
- •I. Пути погружения в хаос
- •1. Модернизация и война
- •2. Интеллигенция: идеалы или народ?
- •3. Феномен "голого короля"
- •4. Кровь на февральском снегу
- •Примечания
- •II. Психология масс и стрелы социального насилия
- •1. Рабочие: социализм или социальное выживание?
- •2. Неистовства "черного передела"
- •3. Солдаты: кровавый путь к миру?
- •4. Этнические пасынки империи: "свои" против "чужих"
- •Примечания
- •III. От квазидемократии к сверхдиктатуре: провоцирование и обуздание смуты глава I
- •1. Институционные коллизии и социальный хаос
- •2. Природа кризисов властного начала
- •3. Партийные лидеры: взгляд из толпы
- •4. Большевизме контрреволюционном интерьере
- •Примечания
- •IV. Истощение энергии хаоса и вторичные волны насилия
- •Примечания
- •V. Происхождение революционных мифов и их сегодняшняя судьба
- •Примечания
- •VI. К общей теории кризиса империи
- •Примечания
- •Вместо заключения: российская смута сегодня
2. Неистовства "черного передела"
Легенда о гегемоне революции, лишенном союзника, была бы столь же неубедительна, как история Дон Кихота без Санчо Пансы. Достойным партнером пролетариата для марксиствующих творцов социалистического мифа по иронии судьбы могло стать только крестьянство, менее всего подходящее на уготованную ему доктриной "классовую" роль.
Если пролетариат был для советских историков объектом бездумной апологетики, то крестьянство стало предметом упрощенческого перетолкования: из него упорно делали "предпролетариат", натужно выискивая в его массе пролетарские и полупролетарские элементы. Понятно, что на полную мощь была задействована лукавая статистика, в результате чего из социального тела крестьянства удалось вытряхнуть его живую душу. Лишь относительно недавно отечественные авторы перестали членить общинников на "беднейших", "середняков" и "кулаков", отказались от дискуссий по поводу "первой" (антипомещичьей) и "второй" (антибуржуазной) социальных войн, которые ему полагалось вести, взбираясь косознанию высшего блага коллективизации, и занялись совместно с социальными историками Запада планомерным изучением причин, характера и последствий аграрной революции в России. Теперь на смену былой самоуверенности в подходе к крестьянству приходит порой нечто вроде смиренного умиления. Последнее также создает не лучший психологический климат для изучения столкновения российского традиционализма и идущего извне революционаризма.
Крестьяне испытали состояние сильнейшей ценностной дезориенти-рованности от наступившего, как им показалось после Февраля, безвластия. Романовы воспринимались ими как главные виновники этого противоестественного состояния. Не случайно иные крестьянские съезды уже в первой половине апреля 1917 г. призывали "конфисковать имущество и капиталы бывшего царя..., назначить самый строгий суд с высшей мерой наказания" (68). Это не подсказки социалистов, а воплощение первозданных представлений об ответственности власти. Крестьяне настолько поразились тому, что, согласно газетной информации, творил самодержец, его окружение и, особенно, императрица (69), что оправданий для династии не находили. Гнев выливался порой на конкретную "замещающую" фигуру, таков обычный ход революционной десакрапизации прежней иерархии авторитетов в пошатнувшейся патерналистской системе. Разумеется, это ничуть не колебало глубинных монархических представлений об идеале власти и могло сочетаться с вполне прагматичными прикидками наиболее сметливых крестьян относительно того, какая власть может позволить ему хозяйствовать по-своему (70). Крестьянин оценивал свои житейские перспективы, прежде всего, с позиций отношения власти к вопросу о земле. Но теперь императив свободного хозяйствования стал утверждаться с помощью "права" на насилие над теми, кто этому мешал.
Для крестьян возмездие стало синонимом справедливости. Сельский мир имел давнюю традицию самосудов над ворами, а потому выплеску этой формы насилия - пусть под новыми лозунгами, но с соблюдением прежней жестокой ритуалистики - удивляться не приходится. "Недавно в одной из окрестных деревень был самосуд над молодым вором, попавшемся на воровстве не один раз, - писал 8 октября в дневнике А.Н. Куропаткин, бывший землевладельцем Псковской губернии. - Его расстреляли и первым выстрелил в него родной брат" (71).
Впрочем, в послефевральские дни особый интерес представляют не погромные действия крестьян (разгромы помещичьих имений носили пока ситуационно-эмоциональный характер), а меняющийся характер взаимоотношений их с местными властями. Некоторые исследователи делают упор на то, что после Февраля, в противовес усилиям Временного правительства, крестьяне повсеместно стремились убрать волостных старшин и сельских старост (72). На деле, крестьяне избавлялись лишь от отдельных "плохих" начальников волостного и сельского уровня - именно тех, которые не уживались с сельским сходом, или пытались встать над ним. В принципе, власть переместилась к волостным комитетам, за которыми и стояли сельские сходы. Ни о каком "параллелизме" и, тем более, "двоевластии" на волостном уровне и речи быть не могло: со всемогущим сходом старая власть могла только сосуществовать; крестьяне в своих интересах использовали не только старую, но и "свою" администрацию и интеллигенцию; даже новые земские начальники низшего звена, внедряемые правительством во "внесословные" органы самоуправления, могли оказаться на побегушках у общины, то есть стать чисто крестьянскими представителями (73). Крестьян мало заботила форма и "классовый" состав власти; важно, чтобы она оставалась "своей". Отсюда, в частности, настоящая эпидемия перевыборов волостных органов. Уже в мае иной раз дело доходило до того, что отдельные уездные комиссары целиком становились на сторону крестьян и фактически осуществляли земельный передел, полностью игнорируя распоряжения не только губернской, но и общероссийской власти (74).
Теоретики аграрного вопроса так или иначе ощущали это давление снизу. Образовавшаяся в апреле Лига аграрных реформ, призванная осуществить теоретическую разработку путей решения аграрного вопроса, во все большей степени исходила из идеи ликвидации помещичьего землевладения (за исключением рентабельных или "образцовых" хозяйств, на чем издавна настаивали кадеты). Власть намеревалась решить земельный вопрос в пользу крестьян, руководствуясь при этом не только соображениями целесообразности, но и началами справедливости (в их народническом понимании) (75). Создается впечатление, что крестьяне уловили эту готовность власти. Но скоро аграрный вопрос свелся к вопросу о том, когда, как и кем будет осуществлено то, о чем мечтали поколения крестьян. И здесь уже начали действовать факторы психологического порядка, уловить которые ни доктринерской, ни бюрократической власти не было дано.
Впечатляет способность крестьян к самоорганизации. Даже, если учесть, что всевозможным их съездам различного уровня весны 1917 г. активно содействовали и самая многочисленная эсеровская партия, и отнюдь не самые бедные и хваткие кооператоры, факт остается фактом: первыми на самый многочисленный съезд общероссийского уровня съехались представители самого забитого сословия.
Но на Всероссийском крестьянском съезде, открывшемся 4 мая, обнаружилась масса любопытных моментов, поясняющих почему Февральская революция открыла широкую дорогу насилию снизу. Во-первых, на съезде делегатов от армии оказалось даже несколько больше, чем непосредственно от деревни- прежние военно-государственные структуры "помогли" по-новому сорганизоваться представителям приходского типа культуры. Во-вторых, поражает безраздельное численное господство на съезде эсеров. Из этого можно заключить, что крестьянский форум в целом осуществился под знаком замещенного представительства (многоступенчатая система выборов этому способствовала), что со временем могло обернуться недовольством против непрошенных ходоков во власть. В-третьих, крестьяне, по свидетельствам очевидцев, говорили с трибуны одно, как правило, соглашаясь с аргументами политиков, а в кулуарах высказывались совсем по-иному, куда более пессимистично оценивая возможности постепенного решения аграрного вопроса и планомерного выхода из войны (76). Наконец, и это, вероятно, самое главное, крестьяне не только не выдвинули и не признали харизматического лидера (казалось бы, им должен был стать В.М. Чернов), но даже и не отождествили себя ни с одной из партий. "Меня возмущает ужасно, - говорил депутат из Белоруссии, - что нас, собравшихся крестьян со всей России, не знающих что такое партия: одна, две, три, четыре, а теперь двадцать пять народилось сразу, рвут по кускам, тот в ту, этот в эту партию.. Мы, крестьяне, не принадлежим ни к какой партии. Наша партия одна - Земля и Воля... Нам нужно, чтобы нас кто-нибудь объединял, а здесь мы видим, что нас все-таки разъединяют..." (77). Для крестьян важнее всего было, чтобы новые вожди заговорили их языком.
И, если оценивать реальные, а не зафиксированные в решениях и декларациях, итоги съезда, то окажется, что делегаты нашли на нем если не формальное (в тонкостях юридических формулировок они просто не разбирались), то моральное - что для них было главным - оправдание захватных действий. Последние же развернулись вовсе не в тех формах, которые могли предвидеть политики В связи с этим следует заметить, что в конце апреля правительство приняло постановление об организации местных земельных комитетов - это могло быть воспринято крестьянами только как высшая санкция на окончательное решение земельного вопроса в свою пользу действиями снизу.
Вероятно, наиболее точно характеризует направленность действий крестьяне 1917-1918 гг. термин общинная революция (78), Показательно, что в 20-е годы П.Н. Першин отмечал, что "главнейшим ферментом" в деревне была община, навязавшая селянам принципы уравнительного землепользования (79Jj позднее эта мысль ушла у него на задний план. Общинная революция означала, что крестьяне, стремясь в ходе "черного" передела" захватить как можно больше земли и угодий, невольна оказались в состоянии войны против всех - государства, помещиков, хуторян, отрубников, членов других общин, новообразовавшихся из бывших рабочих" и деревенской голытьбы коммун, наконец, города в целом (80). Этим и определялось теперь их отношение к государственности. Несмотря на масштабность, общинная революция, пик которой пришелся на период послеоктябрьского утверждения большевизма, имела мало общего с пугачевщиной: в ходе локальных бунтов крестьяне не только не услышали самозванческих призывов к "походу на Москву", но даже не помыслили о радикальном переустройстве общероссийской власти или возрождении православной веры (81). Требования восстановления монархии появлялись лишь эпизодически, по-видимому, под влиянием сельских священников (82). Главной, неоцененной пока особенностью общинной революции было то, что она на своем уровне воспроизводила все коллизии властного „начала в кризисный для империи период. Крестьяне ждали своей власти и были уверены, что рано или поздно она должна прийти.
К лету 1917 г. правые политики именовали движение крестьян "анархией", "аграрным большевизмом" и даже по иронии судьбы "черновским большевизмом" (по имени лидера эсеров). Действительно, большевики постоянно подзуживали крестьян к аграрным захватам. Известны выступления Ленина и Зиновьева на 1-м съезде крестьянских Советов, призывавших к захватному образу действий. Но это были декларации. "Правда" 10 мая, комментируя настроения крестьян, оценивала их более тонко. Крестьянин, писала газета, за "соглашение в верхах, в центре" именно потому, что в деревне он в любом случае будет действовать по-своему, т. е. не платить аренды, запахивать помещичью землю.
Крестьяне с самого начала настороженно отнеслись ко всем партиям, даже эсеровской. Один из них, будущий толстовец, вспоминал: "Я увидел, что эти партии (эсеры и большевики - В.Б.) создали себе каких-то воображаемых крестьян и рабочих, которых очень возвеличивали на словах, а к живым людям относились, как и прежде относилась власть к рабочим и крестьянам, - на основе насилия, приказа и беспрекословного выполнения того, чего захотелось властителям или спасителям и благодетелям, как они себя считали". Этот крестьянин не случайно куда больше симпатизировал анархистам. Прочие же политики виделись ему так: "Они вроде горячо любили народ и даже порой за это сами шли на самопожертвование, но любовь эта фальшивая... Для них люди были пешками в политической игре, в стремлении к власти над людьми,... хотя это и прикрывалось хорошими целями - как будущее благо человечества" (83). Что касается основной массы крестьян, то они реагировали не на партии как таковые, а на выгодные им, или соответственно интерпретированные лозунги. Их социальная борьба развивалась в неполитическом измерении. Из этого рождалась главная драма власти.
В то время как столичные политиканы пребывали в ужасе от мифического двоевластия, крестьяне тихо и упорно организовывались (как правило, используя эсеров и кооператоров) в общероссийском масштабе: обилие губернских крестьянских съездов весной 1917 г. - характерный тому показатель. На местах их самоорганизационное движение оказалось связано не с крестьянскими, продовольственными или земельными комитетами и, тем более, не с Советами, а с незаметным переподчинением всех их сельскому сходу; конечную цель своих действий они видели не в поддержке государственной хлебной монополии (эта цель им при определенных условиях могла быть понятной), а в проведении вожделенного "черного передела", как исходной базы для утверждения естественных, по их пониманию, "моральных" взаимоотношений со всем внешним миром. Власть не могла сдержать этот процесс тем более, что действия крестьян носили по большей части трудноуловимый, вкрадчивый характер. А тем временем несвоевременная демагогия "селянского министра" В.М. Чернова (этот человек обычно заговаривался так, что слушатели переставали различать грань между желательным и возможным), неопределенность позиции эсеровского руководства по вопросу о землевладении были поняты крестьянами как санкция на непосредственный передел земли их собственными руками. Теперь эта задача облегчалась тем, что из крестьянских комитетов повсеместно изгонялись богатые селяне, не говоря уже об отрубниках и хуторянах (84). Сколь-либо цельные программы радикального переустройства всей общественной и государственной жизни России стали утверждаться в сознании крестьян лишь к концу 1920 г., на сей раз, возможно, под влиянием политиков. В это время стал преобладать лозунг "Советы без коммунистов" (возможно, не вполне искренний).
Слишком многие политики в 1917 г. не ведали, что творили. Сельские хозяева были в ужасе от такой политики. "Как дворяне-помещики, так и крестьяне-отрубники в один голос негодуют на действия крестьян-общинников и сельские комитеты, - заявляли в мае 1917 г. на своем съезде земельные собственники Саратовского уезда. - По словам отрубников, общинники не дают им организоваться... Всегда оказываются правыми общинники или... волостные комитеты. А кто в них сидит? Все те же общинники" (85). Позднее ситуация стала еще более опасной. "Вчитываясь в циркулярные распоряжения и проекты министра земледелия Чернова, приходится сделать кошмарный вывод, что... анархические явления вытекают непосредственно из его земельной политики, - писали члены Елизаветградского союза земельных собственников 5 августа 1917 г. - Последнее распоряжение министра... вызовет несомненно тяжкие и опасные последствия, отдавая один класс населения на поток и разграбление другому..." (86). Деятельность Чернова многие именовали теперь и "аграрным большевизмом", ибо последний уже стал знаком насилия, а не партийной принадлежности. Могло ли в такой обстановке возродиться земство или любая другая форма всесословного самоуправления? Безусловно, нет. В ситуации "без царя" самое многочисленное реликтовое сословие, инстинктивно ощущавшее себя "солью земли", в той или иной форме стремилось навязать свой "праведный" взгляд на мир всем прочим, менее всего задумываясь о психосоциальной природе других классов.
Затихнув на период полевых работ, крестьянское движение с новой силой разгорелось после их окончания. Показателен беспрецедентный рост неорганизованных акций разгромного и "воровского" характера (87). Октябрьский переворот легитимизировал его захватный характер. Декрет о земле, хладнокровно заимствованный вождем "пролетарской" партии у своих крестьянофильствующих конкурентов, может рассматриваться как проявление уникального для интеллигентских политиков умения использовать в своих интересах мощь обратной связи, исходящей от низов. Более того, большевики скоро сумели столкнуть чернопередельческое движение со стихийными набегами оголодавших солдат и вооруженных рабочих на деревню. Результат известен: усмирение первой волны полууголовной продотрядовщины и внедрение в крестьянскую стихию комбедов и коммун как раз к началу полевых работ 1918 г.
Как выглядит общинная революция на микросоциальном уровне? Обычно исследователи указывают на вкрадчивость крестьянских действий: от хозяйственного обуздания отрубников, робких потрав помещичьих и государственных угодий и неплатежа аренды (традиционные формы "сопротивления бессильных") до уничтожения дворянских гнезд, физических расправ над их владельцами и утверждения своей власти на местах (пугачевщина или аграрная революция). К настоящему времени исследователи располагают незначительным числом источников, характеризующих сельскую жизнь времен "красной смуты" изнутри. Тем ценнее воспоминания очевидцев (88), которые, при всей своей предвзятости, дают шанс узнать кое-что о мотивации крестьянских действий.
Острее всего крестьяне реагировали на призывы о немедленном переходе земли в общенародное достояние, т. е. фактически санкционирование "черного передела" властью. Большевик Д.П. Оськин в своих воспоминаниях уверяет, что делегаты 1-го Всероссийского крестьянского съезда одно время столь эмоционально восприняли его призыв такого рода, что готовы были разогнать эсеровский президиум, пытавшийся увещевать их (87). Возможно, он преувеличивает, но несомненно, на общинном уровне ситуация оказывалась сходной, если не более острой. Возникает вопрос, а существовали ли к тому времени моральные сдержки против погрома?
Особое любопытство в связи с этим вызывает вопрос об отношении крестьян к религии и образованию после Февраля. Оно оказалось своеобразным: попов порой расстригали за былые поборы; чаще устанавливали твердую таксу за требы; порой случалось, что общинные земли, выделенные некогда священникам, отбирались, но при этом выборы в сельское самоуправление обычно начинались с молебна, проводимого "наказанными" попами (90). Иной раз священнослужители представали в сознании крестьян и вовсе "классовыми врагами" (91). Наряду с увольнениями священников, отмечаются случаи неуважительного отношения к учителям, которым также предъявлялись обвинения в нерадивости (92). Летом 1918 г. в сельской церкви можно было уже услышать громкие замечания по ходу проповеди: "Будет тебе, отец, морочить народ!" (93). Все это указывает не просто на стремление крестьян навязать всем свой упрощенно-прагматичный взгляд на мир, но и убежденность в абсолютной справедливости и реалистичности своих надежд и притязаний.
Связано ли это было с развитием внутриобщинной демократии? Здесь особый интерес вызывает отношение к женщинам. За годы войны отношение крестьян к роли женского труда не могло не измениться. Как результат, кое-где появилась привычка к общинному полноправию женщин; в ряде крестьянских комитетов они составили существенный процент делегированных (94). Можно ли сказать, однако, что "демократия" прогрессировала? Обычное право и мораль столь тесно завязаны на хозяйстве, что в экстремальных обстоятельствах оказываются пластичными. Деревенские труженики всегда склонны были прощать женский "грех", если он был вызван хозяйственной необходимостью, крестьянка, ухитряющаяся самостоятельно прокормить детей в труднейших обстоятельствах - неважно за счет чего (при пьющем муже или даже отсутствии такового), вызывала не только сочувствие, но и уважение. (К этому примешивался и характерный мужской эгоизм.) Но сомнительно, чтобы все это вело к женскому равноправию.
Есть данные, что в послефевральские месяцы резко возросла тяга крестьян к самообразованию (разумеется, в целях утилитарно-заземленных), пробудился интерес к политике, известны случаи, когда крестьяне пытались установить "смычку" с рабочими. Это уже нечто новое. Но учась сами, крестьяне еще с большим рвением пытались "учить" других. Характерно, что и помещиков далеко не сразу "экспроприировали": иной раз их пытались заставить "хорошо работать" - плохое использование ими земель подчас рассматривалось как "контрреволюция" (95). Сомнительно, чтобы "школа революции" шла на пользу хозяйствованию. Помещики, как правило, по-своему оценивали последствия аграрного самоуправства, в целом, достаточно трезво. "Вытравливаются... последние остатки и признаки правомерности и правосознания и заменяются ничем не прикрытым инстинктом грубой корысти, безудержного произвола, растравленной враждой и ненавистью, - писали они. - Мы считаем своим долгом заявить Временному правительству, что продолжение подобной земельно-продовольственной политики окончательно убьет сельское хозяйство" (96).
Представляется, что в летние месяцы даже большее значение имело нагнетание страхов перед погромами. Известный журналист Амфитеатров-Кадашев записывал 7 июля в своем дневнике следующее: "...Вся страна пылает аграрными беспорядками, беспощадными, такими, каких не знали в 1905-1906 гг. В Рязанской губ. мужичье двигается целыми таборами, словно татарская орда, оставляя за собой пепел помещичьих усадеб. В Симбирске зверски убит кн. Вяземский, один из культурнейших помещиков. Ужасны беспорядки в Тамбовской губ., этой "вотчине" красавца Вити (В.М. Чернова - В.Б.), где он почему-то окружен почти божеским уважением. А в Питере эсэришки уверяют, будто бы "революционная демократия" сдерживает эксцессы. А старая дура бабушка Брешко-Брешковская наивно говорит: "Не понимаю, почему все так возмущаются разгромами. Ведь помещиков же предупреждали, чтоб они уезжали из усадеб" (97). В данном случае мы имеем дело скорее со страхами пугачевщины, нежели реалиями аграрной революции. Настоящий разгул крестьянской стихии был еще впереди, его предварял страх представителей городской культуры.
Остаточной "моральной экономике" был нанесен мощный удар: разверсточная система, которую пыталось наладить Временное правительство, привела к развитию спекуляции и мешочничества: хуже того, в сочетании с известными неудобствами сухого закона это породило эпидемию самогоноварения (98). До войны крестьянам не было нужды заменять водку самодельными суррогатами; в первые военные годы в связи с оттоком основной массы потребителей спиртного деревня, к радости женщин, начала было привыкать к трезвому образу жизни (99). Однако, постепенно потребность в социальной наркотизации брала свое: крестьяне понемногу снова начинали поклоняться Бахусу. В прифронтовой полосе самогоноварение приобрело, к тому же, мощную хозяйственную стимуляцию: зачем продавать хлеб по твердым ценам, когда стоимость зерна, превращенного в хмельной суррогат, возрастала в несколько раз? Газеты 1917 г. были полны описаний целых караванов подвод, груженных домашним спиртным, направляющихся к линии фронта.
По некоторым - безусловно тенденциозным - данным, общинная революция подогревалась иллюзиями, что в результате "черного передела" крестьяне получат не менее 20 десятин земли, перестанут работать, начнут кататься на тройках (100). Но это относится, скорее, к психологии деревенских люмпенов, сельское большинство вряд ли так примитивно думало, хотя важно отметить, что эсеры не сделали ничего, чтобы рассеять подобные иллюзии. Есть свидетельства настоящего раскола деревни уже в мае 1917 г. (101). В любом случае, прямым крестьянским действиям по ликвидации помещичьего землевладения предшествовала обстоятельная их психологическая подготовка. Начинали с попустительства хулиганству, пробовали грабить зажиточных мужиков (102), доставалось и торговцам (103), бывшие помещичьи крестьяне затевали вражду с государственными (104), сельское общество попустительствовало детским набегам на помещичьи сады (105). (Совершенно не случайным является невиданный рост в последующие годы детской преступности в деревне (106) - последнее выглядит весьма многозначительно в свете событий коллективизации, когда часть молодежи включилась в раскулачивание). Еще в декабре 1917 г. известны случаи, когда помещикам дозволялось перебраться в город, забрав все движимое имущество (его могло набраться на десятки подвод), да еще оставив по 1, а то и 2 лошади и коровы на семью (107), но в целом положение оказывалось не столь благостным. Завершающий этап общинной революции - погром имений (108), - как правило, не был обусловлен хозяйственным интересом.
Для грабежа, как правило, избирали самых беззащитных помещиков (109), начиная с тех, которые проживали в городе (110). Экспроприировали часто со смущением (111), обобрав, еще и жалели своих жертв (112), подкармливали и помогали им в быту (113), обычно оправдывая свои действия тем, что их имущество все равно было бы разорено солдатами (114). Налицо типичные проявления общинно-патерналистского деспотизма, когда главное - "поставить на место", а затем и "пожалеть". В любом случае, громили всем миром, заручаясь поддержкой всех членов сельского общества, порой даже избивая несогласных (115). Действовал подмеченный наблюдателем принцип: "Отвечать - так всем" (116). Позднее хитрые мужики объясняли свое участие в погромах расхожей фразой - "бес попутал", постоянно объявляя заводилами соседей (117).
Но было бы неверным считать, что в ходе общинной революции в среде крестьян крепло чувство внутренней солидарности. Внутриобщинные отношения становились весьма напряженными. Психология насилия, направленная против "чужих", легко оборачивалась и против "своих" - в том числе и слишком активных участников совместного грабежа. Известен случай, когда крестьянское семейство вилами и топорами искололо и изрубило соседа лишь за то, что он осмелился запахать полоску "спорной" земли возле дома. Всю вину взял на себя старик-отец, не испытывавший ни малейшего чувства раскаяния. На суде он держался "героем", объясняя, что поскольку жизнь свою уже прожил, в хозяйстве от него проку немного, то и на каторгу пойдет с легкой душой (118). Поведение его представляется более чем типичным проявлением агрессивно-жертвенного самодовольства, а это знак революционаризма.
Итак, можно ли говорить об эпилептоидности крестьянского поведения в общинной революции? Представляется, что налицо лишь нравственный вывих растащиловки, типичной для психопатологии революции, тогда как эпилепсия не затрагивает этическую сферу. Между тем, у мужиков появились элементы паразитарной "морали" (хотя таковой были больше подвержены другие слои населения). Известен случай, когда односельчане после Октября с недоумением восприняли поведение прибывшего в отпуск рабочего, который ничего не прихватил у городских "буржуев" - по их мнению, это было бы вовсе не воровством, а справедливым делом, ибо те в свое время "грабили для себя" (119). Описано и другое явление: "...В праздник деревня отправлялась в церковь, а после обедни всем миром грабила соседние усадьбы" (120). В других случаях конкретный сельский мироед или не в меру ретивый стражник становился воплощением и олицетворением всеобщего зла, которое полагалось назидательно искоренить при непременном одобрении высшей власти (121). Ясно, что подобная логика все отчетливее адресованной ненависти уже разошлась с собственнически-трудовой этикой, или представляла собой ее извращенную потребительскую интерпретацию. Но в целом, воздействие общинной революции на российскую историю оказалось опосредованным, проявляющимся как волны вторичного насилия, передаваемого общественной системе представителями уродливо урбанизирующегося поколения, чье возрастное самоутверждение пришлось на пик мужицкого разбоя.
В общероссийском крестьянском буйстве была своя региональная специфика. Крестьяне центральных губерний особенно увлекались порубкой лесов, на Украине - разгромом винокуренных и иных заводов по переработке сельхозпродукции. Порой насилие оборачивалось против еврейского населения. Впрочем, случаи крестьянского антисемитизма и черносотенства отмечены и в центральных губерниях (122). В октябре крестьяне, похоже, были готовы грабить все и всех: отрубников, помещиков, евреев, предприятия по переработке сельхозпродукции. Все это сочеталось с откровенной уголовщиной и самосудами Под горячую руку мог попасть кто угодно - и сельский поп, и учитель Какую бы социальную базу позднее ни подводили под все это исследователи, хроника крестьянских действий оставляет впечатление войны всех против всех
Впрочем, говоря об общинной революции, следует разделять бывших помещичьих и государственных крестьян (в целом по Европейской России первые составляли всего около 50%, но на Юге их удельный вес был значителен) На Севере России революция носила более мягкие формы, направляясь, в основном, на казенные владения, хуторян, отрубников (123) Ясно, что крайности аграрного насилия были связаны с бывшими крепостными, но известно также, что именно последние в наибольшей степени были проникнуты патерналистской психологией с давней подсознательной привычкой "менять барина"
В советской историографии, даже в лучших ее работах, погромное движение крестьян в 1917-1918 гг. подавалось как организованная конфискация помещичьих имений, хотя статистика позволяет серьезно усомниться в этом. Но дело, разумеется, не в цифрах до погромов дело доходило далеко не всегда порой крестьяне тихо растаскивали брошенное помещичье добро (124), иной раз имение оставалось нетронутым, ибо любое посягательство на него могло обернуться конфликтом между соседствующими общинами - в этих условиях властям как раз было удобнее всего насаждать коммуны. Но выстраивать искусственную антитезу стихии, значит реанимировать пресловутую "классовую сознательность", выдавать желаемое за действительное. Не случайно, в работах, отмеченных таким упрощенчеством, настойчиво проводилась мысль, что погромы прекратились после установления Советской власти, а если иной раз и происходили, то не иначе, как по наущению кулаков (125) О движении "озлобленных деревенских масс" (126), как правило, говорилось мимоходом и невнятно. Но, если допустить, что погромное движение и вправду не получило большого размаха, то, спрашивается, почему в 1919-1920 гг. губернским органам Советской власти приходилось порой специально рассматривать вопрос о сохранности имений и даже иногда взыскивать с крестьян деньги за порушенное и растащенное барское добро (127). В любом случае, исследователями задвигалась в угол общинная психология крестьян с ее не только коллективным долготерпением, но и вспышками стадной ярости Исследователи, вместе с тем, даже не ставили вопроса о виктимности (степени предрасположенности на роль жертвы) "экспроприируемых". Всякое зверство со стороны крестьян было в глазах историков заранее амнистированным
Между тем, при всей иррациональности погромов, выясняется, что крестьяне различали "эксплуататоров" и "хозяев" больше всего ненавидели тех помещиков, которые, сдавая земли в аренду, бездельничали в деревне (128) Таких, в лучшем случае, изгоняли из деревни, но могли и бросить в огонь (129) Весьма распространенным является мнение, что крестьяне, исходя из опыта 1905-1907 гг., сжигали поместья дотла, дабы не допустить возвращения владельцев Л. Хаймсон, обратив внимание на то, что крестьяне зачастую уничтожали не только помещичьи усадьбы, но и мебель, книги и даже декоративные деревья, полагает, что им хотелось стереть самые следы пребывания помещиков на их земле (130) Похоже, все не так просто С одной стороны, включался архаичнейший ритуал избавления от враждебной силы Но, с другой, известны случаи, когда крестьяне не трогали образцовые имения, экспроприируя их только по настоянию большевистских властей и принимая при этом имущество по описи (131), иногда они даже выбирали бывших управляющих директорами совхозов (132) Получается, что крестьяне были не против собственности как таковой, а скорее, против "неправедного", нетрудового распоряжения ею. Сопоставляя эти сведения с данными о том, что сельские труженики иной раз заставляли бывших помещиков "покрестьянствовать", а "лишние" их вещички, включая безделушки растаскивали по избам, можно предположить, что, в одном случае, их устремления были направлены на то, чтобы заставить господ почувствовать, каково в "их шкуре", в другом - побарствовать самим, в третьем - заставить "поработать на себя" в управленческом качестве. Нельзя не учитывать наличия в "общинной революции" и своего рода социально-садистского компонента, и практицизма. Не случайно значительная часть крестьянствующих помещиков была исторгнута из деревни лишь в середине 20-х годов, да и то по команде властей.
Специфичность соотношения эмоционального и рационального в крестьянском движении позволяла властям при истощении запаса его пассионарности управлять общинной психологией в своих интересах. Но тоже до определенного предела. В принципе, было бы целесообразным выявить зависимости между характером частного землевладения, обеспеченностью крестьян землей и угодьями и формами протекания аграрной революции - вплоть до коллективизации
В 1917 г хуторяне и помещики были вовсе не единственным объектом крайней социальной ненависти общинников Известны случаи, когда крестьяне топили и сжигали правительственных агентов по продовольствию (133) В ряде случаев власти на местах не отставали от сельских насильников Г.А. Герасименко приводит получивший в свое время освещение в прессе факт расправы над селянами 11 августа в селе Тойкино (Сарапульский уезд Вятской губернии) воинская команда избила нагайками около 20 человек - некоторых до потери сознания, причем шестерых женщин при этом "позорно оголяли и секли до испражнений" Примерно в это же время из Винницы сообщали, что местные крестьяне представили им "душераздирающую картину" насилий над ними " Казацкие нагайки по-старому загуляли по спинам беззащитного населения, грабят последнее имущество крестьян как помещики со злой иронией говорят крестьянам открыто, что свобода для них уже прошла" (134) В последнем случае проведение репрессий облегчалось тем, что была возможность привлечь казаков, всегда презрительно относившихся к "мужичью" Но полагать, что Временное правительство "развернуло широкомасштабную репрессивную кампанию", как считает Герасименко (135), нет оснований. Для масштабных репрессий попросту не хватало вооруженных людей. К тому же, известны случаи, когда правительственные каратели-солдаты, объединившись с крестьянами, учиняли разгром помещичьего имения - последнее случалось в прифронтовой полосе. Как бы то ни было, репрессивные акции, вроде описанных, невероятно озлобляли крестьян. Правительственным комиссарам куда чаще приходилось действовать уговорами. Кое-где они имели успех, но иногда провоцировали крестьянские самосуды над собой. В любом случае, взаимоотношения между посланцами городской власти и общинниками накалились задолго до большевистского переворота. Будущие жестокие расправы над продотрядовцами не стали чем-то новым для деревни. Витсу насилия накапливались в ней давно.
Большевистский переворот крестьяне встретили поначалу равнодушно: для них он был простым продолжением существовавшей наверху до Учредительного собрания властной неопределенности. В любом случае, крестьяне четко разделяли столичную власть, которой всегда надлежит быть, и местных чиновников, отношение к которым определялось прежде всего возможностью "договориться". Скорее всего, крестьяне уже хорошо усвоили, что слабость местных властей дает им возможность не сдавать зерно государству по "твердым" ценам, придерживать его или перегонять на самогон. В этом смысле Октябрьская революция поначалу никак не повлияла на сознание деревни.
Вместе с тем, в осенние месяцы 1917 г. самогоноварение стало своеобразным каналом "смычки" города с деревней, осуществляемой через вконец распоясавшихся солдат. Подобное "классовое единение" и стимулировало усиление погромного антипомещичьего движения, а вслед за тем создание крестьянских Советов, вытесняющих остатки земств. Крестьяне методично осуществляли "черный передел", политические институты оставались лишь вывесками, скрывающими этот процесс. Большевики с их мировой революцией были крестьянам вовсе ни к чему, хотя сами они практиковали их образ действий на низовом уровне.
По-видимому, сознание крестьян разрывалось между идеалом безвластия (известный феномен "крестьянских республик") и признанием необходимости не очень "дурной" городской власти (136); подобные колебания естественно завершились приходом такой власти, которая жестокостью своего насилия могла превзойти крестьянское самоуправство. "Сидит Ленин на престоле, два нагана по бокам. Дал он нам, крестьянам, землю - разделить по едокам", - таков первоначальный частушечный образ большевистской власти в глазах крестьян. Вождя "пролетарской революции" крестьяне готовы были зауважать за потворствование "черному переделу". Они уже принимали теперь террористический характер властвования.
Весьма быстро, столкнувшись с бескомпромиссностью большевизма, мужики начинали делать вид, что раскаиваются в содеянном (137) - сказывался обычай лукавства и вранья барину и начальству. Но, можно предположить, что часть тех, которые некогда громили помещиков и теперь сами стали объектом "военно-коммунистического" грабежа (138), действительно, ждали белых и были готовы понести наказание за содеянное (139). При случае крестьяне жестоко расправлялись с коммунарами и коммунистами (140). Похоже, что мужики считали себя естественными "наследниками" помещиков в деревне, ибо знали только ту форму власти-подчинения, в которой не было места третьему. В этих условиях сметливым хуторянам не оставалось ничего иного, как попробовать возвратиться к практике достолыпинского "мироедства", разумеется, осторожно.
Несомненно, что более всего крестьяне презирали коммуны - особенно те, что организовывались "идейными" пролетариями, бежавшими из голодных городов (141). Существует масса критических, но поверхностных описаний жизнедеятельности коммун. Очевидно, под влиянием наплыва в них бывших рабочих, они кое-где они революционно-доктринерски придерживались 8-часового рабочего дня даже в страдную пору. Вступали в них общинники обычно для того, чтобы прихватить что-нибудь для своего хозяйства (142). Существовал и другой трюк: образование коммун иной раз становилось ширмой для выделения хуторов артельного типа, что получило некоторое распространение на западе Европейской России, где хозяйственные позиции общины были не столь сильны (143). Общинная революция, понятно, не привела к социальному поравнению деревни, она лишь надломила ее психологию круговой порукой хищения: слишком часто теперь одни крестьяне завидовали тем, кто исхитрился во время погромов ухватить лучший кусок. Иногда, дабы не иссушать себя возможной завистью, крестьяне резали племенной скот помещиков на месте (144). В общем, справедливо наблюдение, что в результате передела деревня раскололась не столько по имущественному, как по психологически-возрастному принципу: большинство было за "свою" мужицкую революцию, то есть без коммунистов в качестве властителей; часть (обычно из числа бывших солдат) стояла за бесконечный передел (частично это было связано с наплывом из города членов крестьянских семей) и всеобщую коммуну; еще меньшая часть готова была вернуться к старому (145). Учитывая общую динамику крестьянских выступлений, особенно рост повстанческого антибольшевистского движения в 1920-1921 гг., можно предположить, что в целом деревня действовала по схеме "покончить с белыми (помещиками), чтобы потом взяться за красных". Понятно, что здесь не обошлось без наущений более сметливых и дальновидных кулаков. Следует учитывать, что фискальная функция общины, активно используемая для проведения разверстки (146), была выгодна тем же кулакам и, напротив, объективно оборачивалась против комбедовских активистов, вынужденных из "идейных" соображений подавать пример в сдаче зерна.
Любить членов деревенских комячеек у селян также не было оснований. Как правило, сельские коммунисты по своему уровню стояли ниже "среднего" хозяина; никакой партийной дисциплине они не подчинялись, да и контроль за их действиями вряд ли был возможен, "ячейка" представала в глазах общины поощряемым начальством сообществом местных хулиганов, если не хуже того (147).
Ясно, что общинная революция носила особый характер у бывших государственных крестьян. Здесь, за неимением помещиков, преобладали более мягкие формы социальной борьбы, в частности, растащиловка всего того, что не принадлежало общине. Но деморализация деревни оказывалась не меньшей. "Люди стали хуже скотины", - комментировал в дневнике один из крестьян отвратительнейшие случаи падения нравов, среди которых "воровство, хулиганство, сквернословие" выглядели не худшими из ставших расхожими прегрешений (148).
"Черный передел" в условиях формального уравнения женщин в правах имел еще одну примечательную сторону. Отныне землю, вроде бы, полагалось делить не по "душам" (только мужского пола), а по едокам. Слух о том, что "за баб землю дают", скоро ударил по крестьянской морали, и без того достаточно пластичной по отношению к вопросам хозяйственной необходимости. Зачем было выдавать девку замуж, если семья могла получить землю за ее приблудного ребенка? Ясно, что традиции патриархальности пошатнулись в моральной их части, оставляя простор для наиболее примитивных форм внутрисемейного насилия. Одна сибирская газета отмечала, что в начале 1919 г. на Алтае участились случаи насилий над женщинами, отцеубийства, пьянства, половых извращений (в те времена под ними обычно понимали адюльтер), причем все это происходило "на почве суеверий, невежества, подозрений в порче, колдовстве" (149). Остается только гадать, где, какая часть, какой возрастной категории и какого достатка крестьян сумела сохранить традиции привычной морали, и как отразилась на судьбах последующих поколений разнузданность тех, кто лозунги воровской уравниловки принял как новый нравственный императив.
Власть деморализовывапа крестьянство и с чисто хозяйственной стороны. Колоссальное воздействие сыграло отвратительное отношение местных начальников к реквизированному зерну - часто оставляемому гнить под открытым небом. Ясно, что мечтателям о мировой революции было не до рачительности - тем более, что Временное правительство дало им в этом отношении не лучший пример (150). Идеальный образ богомудрого государства-хозяина оказался потеснен в сознании крестьян чудовищным ликом власти-пожирательницы. Примечательно, что мужики стали более чутки и опасливы по отношению к высшей власти: любая регистрация вызывала характерную реакцию - они начинали резать скот (151). Эта специфическая форма саботажа нововведений позднее не раз проявит себя. Народ в патерналистской системе "понимает" власть по-своему, как природное явление - по приметам.
Весьма важной для характеристики изменившегося отношения к государству предстает проблема дезертирства. Существенно и другое: как сказались на психологии восприятия власти те массовые расправы, которые осуществляли большевики над восставшими (152)? При этом надо учитывать, что крестьяне не могли не понимать, что творимые насилия часто были всего лишь садистской самодеятельностью отдельных комиссаров и актами самодурства комячеек, за которые центральная власть время от времени ставила к стенке (153). Факт остается фактом: большевистская власть не только судила и чужих и своих, но и жаловала, демонстрируя при этом послабления "бедняку". Есть свидетельства и того, что отдельные крестьяне понимали суровую целесообразность расстрелов бунтовщиков - "с нашим братом ведь трудно справиться" (154). С другой стороны, стрелять большевикам "своих" тоже было за что. "При взимании чрезвычайного налога применяются пытки мрачного Средневековья, - сообщали из Пензенской губернии наркому внутренних дел Г.И. Петровскому в начале 1919 г. - Крик "расстреляю" раздается гораздо чаще, чем при крепостном праве раздавался крик "запорю"... Так называемые "коммунистические ячейки" облагают отдельные дома обедами, а потом берут с хозяев контрибуцию за недостаточно вкусно приготовленный обед" (155).
Общинная революция завершилась, по-видимому, не позднее конца 1918 г. Окончание этой фазы аграрной революции завершение последней уместно связывать с коллективизацией) включало в себя несколько противоречивых моментов: укрепление общинного строя в его противостоянии внешнему (городскому, доктринальному, конфискационному) миру; усиление внутриобщинного идейно-возрастного раскола; оформление качественно новых взглядов крестьянства на власть, а равно и способов сосуществования с ней. По некоторым свидетельствам даже самих коммунистов община укрепляла свои позиции, несмотря ни на что. Сельсоветы оставались фикцией, вывеской, прикрывающей ее всевластие (156). Истинный результат революции оказался связан для крестьян с укреплением позиций общины, под которую следовало надстраивать и высшую власть.
Последний момент заслуживает пояснения. Некоторые полагают, что поворот крестьянства к Советской власти (больше провозглашаемый самими большевиками, нежели имевший место в действительности) произошел под влиянием всего лишь одного простенького фактора: "красные грабят, белые приходят - грабят больше" (157). На деле, имеются свидетельства, что крестьяне полагали, что "нужно сначала выгнать добровольцев, а потом не допустить к себе коммунию" (158). К тому же большевики являли в глазах мужиков новый тип властвования, в чем-то более привлекательный для определенной их части, хотя, судя по некоторым воспоминаниям, в коммунистах (они представлялись в качестве совсем иного социального типажа) крестьян раздражало подчеркивание ими пролетарского характера своего господства (159). Необходимо также учитывать, что продотрядовский грабеж последовал за погромным движением самих крестьян против помещиков, бесчинства местных комиссаров и комбедовцев накладывались на общую нравственно-правовую деградацию деревни (самогоноварение, половая распущенность, ослабление религиозного чувства, самосуды), захватившую даже сибирских крестьян (160). Ясно, что произвол полуграмотного председателя сельсовета воспринимался иначе, чем карательные действия белых - представителей иной культуры. Красные порой назначали начальниками над односельчанами впопыхах приглянувшихся им норовистых приспособленцев из бедняков (или прикидывавшихся таковыми), не только наделяя их диктаторскими полномочиями, но и предупреждая о расстрельной ответственности за "перегибы" и "искривления". Не удивительно, что крестьянские бунты часто были направлены лишь против конкретных "обидчиков" (161). Это означало, что в деревне мог появиться слой людей, стоящих, в отличие от прежних сельских старост, над ней. В широком смысле это был новый принцип вертикальной мобилизации, способ стрессового приближения и приобщения к власти людей неавторитетных, что не могло не быть использовано новым поколением крестьян позднее - в конце 20-х годов. Разумеется, при определенных условиях.
Разумеется, не следует абсолютизировать результаты общинной революции, тем более, механически сводить формирование советской системы к распространению общинных принципов власти-подчинения на все сферы жизни общества. Государственность всегда предполагает высший уровень организации, сколь примитивны ни были бы те принципы, на которых она неформально основывается. К тому же, кое-где общинная революция приносила парадоксальные результаты. В некоторых местностях - главным образом, на Севере и Западе Европейской России - имущественное поравнение крестьян стимулировало возрождение отрубных и даже хуторских форм хозяйствования (162). Это не парадокс, а социокультурная специфика отдельных регионов, указывающая на общий практицизм крестьянского сознания и поведения.
Общинная революция протекала в русле общей психопатологии смуты. Ее можно рассматривать и как одну из форм социального умопомрачения. В медвежьих углах России, где крестьянам не приходилось задумываться, как строить свои отношения с властью - красной или белой, - исчезновение привычной вертикали государственного насилия приводило порой к чудовищным результатам. В марте 1919 г. экспедиции белых на Севере России приходилось наблюдать жуткие картины последствий безвластья. "В этих глухих местах... революция потеряла уже давно свои политические признаки и обратилась в борьбу по сведению счетов между отдельными деревнями и поселками..., - сообщали отнюдь не особо впечатлительные очевидцы. - Борьба эта сопровождалась приемами доисторической эпохи. Одна часть населения зверски истребляла другую. Участники экспедиции видели проруби на глубокой Печоре, заваленные трупами до такой степени, что руки и ноги торчали из воды... Разобрать на месте, кто из воюющих был красный или белый - было почти невозможно. Отравленные ядом безначалия, группы людей дрались "каждая против каждой" (163).
Представляется, что эта, разумеется, далеко не типичная картина нравственного одичания крестьян в чуждой для них революции яснее многочисленных исследований показывает психосоциальное соотношение власти и смуты.
Понятно, что для основной массы крестьян война и революция - как всякое стрессовое усиление межсословных контактов - имела и свою мутационно- цивилизаторскую сторону.. Несомненно, что уже в 1918 г. значительная часть крестьян стала по-новому взирать на внешний мир. И дело не в том, что их могли впечатлить отдельные большевики-бессребреники или, напротив, коммуниствующие самодуры волостного и уездного масштаба. Это было связано, скорее, с появлением у крестьян некоторых новых замашек и привычек в результате заимствования кое-каких барских вещичек, а также мешочнического продуктообмена с горожанами (164). Происходила своего рода революционная "урбанизация" крестьянства (как и "рураризация" городского мещанства). "За несколько месяцев, за неполный год, "Октябрь"... добился большего, чем вся великая война за все ее годы, - отмечал очевидец. - ...Крестьянин этих месяцев озлоблен, дезориентирован, нетерпелив, он мечется между нуждой и отчаянием, он хочет всего и не знает как удержать то, что имеет. В этой смутной обстановке меняется вековой быт" (165). Видимая безрезультативность смуты порождает не только отчаяние и озлобление, но и истерию мессианства. Самый косный социальный слой поневоле мог ощутить себя субъектом истории. Вероятно, не случайно уже к апрелю 1918 г. относятся попытки крестьян подтолкнуть рабочих к своеобразному "черному переделу" в городе (166). Наблюдатели уверяют, что при этом менялась психология сельского труженика: он понял необходимость консолидации (по примеру рабочих) во всероссийском масштабе, не умея еще сформулировать целей и программы этого объединения (167). Если так, то спрашивается: верно ли, что большевики научились играть на связанных с этим колебаниях крестьянства, то затягивая, то ослабляя узду (168), а их власть, по словам одного купца, оказалась "понятна для мужика" (169)? Какое долговременное значение приобретал опыт "крестьянских республик" (170) для большевистского наместнического администрирования? Верно ли, что крестьяне очень рано разглядели призрак коллективизации (171)? Наконец, с какого времени размытый крестьянский тип ментальности начинает проникать в иные социальные слои, а затем и преобладать в Советской России?
Это те вопросы, на которые еще придется дать ответ.