX

— — Рошаль и Коллонтай назначили меня и

Блока на какую-то театральную должность: не то

при Ал. Ил. Зилотти находиться, не то Ал. Зилотти

при нас находится — «на усмотрение др. A. JI.

Зандера» — так написано в бумаге.

Мы поехали в Киев и с нами Нина Николаевна

Сеземан. Начинается всенощная, поет тысячный

хор под управлением Кошица:

«Благослови, душе моя, Господа».

Но мы стоим не в церкви, а на Киевском мосту

под деревом № 1072.

ш XXX

— — у меня с живота снялась какая-то шкурка

и я почувствовал необыкновенную легкость. Док-

тор Афонский сказал, что такое случается, как в

частной жизни, так и в общественном организме.

«И совершается неизбежно и безболезненно».

Я сел на океанский пароход — трубы, страсть и

глядеть, и все вычищено, как зеркало. Я ходил

по палубе, а когда задумал спуститься в каюту,

попал в такое место, откуда только и есть, что

прыгай в воду. Пояса и лестницы тут же, все

свалено в кучу, но мне кричат:

«Прыгай в воду!»

Я не решался, я стоял, не зная, что делать, видел

воду — узкий пролет и воду, зеленоватую и

быструю.

И пошел опять на палубу.

Кто-то сказал, что я индеец.

И тотчас выскочили индейцы и окружили меня.

Я иду по улице с Сергеем (Ремизовым), мимо

малиновой церковки с синей, золотыми звездами,

главой — открытый алтарь, около царских врат

священник — «предсказывает!» — волоса у него

все в шпильках для завивки. Перед ним какая-то

женщина.

Сергей подошел первый, я за ним.

Священник посмотрел на меня, и вижу, недоволен.

«Посмотрите, — сказал он, — сколько внешней

скорби, а на самом деле индеец!»

Тут я вспомнил, что на пароходе я был индейцем,

действительно, стало быть, все знает, и мне стало

очень неловко.

И слышу, как говорит он С. П.

«Вот эта настоящая!»

И я понял до отчетливости разницу между «ин-

дейцем» и настоящим.

И идем мы с В. В. Розановым к часовне Бого-

любской — «к Боголюбской невесты ходят перед

венцом!» — а мы по белоснежному-то пути гря-зищу тащим индейскую, ободранные индейцы,

«неблагородные», как говорил Розанов, подразу-

мевая это «индейство».

А далеко еще часовня, и жалко мне Розанова.

«Сердце-то какое черствое, — говорит он, захле-

бываясь, — хоть немножечко бы теплоты. Давай

покурим».

А навстречу черномазый: это и Тиняков, и Пимен

Карпов вместе.

«Между нами было одно неприятное недоразу-

мение, которое всегда оставалось. Теперь я сдал

экзамен, и вот говорю вам: «теперь я свободен».

XXXI

— — на вышке в левом углу, отгороженный

тоненькой щелястой переборкой, рисует А. Я.

Головин и еще два художника.

По соседству пожар. А они, не обращая внимания,

рисуют. И только когда задымилась стена, они

выскочили.

«Что ж это вы, — говорю им, — от вас все

видно и вы так поздно спохватились, ведь там

же вещи, все теперь сгорит!»

Мы спустились вниз.

Там проходы, как на Николаевском вокзале.

Говорят, что огонь проник и в нижнее помещение.

А внизу мои книги и рукописи, но туда никак

не пройти.

Ф. И. Щеколдин с Н. П. Рузским у столика чай

пьют и о чем-то рассуждают, и к ним подсажи-

вается А. И. Зилотти.

«Петербург, — говорит Зилотти, — неприступная

крепость. И взять его могут только свои».

Я вхожу в нашу комнату: одни обгорелые стены.

«И все мои рукописи пропали, а ведь могли бы

спасти! Соседи успели всё вынести!»

В соседней комнате M. Н. Бялковский объясняет

что-то по карте П. Е. Щеголеву.

Щеголев слушает с недоверием. И я это ясно

из вижу, а Бялковский не догадывается и вовсю

старается.

«Петербург неприступная крепость, — слышу, —

и взять его нельзя, только... свои».

Входит А. М. Горький, а за ним З. И. Гржебин.

Гржебин в ночном колпаке с аистами.

«Это мне из Германии Вейс привез!» — и при-

хорашивается.

«Педагогическое средство, — говорит Горький, —

только немцы такое и могли сочинить».

«А я Алексею Толстому подарил московский кол-

пак вязаный безо всего, жалованный колпак».

Обедать надо, а на столе одни обезьяньи хвосты.

«Доктору Владыкину Менелик, негус абиссин-

ский, подарил, — вспоминаю, — Толстова еще

судили за это!»

«А зачем хвост обрезал?!» — говорит Горький.

«Это не Толстой, это все Копельман!» — Гржебин

закусил от хвоста кончик, и как над спаржей

трудится, а хвост крепкий, не поддается.

«И все погорело, все книги и рукописи, одни

хвосты остались!»

А я не знаю, что сказать:

«Вот, — говорю, — Алексей Максимович, у

Андрея Белого сидельный хвостик отпал».

А Горький хмурый, только губами ежит; и весь-то

в заплатах, а пиджак новенький.

«Надо поговорить с Ладыжниковым: Иван Пав-

лович в курсе дела. Следует издать. Бесплатное

приложение».

Прохожу по коридору. Народу, как на вокзале.

Заглянул я на себя в зеркало — на голове красный

колпак с кисточкой, а лицо заостренное, лисичье,

а росту с Пинкевича.

*

Проходили нищие по селу с кобзой, пели старинную

думу о Почаеве.

Какой степью повеяло половецкой!

Какой свет — угрские звезды!

114 XXXII

— — приценивался к старинной рукописной книге

с миниатюрами, украшенной, как Годуновская

псалтирь, тончайше золотом, 50 рублей просили.

Когда раскроешь книгу, голоса слышатся, сначала

урчанье, а потом явственно, и целый хор поет

под орган.

Купил книгу Я. П. Гребенщиков, я ему 25 рублей

дал.

И два раза я возвращался к Я. Г. Новожилову,

все мне хотелось себе какую-нибудь такую книгу

купить, но сколько ни рылся, ничего нет, одни

сочинения Шебуева.

Идем по Москве, я хочу показать Сергею (Реми-

зову) церковь Николы-в-Толмачах.

На заборах «Заем свободы». И не можем никак

найти.

«Как же так, думаю, не можем найти!»

И сижу я в комнате, вот уж 35 дней сижу в

заточении.

И слышу, зовет кто-то.

И под самым окном как прыгнет через за-

бор — —

И вижу Неглинный проезд, под венецианским

балдахином весь в серебре с шитыми львами идет

Б. К. Зайцев, полные горсти семечек, сам кланя-

ется, налево-направо кожуркой поплевывает.

«Удивительная вещь, — говорит И. А. Рязанов-

ский (он с процессией, на голове его белая чалма

и цветы в руках), — видел я во сне, вышел из

меня кал, а девать его некуда, завернул я в

газетную бумагу, ну, никакого-то признака, и

понес, зашел за памятник Сусанину. А Петровна

и говорит: «Боюсь я, Ванечка, с тебя еще пошлину

возьмут!»

«Это к деньгам, — говорю, — что кал во сне,

что грязь видеть — к деньгам».

А народ идет и идет — и все на Красную

площадь.

Проехал верхом на слоне Жилкин, проскакал на

пожарной кишке летчик Василий Каменский, про-

116 тащили на аписах Брюсова, в золотом башлыке

проплыл Вишняк с Кожебаткиным — черные

птицы, хвосты рублены. Пронесли на пурпуре

Куприна, за Куприным Бунина. А вот и Шестов —

ведут дружка! — тридцать-и-пять арапов ведут

под руки.

«Ей, — брычат, — чай так чай!»

И опять слышу, зовет кто-то.

*

Неизвестной дамой пущен был слух:

«Разъезжает по Киеву в собственном автомобиле на-

чальник штаба Вильгельма!»

Толпа поверила. И арестовали какого-то борзенского

помещика с кабаном.

XXXIII

— — В. А. Сувчинская с кулаками наскочила

на меня: отдай ей ручку!

«Да вы, — говорю, — мне подарить хотели!»

«Мало ли что хотела!»

«Вера Александровна, как же это...»

«Да так, отдавайте!»

Не дает и слова сказать.

А лежала на столе какая-то сломанная, огрызок.

«Ладно, — говорю, — сейчас!»

А сам этот огрызок бумагой и прикрыл.

«Не завертывайте!»

А я уж завернул и подаю —

И вижу, Лариса Рейснер, хочу сосчитать деньги —

у меня их вот какая пачка!

Донес я до самой двери и около двери, где сидит

ночной сторож, и, как это случилось, не знаю,

потерял.

«Не положил ли я вам случайно в карман?» —

спрашиваю сторожа.

*

Сон был прерывен и тревожен; понаехали гости и один

ночевал по соседству. Поздно лег, а заснул и того позже.

116 Получены газеты с описанием «июльского» Петербурга:

все живо представил себе.

XXXIV

— — Иванов-Разумник написал какую-то статью,

статья очень понравилась Шестову. Я об этом

рассказываю Иванову-Разумнику. Мы в Москве,

в лавке, я жду лимона. А мне дают брусничной

эссенции.

«Погнали на войну! — кричат, — всех! всех!

всех!»

«Разумник Васильевич, — говорю, — спасайся

кто может!»

Да скорей из лавки на улицу.

А по улице и всё верхом на конях гимназисты.

XXXV

— — приехал к нам из Петербурга H. Н. Суханов

с докладом. Он очень помятый и встрепанный,

все на часы смотрит: боится опоздать.

Нарядили меня в студенческий мундир и заста-

вили играть, но я не могу суфлера слушать и

все свое. Наконец, надо же уходить.

И слышу аплодисменты.

Вышел, раскланялся и прохожу по коридору.

Это баня, а содержит Е. А. Ляцкий.

«Самая гигиеничная, — объясняет Ляцкий, —

П. П. Муратов всякую субботу посещает, лучшие

итальянские мастера зафиксировали в памятниках

искусства, не баня, а золотая баня».

Я занял номер, и еще номер для Д. Д. Бурлюка.

И вдруг выходит — Господи! — один зуб —

один зуб посередке.

*

Разговор зашел о захватах: что все началось с захва-

та — революция и есть захват! — и что вот Курлушкина

Бог наказал.

117 А я подумал: о захватах вообще лучше помалкивать,

кто не грешен? — и о наказании Божьем не судить

человека, ведь завтра придет и твой черед и ты будешь

наказан, нет, о наказании, как и о всякой беде, надо

принимать сердцем, не злорадствуя, а жалея.

XXXVI

— — обедали с Ю. К. Балтрушайтисом на Кур-

ском вокзале.

Тут был и Гершензон и Рачинский и Бердяев и

Шестов — весь столп московский. А потом попали

в какой-то дом — и полезли наверх, уж лезли-

лезли, едва ноги идут, а поднялись на какую

высоту — не знаю, очень высоко! а спустились

сразу.

А нам говорят:

«Вы попали в публичный дом!»

Вот тебе и раз! МОСКВА

I

А знаете что: все это неправда или не вся — и если

говорить по самой правде —

этот вихрь и есть то, в чем я только и могу

жить.

Только мне так мало сил отпущено и я просто по

верному житейскому чутью отбрыкиваюсь от всякого «дви-

жения»:

ведь, если бы я, как все люди, пошел бы ходить,

у меня оборвались бы жилы!

Да, мне не надо никакой этой тишины и ровности,

никакого благополучия.

Когда я попадаю в провинциальный город, я это всем

существом моим чувствую.

И если бы какой благожелатель поселил меня в вечную

санаторию, чтобы я и пальцем не пошевельнул, и все мне

будет — и чай и кофе вовремя, и на почту не надо

ходить заказные письма сдавать —

или такое тихое местечко нашлось бы на земле где-

нибудь на Тихом Океане — ein ruhiges Plätzchen für

brennende Cigarren — или —

и было бы это все равно, как если бы приговорили

меня к медленной, но верной смерти: я начал бы сло-

няться, отек и, наконец, заснул бы.

Слава Богу, беда всей нашей жизни всегда спасала

меня!

119 *

Поздно вечером приехали в Чернигов.

От вокзала через весь бесконечный мост шли пешком

до самой «Москвы».

Темь — лесная. Ночь хмурая. Шаршавые кусты по

дороге. И птицы. Мне казалось, там в беззвездной ночи —

черные.

Точно раз уж во сне я видел такую дорогу!

Волоча огромные сундуки, обгоняли безликие черные.

Редкие экипажи сквозь — шарахающиеся пешеходы. Оди-

нокие внезапные фонари вдруг — бездонные канавы в

репее.

Я нес старый лопнувший чемодан. И нетрудная ноша

тяготила: развязавшийся ремень путался под ногами, путал

наше беспутье.

«Зачем, зачем это все? Зачем в такую ночь? И идти?»

Так бы вот остановился или проснулся бы!

Да, в детстве я во сне видел такую дорогу. И не раз

снилось. И это был самый мучительный, самый изводящий

из снов.

С этим сном соединялся у меня конец — конец света,

конец жизни, «светопреставление»:

Дорога, беззвездная ночь — солнце померкло,

луна — прекратила свет! — и только демонские

внезапные глаза, как эти — — — огни одиноких

экипажей.

«Зачем, зачем это все? Зачем был этот мир и вот

конец?».

И не только во сне, на всех гранях моей жизни это

чувство беззвездной дороги — беспутья прожигало болью:

и тогда в Москве перед Каменщиками — первой

моей тюрьмой —

и тогда на этапе — от Пензы до Устьсысольска —

и потом — потом это будет в августе 21-го года

в скотском вагоне от Петербурга до Нарвы, когда

поедем из России.

«Зачем, зачем это все? Зачем в такую ночь — ?»

Дорога от вокзала через мост до «Москвы» показалась

бесконечной, а по остроте на всю жизнь.

120 XXXII

Поутру у Спаса — в древнейшей русской церкви Мсти-

слава Тмутараканского.

Служба кончилась. Только кучка богомольцев — жен-

щин в белом в белых обмотках: старые они или не такие

уж5 не разобрать — ветром и солнцем обожженные лица

и руки.

У мощей молился старик священник.

Так молятся у кого ни души на земле и некому ска-

зать — а ведь у всякого есть, что непременно сказать

или о чем попросить —

Принял я в сердце и эту молитву.

Мы вышли.

Белые стены собора, белые, как мазанки. А кругом

зелень — тополя. Шумят — шепчут.

Есть тишина около храмов. И даже если и камушка

не останется, все разрушит время — я это чувствовал в

заповедных рощах, где когда-то стояло капище с идола-

ми — такая вот тишина и только шумит роща —

Принял я в сердце и эту тайную тишину тайн.

Пошли по городу.

В лавках пусто: где распродано, а где одни подскребки.

— Война съела!

— Война! война! война!

Одна эта жалоба — единственный припев.

Поглазели на Троицкую горку — там первая на Руси

стоит церковь — Ильинская в честь Громовника Ильи:

Святослав построил.

И дальше.

В Казанском саду, где поет по весне соловей, ни души.

Пасмурно, пустынно —

или это от пасмури пустынно?

или война все съела?

или гроза идет и вот притаились — революция?

А хорошо, когда гроза идет — не думаю, чтобы из-