Ордынов
В петербургской повести Достоевского, как убеждает текст, то в расположении церкви, то в имени героя, то в роде его занятий, то в образе его жизни, то в качестве его идеи проступают черты, характеризующие Москву, идеи московских журналов, лица известных общественных деятелей, «властителей дум» второй столицы. Прибегая к этим аллюзиям, писатель таким образом сгущает колорит времени, актуализирует события своей повести, придает им общезначимый смысл. «Московские мотивы» настойчиво «озвучивают» текст «Хозяйки», порой создают неожиданные связи.
Возможно, справедлива догадка И. Л. Волгина: «Имя и отчество Ордынова соответствует имени и отчеству „ученого дедушки" — Василия Михайловича Котельницкого».28 Здесь могут возникнуть и другие предположения. Например, имя московского митрополита Филарета, Василия Михайловича Дроздова, которое, конечно же, было известно Достоевскому, бывшему москвичу. Разумеется, речь здесь может идти не о прямых аналогиях, а поданных автором в сложных конфигурациях. Эти аллюзии и аналогии составляют социально-бытовой фон, на котором прописывается образ Ордынова. Сближение героя с фигурой ученого богослова подсказывается не только именем, но и общей для них идеей создания труда по истории церкви, так и не нашедшего завершения.
Митрополит Филарет был организатором богословской науки, отстаивал прогрессивные методы преподавания, поддерживал начинания по переводу Библии на русский язык,29 работал над курсом по истории церкви, был убежден: «История церкви начинается вместе с историей мира», а «самое творение мира можно рассматривать как некоторое приготовление к созданию церкви».30 В его богословском сознании резко и ярко был вычерчен образ Богоматери, в лице которой он видел отражение человеческой свободы.31 Однако, как считает Г. Флоровский, «богословской системы Филарет не построил», «единство его системы» гнездилось в «единстве его созерцания».32
Возможно, размышления героя «Хозяйки» о свободной душе Катерины автор проецирует не только на утопические философские идеи времени («степень свободы общества зависит от степени свободы женщины в нем» — Фурье), но и на труды русских богословов. Напрашивается ряд вопросов. Случайно ли Достоевский предметом специальных изысканий героя выбирает вопрос по истории церкви? Связано ли это только с фигурой Ивана Шид-ловского, которого считают прототипом Ордынова?33 Почему в литературе появляется герой ордыновского типа как раз в тот момент, когда перед богословской наукой встает первоочередная задача по созданию фундаментального труда об истории церкви: в журнале «Христианское чтение» с 1845 года публикуются «Очерки христианства в России до св. Владимира» архимандрита Макария, в 1847 году выходят в свет сочинения по «Истории русской церкви» архимандрита Филарета Гумилевского?34 И этот
23
процесс будет наращиваться общими усилиями деятелей русского богословия. Не в 40-е ли годы закладываются проблемы, пробудившие сознание отечественных интеллектуалов: о Боге и безбожии, о бессмертии души, о церкви и государстве, о нравственных абсолютах и социальных их коррективах — проблемы, которые на многие десятилетия определят напряженный диалог в творчестве Достоевского и в целом станут центральными вопросами русской литературы?
Именно в 40-е годы к истории церкви, к толкованию Евангелия и произведений святых отцов церкви, к переводу Библии на русский язык обращались не только богословы, как было указано выше, но и простые миряне. Особый интерес к проблемам церковного строительства, к соборному бытию церкви, к символу православной веры, к историософии русской судьбы проявили и московские западники и московские славянофилы. Здесь можно назвать П. Я. Чаадаева, А. И. Герцена, Т. Н. Грановского, с одной стороны, и А. С. Хомякова, И. В. Киреевского, Ю. Ф. Самарина — с другой. О Чаадаеве, например, современники отзывались как о человеке, чьи «исторические и богословские познания равнялись одним познаниям специалистов».35 М. И. Жихарев пишет: «В России, может быть, за весьма сомнительным исключением очень немногих духовных лиц, конечно, никогда не бывало человека, столь разнообразно и глубоко изучившего церковную историю с ее бесчисленными колебаниями и разветвлениями».36 Таким же широко образованным человеком, внимательно вглядывавшимся в творения святых отцов православной церкви, разбиравшим противоречия христианских Соборов, знавшим произведения католической и протестантской апологетики, слыл А. С. Хомяков, который имел сильное нравственное влияние и на других. А. И. Кошелев признавался: «Летом 1847 года я погрузился в чтение богословских книг. Зимние беседы с Хомяковым и Ив. Киреевским были главною побудительною причиною к этим занятиям <...> Чтения святых отцов особенно меня к себе привлекло, и я в одно лето прочел почти все творения Иоанна Златоуста и много из сочинений Василия Великого и Григория Богослова».37
В конце 40-х годов Т. Н. Грановский работал над докторской диссертацией «Аббат Сугерий», где рассуждал о роли церкви в государственной политике.38 В 1844 году Ю. Ф. Самарин защитил магистерскую диссертацию «Стефан Яворский и Феофан Проко-пович как проповедники», посвященную вопросу проникновения в православное богословие элементов католицизма и протестантизма.39 Во второй половине 40-х годов в Москве «ходила по рукам» хомяковская рукопись «О церкви», авторство которой тогда не было открыто.40 Мысли этой статьи были воплощены в трех полемических брошюрах, изданных за границей на французском языке (переводил их П. Я. Чаадаев).41 Как говорит А. И. Кошелев, даже московский митрополит Филарет, «спрошенный по предмету французских брошюр Хомякова, не мог не признать их право-славности»:42 самый авторитетный богослов времени высоко оце-
24
нил труд мирянина в области ученого догматического богосло-
вия.43
В свете сказанного род занятий героя «Хозяйки» не выглядит экзотическим, вычурным, придуманным автором, неким «чарому-тием» (В. Г. Белинский). Образ Ордынова как тип интеллигента 40-х годов создан в ключе идейных коллизий времени. Достоевский, о чем свидетельствует текст повести, как человек этой эпохи, погруженный в атмосферу напряженного диалога, не стоял в стороне, когда о пути России спорили Петербург и Москва, когда происходили тяжелые, иногда жестокие схватки между журналами обеих столиц, когда в мировоззренческих столкновениях сходились В. Г. Белинский и К. С. Аксаков, А. И. Герцен и А. С. Хомяков, К. Д. Кавелин и Ю. Ф. Самарин44 по вопросам, поставленным еще в петровскую эпоху: об истории государства и церкви, о православии и католицизме, о значении религии и атеизма в народном сознании, о Петербурге (воплощении Запада) и о Москве (воплощении Востока, Византии, Третьего Рима, России) и так далее.
В то время писатель работал над «Хозяйкой» (ее публикация состоялась в «Отечественных записках»). Он уже разошелся с Белинским, с «Современником», и, как известно, прежде всего по вопросам мировоззренческого плана и религиозного созерцания.45 Достоевский стремился удивить публику постановкой в повести новых, еще не опробованных проблем в литературе, «жгучий» материал которых, как ему казалось, был очевиден. Художественный эксперимент писателя на фоне литературы 1846 года особенно выразителен в плане оценки типа героя, независимого ученого, оригинального мыслителя, поиски которого связаны с изучением истории церкви. Белинский ударил в самую суть: «Из слов и действий Ордынова нисколько не видно, что он занимался какой-нибудь наукой, но можно догадаться из них, что он сильно занимался каббалистикою, чернокнижием, — словом, ча-ромутием...»46 Для критика антинаучность взглядов героя-идеалиста выступает в связке с романтической манерой поведения, столь ненавистных, презираемых, воспринимаемых как личное оскорбление. Глумление Белинского беспощадно: «Тут происходили любопытные сцены: купчиха несла какую-то дичь, в которой мы не поняли ни слова, а Ордынов, слушая ее, беспрестанно падал в обморок. Часто тут вмешивался купец с его огненными взглядами и с сардоническою улыбкою. Что они говорили друг другу, из чего так махали руками, кривлялись, ломались, замирали, обмирали, приходили в чувство, — мы решительно не знаем <...> нам только показалось, что автор хотел помирить Марлинского с Гофманом, подболтавши сюда немного юмору в новейшем роде (имеется в виду Гоголь. — О. Д.) и сильно натеревши все это лаком русской народности».47 Здесь многое угадывается: спектр разладившихся личных отношений с Достоевским, громовые раскаты против романтизма, против гоголевской «Переписки», его «religiosa mania»,48 против идей «московской партии». Последняя фраза явно об этом свидетельствует. Белинский отказывал повести в глубине. Однако «глубину» ее он
25
ощущал, хоть и относился к этому с иронией: «Не только мысль, но даже смысл этой, должно быть, очень интересной повести остается и останется тайной для нашего разумения, пока автор не издаст необходимых пояснений и толкований на эту дивную загадку его причудливой фантазии».49 Критик не захотел проникать за узоры «причудливой фантазии» писателя-отступника, не стал разбираться в значении символических образов «Хозяйки», не увидел тех насущных проблем, которые поднимал Достоевский, уже тогда со вниманием следивший за московскими журналами. Сомнительно, что «проповедь старших славянофилов», которая особенно громко раздавалась «именно во второй половине 40-х годов», оставила писателя безразличным.50 В «Хозяйке», несомненно, заявлена попытка молодого Достоевского дать свой ответ на обсуждаемые в обществе вопросы о положении народа и об отношении к нему интеллигенции. И, конечно же, в первую очередь это связано с построением образа Ордынова. В этой связи следует спросить: только ли тип мечтателя просматривается в герое, как до сих пор об этом принято было говорить?51 Справедливо ли в этом случае соотносить «Хозяйку» (петербургскую повесть) с «Белыми ночами» (сентиментальным романом), с «Петербургской летописью» и именно в проблеме типа героя,52 не различая при этом корректировки, вносимой жанровыми особенностями произведения?
Явно определение «мечтатель» по отношению к Ордынову не может создать его исчерпывающей характеристики. Вот почему появление новых типологических оценок вполне оправданно: например, Ордынов — «герой-идеолог».53 Однако достаточно ли ограничиваться этим термином, отчетливо вместе с тем спроецированным на типологию героев позднего творчества писателя? Тип героя-идеолога у Достоевского всегда был связан с комплексом идей, погружен в их реалии. В этом и заключалась особая отзывчивость писателя на текущие проблемы современности, «родовая» черта его таланта. По мнению М. М. Бахтина, «Достоевский обладал гениальным даром слышать диалог своей эпохи, или, точнее, слышать свою эпоху как великий диалог, улавливать в ней не только отдельные голоса, но прежде всего именно диалогические отношения между голосами, их диалогическое взаимодействие».54 Исследователь справедливо считает: «Достоевский никогда не создавал своих образов идей из ничего, никогда не „выдумывал их" <...> он умел их услышать или угадать в наличной действительности».55 Для образов идей писателя, говорит ученый, можно найти и указать «определенные прототипы».56 Здесь уместно задать следующие вопросы: какие же прототипы идей просматриваются в ордыновской идее, на какие реалии сориентирован тип героя-идеолога? Уже были попытки ответить на них: тип героя связывают с типом «лишнего человека» без указания на прототипические идеи,57 с типом мыслителя, исповедующего сенсимонистские и фурьеристские идеи в духе петрашевцев 40-х годов.58
Достоевский сложно строит образ героя: его трудно отнести к какому-то одному или определенному типу. Ордынов — от-
26
прыск старинного дворянского рода. В повести идет речь о продаже прадедовского наследия (Д., 1, 265). Его прадед, надо полагать, был современником петровских реформ. Вместе с тем герой вполне утратил связи со своим социальным кругом (как пушкинский Евгений), стал бедным разночинцем, освободившимся от уз недвижимости, отторгнувшим себя от службы, практических целей, карьеры. Он философ-идеалист, мечтатель, перешедший в сферу «чистого духа», но и фланер, не потерявший инстинктов светского человека. Кроме того, писатель подчеркивает, что Ордынов — «отшельник», который внезапно вышел из «своей немой пустыни» «после долгого поста» (Д., 1, 266). Герою стало досадно, что он «заперся в монастырь» (Д., 1, 265), «так заживо погреб себя в своей келье» (Д., 1, 266). Несмотря на метафоричность оценок, их романтическое стилевое оформление, склонность Ордынова к замкнутой отшельнической жизни как особому социальному типу существования осязательна во всей ее реальности. И здесь видится не только план «мечтательства» героя. В его поведении отчетливо переплетаются черты поведения простого мирянина и монаха, религиозного подвижника и светского ученого, человека не от мира сего и фланера, постигающего смысл прозаичной реальности.
Образ ученого затворника Достоевского, обретающего спаси тельную идею в выходе из замкнутого, почти монастырского бы тия в мир общий, подобен известным литературным персонажам (Фаусту, богомазу-монаху из гоголевского «Портрета»), перекли кается с образами средневековых подвижников, прославившихся своей ученостью и святостью жизни (Франциском Ассизским, Ва силием Новым), напоминает проповедников первых веков хрис тианства, отыскивающих способ сопряжения общественной деятельности и монашеского уединения (Василия Великого), за печатленных в агиографической традиции. Вместе с тем он спро ецирован и на живой материал действительности. Писатель «под питывает» образ героя аллюзиями социально-бытового порядка: в ассоциативном ряду аналогий может возникнуть не только об раз Шидловского, но и московского митрополита Филарета, самого Достоевского и Ханыкова,59 московских славянофилов и тпадников — в зависимости от того, какой фактический матери ал влечется в орбиту сотворенного образа. По реалистической традиции в пушкинско-гоголевском варианте здесь ощущается «неуплотненность» образа (В. М. Маркович), несформирован- ность социального типа (сознательно автором не ориентирован ного на заданное клише, отработанную схему, например, на тип «лишнего человека», романтического героя и так далее), свобод но воспринимающего реалии своего времени и отдаленных эпох, тип современного поведения и тип поведения иной этики, разно направленные идеи и так далее. В изображении героя писатель иногда так близко подходит к реальности, что невольно вызывает неожиданные и полные с ней совпадения. Ордынов, «года три на зад» (Д., 1, 264), то есть в 1844 году (если отсчитывать с момента выхода повести в свет), получил магистерскую ученую степень, как, например, Ю. Ф. Самарин (к тому же живший в Москве на Ордынке).60 (
27
Герой Достоевского как ученый, подобно митрополиту Филарету, возможно, размышляет над историей церкви как над историей общества: «в ярко раскрывшейся перед ним картине» он читает «как в книге», всматривается в «физиономию всего окружающего», «как будто проверяя на всем свои заключения, родившиеся в тиши уединенных ночей» (Д., 1, 266). Скорее всего, Орды-нова занимает (хотя писатель не говорит об этом прямо) история христианской церкви, по всей видимости, русской православной церкви, ее главные нравственные идеи, символ веры, некая «система», размышления над которой бросали его в жар, в восторг. Эта «система» «выживалась в нем годами», в его душе «уже мало-помалу восставал еще темный, неясный, но как-то дивно-отрадный образ идеи». Герой «робко чувствовал оригинальность, истину и самобытность ее», но, как говорит автор, «срок воплощения и создания был еще далек, может быть, очень далек, может быть, совсем невозможен!» (Д., 1, 266). Ордынову, как и московскому митрополиту Филарету, Чаадаеву, Хомякову, так и не удалось построить своей самобытной «системы», о которой Достоевский в 1847—1848 годах по причине политической ситуации не мог сказать яснее. Однако употребление слова «система» в 30— 40-е годы создавало особый контекст: от него веяло свободомыслием, «социалистическим» духом, новомодными западными идеями (утопическим социализмом в разных системных проявлениях: фурьеризмом, сенсимонизмом и так далее), идеями отечественного «производства» (западничеством, славянофильством) и идеями, отложившимися в богословской науке. Социальное или религиозное свободомыслие в России преследовалось, как известно, и гласно, и тайно.
А. И. Кошелев вспоминает, что генерал-губернатор Москвы граф Закревский ненавидел московских «самобытников»: они стали предметом его особой заботливости. Властитель губернии подверг строгому надзору места, где они собирались, и требовал отчеты о лицах, посещавших эти собрания. Граф называл московских дворян «славянофилами», «красными», даже «коммунистами».61
Митрополит Филарет еще в 1830 году, в холеру, «много говорил о грехах царей и о казнях божиих»,62 почему и лишился высшей доверенности. В николаевскую эпоху, когда всякое рассуждение уже казалось началом мятежа, он предлагал учить в семинариях на русском, а не на латинском, что тоже вызывало подозрение.63 Г. Флоровский пишет: «Филаретовский образ мыслей был вполне далек и чужд государственным деятелям Николаевского времени. Филарет им казался опасным либералом».64 Московский митрополит тоже значился в числе поднадзорных. В том же ряду гонимых стояли тогда и западники: Чаадаев, Герцен, Грановский, Белинский.
Приглядимся к тексту Достоевского, к тому, какую функцию в повести выполняет благородно-мечтательный полицейский чиновник Ярослав Ильич, «с маслеными глазками», с неприятно «сладеньким», дребезжащим тенором, в самом настрое которого «проглядывало что-то необыкновенно светлое, могучее и повели-
28
Отельное», имеющий профессиональную «наклонность <...> отыскивать всюду добрых, благородных людей, прежде всего образованных» (Д., 1, 283). Ордынов находится как бы под его «приятельским», наблюдающим оком. В свете сказанного понятно, почему образ жизни и род занятий героя, как намекает Достоевский, подозрительны, официальные власти оказывают Ордынову честь негласного присмотра. Акценты, расставленные писателем, актуализируют материал его повести не только на уровне социально-бытовых реалий, но и на уровне идей, в плане практической деятельности.
Герой «Хозяйки» преодолевает плен научного затворничества, выходит из «душного угла» на «свежий воздух» с целью проверить свои «кабинетные» наблюдения, найти им применение в живом потоке действительности, согласить свою идею с народными религиозными исканиями. Достоевский сводит проблему отношений интеллигенции и народа в аспект религиозных верований, здесь ищет причины исторической общности и расхождения. В оценке интеллектуального героя он мог прислушаться к высказываниям в московских журналах, анализировать их, опираться на них или спорить с ними. Нет сомнения, что Достоевский читал статью А. С. Хомякова «О возможности русской художественной школы», когда работал над «Хозяйкой». Писатель не мог пропустить характерного упрека, адресованного по поводу «Бедных людей» московским автором: чиновник Девушкин «ругается над неученой Русью», выказывая «презрение <...> к мужику и бабе».65 Письма Достоевского свидетельствуют о том, что он знал и работу К. С. Аксакова «Три статьи г-на Имярек», одна часть которой была посвящена анализу «Петербургского сборника» и оценке таланта писателя (следует «сказать решительно: нет, г. Достоевский не художник и не будет им...»66). Наконец, ему была известна и статья М...З...К... (Ю. Ф. Самарина) «О мнениях „Современника" исторических и литературных», опубликованная во второй части «Москвитянина» за 1847 год.67
Возможно, Достоевский воспринял основную мысль А. С. Хомякова о том, что искусство, наука и просвещение только тогда истинны, когда оплодотворены народным духом, и не случайно определил своего героя как «художника в науке» (Д., 1, 318), таким образом соединив в его занятиях сразу три функции вышеуказанных направлений. Кроме того, писатель, будто по подсказке А. С. Хомякова, «вмешал веру в вопросы науки»,68 сделав Ордынова исследователем в области истории церкви. Автор «Хозяйки» не пропустил и главных проблем, поднятых в статьях славянофилов.
Одна из проблем — это проблема отторжения образованного сословия от народных основ жизни, проблема «одинокости» интеллектуального героя времени. «Мы разлучены с народом, — писал Ю. Ф. Самарин, — <...> Мы не понимаем народа и потому-то мало ему доверяем. Незнание ■— вот источник наших заблуждений».69 А. С. Хомяков — о том же, конкретизируя последствия явления: «Одинокость человека есть его бессилие. И тот, кто оторвался от своего народа, тот создал кругом себя пустыню, как
29
бы
он ни был окружен множеством людей и
как бы ни считал себя
членом общества».70
Строя образ своего героя, Достоевский
говорит
о «пустыне», окружившей Ордынова в его
отвлеченных занятиях
наукой, о том, что в незнании, в непонимании
народной души, в оторванности от народной
почвы, в уединении и «одинокости»
кроется его творческое бессилие.
Совпадают
в перекличке
текстов не только идеи, эмоции, но и
характерные слова: «Иногда
прежняя горячка к науке, прежний жар,
прежние образы, им созданные, ярко
восставали перед ним из прошедшего, но
они только давили, душили его энергию.
Мысль не переходила в дело. Создание
остановилось. Казалось, все эти образы
нарочно вырастали
гигантами в его представлениях, чтобы
смеяться над бессилием
его, их же творца» (Д., 1, 318).
В работах славянофилов выделяется еще одна проблема — любви к народу, сопряженная с необходимостью познания основ народной нравственности, морали, этики и так далее. Ю. Ф. Самарин призывает: «Мы должны узнать народ, и прежде чем узнать, мы должны любить его».71 А. С. Хомяков, рассуждая о национальной жизни, считает, что высшее сословие должно пройти путь внутреннего преображения, продиктованный любовью, прежде чем восстановить утраченную с народом связь: «Жизнь наша цела и крепка <...> Эту жизнь мы можем восстановить в себе: стоит только ее полюбить искреннею любовью. Разум и наука приводят нас к ясному сознанию необходимости этого внутреннего преобразования».72 Ордынов Достоевского напрашивается, почти навязывается в жильцы к людям религиозным, в облике и поведении которых бросаются в глаза их патриархальные черты, следование старинным обычаям. Катерина и Мурин, несомненно, являются выразителями народного сознания, народного духа. Любовь Ордынова и любовь Мурина к Катерине — символическая любовь-идея. А. С. Хомяков настаивает: «Каждый не только согласен полюбить те светлые жизненные стихии, которые сохранились на Руси, и ту Русь, которая их сохранила <...>, но <...> наша любовь ничтожна <...> не мы приносим высшее русской земле, но высшее от нее должны принять. Мы приносим только кой-какие знания <...> принять же должны жизненную силу, плод веков истории и цельность народного духа».73 Не об этом ли размышляет Достоевский в «Хозяйке», загадывая в образе Ордынова загадку для ученых-мечтателей своего времени? Именно на героя повести возложена миссия вкусить «плод» от веков истории, обрести в собственном самоощущении «цельность народного духа», воспринять «жизненную силу».
А. С. Хомяков предлагает «добросовестный анализ» того, что, на его взгляд, необходимо русскому интеллигенту в его «истинной» и «смиренной» любви к России: «Точно так же, как в науке человек сперва поступает в нижние разряды учеников и подвигается мало-помалу вперед, все более и более отстраняя от себя прихоти своего личного произвола и подчиняясь общим законам человеческого разума, так и человеку, желающему усвоить себе или развить в себе скрытую жизненную силу, должно принести в жертву самолюбие своей личности для того, чтобы проникнуть в тай-
30
жизни общей и соединиться с нею органическим соединени-'».74 Достоевский ставит социальный эксперимент, используя |дель художественного образа: Ордынов, как ученик, постигает йну общих законов в науке и жизни. Для героя наука — не «катал в руках» (Д., 1, 265), как для иных ловких людей. Он из it, кто беззаветно и бескорыстно служит своему делу, доискива-ь истины, стремясь постичь высший смысл бытия. Он из тех, о хотел бы соединить знания и действительность, «втеснить к-нибудь и себя в эту для него чуждую жизнь» (Д., 1, 266). Герой тов принести в жертву «самолюбие своей личности», чтобы роникнуть в тайну жизни общей». Именно такого рода испы-ния ставит перед Ордыновым писатель. С точки зрения славя-филов, знание, носителем которого является образованное со-овие, должно быть одухотворено любовью, и только в этом учае оно становится общенациональным достоянием, только в ■ юм случае интеллигенция вносит свой вклад в общенародное пытие. Ю. Ф. Самарин пишет: «Усваивая себе жизнь народную и ннося в нее свое знание и свой опыт, образованный класс не останется в накладе <...> нет сомнения, что сближение необходимо, что первый шаг должно сделать высшее сословие и что его должна внушить любовь».75 Герой «Хозяйки» отважился сделать первый шаг, пойти на контакт с грозной, таинственной и до конца не разгаданной им народной стихией, ведомый «бессознательным влечением» (Д., 1, 265), «инстинктом художника» (Д., 1, 266) и любовью.
Еще одна проблема, поставленная славянофилами, откликается в тексте Достоевского: это проблема необходимости преодоления «немецкого», «мертвенного» раздвоения,76 посеянного в русском интеллигенте Гегелем, Гете, Гофманом, немецкой идеалистической философией и романтической литературой. Этот аспект отчетливо просматривается в сознании Ордынова, мыслящего образами Гете, воспроизводящего свои детские воспоминания в образах Гофмана, следующего философской системе Гегеля.
Обычно исследователи отмечают в «Хозяйке» перекличку некоторых мотивов с мотивами новелл Гофмана: «Песочный человек», «Золотой горшок», «Крошка Цахес», «Выбор невесты», «Магнетизер» и другими.77 Вычленение конкретных — дробных, осколочных — мотивов, трансформированных в сложных переплетениях, одновременно ведущих к разным произведениям немецкого писателя, требует чрезвычайно филигранной работы, не всегда точной, а поэтому малопродуктивной. Вот фрагмент текста «Хозяйки»: «То как будто наступали для него опять его нежные, безмятежно прошедшие годы первого детства, с их светлою радостью, с неугасимым счастием, с первым сладостным удивлением к жизни, с роями светлых духов, вылетавших из-под каждого цветка, который срывал он, игравших с ним на тучном зеленом лугу перед маленьким домиком, окруженном акациями, улыбавшихся ему из хрустального необозримого озера, возле которого просиживал он по целым часам, прислушиваясь, как бьется волна о волну, и шелестевших кругом него крыльями, любовно усыпая светлыми, радужными сновидениями маленькую его колыбельку»
31
(Д., 1, 278). Уголок гармонии, восставший из воспоминаний Ор-дынова о детстве, явно книжного, чисто гофмановского происхождения. Здесь в общих чертах угадываются мотивы прекрасного волшебного сада с роем фей, эльфов, духов, выглядывающих из свежих цветов, полного удивительных чудес и превращений (например, сад волшебника Проспера Альпануса в «Крошке Ца-хесе», или Линковский сад, в котором грезил Ансельм в «Золотом горшке», или цветники Теобальда в «Магнетизере»), а также мотивы некоего сказочного озера, где волна бьется о волну с неизъяснимо нежной мелодией («Щелкунчик») и так далее. Писатель, всегда точный в цитировании чужих тем и мотивов, как правило, прямо указывающий на источник, здесь отступает от своих принципов, накладывает ретушь на гофмановские мотивы, подает их в стертом, расплывчатом виде, стремится создать их вибрацию, его интересуют не конкретные реминисценции, а возможность передать особый «дух» Гофмана, его стилевую доминанту, общую атмосферу, культивируемую немецким романтизмом и идеализмом.
Достоевский прибегает к тексту другого немецкого классика — Гете, вплетая мотивы его баллады «Ученик чародея» в свою повесть: Ордынову «невольно приходило в грустную минуту сравнение самого себя с тем хвастливым учеником колдуна, который, украв слово учителя, приказал метле носить воду и захлебнулся в ней, забыв, как сказать: „Перестань"» (Д., 1, 318). Замечательно, что именно этот фрагмент из баллады Гете использует сам Гегель для образного пояснения своего метода, сущности своей философской системы: «Человеческий разум постиг искусство анализа, но не научился еще синтезу. Так, он отделил душу от тела, и это было хорошо, так как Бог есть дух, а природа не что иное как материя; но сделав это, он забыл магическое слово, долженствовавшее воссоединить то и другое, подобно тому гетевскому ученику, который, напустив воды в дом своего хозяина, не знал, как остановить ее приток, и неизбежно бы утонул, если бы, на счастье, не спас его появившийся вовремя хозяин».78
У Гете нерадивый ученик чародея, нарушив законы природы, не сумел справиться с надвигающейся катастрофой.79 В балладе Гете отсутствует тот философский смысл, который ей придал Гегель. Любопытно, что Достоевский гетевские мотивы о хвастливом ученике, не одолевшем заповедной тайны, вставляет в контекст размышлений своего героя о невозможности осуществления некоей «целой, оригинальной, самобытной идеи» (Д., 1, 318), какой-то системы. Примечательно, что у Гете нет и намека на какую-либо систему. В балладе идет речь о пагубности механического знания законов природы, о неумении пользоваться им. Какого учителя имел в виду Ордынов, сравнивая себя с учеником чародея? Не прибегает ли Достоевский к двойному цитированию — Гете и Гегеля? Не опирается ли Ордынов в своих изысканиях на философскую систему Гегеля, с ее помощью пытаясь понять диалектический смысл бытия? «Двоемирное» существование (сон-явь), романтические эмоции, идеалистические воззрения ге-
32
роя, особенность его дуалистического мышления — последствие философских увлечений Ордынова. Его раздвоенность, разлад с существенностью, болезненные сны, «грезы о жизни», изучение русской истории, когда допрашивается прошедшее с целью понять настоящее и заглянуть в будущее, его стремление преодолеть «романтизм, мечтательность, отвлеченность», найти согласие не только с действительностью, но и с самим собой, со своим народом, соотнести науку с жизнью, дух с телом, разум с сердцем, его смирение перед судьбой — все это черты русских гегельянцев славянофильского типа, на которые указал В. Г. Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года».80 Можно сказать шире: раздвоенность героя Достоевского, стремящегося обрести цельность своего «я», — общее состояние русского интеллигента 40-х годов. В поисках цельности «я», в осознании своей раздвоенности он и находил опору в философских построениях Гегеля, в диалектическом методе немецкого ученого.
Еще П. В. Анненков дал оценку влиянию немецкой идеалистической философии, в частности гегелевской, на славянофилов и западников в 30—40-е годы.81 О Достоевском-гегельянце убедительно сказано в работе К. К. Истомина.82 Ученый отмечает: «типично для тридцатых и сороковых годов, когда под свежим покровом гегелевской философии пробуждалось национальное самосознание русской молодежи».83 Он считает, что идея исторического и планомерного процесса, изъятая из философии Гегеля, дает начало русской науке и что в этой исторической перспективе «лучше всего выясняются и философские идеи молодого Достоевского».84 Исследователь обращает внимание на учение Гегеля о гении, на способность гения переживать «магическое состояние в снах и сновидениях», иметь предчувствия и тому подобное.85 И далее высказано предположение: «По-видимому, и Ордынов — гений в гегелевском смысле: погрузившись в религию колдовства, эту естественную религию русского народа, он в своих пророческих сновидениях прозрел великую душу своей нации».86 В общих чертах мысль К. К. Истомина верна, если отбросить некорректное, не совсем ясное замечание о «религии колдовства» как «естественной религии русского народа».
В тексте «Хозяйки» философские идеи Гегеля проступают, на наш взгляд, не только в плане сновидений героя. Образ Ордынова словно создан Достоевским по «рецепту» Гегеля. Во-первых, в его образе отражается идея «абсолютного духа», который реализуется в трех формах: как интуиция в искусстве, как представление в религии и как понятие в философии. В этом случае закономерна художественная логика писателя: Ордынов, как «художник в науке», соединяет в себе все эти качества — интуицию (как художник), представление (как религиозный созерцатель), понятие (как мыслитель, ученый историк, философ). Герой должен пройти все эти ступени совершенствования, проявить себя как «сам себя познающий разум».87 Как интеллигент, Ордынов должен пройти «путь Голгофы разума»,88 понять исторические и эволюционные этапы развития человеческого духа от прошлого к настоящему, обрести «абсолютную истину» в «последней инстанции». В этом
