
16 Билет без лотмана!!
Структурализм, интеллектуальное движение, для которого характерно стремление к раскрытию моделей, лежащих в основе социальных и культурных явлений. Методологическим образцом для структурализма служит структурная лингвистика - наиболее влиятельное в 20 в. направление в науке о языке. Лингвист пытается в явном виде описать скрытые противопоставления, структуры и правила, которые делают возможными языковые высказывания, тогда как структуралист рассматривает одежду, литературу, этикет, миф, жесты как многочисленные «языки», на которых общаются представители той или иной культуры; он пытается выделить скрытую систему противопоставлений, которые в каждом случае определяют структуру конкретных действий или объектов.
Наиболее широко распространенный и влиятельный в таких областях, как лингвистика, культурная антропология и литературоведение, структурализм нашел свое выражение и в других сферах. Центральные фигуры движения - лингвист Р.Якобсон (1896-1982), антрополог К.Леви-Строс (род. 1908) и литературовед Р.Барт (1915-1980), однако с ним ассоциируются и другие имена, включая исследователя детской психологии Ж.Пиаже (1896-1980), специалиста по интеллектуальной истории М.Фуко (1926-1984) и психоаналитика Ж.Лакана (1901-1981). Успех движения способствовал развитию семиотики т.е. анализа различных явлений в терминах знаковых систем. Как интеллектуальное движение, выходящее за рамки лингвистики, структурализм был особенно влиятелен во Франции в 1960-х годах.
Отцом структурализма обычно считается Ф. де Соссюр (1857-1913), основоположник современной лингвистики. Соссюр ввел различие между реальными актами речи, или высказываниями (фр. parole), и лежащей в их основе системой, которой человек овладевает при обучении языку (фр. langue). Он доказывал, что лингвистика должна сосредоточиться на последней и описывать структуру этой системы путем определения ее элементов в терминах их взаимоотношений. В предшествующий период лингвистика уделяла основное внимание исторической эволюции элементов языка; Соссюр же настаивал на том, что синхронная, или синхроническая лингвистика - изучение языковой системы безотносительно ко времени - должна получить приоритет перед диахронической, или исторической лингвистикой. Исследуя язык как систему знаков, структурная лингвистика выявляет противопоставления, создающие значения, и правила комбинирования, управляющие построением языковых последовательностей.
Самыми главными для структурализма являются утверждения о том, что социальные и культурные явления не имеют субстанциальной природы, а определяются своей внутренней структурой (отношениями между их частями) и своими отношениями с другими явлениями в соответствующих социальных и культурных системах, и эти системы суть системы знаков, так что социальные и культурные явления - это не просто объекты и явления, но объекты и явления, наделенные значением. Подобно тому, как фонолог интересуется выявлением звуковых различий, коррелирующих с различиями в значениях, структуралист, изучающий одежду, выделяет те признаки, которые значимы в той или иной культуре. Многие из физических признаков, важные для того, кто носит предмет одежды, могут не иметь никакого социального значения: длина юбок в какой-нибудь культуре может быть значимой, тогда как материал, из которого они сделаны, - нет, или же значимым может быть противопоставление светлых и темных тонов, тогда как различие между двумя темными тонами может не нести никакого значения. Определяя признаки, превращающие предметы одежды в знаки, структуралист будет пытаться выявить систему неявных договоренностей (конвенций), влияющих на поведение людей, принадлежащих данной культуре. В идеале структурный анализ должен вести к созданию «грамматики» рассматриваемого явления - системы правил, задающих возможные комбинации и конфигурации и демонстрирующих отношение ненаблюдаемого к наблюдаемому.
Структурализм объясняет, каким образом социальные институты, системы договоренностей, которые только путем структурного анализа и могут быть выявлены, делают возможным человеческий опыт. Скрытые системы правил позволяют вступать в брак, забивать гол, писать поэму, быть невежливым. Структурализм с его попытками описать эти системы норм может быть противопоставлен не только атомизму (пытающемуся описывать изолированные явления), но и историческим и каузальным (причинным) объяснениям, причем именно им в наибольшей степени. Структурные объяснения не отслеживают предшествующие состояния и не выстраивают их в причинную цепочку, а объясняют, почему конкретный объект или действие обладают значением, соотнося их с системой скрытых норм и категорий. Описанием галстуков будет не попытка доискаться до их происхождения, предположительно несущественного с точки зрения их современного значения, а определение их места в структуре некоторой системы. Это замещение диахронической перспективы синхронической характерно для структурализма и имеет три важных коррелята. (1) То, что могло бы в конкретный момент вызвать некоторое явление, менее интересно структурализму по сравнению с теми условиями, которые делают это явление уместным и значимым. (2) Структурные объяснения опираются на понятие бессознательного. Рассмотрим пример языка: я знаю некоторый язык в том смысле, что могу производить и понимать новые высказывания, но я не знаю, что я знаю; сложная грамматическая система, которой я пользуюсь, по большей части недоступна для меня и все еще не описана полностью лингвистами. Их задача - описать бессознательную систему, функционирование которой определяет мое языковое поведение. (3) Коль скоро структурализм объясняет значение, ссылаясь на системы, не осознаваемые субъектом, он тяготеет к тому, чтобы трактовать сознательные решения как скорее следствия, нежели причины. Человеческое «я», субъект - это не нечто данное, а продукт социальной и культурной систем.
Для психиатра Фуко навсегда останется эпохальной фигурой, как один из основных теоретиков антипсихиатрии. Но столь сильного противника всякий, любящий свой предмет, должен был бы искать сам и мечтать о нем. Сонное царство разбужено, поколеблены сами основы, причем не только психиатрии - медицины в целом. Никто не мог бы лучше посодействовать пересмотру многих обветшавших принципов этого консервативнейшего общественного института. Теперь история медицины, которая бы игнорировала Фуко, не может восприниматься всерьез. Но Фуко задал обсуждению такой уровень рефлексии, который мало кому по плечу. Во всяком случае, отечественные руководства по психиатрии опускают историю и теорию своего предмета, сразу ставших на порядок сложнее.
Идеи Фуко, избранный им аспект рассмотрения, философско-био-политический в глобальной исторической перспективе, аспект Власти, действующей не только целенаправленно системой всеобъемлющего контроля, но и многими неочевидными для нее самой путями (от способа кормления ребенка до сбора статистических данных, используемой лексики и представлений о норме), чрезвычайно привлекательно и убедительно выглядит для интеллигенции, особенно для студентов авторитарных стран. Это не случайно, так как в формировании этих идей сыграли роль обманутое увлечение и обманутые надежды. Так складывалась сама жизнь Фуко, всегда насквозь политизированная с самого детства. Переживший первый ужас, настоящее потрясение в 8 лет от убийства нацистами канцлера Дольфуса, затем фашистскую оккупацию с 14 лет, расстрелы школьных учителей, он изучает марксизм и вступает во Французскую коммунистическую партию, но покидает ее спустя несколько лет активным антикоммунистом (1950-1953). С этого времени начинается непрерывное, многократно повторяющееся яростное отрицание очередного освоенного увлечения: после марксизма и Гегеля это психоанализ, структурализм, философская антропология, феноменология и экзистенциализм Хайдеггера, через которого он приходит к Ницше.
Именно в свой марксистский период Фуко получает диплом по философии (1948), психологии (1949), по психопатологии (1952) с курсом теоретического психоанализа, на занятиях которого он знакомится с Жаком Лаканом и психиатрами реформаторского направления. К 1948 году относится и его собственное вынужденное обращение к психиатру (суицидальная попытка, нетрадиционная ориентация, бретерское поведение). С 1951 года он сам преподает психологию, а с 1952 стажируется у Жаклин Вердо в ее экспериментально-психологических лабораториях, в Клинике Святой Анны и в тюрьме. Здесь он много занимается тестированием, особенно тестом Роршаха, которому оставался верным всю жизнь. Он специально изучает немецкий язык, чтобы читать в подлиннике Гуссерля и Хайдеггера. Здесь он знакомится с экзистенциальным анализом Людвига Бинсвангера, переводит вместе с Вердо его работу «Сон и существование» и часто посещает самого Бинсвангера. Беседы с ним, близко знавшим Хайдеггера, Ясперса, Фрейда, Юнга, имели для него важное значение. Феноменологические описания Бинсвангером психических расстройств конкретных больных «явились для меня решающими, - писал Фуко. - Я, впрочем, думаю, что и Лэинг был точно также под большим впечатлением от всего этого: он тоже в течение долгого времени брал экзистенциальный анализ в качестве точки отсчета (он - в более сартровском духе, я же - в более хайдеггеровском). Но мы на этом не остановились. Леинг развернул огромную работу, связанную с его врачебной практикой: он был, вместе с Купером, подлинным основателем антипсихиатрии, в то время как я - я проделал лишь исторический критический анализ. Но экзистенциальный анализ помог нам лучше отграничить и очертить то, что было тяжелого и гнетущего в академическом психиатрическом знании». «Из столкновения Гуссерля и Фрейда возникла двоякая проблема: нужно было найти такой метод интерпретации, который восстанавливал бы во всей их полноте акты выражения. Плана «говорения», связанного с «выражением», не заметил ни психоанализ - поскольку он брал сновидения как речь, ни феноменология - поскольку она занималась непосредственно анализом смыслов. Для экзистенциального же анализа «выражение» становится центральным моментом - в силу того, быть может, что сновидение рассматривается здесь как «манифестация души в присущем ей внутреннем», как «антропологический опыт трансцендирования».
В 1954 году выходят две первые работы Фуко, обе посвящены психиатрии. Это - Введение к работе Л.Бинсвангера «Сон и существование» (120 страниц которого больше чем сама работа Бинсвангера), во всем солидарная с автором, и диаметрально противоположная «Душевная болезнь и личность». Она - плод его марксистского периода и опирается на учение И.П.Павлова, критикуя феноменологический подход Курта Гольдштейна. Эту работу он запрещает перепечатывать, а во второй редакции 1962 года - «Душевная болезнь и психология» - павловский подход уже отсутствует. После этих работ Фуко вообще перестает мыслить в терминах субъективности и ставить вопрос о «человеке» как в терминах фундаментальной онтологии Хайдеггера, так и в терминах марксистской онтологии «отчуждения».
Непосредственно психиатрии и медицине посвящены еще три работы Фуко. Это его знаменитое, составившее эпоху, «Безумие и неразумие: история безумия в классическую эпоху» (1961, 1972), «Рождение клиники: Археология врачебного взгляда» (1963) и первый том «Истории сексуальности» (1976). На примере Фуко хорошо видно, как ограничение аспекта, сферы и масштаба рассмотрения может приводить к созданию внутренне непротиворечивой концептуальной схемы, за счет категориального аппарата, который имплицитно уже содержит ее. Интересно, что то же самое сам Фуко усматривает в клинике, рождение которой он прослеживает на примере французской медицины 1780-1820 гг. Это и есть рождение научной медицины с новой медицинской рациональностью и новым пониманием болезни. Он пишет историю безумия в ходе лекций по французской литературе в Уппсале (Швеция), в Варшаве, Гамбурге. Эта книга привела к напряженным отношениям с психоаналитиками. Фуко доказывает, что каждой эпохе соответствует исторически конкретный разум, исторически конкретная рациональность, исторически конкретные представления о норме и болезни, исторически конкретные формы знания.
Фуко не принял участия в студенческой революции в мае 1968 года. В своих последних работах он указывает, что задача состоит не в устранении власти как таковой, а в препятствовании установлению отношений господства, в поддержке изменчивых и прозрачных отношений власти. Последние годы жизни Фуко преподавал в Университете Беркли в Калифорнии, где умер от СПИДа.
Как это обычно бывает, эпигоны Фуко догматизировали и заострили его положения, реализуя принцип ad absurdum. Интереснее другое. Глубокий пласт избранного им напряженного проблемного поля, изысканный стиль и стройная в своей сложности красота его интеллектуальных конструкций обеспечили им успех, независимо от всего прочего. Но эта же тенденция формальной завершенности концепции увела Фуко далеко в сторону. Как пишет Жан Бодрийар, дискурс Фуко - это не дискурс истины, а дискурс тех стратегий власти, которые он сам описывает. А это и есть в полном смысле слова мифический дискурс по Леви-Стросу. Он слишком красив, чтобы быть истиной (5). Итак, красота концепции возобладала над соответствием эмпирике, начала саму эмпирику втискивать в свое платье, политический и социально-культуральный аспект рассмотрения пренебрег всеми прочими аспектами, в том числе собственно профессиональным, психиатрическим. В результате, начали утверждать, что психические заболевания, их диагностика и лечение - это мифология, придуманная и используемая для подавления всевозможных смутьянов, нарушителей общественного спокойствия, что подобно тому, как науки сами конструируют свой предмет, так и психиатрия сама неосознанно создала представление о психических болезнях.
Общепризнанной крупной фигурой в области интерпретации дискурса и его глубокого теоретического анализа является Мишель Фуко. С его именем связано появление и развитие кратологической трактовки дискурса, получившей широкое применение в таком направлении как критический дискурс-анализ. В своих работах Фуко акцентировал внимание на властной, принудительной силе дискурса. Дискурсы в его интерпретации выступают мощным властным ресурсом и потому оказываются объектами желаний, опасений, контроля. Доступ к дискурсам регламентируется и контролируется в обществе властными инстанциями. За право их присвоения идет непрерывная борьба. Такой институт социализации как образование выступает важной инстанцией по контролю доступа к дискурсам, а также инструментом их социально-дифференцированного присвоения и распределения. «Сколько бы ни утверждалось, – пишет Фуко, – что образование по неотъемлемому праву является средством, открывающим для любого индивида в обществе, подобном нашему, доступ к дискурсу любого типа, - хорошо известно, что в своем распределении, в том, что оно позволяет и чего не допускает, образование следует курсом, который характеризуется дистанциями, оппозициями и социальными битвами. Любая система образования является политическим способом поддержания или изменения форм присвоения дискурсов – со всеми знаниями и силами, которые они за собой влекут».30 В сфере науки властно-принудительная сила дискурса осуществляется в требованиях соблюдения дисциплинарной идентичности. «Дисциплина – это принцип контроля над производством дискурса. Она устанавливает для него границы благодаря игре идентичности, формой которой является постоянная реактуализация правил.31 Властная сила дискурсов, по Фуко, состоит в заключенных в них правилах и запретах, направленных на подавление всего, что не соответствует принятым в определенном сообществе нормам. Сила дискурсов как социальных контролеров проистекает из привносимых ими в общественное сознание оценочных схем, разделяющих слова, мысли, поступки на дозволенные и недозволенные, приличные и неприличные, публично артикулируемые и подлежащие умолчанию. Следует подчеркнуть, что скрещивание понятий дискурса и власти у Фуко осуществляется на основе своеобразного толкования того, что представляет собой власть. Для Фуко власть – это не некий институт и не структура, а «множественность отношений силы», интеграция отношений силы. Власть трактуется как интегрированный результат игры подвижных отношений неравенства: «отношения власти не находятся во внешнем положении к другим типам отношений (экономическим процессам, отношениям познания, сексуальным отношениям), но имманентны им; они являются непосредственными эффектами разделений, неравенств и неуровновешенностей, которые там производятся; …отношения власти не находятся в позиции надстройки, когда они играли бы роль простого запрещения или сопровождения; там, где они действуют, они выполняют роль непосредственно продуктивную».32 Внутри энергетического поля власти, по Фуко, находится множество точек сопротивления: «последние выполняют внутри отношений власти роль противника, мишени, упора или выступа для захвата. Эти точки сопротивления присутствуют повсюду в сети власти».33 Эти точки подвижны. Они вносят в общество динамику расслоения. Рой точек сопротивления, пронизывая социальные стратификации, перекраивает поле власти, производит изменения в индивидах, в их душах и телах. Распределение и перераспределение власти для Фуко есть перегруппировка инстанций знаний. Сцепление власти и знания образует дискурс: «Именно в дискурсе власть и знание оказываются сочлененными».34 Иначе говоря, дискурс – этодиспозитив взаимосвязи знания и власти. В конкретном дискурсе сращение «знание-власть» воплощается в определенной стратегии или в стратегических ансамблях. Так, например, дискурс о сексе, по мнению Фуко, начиная с XVIII в., заключает в себе четыре стратегических ансамбля:1)истеризация тела женщины (тело женщины было квалифицировано как тело, до предела насыщенное сексуальностью, и потому подлежало дисциплинарному воздействию, то есть приведению в соответствие с существующими представлениями о социальной роли женщины и с определенными моральными нормами); 2) педагогизация секса ребенка («дети определяются как «пороговые» сексуальные существа, как находящиеся еще по эту сторону от секса и одновременно – уже в нем, как стоящие на опасной линии раздела; родители, семья, воспитатели, врачи и психологи впоследствии должны будут взять на себя постоянную заботу об этом зародыше секса»); 3) социализации репродуктивного поведения (проведение демографической политики путем применения различных социальных и налоговых мер по отношению к плодовитости супружеских пар, а также через вменение ответственности супругов перед социальным телом в целом, которое следует ограничить, или, наоборот, увеличить); 4) психиатризация извращенного удовольствия (сексульный инстинкт был подвержен дифференциации на нормальность и патологию посредством проведения клинического анализа выделенных аномалий; была предпринята попытка создания корректирующей технологии для вычлененных аномалий) . Сексуальность, по Фуко, это не нечто, что существует независимо от «знания-власти». Это и есть само «знание-власть», то есть дискурс в его конкретных стратегиях. В целом отношения дискурса и власти носят амбивалентный характер. Дискурс одновременно выступает и средством и источником властвования, инструментом и эффектом власти, ее охраннником и подрывником. «Молчание и секрет, - пишет Фуко, - равно дают приют власти, закрепляют ее запреты; но они же и ослабляют ее тиски и дают место более или менее неясным формам терпимости».
БАРТ, РОЛАН (Barthes, Roland) (1915–1980) – французский структуралист и семиотик. Родился 12 ноября 1915 в Шербуре. Получил классическое гуманитарное образование в Париже. Преподавал в 1948–1950 в Бухаресте, где испытал влияние лингвосемиотических идей А.-Ж.Греймаса. В 1950-е годы выступает как журналист, симпатизирующий «новому роману», «театру абсурда» и сценическим идеям Б.Брехта. В 1953 публикует книгу Нулевая степень письма. Письмо (l'écriture) – термин, связанный именно с Бартом и обозначающий некую идеологическую сетку, находящуюся между индивидом и действительностью и заставляющую его принимать те или иные ценностные ориентации. В сборнике статей середины 1960-х годов Барт уделяет основное внимание сложностям отношения языка и индивида (Essais critiques, 1964).
Последовательно проводя левые «антибуржуазные» идеи, Барт издает в 1957 серию очерков Мифологии, где описываются основные «мифы» мелкобуржуазного сознания и их отражение в средствах массовой информации (Mythologies, 1957).
В конце 1950-х годов Барт увлекается идеями Л.Ельмслева, Р.О.Якобсона, П.Г.Богатырева, К.Леви-Строса и др. и приходит к выводу о необходимости семиотической интерпретации культурно-социальных явлений. Событием в культурной жизни Франции стала книга Барта Система моды (1967), написанная с семиотико-структурных позиций. Идеи Барта о необходимости семиотической интерпретации социокультурных процессов оказали влияние на французский авангард во главе с группой «Tel Quel» (Ю.Кристева, Ф.Солерс и др.). В книге О Расине (1963) Барт резко выступает против распространенных в то время позитивистских установок литературоведения, противопоставляя «произведение-продукт» – «произведению-знаку».
Знакомство с идеями М.М.Бахтина о полифоничности литературного текста, с лингвопсихологическими идеями Ж.Лакана и семиотикой У.Эко приводит Барта в конце 1960-х годов к периоду, называемому «постструктуралистским». Барт выступает против «единственности» прочтения текста и окончательности в интерпретации его смысла. Текст, согласно его концепции, есть род удовольствия, а чтение – нечто вроде прогулки или даже сексуального удовлетворения (при этом он разделяет «текст-наслаждение» и «текст-удовольствие»). Восприятие текста определяется уровнем читателя и его подготовленностью к прочтению и интерпретации основных пяти кодов, сплетенных в ткани текста, – кода Эмпирии, кода Личности, кода Знания, кода Истины и кода Символа. «Прогулка по тексту» осуществляется по мере прочтения основных единиц протяженности текста – лексий, которые могут быть разновеликими.
Классической для этого периода стала книга Барта C/Z (S/Z, 1970), где детально анализируется рассказ О.Бальзака Сарразин. С тех же позиций Барт интерпретирует и возможности восприятия рассказа Эдгара ПоПравда о том, что случилось с мистером Вальдемаром (1973). Известны также его исследования о маркизе де Саде, Фурье и Игнатии Лойоле (Sade,Fourier, Loyola, 1971). Особенно важными при восприятии текста Барт считает коннотативные знаки и идиолектно-личностные аллюзии. Иначе говоря, по концепции Барта, текст вплетается в общую ткань культуры, и его источники и прочтения могут обнаруживать себя и даже возникать после момента его создания.
Основные идеи и мотивы своего творчества Барт суммировал в книгеРолан Барт о Ролане Барте (Barthes R. R.Barthes, 1975).
К концу 1970-х годов популярность Барта была настолько велика, что в 1977 специально для него в Коллеж де Франс была создана кафедра литературной семиологии.
Несмотря на значительный тематический разброс и множественность философских интересов Б., можно выделить основную тематику не только всего его творчества, но и структуралистской традиции в целом — принципы и методы обоснования знания. Проблема языка при этом фактически вытесняет проблему сознания в том виде, в котором сознание как далее неразложенный атом, на каком строится любое обоснование знания, присутствует в философской традиции. По этим представлениям языковая деятельность предшествует любым когитальным или перцептуальным актам познания, фиксированию любых субъект-объектных оппозиций. Таким образом, язык становится условием познания феноменов \"сознания\", \"бытия\" и пр. Фундаментальная для структурализма тема обоснования знания разрабатывается Б. на материале культурно-исторического содержания. Подвергая анализу конкретные исторические \"срезы\" этого материала, а таковым выступает и сугубо литературное творчество, и системы моды, этикета, различные социальные структуры, Б. пытается выявить общие механизмы порождения и функционирования этих систем, причем в таком виде, чтобы все эти явления культуры выглядели связанными друг с другом через их, как считает Б., исконно знаковую природу. Понятно, что семиотический модус того или иного культурного явления будучи возведен в ранг атрибута усложняет, а зачастую и полностью вытесняет исследование других, не знаковых, аспектов этого явления. Однако подобная парадигма исследования, а именно представления разрозненных, внешне не связанных культурных образований как транзитивно сообщающихся через институт языка, и функционирующих согласно его закономерностям, приводит к построению качественно новых моделей и постановке таких вопросов, которые фактически не могли возникнуть в до-структуралистскую эпоху. Так, например, по Б. возможно решение оппозиции между социальной и природной детерминацией субъекта в литературном творчестве. В своей первой работе \"Нулевая степень письма\" Б. развивает такое понимание термина \"письмо\", которое, с одной стороны, опирается на самотождественный национальный язык (здесь фактически растворены типы художественного, научного, религиозного и прочих \"языков\"), а с другой — на совершенно недифференцированную область индивидуального, личностного писательского \"стиля\", понимаемого как биологическая детерминация по сути любого субъективного литературного действия. Свою задачу, в этом случае, Б. видит в поиске тех типов письма, которые и определяют специфику построения конкретно художественного произведения. Из того, что письмо само по себе не представляется до конца, во всех своих формах, актуализируемым в каком-либо конкретном, единичном событии, следует, что его частные актуализации связаны с различным набором условий (культурных, социальных, политических и т.д.), а это значит, что письмо, no-существу — способ реализации индивидуального во всеобщем, причем в таком виде каждый творческий акт индивида воспринимается социумом как некое осмысленное усилие, доступный общественному пониманию продукт творчества. Впоследствии Б. пытается дифференцировать свою теорию письма в терминах разного рода отношений между знаками. Такими отношениями выступают в \"Критических очерках\" синтагматические, парадигматические и символические отношения. И если символическое отношение между означаемым и означающим в достаточной мере было исследовано в семиотике, то синтагматическое знакоотношение, трактуемое как специфическая ассоциация между знаками сообщения на уровне означающего, а также парадигматическое знакоотношение как ассоциация между элементами на уровне означаемого, объединяющая знаки, родственные по смыслу, возникают в этой области знания как совершенно новые методы анализа самых разных культурных явлений; более того, Б. закрепляет за каждым из этих трех типов знаковых отношений различные виды художественного сознания, и как реализацию этих типов — различные виды художественных произведений. Несмотря на явную потребность в уточнении и расширении этой семиотической парадигмы на материале конкретно-литературного свойства, Б. в середине 1960-х оставляет, в какой-то мере, литературоведческие исследования, чтобы обратиться к социальной проблематике — анализу массовых коммуникаций. Под влиянием работ Леви-Стросса Б. приходит к заключению о том, что коль скоро структурный подход позволяет обнаружить не ассоциативные, по аналогии с существующими, механизмы социального творчества в различных обществах (а у Леви-Стросса это первобытные), т.е. не случайные механизмы, зачастую примитивно сводимые к тем или иным социальным институтам, а саму кинематику отдельной культуры — \"социо-логику\", конкретно-историческую систему духовного производства, то вполне правомерно распространение этого метода с анализа примитивных культур на исследования современных. (\"Цель мыслительного творчества современных интеллектуалов, — писал Б. в 1971, — состоит в уяснении следующего: что нужно сделать для того, чтобы две крупнейшие эпистемы современности — материалистическая диалектика и диалектика фрейдистская — смогли объединиться, слиться и произвести на свет новые человеческие отношения\".) \"Социо-логика\", таким образом, должна способствовать изучению тех моделей культурного творчества, которые лежали бы в основе не только литературы или дизайна, но и детерминировали бы общественные отношения конкретного социума, а значит были бы принципами всевозможных самоописаний и самоидентификаций этой культуры. Другими словами, были бы смысло-об-разовательными возможностями культуры. Интерес к нелитературным источникам анализа привел Б. к исследованию структурных особенностей женской одежды в журналах мод 1958—1959. Основной пафос работы \"Система моды\" состоит в выявлении взаимной конверсии различных типов творчества и производства: языка фотографии, языка описания, языка реалий, языка технологий производства. Б. пытается найти специфическую область общения этих языков, выясняя возможности перехода элементов одних языков в другие. Благодаря этой методологической перспективе Б. удается обнаружить неравнозначные зависимости между языками выделенных типов, а также ментальную конструкцию, лежащую в основе \"семиологического парадокса\" — следствия этой неравнозначности. Суть этого парадокса состоит в том, что общество, постоянно переводя элементы \"реального языка\" — по сути своей \"вещи\" — в элементы речи, или знаки, пытается придать элементам означения \"рациональную\" природу. Таким образом возникает парадоксальная ситуация превращения \"вещей\" в смысл и наоборот. Поиск разнообразных смыслопорождающих механизмов того или иного культурного периода приводит Б. к признанию рядоположенности любой теоретической и практической деятельности, от эстетической до инженерно-технической или политической. Эпицентром исследовательских интересов Б. выступает, однако, не сама система знаков и денотативных значений, а возникающее в процессе коммуникации поле \"коннотативных\" значений, которые и позволяют тому или иному обществу дистанцироваться в культурно-историческом плане от иных обществ, с их особыми коннотативными содержаниями. Поставив проблему \"семиологического парадокса\", Б. утверждает, что в массовом сознании происходит фетишизация языка, а само сознание становится пристанищем разнообразных мифов, коренящихся в наделении языковых конструкций силой описываемых ими вещей и явлений. С другой стороны, вещи и явления сами начинают претендовать на \"рациональность\" и наделеность смыслом (феномен товарного фетишизма).
«Миф»
Одной из основных проблем, которую разрабатывал Р. Барт, были отношения языка и власти[4]. Язык, с одной стороны, является ключевым узлом для социализации, с другой, — обладая своей структурой, синтаксисом и грамматикой, несёт в себе определённый властный посыл.
В этой связи интересным оказывается осмысление понятия «миф». Для Барта — это особая коммуникативная система, сообщение: философ определяет миф как совокупностьконнотативных означаемых, образующих латентный (скрытый) идеологический уровень дискурса[5]. Смысл и направление деятельности мифа оказывается двояким:
с одной стороны, он направлен на изменение реальности, имеет целью создать такой образ действительности, который совпадал бы с ценностными ожиданиями носителей мифологического сознания;
с другой — миф чрезвычайно озабочен сокрытием собственной идеологичности, то есть он стремится сделать так, чтобы его воспринимали как нечто естественное, само собой разумеющееся.
Барт особо подчеркивает, что миф — это не пережиток архаического сознания, а огромная часть современной культуры. Миф сегодня реализует себя в рекламе, кино, телевидении и т. д.
БАХТИН Михаил Михайлович [4 (16) ноября 1895, Орел – 7 марта 1973, Москва] – русский филолог, философ, историк культуры. Учился на историко-филологическом и философском факультетах в Новороссийском и Петербургском университетах. После 1917 жил в Невеле и Витебске, где сложился круг единомышленников (М.И.Каган, Л.В.Пумпянский, В.Н.Волошинов, П.Н.Медведев и др.). В 1924 Бахтин вернулся в Ленинград. В нач. 1920-х гг. были написаны ранние собственно философские сочинения Бахтина, существенно отличающиеся в стилистическом и в содержательном отношении от его последующих работ, – «К философии поступка» и «Автор и герой в эстетической деятельности», а также статья «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» (опубликованы посмертно). В сер. и кон. 1920-х гг. выходят статьи и книги по частным гуманитарным дисциплинам (литературоведению, лингвистике, психологии), которые, по предположению некоторых исследователей, в той или иной мере принадлежат перу Бахтина или во всяком случае опосредованно выражают его взгляды (Волошинов В.Н. Фрейдизм: критический очерк. М.–Л., 1927; Он же. Марксизм и философия языка. Л., 1929; Медведев П.Н. Формальный метод в литературоведении. Л., 1928 и др.). Эти издания составляют т.н. «девтероканонический корпус» работ Бахтина. Первая книга Бахтина «Проблемы творчества Достоевского» (1929), в которой изложена концептуально и терминологически обновленная (по отношению к ранним философским работам) теория словесного творчества, закрепленная в понятии «полифония», вышла уже после его ареста в декабре 1928 в связи с делом о нелегальной религиозно-философской организации «Воскресение» (по этому же делу привлекались А.А.Мейер, Пумпянский, Н.П.Анциферов и др.). Приговор (концлагерь сроком на пять лет) был заменен по состоянию здоровья ссылкой в Казахстан (Бахтин страдал хроническим остеомиелитом, приведшим в 1938 к ампутации ноги). После ссылки действовал запрет на проживание в крупных городах; Бахтин переезжал с места на место, но с осени 1945 окончательно поселился в Саранске, где до выхода на пенсию (1961) работал в Мордовском пединституте. В 1930–40-е гг. Бахтин пишет большое исследование о Рабле, в котором излагает концепцию «народно-смеховой карнавальной культуры» (в переработанном виде это исследование было защищено в 1946 в Московском институте мировой литературы в качестве кандидатской диссертации). Тогда же был написан (и тоже не опубликован) цикл работ о становлении и специфике романного жанра, в которых разработаны в т.ч. концепция «двуголосого слова» и теория «хронотопа». В конце 1960-х гг. Бахтин переезжает сначала в Подмосковье, затем в Москву. Благодаря серии публикаций имя Бахтина возвращается в науку – выходят существенно переработанное и дополненное издание книги «Проблемы поэтики Достоевского» (1963; название изменено) и монография «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» (1965), сборники работ по эстетике (1975, подготовлен самим автором, и 1979).
В центре философской концепции Бахтина – диалогический принцип. В соответствии с пониманием этого принципа как общей философской основы гуманитарных наук Бахтин разработал диалогические версии этики, эстетики, философии языка, антропологии и герменевтики, а также ряд частных инновационных концепций (полифонии, карнавальной народно-смеховой культуры, двуголосого слова, хронотопа и др.).
Диалогические взаимоотношения «я» и «другого» (в пределе – «я» и Абсолютного Другого) формируют, согласно ранним собственно философским работам Бахтина, структуру бытия, понимаемого как «событие». Для осуществления «события бытия» необходимы, по Бахтину, как минимум, два личностных сознания. В соответствии с персона-листическим пониманием онтологии на первый план в ранних работах выдвигалось этическое измерение (реальность прежде всего квалифицировалась как нравственная, в качестве центральной категории рассматривался «поступок»; позиция «ответственно», или «участно», поступающей личности определялась в пространстве нравственной реальности как «не-алиби в бытии»). В исторических типах культуры «я» и «другой» находятся, по раннему Бахтину, в разнообразных формах взаимного одержания или подавления, отчего граница между «я» и «другим» размывается, заменяясь суррогатами либо их иллюзорной взаимоизоляции, либо столь же иллюзорного единства (физиологического, психологического, идеологического, национального, социального и т.д.). Бахтин выстраивает типологию исторических форм взаимного одержания или подавления «я» и «другого», выделяя две противоположные тенденции: тенденцию с установкой на преобладание «я», когда «другой» имманентизирован в «я» и понимается как такой же, как «я» (идеализм в целом, европейский гносеологизм последних веков, экспрессивная эстетика и др.), и тенденцию с установкой на доминирование «другого» – «я» поглощено здесь «другим», «я» понимается как такое же, как «другой» (материалистически ориентированный тип сознания, импрессионистическая эстетика и др.). Согласно Бахтину, дисгармоничность взаимоотношений «я» и «другого» вызвана преимущественной ориентацией культуры на некое одно, всеобщее единое (вплоть до «ничьего») сознание (рационалистический гносеологизм или «роковой теоретизм» нового времени). Впоследствии свойственная культуре ориентация на абстрактно всеобщее единое сознание терминологически закрепилась в бахтинских текстах как «монологизм». Этическим императивом, способным преодолеть монологизм, является, по Бахтину, необходимость провидения в абстрактном «другом» конкретного «ты». Этот императив восходит к пониманию Бахтиным конститутивного признака религии как «персонального отношения к персональному Богу». Обязательным предусловием трансформации «другого» в «ты» стало, по мнению Бахтина, обретение романтизмом отрефлексированного самосознания в форме чистого «я-для-себя».
Меняя в последующем материал исследований, а иногда и конкретные смысловые выводы, Бахтин сохранял неизменным в качестве искомого приоритета тот же базовый концепт «неразделенности и неслиянности». Так, в эстетике взаимоотношения «я» и «другого» трансформируются во взаимоотношения автора и героя, между которыми возможны все соответствующие типы неравновесных соотношений (подавление героя автором или автора героем либо их слияние в недифференцированном целом абстрактно всеобщего сознания). Констатировав в ранних работах формы дисгармоничности во взаимоотношениях автора и героя (в частности, «бунт героя»), в более поздней полифонической концепции Бахтин выдвигает в качестве способа ее преодоления аналогичный этическому эстетический императив: как в «другом» нужно провидеть «ты», так автор в идеале должен не «завершать» и «объективировать» героя, превращая его из «личности» в «вещь», а вступать с ним в равноправный диалог, сохраняющий нетронутым «творческое ядро» личности, в котором каждая личность «бессмертна». Реальное эстетическое разрешение коллизий между автором и героем, описанных в ранних работах, Бахтин впоследствии увидит в полифонических романах Достоевского, понятых как новаторская художественная форма, в рамках которой нет ни доминирования автора или героя, ни их нейтрализации в абстрактно всеобщем едином сознании. В теории народно-смеховой карнавальной культуры место «базового концепта» как особой формы общности компонентов без их нейтрализации (в других случаях воплощенного в идее полифонии) занимает функционально аналогичное понятие «амбивалентности»: бинарные оппозиции культуры (верх/низ, свой/чужой, смерть/рождение, смех/серьезность и т.д.) не нейтрализуются (как в структурализме) в некой архисеме, составляя единый «однотелый» смысловой архиобраз, тендирующий к области «ставшего» и «данного», а сочетаются амбивалентно, порождая двутелые образы («беременная смерть»), тендирующие к «становлению» и «заданности». В теории романа и философии языка Бахтина базовая концептуальная идея «неразделенности и неслиянности» трансформировалась в специфически бахтинскую категорию «двуголосого слова», понимаемого как единая синтаксическая конструкция, формально принадлежащая одному говорящему, но реально содержащая два находящихся в диалогических отношениях «голоса». Конкретные смысловые связи между разными теориями Бахтина в некоторых случаях остались, согласно его собственной оценке, непроясненными; частое сближение далекого «без указания посредствующих звеньев» придает общему концептуальному стержню его теорий абстрактно-зыбкий характер, требующий дополнительных интерпретаций.
В ранних собственно философских работах Бахтин использовал интеллектуальную технику неокантианства когеновской школы, феноменологию Гуссерля, герменевтику дильтеевского типа. Диалогизм и персонализм дальнейших работ складывались в смысловом соприкосновении с концепциями С.Кьеркегора, Г.Риккерта, М.Бубера, М.Шелера, Г.Марселя и др.; бахтинская философия языка содержит многочисленные аллюзии к германской и французской филологии (Л.Шпитцер, К.Фосслер, Ш.Балли и др.), амбивалентный антиномизм карнавальной концепции Бахтина перекликается, не сливаясь, с идеями как западного (К.Леви-Стросс, Р.Барт), так и отечественного (Ю.М.Лотман) структурализма. Основные концепции Бахтина (полифонии, романа в целом и карнавала) по тематике и телеологии самоопределялись в прямом диалоге с символизмом Вяч. Иванова (с ивановским тезисом «Ты еси», с его идеей о мифологическом высказывании как синтетическом суждении с двусоставной как минимум структурой; с проблемой рассмотрения не только и не столько содержания романов Достоевского, сколько их новаторской и вместе с тем рецептивно-архетипической формы; с ивановским антиномизмом и дионисийско-аполлоническим синтезом и т.д.).
В последний период творчества Бахтин разрабатывал теорию речевых жанров, концепцию «металингвистики», проблему чужого слова как «первофеномена гуманитарного мышления», идею «далеких» и «близких» контекстов, «большого времени» культуры и др. Основные труды Бахтина переведены на многие европейские и восточные языки; проводятся регулярные международные конференции, посвященные Бахтину, выпускаются монографии о нем, издаются «именные» периодические издания. В центре дискуссий западных и отечественных исследователей творчества Бахтина – соотношение бахтинской теории смеха с христианским его пониманием, западноевропейские и русские источники бахтинских идей, реальная осуществимость в художественной практике полифонической формы романа, конкретная лингвистическая верификация идеи двуголосого слова как единой конструкции, концепция романа и истории развития литературы в целом, концептуальная совместимость полифонической и карнавальной теорий, религиозная позиция самого Бахтина и т.п. Особую проблему составляет авторство т.н. «девтероканонического корпуса».