Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
булдаков красная смута.docx
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
859.26 Кб
Скачать

3. Солдаты: кровавый путь к миру?

Коммунистическое мифотворчество почти не оставляло места солдатам: в "социалистической" революции, даже свершившейся в разгар войны, полагалось проявить себя пролетариату в союзе с "беднейшим" крестьянством, прочие действующие лица смотрелись подозрительно. После непредусмотренных догмой некоторых историографических достижений 20-х годов рассмотрение действий солдат было загнано в рамки схемы "партия-армия-революция", где воинам надлежало действовать по указке большевиков, а не командования. Всякий расхристанный солдат, плюнувший в 1917 г. в лицо офицеру, имел шанс попасть в ряды "сознательных"; пьяное буйство солдатских толп могло быть отнесено в разряд так называемого революционного творчества. Вовсе не случайно один солдат в полной уверенности в своей правоте в сталинские годы похвалялся тем, как он угрожал несогласным с ним револьвером на открытии 1-го Всероссийского крестьянского съезда (172). Квазимарксистское обезличивание насилия не случайно дошло до предложений считать солдатскую среду кузницей "рабоче-крестьянского союза", довершившего торжество стремящейся к миру во всем мире власти. Это уже нельзя было назвать иначе, как бредом доктринального вырождения исторической мысли.

На деле, солдаты могли вести себя либо как профессионалы, либо как социальные изгои. При оценке их действий в 1917-1918 гг. приходится исходить из признания того, что в переломные моменты истории все определяет агрессивное начало, малопривлекательные носители которого выступают историческим воплощением того возмездия, которое заслужила старая система.

К 1917 г. армия представляла собой гигантскую социальную массу, только на фронте солдат и офицеров было 9620 тыс. (еще 2715 тыс. составляли лица, работавшие на оборону - от строителей прифронтовой полосы до работников Красного Креста) (173), в запасных частях тыловых военных округов числилось по некоторым сведениям до 1,5 млн. солдат и офицеров (174) - цифра, сопоставимая с количеством имеющегося здесь индустриального пролетариата. К этому надо добавить более чем 2-миллионную массу русских военнопленных, большинство из которых хлынуло в Россию в 1918 г. Через армию с революцией оказалась связана наиболее активная часть населения. К этой человеческой массе присоединилась часть военнопленных центральных держав, представители которых в апреле 1918 г. на своем съезде "интернационалистов", подобно большевикам, объявили войну собственным "империалистическим" правительствам (175).

То, что Октябрьская революция формами своего утверждения обязана войне, понимали многие, хотя мало кто из исследователей отваживался погрузиться в психологические глубины этого процесса. Один из наиболее проницательных советологов М. Малиа предлагает при выявлении истоков "советской трагедии" сконцентрироваться на породившем ленинизм "беспрецедентном мировом кризисе 1914-1918 гг.", но полагает, что приоритет надо отдать идеологии и политике, а не социальным и экономическим отношениям (176). В свое время М.С. Френкин доказывал, что в 1917 г. наиболее революционной частью общества были солдаты; он же в эмиграции не смог подняться выше проведения плоских аналогий между Октябрем и латиноамериканским путчизмом, уверяя, что люди в серых шин елях оказались слепым орудием в руках большевистских заговорщиков (177). Видный американский историк А. Уайлдман, автор фундаментальной двухтомной работы "Конец русской императорской армии", несмотря на почтительное отношение к М. Френкину, заключил, что с лета 1917 г. солдаты думали только о мире, их пацифизм укладывался в рамки приходской культуры с мощным антипомещичьим подтекстом (178), а потому они доверились многопартийным Советам (179). Но, если солдаты не доверялись никому вовсе, лишь прагматично используя ситуационно привлекательные чужие образцы поведения? Исходным моментом неверия в любые старые авторитеты могла стать проблема взаимоотношений с офицерами.

В целом, после Февраля тип взаимоотношений офицеров и солдат можно охарактеризовать как переходный. Известно, что истинный аристократ "не слышит" разговоров лакеев между собой, его отчужденность от них порождает ощущение незыблемости господства целого сословия. Русский барин-офицер, ориентируясь на иной стереотип взаимоотношений, пытался вникать в их существо, интеллигент-маргинал с погонами пробовал по известной народнической привычке учить, а в определенных обстоятельствах и заискивать перед солдатами. В 1917 г. офицеры, как правило, демонстрировали все возможные крайности этого поведения, что их в конечном счете и сгубило. Солдат "демократизирующейся" армии могла бы образумить кастовая солидарность и решительность офицеров. Этого они как раз и не увидели.

Уже из этого видно, что привычного (политического) ряда источников для осмысления происхождения и особенностей солдатского насилия в России недостаточно. Характерно, что в 1917-1918 гг. поведение солдат чаще воспринималось как акты неспровоцированного насилия. Это можно оценить как косвенное признание неспособности образованных людей того времени понять психологию "безмолвствующего" народа. Исследователю, тем не менее, рано или поздно придется сделать проследить истоки, внутреннюю динамику и исторически протяженные последствия солдатского насилия, как наиболее выраженного проявления социальной патологии целой эпохи.

Все знают формулу "революция пожирает своих детей", но мало кто берется проследить, с чего это начинается и как это происходит. Анализ психологии палачества не привлекает. Надо отбросить предубеждение, что в "патологоанатомическом" подходе к революции есть нечто безнравственное.

Обратимся к фактам. Обнаружится, что виктимность потерпевших связана с несколькими моментами: убежденностью, что именно они концентрируют в себе пороки старого режима; "потерей лица" бывшими сильными мира сего перед потенциальными палачами; "неуместный" облик, то есть провоцирующее выпадение случайных особей из психической ауры толпы; наконец, ниспровержение революционных квазигероев за отступничество. В этот ряд укладываются и те, кого прикончили с садистской неторопл ив остью, и те, кому суждено было попасть под горячую руку. Толкнуть на кровавое жертвоприношение могла и минутная слабость людей, невольно оказавшихся в фокусе внимания разъяренного охлоса.

В связи с этим становятся объяснимыми и трупы жандармов со вспоротыми животами на февральском снегу в Петрограде (180), и жуткая расправа над тверским губернатором фон Бюнтингом - человеком с "немецкой" фамилией, которую не в силах оказались предотвратить даже революционные вожди (181), и азарт дикой охоты на офицеров (флотских по преимуществу) в Кронштадте и Гельсингфорсе (182), и самосуды в Луге и Ельце (183), и многие другие жестокости революции, постепенно докатившиеся до самого "благополучного" фронта - Кавказского (184).

Часто "иррациональный" кровавый акт имел простейшие побудительные причины. Повсеместно солдаты расправлялись с "изменниками" - офицерами с "немецкими" фамилиями, особенно теми, кто был "не по-русски" педантичен и придирчив. Для "ритуальной" расправы нужен "подходящий" объект, дабы и аккумулированный садизм можно было выдать за акт справедливого возмездия. Неслучайно некоторые генералы публично пытались объяснять свое православное и не "немецкое" происхождение. Жуткие расправы над офицерами в Гельсингфорсе некоторые авторы связывали с подавленным настроением матросов в связи с недостатком информации (185), а убийство адмирала Непднина. можно объяснить тем, что он промедлил с сообщением [...] и даже, по некоторым данным, пытался снарядить отряд кораблей на помощь избиваемым кронштадтским офицерам (186). Сравнение этой ситуации с событиями на Черноморском флоте и на третьей балтийской базе - в Ревеле (187) позволяет установить: матросы, как некогда крестьяне, остро реагировали на сокрытие исходящей от высшей власти "правды" и конкретные "обиды". Остальные расправы попадают в разряд массового исступления или уголовного куража. Но как объяснить такую картину: "К вечеру (1 марта в Кронштадте) во внутреннем дворе госпиталя высилась громадная куча обезображенных людских тел с офицерскими погонами. Шел снежок и тихо засыпал этот трофей революции, а женщины лезли через заборы, стояли у всех щелей, любопытствовали, смеялись и оскверняли самое важное в жизни каждого человека - смерть" (188). Ужасают не масштабы насилия, а то, что оно вызывало удовлетворение у женщин. Это и есть важнейший показатель психопатологического вырождения революции. За солдатским террором стояло нечто большее, нежели минутное озлобление.

В принципе, от матросов и солдат теперь можно было ожидать чего угодно: логика и язык образованной массы расходились, хотя низы некоторое время готовы были выслушивать "людей ученых", дабы найти в их речах доводы, подтверждающие их "правду". В начале апреля солдаты в столичных госпиталях тянулись даже к ораторам-оборонцам, "сочувственно кивали головами, но - думали свое". "И я чувствовал, - делился своими впечатлениями известный журналист В. Амфитеатров-Кадашев, - что 1) не знаю языка, на коем следует с ними говорить; 2) что они - люди иной породы, не из моей России; 3) меня очень не любят". Для этих солдат их же вылечившие доктора оказывались плохи тем, что "слишком много солдат признали годными", а потому их самих следует отправить на фронт (189). Получается, что настоящее доброе дело связывалось ими не с практическим залечиванием людских недугов, а таким врачеванием системы, в результате которого им не довелось бы страдать в будущем.

На фоне распространившейся "презумпции виновности" многие казались заведомо обреченными. Летом 1917 г. в Петрограде судили бывшего военного министра Сухомлинова. Он был арестован 1 марта, причем среди встретивших его в Таврическом дворце солдат наблюдалось "сильное возбуждение", вылившееся тогда, правда, всего лишь в требование снять погоны (190). Через несколько месяцев солдаты, охранявшие процесс, человеческой личности в Сухомлинове уже не замечали. Они искреннее недоумевали, зачем нужна процессуальная канитель, когда проще и "справедливее" прикончить престарелого обвиняемого штыками, и даже пытались угрожать: не удовлетворяющий их приговор может обернуться расправой над судьями (191). Любопытно, что слухи о том, что Сухомлинов может не понести "должного" наказания, скоро достигли действующей армии, породив новые требования его казни - заодно с только что "провинившимся" Корниловым. "Им суд: отрубил голову - и нехай их черви едят, хватит такой сволочи!", - заявляли солдаты (192). Суд и расправа издавна воспринимались на Руси как одномоментный акт восстановления справедливости неподсудной народной силой. Теперь это находило свое практическое расстрельное воплощение. Ужас, однако, не в этом. Жестокость переставали замечать. "Защитники Отечества", расползшиеся по телу России, к середине лета часто представлялись народолюбивым интеллигентам беспомощными и жалкими.. "Кто в сапогах, кто в башмаках, кто в туфлях, кто в лаптях, а кто и босиком... нечесанные и небритые, они походят на орду каких-то заблудившихся дикарей, не могущих сообразить, кто они и что им нужно", - такими виделись отпускники и дезертиры, заполонившие Россию иным литераторам (193). В глубокой провинции (но только там, где не было солдат) события в столицах и крупных городах воспринимались с ленивым отстраненным зубоскальством. К лету солдатская пьянь и большевизм, слились в некий нераздедимый развеселый образ. По городу Юрьевец Костромской губернии гуляла псевдолистовка "Всероссийской партии алкоголиков-большевиков "ленинцев"" с девизом "Алкоголики всех стран, соединяйтесь!" (194). Мещанская масса равнодушно дистанцировалась от происходящего. Лишь в ноябре газеты завопили голосом очнувшегося обывателя: ''Нас будут резать, если армия пойдет по пути, указанному Лениным" (195).

Нетрудно заметить, что в отношении к солдатам превалирует характерное для российского общества отношение к народным низам: прежде всего, они - непременно во множественном числе - жертва "объективных" обстоятельств; затем - "темные" существа, соблазненные невесть откуда взявшимися злоумышленниками, наконец, - звери, утратившие человеческий облик. Вопрос о том, что на солдат могла оказать наибольшее воздействие смута в собственных верхах, на которую они реагировали как раз острее всего, как правило, даже не ставится.

Подобно тому, как первотолчком к буйству общинной революции стал не декрет о земле, а некоторые заявления министра земледелия В.М. Чернова, решающую роль в разложении армии сыграли не знаменитый приказ № 1 или лозунг "мир без аннексий и контрибуций", доведенный до логического конца декретом о мире, а вольная или невольная дискредитация офицерского корпуса, осуществленная военными министрами А.И. Гучковым и А.Ф. Керенским. Вопрос о податливости солдат на любое внушение извне стоит особо.

Существует целый ряд взаимоисключающих, на первый взгляд, свидетельств о реакции солдат на антивоенную - социалистическую и германскую - пропаганду. Обилие агитаторов в казармах - либо матросов, либо лиц с "еврейской" внешностью - в дни Февраля отмечают все мемуаристы (в последнем случае, скорее всего, больше сказывается аберрация исторического зрения). Влияние агитаторов не могло не быть велико, если учесть, что они призывали не стрелять - не делать того, чего солдаты сами не хотели. Понятно и то, что солдаты легко склонялись к призывам о переизбрании ненавистных офицеров. Другое дело, когда речь заходила о собственно революционных лозунгах. Если солдаты были довольны командирами, то сдвинуть их сознание какими бы то ни было идеологическими посулами было трудно (196). Характерный пример: 230 представителей запасных батальонов в Петрограде сперва 210-ю голосами высказались за монархию, а через две недели, после работы агитаторов - 217 за республику, 8 - за монархию (197). Влияние социалистов? Смена убеждений? Отнюдь нет. За увлеченностью лозунгами "свобода", "демократия", "республика" стояла привычная мечта о справедливости, гарантируемой "хорошим царем". Недаром идея "революции с хорошим царем" стала столь широко распространенной в низах. Понятно, что подобные мечты вовсе не означали принципиального отказа от привычных форм насилия, Совершенно не случайно среди писем в Петроградский Совет в начале марта попадались неожиданно "благостные", с нижайшими просьбами впредь розгами наказывать только тех, "которые явно наносят вред нашей родине" (198).

Г.Л. Соболев, автор едва ли не единственной отечественной книги о движении солдат, выделяющейся на тусклом фоне фальсификаторских поделок 70-80-х годов, приводил и более разительные примеры странностей поведения "человека с ружьем". Те же люди, которые рвались из казарм, чтобы засвидетельствовать преданность вовсе не авторитетной в прошлом Государственной думе, через две недели колебались, стоит ли присягать Временному правительству (199), а в Петроградский Совет ухитрились избрать несколько десятков офицеров (200). В первом случае солдаты, изменившие присяге, готовы были подчиниться любой "простившей" их власти; во втором - они, недоумевая от двоевластия, пассивно настаивали на создании более понятной им общественно-государственной иерархии. Никакой революционной убежденности здесь не прослеживается; налицо желание побыстрее вернуться к старым, но по-человечески сглаженным формам власти-подчинения. Возможно, этот момент интуитивно использовался Временным комитетом Государственной думы и Петроградским Советом, организовавшими для солдат питательные пункты и призвавшими граждан помочь им в этом - последнее было встречено с энтузиазмом (201).

Казалось бы, основной массив источников личного происхождения, способных пролить свет на психологию солдатской массы, должны составить воспоминания офицеров (солдатские мемуары, сохранившиеся в архивах, основательно искажены последующими идеологическими наслоениями; к тому же, простолюдины более подвержены незримому влиянию всевозможных табу: в частности, на бумагу они остерегались выплескивать бытовую грязь). Но пласт документов такого рода, осевших в архивах, впечатляет совсем в другом отношении. Оказывается, что офицеры-кадровики были узкими профессионалами до такой степени, что и воспоминания писали на манер "отчетов до начальства": все, что оказывалось за пределами непосредственных обязанностей и долга, казалось им либо не заслуживающим внимания, либо относящимся к сфере действия "враждебных" сил и чужих происков. Во-вторых, подчиненных они воспринимали преимущественно как массу (за исключением разве что денщиков), отмечая главным образом их внешний вид - чаще предпочитая писать о "бравой выправке", "боевом настроении" безликих "молодцов" и "братцев"; все остальное именовалось "разложением". В-третьих, офицеры военного времени, особенно из числа сочувствующих социалистам и либералам, выделяли из речей солдат только то, что так или иначе соотносилось с исповедуемыми ими доктринами или теориями; иной раз та или иная случайная фраза поднималась ими на уровень неоправданного обобщения. Наконец, все мемуаристы видели в солдатах массу преимущественно молчаливую, за которую обычно говорили лишь люди, приближенные к начальству, или смутьяны.

Строго говоря, весь массив источников, вроде бы обязанный характеризовать поведение и "душу" солдат - будь-то официальные бумаги, или сугубо личные впечатления, - на деле отражает принципиальное явление совсем другого порядка: чудовищную отчужденность офицеров (в широком смысле образованных людей вообще) от так называемого народа. Увы, данные источники лишний раз подтверждают устоявшуюся "истину": народ либо безмолвствует, либо говорит языком бунта. Ясно, что в этом вина не народа, а результат сословной ограниченности его пастырей, подспудно всегда склонных "учить" "неразумных" палкой.

Но даже в офицерских воспоминаниях можно при желании и некоторых усилиях уловить нечто, относящееся к течению революции на низовом уровне. Особенно впечатляют сведения о том, что революционная масса "живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации" (202).

Воспоминания офицеров, будучи полны подозрений в адрес "немецких агентов и их пособников", часто скептически оценивают результаты работы пришлых агитаторов (203), постоянно указывают на первоначально позитивную роль солдатских комитетов в поддержании дисциплины и оказываются почти единодушны, называя в числе причин разложения армии визиты министров (204), воздействие "дурного" пополнения и особенно безделье, в которое медленно погружалась солдатская масса (205). Не случайно, на фронте сначала разлагалась пехота (меньше гвардия), затем технические войска (возможно, из-за обилия в них вчерашних рабочих -людей более независимого поведения), артиллерия, кавалерия, наконец, казачьи части; при этом в некоторых воспоминаниях особо подчеркивается, что "эксцессы", как правило, совершались сплоченными кучками уголовных элементов при выжидательной пассивности основной массы солдат (206) - последнее подтверждается тем, что солдаты, в случаях, когда властям удавалось силой восстановить порядок, с готовностью выдавали зачинщиков. Во всем, что касалось службы, быта и будущего, солдаты оставались прагматиками, не случайно в определенных ситуациях оставлявшими свободу рук экстремистам. Но как быть со свидетельствами о том, что в располагающей обстановке те же угрожающего вида солдаты неожиданно обнаруживали благожелательность и даже услужливость по отношению к "неопасным" представителям ненавидимой "буржуазии" и генералам (207)?

Февраль вовсе не стал главным ускорителем разложения армии, хотя в тыловых гарнизонах бытовая распущенность, пьяные погромы, вызывающее поведение по отношению к офицерам и демонстративное "непотребство" проявили себя на следующий день после его победы (208). Это были, скорее, эпизодические случаи буйства - отнюдь не со стороны фронтовиков. Вовсе не взрывы петард революционного карнавала характеризовали течение глубинных процессов в армии. Солдаты, даже те, которые позволили себе на радостях "непотребство", все же надеялись перестроить ее снизу доверху, восстановив тем самым "человеческую" справедливость. Кое-где и объединенные комитеты избирались для того, чтобы "улаживать трения между офицерами и солдатами" (209). В том, что это не удалось, виновата сама власть, доктринерствующие представители которой занялись другим. Свидетельства о том, что солдаты не понимали, почему пылкие речи и доверительные беседы заезжих политиков не подкрепляются выдачей им новых сапог и хороших харчей (210), дают для постижения природы их "иррациональной" ненависти к новым правителям больше, чем любые социологические теории. Впрочем, судя по некоторым свидетельствам, солдаты-старослужащие обнаруживали меньшую податливость на антивоенную пропаганду, словно досадуя, что их длительное пребывание в окопах может оказаться делом ненужным (211).

Составить объективную сводку настроений солдат-фронтовиков после Февраля достаточно сложно, несмотря на значительный, на первый взгляд, объем информации. Ясно, что писала в Петроградский Совет далеко не самая темная и доверчивая часть солдат. Если проанализировать массу писем, полученных до так называемого апрельского кризиса, то получается следующая - разумеется, достаточно приблизительная - картина

Первоначальная ситуация кажется почти идиллической: солдаты готовы были примириться с "хорошими" офицерами, дезертиры намеревались вернуться в окопы (212). Первые признаки недовольства оказались связаны с тем, что некоторые офицеры пытались утаить правду о перевороте, продолжали рукоприкладствовать, покрывали своих товарищей -"мародеров и реакционеров" (213). Особенно раздражали офицеры "из немцев", настаивавшие на отдании им чести, их предлагалось убрать вон (214). Солдаты искренне верили, что восстановление справедливости означает, что в окопы отправятся жандармы, полицейские, стражники, нестроевики, тыловики, а им надлежит увеличить довольствие, сменить обмундирование, отдохнуть и съездить домой засеять поля (215). Но, главное, солдаты никак не могли взять в толк, зачем при новой власти продолжать войну. "Нам говорят, - отдайте вашу жизнь, но мы не знаем, за что мы жертвуем своей молодой жизнью, - говорил солдатский депутат на 1-м Всероссийском крестьянском съезде. - Ведь наши союзники нам не сказали, как они думают кончить войну. От нас требуют перейти в наступление. Мы пойдем, но это будет не наступление, а поражение" (216).

Вряд ли вся масса солдат рассчитывала на моментальное удовлетворение всех их нужд - трудности становления "своей" власти, очевидно, понимались, но несомненно, что новые правители не должны были отнимать надежду. "Не хочется умирать, хочется посмотреть на новую жизнь", - таков, скорее всего, преобладавший психологический лейтмотив. Отсюда недовольство всеми теми, кто вставал на пути мечты: недовольство городскими рабочими, занятыми теперь всего 8 часов на производстве и сидящими в тепле, а больше всего - непонимание поведения "Львова, Гучкова, Милюкова", которые даже не удосужились "пообещать землю" (217). Выход из трудностей первоначально виделся по схеме: разобьем внешнего врага - возьмемся за помещиков (218), затем стали распространяться слухи, что помещики вооружаются, распродают землю на сторону, земства вводят старые порядки, а солдатские семьи голодают (219). Именно поэтому нота Милюкова была воспринята как личное его стремление "вместе с Брусиловым завоевать весь земной шар" (220). Тут же последовали требования, чтобы "толстопузые отправились в окопы" (221), иначе солдаты сами начнут переговоры с немцами и оставят фронт (уже к 15 мая), чтобы расправиться с тыловыми "предателями" (222). Но даже к маю 1917 г. солдаты-фронтовики в своем стремлении к миру не были едины. И дело было не просто в недостатке информации.

Некоторую ясность в понимание закономерностей разложения солдатских масс дает сравнение поведения во Франции четырех полков Русского экспедиционного корпуса. Стихийное образование после Февраля в одном их них "полкового совета" не помешало ему блестяще показать себя в весенних наступательных действиях. Положение изменилось, когда солдаты были отведены на отдых и лечение, где подверглись интенсивной пропагандистской обработке со стороны эмигрантов-социалистов, поносивших старый режим и "реакционных" офицеров. 1 мая наиболее отмеченные боевыми наградами солдаты двух полков первой бригады выкинули красные и черные флаги, не стали слушать представителей командования и втянулись в безделье, пьянство, воровство, требуя возвращения в Россию. Но самое поразительное в том, что солдаты двух других, расквартированных в ином месте полков, не только не разложились и не послушались агитаторов-солдат, но даже приняли в начале сентября участие в вооруженном усмирении своих соотечественников, завершившемся потерями с той и другой стороны (223).

Чем была обусловлена разница в поведении солдат? Тем, что самыми податливыми на антивоенную пропаганду оказались представители лучше других отмеченного наградами и понесшего наивысшие потери (в некоторых батальонах они составляли 80%) (224) полка, сформированного в Москве "из рабочих, приказчиков, конторщиков", а наиболее преданными командованию - "обойденные" полки, состоящие из крестьян-сибиряков (225)? Или все решила психологическая установка "Навоевались!", на которую быстрее настроились более импульсивные уроженцы Центральной России? Похоже, что ситуация в армии определялась вовсе не классово-географическими факторами, не давлением внешней среды, а внутрипсихологическим состоянием отдельных подразделений, обусловленным наличием в них часто случайных маргиналов-пассионариев, доказывавших, что воевать "за французов" не стоит.

По-настоящему солдаты доверялись пропагандистам, лишь почувствовав себя обманутыми и "преданными" командованием и властью. В принципе, послефевральскую Россию можно представить как гигантское открытое информационное пространство, которое требовало адекватного - в смысле соответствующего "языка", естественности и своевременности для сохранения внутреннего баланса-наполнения. Поскольку информации того качества, которое она требовала для эволюционной трансформации, не поступало в необходимом количестве, все стала определять информация другого рода - слухи, наветы, демагогическая ложь. Патерналистское информационное пространство превращалось в свою противоположность -настоящий кипящий котел всеобщей подозрительности. Такую ситуацию можно назвать психозом дезинформированности. Попробуем выделить ее ключевые звенья и психопатические ряды. Здесь далеко не все просто.

Для патерналистской системы (по причине бюрократической, а не "живой" технологии властвования) самым трудным является вопрос о выборе оптимального сочетания начал опекунства и репрессивности в каждой конкретной ситуации - что, разумеется, наиболее остро дает о себе знать в эпоху смуты. Репрессии против солдат петроградского гарнизона развернулись сразу же после июльских событий; считается, что в результате чистки "революционных полков" общая численность солдат в столице сократилась на 100 тыс. (226). Но всевозможные расформирования и переформирования приводили лишь к тому, что информация о "расправах" просачивалась вглубь солдатской массы на фронте, что вызывало опасения о возврате к старому.

На фронте солдаты были дико озлоблены последствиями неудачи июньско-июльского наступления, тем более, что оно казалось им заведомо обреченным. Входе последующего отступления (частично бегства с множеством дезертиров) поднялась волна погромов - не только помещичьих усадеб, но и мирных обывателей. "Положительно это были звери, - писал о солдатских бесчинствах П.П. Скоропадский. - Грабеж, убийства, насилия и всякие другие безобразия стали обыкновенным явлением. Не щадили женщин и маленьких детей. И это среди населения, которое относилось к ним очень сочувственно" (227).

У командования уже не находилось сил для усмирения солдат. Расстрелы мародеров и дезертиров стали эпизодически практиковаться на Юго-Западном и Румынском фронтах еще в начале июля (228). Но общее возобладание установки на карательные действия против солдат связано с июньско-июльским наступлением. Ясно, что армейское командование, не имея в своем распоряжении средств устрашения малодушных и шкурников, вести активные действия не могло - к пылким речам комиссаров к тому времени солдаты уже привыкли. Но официальный приказ о применении смертной казни по приговору военно-революционных судов последовал слишком поздно - 12 июля, когда общая неудача наступления стала слишком заметной. Солдаты могли теперь воспринять смертную казнь как месть со стороны генералитета (вовсе не случайно большевики сделали лозунг отмены смертной казни важным средством привлечения на свою сторону солдат, не желающих вернуться к старому). 19 июля на Юго-Западном фронте четверо солдат 539-го полка были расстреляны за братание с немцами; 21 июля в результате настоящего сражения с убитыми и ранеными был подавлен бунт солдат 693-го полка на Западном фронте, троим зачинщикам его смертный приговор был приведен в исполнение 1 августа (229). Как ответная реакция поднимается новая волна солдатских расправ над офицерами и генералами: 19 июля был убит генерал Пургасов, пытавшийся навести порядок во взбунтовавшихся ротах 299-го полка, 1 августа та же участь постигла командира 1-го стрелкового полка 7-й армии (230).

Судя по всему, солдатские бунты имели повсеместное распространение; они как бы разделили армию на карателей (казаки, ударники, иногда артиллерийские батареи) и не желающих воевать и прислушивающихся к большевикам, анархистам и прочим "интернационалистам". Основным итогом перехода власти к репрессивности стали многочисленные аресты. Так, в Полоцке в тюрьме оказалось 4 тыс. солдат, в Минске - свыше 2 тыс.; общее число арестованных в это время вряд ли поддается точному учету: только в 5-й армии к суду и дознанию было привлечено почти 13 тыс. солдат (231). Много?

На деле картина получилась вовсе не столь устрашающей. К примеру, сразу после того, как артиллерийским огнем были приведены к повиновению взбунтовавшиеся полки 46-й дивизии, помощник армейского комиссара принялся по-отечески стыдить и увещевать зачинщиков. И даже после того, как некоторые из них все же были приговорены судом к расстрелу, смертная казнь по приказу Керенского была им заменена каторгой, причем до конца войны они должны были продолжать службу (232).

В результате июльских карательных акций был нарушен основной дисциплинирующий принцип патерналистской системы: отделение "зачинщиков" от легковерно соблазненных ими, демонстративное наказание первых и "отеческое" прощение вторых. Сидельцам слишком долго приходилось ждать решения своей участи от действующей неспешно и неохотно демократической судебной машины; в тюрьмах они получали возможность обмениваться информацией с арестантами из других частей и формулировать общее отношение к "неправедной" власти; в конечном итоге, они вольно или невольно отождествляли себя с арестованными в Петрограде или скрывающимися от суда большевистскими лидерами

В основной массе солдат, не решающихся пока на открытый бунт, вновь усилились дезертирские устремления, особо затронувшие Румынский, Юго-Западный и Западный фронты (233). Остановить этот процесс можно было только еще более массовой волной репрессий, на которые у власти не находилось сил.

Ненависть к старому режиму была устойчивым фактором, к новой власти стало превалировать отношение амбивалентное, переросшее из полудоверия в убеждение в "предательстве" (234). Закончилось все это ненавистью к мистическим "министрам-капиталистам" и персонально к болтливому Керенскому. "Мы заставим вас (Керенского - В.Б.) бросить ваш трон" ..."Ему (военному министру и премьеру. - В.Б.) быть не правителем России, а ...свинопасом", - таковы пожелания солдат в адрес "героя Февраля", сопровождавшиеся с июля 1917 г. вопросами типа "когда Керенскому отрежут язык?" (235). Вместе с тем, говорить определенно о том, что солдаты все более сознательно симпатизировали большевистской партии, нет особых оснований, хотя влияние ее пропаганды становилось все более заметным. В принципе, большевизм в решающей степени выиграл от того, что превратился после июльского бунта в сообщество гонимых "неправедной" властью - этот фактор самозванческого успеха на Руси давно известен. На деле, солдат больше всего стали раздражать вездесущие "буржуи" и помещики ("кровь нашу пьют" и при этом даже "спаивают"), к ним добавились и земства, и коалиционное правительство, и даже Демократическое совещание (236). Интеллигентским политикам выдавались следующие характеристики: "Вы мелете языком, как мотает корова хвостом" (237). Понятно, что они оказывались не самыми сочными в расхристанном ряду военно-революционной лексики.

Разумеется, солдатская масса не была единой в своем антивоенном порыве. Иные солдаты - чаще из числа отмеченных наградами и обласканных властью - искренне были готовы воевать до победы. Это были уже профессионалы, из которых создавались ударные "части смерти" со своей красно-черной (эти рожденные Февралем траурные цвета на десятилетия закрепятся в российской истории) символикой и черепами вместо кокард (238). Но среди основной массы воинов их пример не только не порождал энтузиазма, ной вызывал растущее глухое раздражение. Ударники платили "шкурникам" тем же, зачастую соглашаясь на роль карателей. Переломить ход событий ударники не могли. Попытки создания женских батальонов смерти также не вдохновляли солдат. Вид "бабы" в военной форме их злил, ничуть не пробуждая чувства долга. И в то же время женщина, агитирующая против войны и "буржуев", независимо от собственного облика, становилась притягательной. Пример А.М. Коллонтай, успешно агитировавшей балтийских матросов, более чем показателен.

В целом, солдаты не переставали мечтать о "своей" власти. Характерны предложения, относящиеся к маю 1917 г., о созыве всероссийского фронтового съезда в Кронштадте (по газетным сообщениям, город-крепость оставался своеобразной "республикой"), а затем и о передаче всей власти Советам (239). Но основным раздражителем были известия из деревни о нехватке хлеба и слухи о нежелании властей думать об обещанном Петроградским Советом мире. Они-то и порождали массовые угрозы покинуть фронт (с июня обычно даже назывался срок, сколько те или иные части смогут вытерпеть) с оружием в руках, чтобы переколоть всех, кто выступает за продолжение войны (240). Это было делом обычным.

А. Веселый оставил следующее описание настроений солдатской массы, вложив его в уста "подвыпившего ефрейторишки": "Бить их всех подряд: и большевиков, и меньшевиков, и буржуазию золотобрюхую! Солдат страдал, солдат умирал, солдат должен забрать всю власть до последней копейки и разделить промежду себя поровну!". Правда в ответ на такие речи звучали замечания: "Расея без власти сирота". При этом солдаты не забывали: "Были бы бока, а палка найдется..." (241). Увы, даже вооруженные бесконтрольные массы признавали за непременностью власти естественное право на репрессивность.

Кризисы власти, как правило, резко обостряли обстановку в армии. Так, в связи с июльским кризисом по Юго-Западному фронту (самому крупному) стали гулять следующие слухи: Временное правительство арестовано полностью; арестовано только частично; некоторые его члены убиты толпой (242) Ни один из вариантов не соответствовал действительности, но это не имело никакого значения. Идея насильственно-магического выхода из непонятного хаоса становилась все более расхожей. Вот к этому моменту солдатская масса стала выдвигать из своей среды собственных большевиков. "...Я видел "большевика - ехавшего с Демократического совещания солдата, - писал один из патриотичных интеллигентов. - Я никогда не видел такой физиономии. Это ужасное - "лицо без лица"... Я убежден, что он сумасшедший, ходящий между нами... Старый партийный работник... Он - ни минуты не молчит. Он - все говорит... металлическим, никчемным голосом, с митинговыми интонациями... И, как многие ненормальные люди, он логичен и убедителен... Родина - звук пустой для него... Этот человек похваляется тем, что солдаты не будут воевать." (243).

Жутко озлобило солдат и матросов выступление Корнилова. В Выборге местный Совет арестовал нескольких генералов за якобы имевшую место утайку соответствующей телеграммы о событиях. Толпа солдат, среди которых преобладали крепостные саперы и артиллеристы, набранные из питерских мастеровых, окружили гауптвахту, а при слухах о том, что арестованных хотят перевести в безопасное место, захватила их, вывела на мост и сбросила вниз, расстреляв затем в воде. "Картина самосуда была настолько ужасна, - сообщает очевидец, - ... что один из нижних чинов умер тут же на мосту от паралича сердца". Вслед за тем в городе началась общая расправа над офицерами. На берегу же, у места гибели генералов и офицеров скоро был поставлен столб с вывеской "Офицерская школа плавания". Считалось, что расправу спровоцировали гельсингфорсские большевики и "немецкие агенты". После появления в Выборге особой следственной комиссии солдаты вновь заволновались, документы следствия были уничтожены, члены комиссии едва избежали самосуда. Тут же на улице, в пролетке, на глазах у жены был убит офицер.

Кровавую вакханалию, устроили солдаты того самого 42-го армейского корпуса, который Ленин мечтал двинуть на Петроград для использования в качестве ударной силы большевистского восстания. (По некоторым сведениям, часть солдат корпуса, действительно, могла прибыть вечером 25 октября на Дворцовую площадь.). Революции нужны были насильники.

Выборгские события нашли отклик в Гельсингфорсе, где было расстреляно 4 офицера с линкора "Петропавловск" за отказ дать подписку о переходе в подчинение образовавшемуся здесь в связи с корниловским выступлением Военно-революционному комитету. Расстрел, что показательно, был осуществлен вопреки желанию самого ВРК. Так случалось часто: солдаты предписывали "своей" власти, как ей себя вести. Самочинные выступления солдат завершились только 5 сентября. Последней жертвой стал офицер-летчик, вздумавший вступить в пререкания с матросами (244).

По сообщениям армейских и губернских правительственных комиссаров, ситуация в армии вновь резко обострилась в октябре в связи с перспективой провести еще одну зиму в окопах. Усилилось дезертирство, шире распространилось братание. Кое-где солдаты демонстративно отказывались от теплой одежды, заявляя, что она им не понадобится, большая же часть обмундирования, белья, снаряжения распродавалась. В Бессарабской губернии солдатами 16-го и 17-го корпусов были "разрушены и сожжены крупнейшие экономии, ...совершен ряд бессмысленных убийств, грабежей и насилий". В Полоцке были "разгромлены лавки и похищены продукты". В Кутаиси солдаты разгромили магазины, велась беспорядочная стрельба, были убитые и раненые. В Екатеринодаре солдатами был убит казачий офицер, стрелявший в них за оскорбления в свой адрес. На Западном фронте в запасном батальоне 132-й дивизии солдатами был избит до смерти полковник Макаревич; в 41-м Сибирском полку был убит даже член полкового комитета (245).

Один из самых отвратительных самосудов произошел 20 октября в Боровичах. По решению полкового комитета 174-го полка был арестован его командир, полковник Буланов, за приказ об отправке винтовок без ведома комитета. Пока его конвоиры переговаривались с тюремным начальством, подошедшие пьяные солдаты избили арестованного, сбросили с моста в воду и добили выстрелами в воде на глазах у жены и дочери. Поразительно, что в прошлом убитый полковник пользовался у солдат хорошей репутацией (246).

Октябрьский переворот был невозможен без поддержки солдат тыловых гарнизонов. Но какая их часть, в каких регионах сознательно, а не в видах сиюминутной выгоды пошла за большевиками? В критические моменты, характеризуемые всеобщей растерянностью, решающую роль может сыграть небольшая группа фанатично настроенных людей. Для нового переворота требовался ничтожный - сравнительно с беспомощной и безвластной властью - перевес сил. Между тем, в ряде заштатных городов солдаты составляли большинство активного населения, что позволяло им под руководством "своих" офицеров сорганизовать кое-где даже местных рабочих и крестьян в объединенных Советах (247). Мечтали ли они о большевистски-однопартийной или советски-плюралистической власти? Не важнее ли им было получить от любого правительства гарантии неотправки на фронт? И не сыграл ли роль ускорителя большевизации провал июньско-июльского наступления?

Донесения с мест полны страхов перед большевистской демагогией. Типичный из них, относящийся к июню 1917 г., пронизан мыслью об обвальной деморализации армии с помощью "Правды". При этом, однако, отмечается, что ее антивоенные лозунги находят таких истолкователей, что "большевикам надо бы от них только открещиваться и отмежевываться". Получалось, что "идейные" ленинцы отходили на задний план, а под их флагом выступали "бывшие уголовные, полицейские, жандармы, провокаторы, немецкие агенты и разный сброд трусов, негодяев и предателей". При обычном сгущении красок механика соблазнения солдат политикой была понята верно. Псевдобольшевики предлагали выступить не только против правительства, но и Петроградского Совета, "подкупленного буржуазией". Такую идеологию распространяло пополнение. Так, один из полков, вопреки протестам командования и солдат, был численно раздут на 1,5 тыс. за счет "городовых, стражников и жандармов", многие из которых тут же развернули антивоенную агитацию погромного типа (248). Почему, у кого и насколько она имела успех?

Для бывших крестьян привлекательнее всего было гульнуть в городе, а затем отправиться "доделить" землю. Для разрядки требовались деньги, которые добывались за счет распродажи казенного имущества, что облегчилось после Октября. "Воровство и продажа казенного имущества, к тому времени, достигли своего апогея, например: у главного санитарного инспектора крепости комитет (солдатский - В.Б.) потребовал громадную партию лазаретного белья, которая, через несколько дней, совершенно открыто продавалась на рынке, - вспоминал комендант г. Ревеля. - Там же солдаты вели торговлю бездымным порохом, высыпая его из патронов в котелки. Был случай, что солдаты дивизионного лазарета... продали местным жителям своих лошадей вместе с повозками..." (249). Все это шло на пропой. К октябрю 1917 г. среди солдат раздавались голоса, что сухой закон придумал "пьяница Распутин", а "от трезвости и революция пошла" (250). В начале октября в Ржеве солдатами был разграблен винный завод, перепился почти весь 30-тысячный гарнизон, 7 человек умерло, еще несколько погибло в пьяных драках (251). В первой половине октября 2-й Гвардейский корпус (Юго-Западный фронт) "со страшными грабежами, предавая все помещичьи усадьбы огню и мечу, прошел... через всю Подольскую губернию. Сведения о "подвигах" гвардейцев просочились в другие части, причем наиболее прельстил солдат опыт грабежа винокуренных заводов. Командованию волей-неволей пришлось заняться уничтожением запасов в неразграбленных хранилищах. Но местное население с ведрами бросилось "спасать добро". Солдатские караулы никак не помогали предотвратить разгром заводов Иной раз даже вполне дисциплинированные солдаты бросались лакать спирт из канав, куда он сливался - зачем пропадать "добру". А в общем сложилась ясная картина раскрутки механизма погрома. Окрестные селяне так или иначе запасались спиртом. После возлияний появлялось желание заняться помещичьим хозяйством. Была отработана даже технология грабежа: "Обыкновенно бабы натравливали на поместье солдат, те начинали, а затем уже все село грабило". Правда, при разгроме 15 усадеб на сей раз обошлось без убийств (252). Такие случаи бледнеют, однако, на фоне послеоктябрьской борьбы солдатского пьянства, когда иные солдатские Советы, по примеру Петроградского ВРК, придя к власти, первым делом конфисковывали все винные запасы.

Колоссальную дестабилизирующую роль сыграли солдаты в регионах с нерусским населением, особенно на Северном Кавказе. До мая 1917 г. здесь было относительно спокойно. Но вот 10 мая в Грозном в результате стычки двух пьяных солдат с двумя чеченцами один солдат был убит выстрелом из револьвера. За этим последовало массовое избиение солдатами чеченцев, жертвами которого оказались 11 человек, в том числе одна женщина. В июне и июле последовали новые убийства и ограбления чеченцев солдатами (253). 6 июля во Владикавказе солдатами было убито 16 ингушей, позднее последовали еще более массовые расправы (254). Эти события накладывались на слухи о том, что горское население вооружается для выступления против русских [по некоторым данным, слухи распускались бывшими полицейскими - как русскими, так и чеченцами (255)]. В любом случае, конфликты оказались связаны с пьяной разнузданностью солдат, а не горцев.

В Тифлисе после Октября, помимо пьяных толп солдат, не лучшим образом вели себя офицеры (в 1917 г. они стали ударяться в загул). "Все рестораны - притоны и загородные увеселительные дома были днем и ночью набиты пьянствующими офицерами, ругавшими "товарищей" и "Советы собачьих депутатов", - свидетельствовал очевидец. Это привело к тому, что и здесь началась полоса самосудов над офицерами, которых солдаты "избивали за ношение погон, за козыряние, за пьянство, за стрельбу на улицах". Когда солдатский Совет (умеренно социалистический по своим позициям) Тифлиса попытался урезонить буйствующих, из их среды последовали упреки, угрозы и лозунги: "Нас за черносотенцев и хулиганов в тюрьмы сажают!.. За золотопогонников!.. Долой! Нам такой Совет не нужен!.. Да здравствует коммунизм!" (256).

В Туркестане и Степном крае много раньше были отмечены случаи иного порядка. Так, некий солдат-дезертир Головащенко добился в июле избрания себя уездным комиссаром, занялся арестами и реквизициями продуктов (257). В том же месяце в Андижанском уезде некий отпускник фельдфебель Дегтярев, именовавший себя большевиком, "возбудил белобилетников", произвел аресты местной интеллигенции и спровоцировал погром (258). Эти люди действовали уверенно.

Так или иначе, многое зависело от того, что различного рода подстрекатели ощущали себя безнаказанными, даже мятежники знали, что их ждет нескорая судебная канитель. Вовсе не случайно после разгрома Корнилова комиссар Юго-Западного фронта Н. Иорданский советовал Керенскому судить мятежников "военно-революционным судом на месте", так как в противном случае солдаты сами начнут искать возможный объект скорой расправы (259). "Армия заражена социальным стрептококком, горит в лихорадке...везде видит буржуазные козни", - есть и такие описания состояния солдатской массы, относящиеся к 20 октября 1917 г. (260). Армия воевать не желала и жаждала возвращения домой. 28 октября тот же человек дал следующее описание тем, кто воздействовал на солдатские толпы: "...Приезжал какой-то безрукий с-д (очевидно большевик В.Б.) из Москвы... и герцогским жестом обещал мир через две недели... Вынесен был почти на руках..." (261). Картина не из числа необычных.

Но как должны были повести себя те, кто не желал возвращаться к прежнему социальному состоянию? Надо заметить, что сверхсрочников солдаты не любили, подозревая их в нежелании вернуться к труду и стремлении выслужиться перед начальством. Агрессивный характер действий оказался наиболее привлекателен как раз для этой деклассированной части матросов и солдат. Именно они самозабвенно, не внимая большевистскому или левоэсеровскому руководству, методично расстреливали в октябре-ноябре очаги вооруженного сопротивления старых городских властей (262), расправлялись с офицерами и генералами. "Сегодня утром... видел, как вытащили из Мойки тело генерала Туманова, помощника военного министра, - писал очевидец в своем дневнике 26 октября 1917 г. - Солдаты арестовали его этой ночью, а потом закололи штыками. Тело его со смехом погрузили на низкую телегу, устроили в нелепой позе и повезли в морг" (263). Началось глумление над таинством смерти.

Своим поведением солдаты спровоцировали на погромы всю городскую нечисть. "В городе громились винные погреба, - писал современник. - Вино всевозможных видов и сортов тут же на месте распивалось. "На вынос" шла меньшая часть захваченных напитков. Шумно громился погреб Зимнего дворца. Рассказывали, в потоках разлившегося из разбитых бочек вина потонуло немалое число перепившихся до потери сознания громил. Отыскивались и расхищались отдельные погреба частных лиц из бывших богатеев. Вокруг винного погрома хороводом неслась кровопролитная драка. Гремели выстрелы. Зажигались пожары" (264). Описания такого рода повторяются в воспоминаниях с поразительной частотой. Несомненно, здесь мы имеем дело с образом всероссийского пьяного погрома, который надолго засел в сознании рядовых граждан.

Разумеется, солдаты не ограничивались загулом. В ряде случаев они выступали в роли своеобразных социальных санитаров. Когда однажды в ходе ноябрьских боев в Москве красногвардейцы захватили мародера, суд был коротким: "К "двинцам" (т. е. арестованным на фронте "большевизированным" солдатам, переведенным для суда из Двинска в Москву - В.Б.) его!" (265). Это означало расстрел. Но чаще свидетели живописали такие картины: "Вот зигзагами мчится по тротуару некто с искаженным от ужаса лицом. За ним несется грузный человек в папахе, откинутой на затылок, с револьвером со взведенным курком в руке" (266). Естественно, что таким воспоминаниям не следует верить буквально: действительность была такова, что услышанное в тогдашних социально-стрессовых условиях превращалось в "свою" реальность; слух и факт менялись местами, образуя образ отталкивающей революционной обыденности, в котором эмоциональное подавляло рациональное. Подобная информация - скорее показатель такого состояния общества, когда одна его часть ощущает себя по отношению к другой кроликом перед удавом. Возникает общий гипноз неизбежности насилия.

Тем не менее, большинство воинов предпочитало нейтралитет, не желая участвовать в непонятном для них политическом действе. Кое-кого из них все же удавалось уговорить на ту или иную акцию всевозможными посулами или используя инерцию подчинения. Имеются свидетельства, что даже солдаты, которые блокировали Зимний, совершенно не понимали, что происходит и в какой акции они участвуют (267). Матросы куда менее сомневались в своей революционной миссии. Арестованные в Зимнем дворце ударницы искренне радовались, что попали в руки солдатам, а не матроскам. Последние, как считалось, запросто могли изнасиловать всех подряд (в порядке преподания революционного "урока", а вовсе не от избытка сексуальной энергии, исправно расходуемой в процессе "классового единения" с проститутками). Ударницам действительно повезло: вопреки шуму в прессе, были изнасилованы лишь отдельные из них (во всяком случае немногие отважились признаться в этом). Хотя имеется и другая информация: солдаты запугивали ударниц расстрелами, некоторых коллективно насиловали в порядке "эксперимента на выносливость", а по большей части пороли - "гнусно и зверски, привязывали к скамейке и, заголив, секли беспощадно, под дикий гогот и рев совершенно обезумевшей толпы" (268). Трудно сказать, насколько точна эта жуткая информация - всевозможных преувеличений было больше, чем достаточно - но несомненно, что налицо феномен коллективного садистского самоутверждения, вовсе не случайно направленного на заведомо слабого.

Впрочем, даже большевизированные матросы не чужды были колебаний и избыточной для "красы и гордости революции" эмоциональности. Один из членов отряда, посланного 10 января разгонять так называемый 3-й съезд крестьянских депутатов, стоящих на защите Учредительного собрания (таково было самоназвание части антибольшевистских делегатов 3-го Всероссийского крестьянского съезда), послушав речи людей, которые, очевидно, были представлены ему как заведомые "контрреволюционеры", разрыдался (269). Другой матрос, разгонявший съезд, был потрясен тем, что ему пришлось арестовать солдата-земляка (270). Впрочем, последнее сообщение, мгновенно растиражированное антибольшевистской прессой, более напоминает мгновенно родившуюся легенду - часть распространявшегося представления о братоубийственном, а вовсе не "классовом" характере гражданской войны.

После Октября, по некоторым сведениям, солдаты запутались еще больше, в этих условиях их тем более будоражил вопрос о земле, ради клочка которой они были готовы пойти с кем угодно и против кого угодно (271). И все же к Октябрю солдаты в массе своей были против всех тех, с кем ассоциировалось их "зряшное" участие в долгой и безрезультатной войне, и за тех, кто дозволял им наконец-то "не упустить своего". Уже в начале октября 1917 г. солдаты самого "благополучного" Кавказского фронта стали говорить, что "командный состав их продает" (272), и что, если мир до конца октября не будет заключен, "то не удержит солдат никакая власть, пойдут расправы и самосуды" (273). Далеко не все противники большевиков списывали причины этого на "немецкие деньги": "...Не допускаю даже мысли, чтобы здесь была хоть капелька немецкой инспирации. Это вполне самобытное творчество, здесь все - российское, это - всеобщее, равное, прямое и явное дезертирство, санкционированное властью" (274). Вероятно, не случайно в российской глубинке большевизм, по некоторым свидетельствам, оказывался "гораздо страшнее, чем в столицах" (275).

Своего рода квинтэссенция солдатского буйства и непотребства при возвращении с Кавказского фронта дается в известном романе А. Веселого "Россия, кровью умытая". Тут и "избитый в один синяк и ограбленный солдатами старый полковник", которого в конечном счете "пожалели"; и призывы казачьего вахмистра "огненной метлой прочистить дорогу" от Тифлиса до дому, "повырубив", заодно, всех новых местных правителей (к этому, правда, с иронией отнеслись другие станичники); и погромы базаров и винных складов, заканчивающиеся пьяными драками; и россказни про большевиков, которые "из одного кулака пряник кажут, а другим по харе мажут" (276). Обращает на себя внимание злое равнодушие к местному, также весьма агрессивному населению. Горцев, о зверствах которых ходили всевозможные слухи, походя резали, сжигали их аулы, но при случае по сходной цене им же продавали вооружение, вплоть до артиллерийских орудий. О центральной власти словно забыли. Большевистскую пропаганду воспринимали как шанс навсегда покончить с войной и вернуться домой.

Поэтому вряд ли есть смысл при анализе результатов выборов в Учредительное собрание связывать победу большевиков с сознательным усвоением массой солдат идеи мировой революции, аргументируя это по-ленински тем, что решительнее всего голосовали за "партию пролетариата" солдаты и матросы наиболее приближенных к индустриальным центрам гарнизонов и фронтов. По имеющимся отрывочным сведениям, голосовали за большевиков чаще многочисленные обозники - наиболее развращаемый войной элемент (277). Впрочем, пока речь шла о мире, солдаты были за большевиков, когда дело доходило до земли, им ближе казались эсеры. Детальный анализ результатов голосования солдат уездных тыловых гарнизонов свидетельствует, что порой они естественно отдавали предпочтение левым эсерам (278). А.А. Богданов после Октября называл все это "солдатско-коммунистической" революцией, еще более отдаляющей Россию от социализма (279). Но редко кто из руководящих большевиков обладал тогда подобной остротой зрения.

Что касается психосоциальной энергии ощутивших себя перекати-полем солдат и, особенно, матросов, использованной большевиками на насаждение "пролетарской" власти, то конечный социальный адрес ее зищрпии, как свидетельствует разнобой Исследовательских выводах (280), остаётся не проясненным. Часть демобилизованных солдат некоторое время числилась в городских безработных, и местные власти вынуждены были подыскивать им жилье, иной раз используя для этого помещения церковных училищ (281). Позднее они, скорее всего, "добровольцами" попали в Красную армию. Можно сказать, что самой логикой борьбы, не говоря уже о привычке большевиков подставлять под удар противника своих анархиствующих союзников, наиболее бескомпромиссная часть революционеров гибла в первую очередь. Новым правителям к определенному моменту просто необходимо бывает в видах самосохранения избавиться от слишком независимых и рьяных революционеров, поставивших их у власти. "...Мы их посадили, мы же теперь должны их скинуть, - преспокойно заявлял в вагоне, набитом антибольшевистски настроенной обывательской публикой, в сентябре 1918 г. молодой матрос, всем понравившийся своей услужливостью. - Мы думали - они путевые, а оказались жиды, да притом негодяи" (282). Ясно, что у революционных энтузиастов такого рода было мало шансов уцелеть в своем анархистском качестве.

Среди матросов встречались и вовсе уникальные типажи. Граф В.Н. Коковцев описывает случай, когда в ноябре 1917 г. матросы даже выручили пассажиров поезда, когда железнодорожные рабочие стали грабить мешочников. Когда в знак благодарности матросам было предложено две пачки дорогих папирос, то старший из них, закурив, заметил: "Следовало бы просто прикрутить этого негодяя за такую дрянь". И, тем не менее, тот же матрос, попрощавшись за руку с бывшим царским министром финансов и премьером, помахав перед носом последнего пачкой тысячерублевок и сообщив, что в Кронштадте он должен получить окончательный расчет в 400 тыс., неожиданно заявил, что намерен уехать "к себе в Грецию", т. к. "здесь все равно толку не будет" (283). Нравы кажутся трудновообразимыми, если забыть о том, что крах патерналистской системы поставил своих чад в положение беспризорников, определяющим мотивом поведения которых стала наивная жестокость.

Еще более трудным является вопрос о долговременных последствиях "солдатизации" российского хаоса в 1917-1918 гг. Общая милитаризация "партии-государства" столь же несомненна (284), как полувоенные френчи номенклатуры (впрочем, эта традиция восходит к Керенскому). Известно, что партаппарат работал как армейский штаб - при этом непременный дежурный по обкому, услышав среди ночи в телефонной трубке голос Сталина, мог совсем не по-военному наделать в штаны. Куда сложнее вопрос о милитаризации снизу. Солдаты, по-прежнему отчужденные от городской среды, могли вернуть свои новые повадки только в сельский мир. И здесь взрывался весь прежний миропорядок. Есть свидетельства, скорее всего преувеличенные, но хорошо отражавшие психологию времени, что уже в марте 1918 г. бывшие фронтовики порой собственноручно расстреливали своих отцов, оказавшихся в рядах добровольцев (285). Информация такого рода многократно множилась слухами, создавая представление о братоубийственном характере "красной смуты". Это провоцировало мечты о "новом" патернализме. Общинная психология переворачивалась с ног на голову, деревенские миры обретали новых "большаков"; а вслед за тем и "большая семья" могла начать избавляться от пугающего "сиротства", стихийно отыскивая новых вождей. Начиная с эксцессов "отцеубийства", в деревне, а затем и в стране в целом, медленно, но неуклонно выплавлялся тот человеческий материал, поведение которого поколенчески-поэтапно оказало воздействие на весь ход советской истории.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]