Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Kori_-_Strakh_Istoria_politicheskoy_idei

.pdf
Скачиваний:
3
Добавлен:
19.11.2019
Размер:
2.03 Mб
Скачать

\]^_ ^]`_b. gj^km

в неуважении к Конгрессу и лишены свободы),— он задался вопросом: «Черт возьми, да кто же позаботится о моих двоих маленьких детях, о матери и о жене? Ведь все они полностью зависят от меня». К тому же Конгресс принял закон, который в обиходе получил название «билль о концентрационных лагерях», поддержанный Президентом Трумэном,— генеральный прокурор наделялся чрезвычайными полномочиями. Он получал право собирать подрывные элементы в определенных местах и удерживать их там [2]. Хаггинс спросил себя: хочу ли я попасть в концентрационный лагерь бог весть на сколько лет? «Меня объял несомненный ужас»,— вспоминает он. Его решение о сотрудничестве «было вызвано нервным срывом». Дав показания, он сразу же пожалел об этом. Да, ему не нравился сталинизм, но едва ли он радовался и маккартизму [3]. Быть осведомителем ему также не по душе. Он говорил про себя: «Черт побери, когда пришел твой момент истины, ты должен был сказать: засуньте свои вопросы себе в задницы. А ты этого не сделал».

Как рассказывает Хаггинс, он решился сотрудничать с huac оттого, что боялся, а боялся он оттого, что видел перед собой реальную опасность. Таким образом, его страх был рационален, поскольку имел разумные основания. Вот только, утверждает Хаггинс, морально обоснован этот страх не был. Он был вне нравственности, он был невольной реакцией — «меня объял несомненный ужас» — на неодолимую силу. Однако последствия страха Хаггинса были аморальными, так как, по его собственному признанию, страх побудил его предать собственные убеждения. Его можно назвать жертвой или трусом, раздавленным или «человеком без свойств»1, но именно страх привел его к отречению — вынудил его отречься от своих принципов.

Многое в опыте Хаггинса — в ретроспективном взгляде на него — подтверждает рациональность его страха. Но можно ли его страх четко отделить от его же нравственных убеждений? В конце концов, согласие на дачу показаний huac не означало отказа Хаггинса от неприятия коммунизма. Оно также не означало его отказа от преданности Соединенным Штатам и принципам их безопасности. Возможно, его убеждения только усилили его страх перед huac. Хаггинс боялся нарушить свой долг перед государством. Неважно, было это страхом поступить неправильно, порожденный желанием поступать правильно [5], или страхом перед внутренними терзаниями или внешним наказанием; ведь совсем другое ждало бы его в том

1 «Человек без свойств» — название романа австрийского писателя Роберта Музиля (1880–1942).

200

©kgjª 2. gj^km ±]-k²¡^_\kbg\_

случае, если бы он поступил неправильно. Хаггинс также считал, что если он бросит вызов huac, то позволит себе роскошь, которая нанесет ущерб Соединенным Штатам в атмосфере холодной войны [6]. Хаггинс боялся мощи государства, но он также боялся утраты этой мощи; последний род страха был вызван его приверженностью американской демократии и неприятием коммунизма. Поскольку страх Хаггинса перед возможным ослаблением государства укреплял его страх перед возможностью вызова этому государству, мы можем сказать, что его страх перед государством отчасти происходил из его убеждений, хотя он был далек от отказа от них [7].

После событий 11 сентября мы наблюдаем подобное смешение страхов, где рациональность и нравственность укрепляют друг друга. Согласно исследованию, проведенному на средства Церковного благотворительного фонда, в период между сентябрем и декабрем 2001 года 74% американцев оценивали работу телевидения по освещению трагедии 11 сентября «полностью положительно» или «в основном положительно», а 7% — «в основном отрицательно» или «полностью отрицательно» [8]. Служащие компании признали, что ограничивали освещение событий, дабы не создалось впечатление, что они критикуют внешнюю политику , причем они делали это не потому, что их вынуждало к тому государство, а потому, что боялись неблагоприятной реакции консервативной части населения, что могло привести к снижению рейтингов программ. Свидетельствует президент «Эм-эс-эн-би-си» Эрик Соренсон: «Любой ложный шаг—и у вас возникнут проблемы с этими ребятами. Патриотическая полиция возьмет ваш след» [9]. Но этот страх перед консервативной критикой вызван не только возможностью последней. Его сопровождает, укрепляет и порождает чистосердечное убеждение в законности такой критики и в необходимости поддерживать внешнюю политику . Председатель совета директоров «Си-эн-эн» Уолтер Айзексон предписал своим сотрудникам сопровождать все репортажи о разрушении гражданских объектов в Афганистане, вызванных действиями американских военных, напоминаниями об ужасах 11 сентября и о связях между движением Талибан и «Аль-Каидой». Таким образом Айзексон засвидетельствовал взаимосвязь между рациональными и моральными основаниями формирования сетки вещания. Он откровенно признает: «Если идти вопреки общественному мнению, можно столкнуться с неприятностями». Но тут же он добавляет: «Было бы неправильно зацикливаться на бедствиях и трудностях в Афганистане». Все-таки не кто иной, как Талибан «несет ответственность за сегодняшнюю ситуацию в Афганистане» [10]. По-

201

\]^_ ^]`_b. gj^km

сле того как президент «Эй-би-си ньюс» Дэвид Уэстин заявил, что не имеет определенного мнения, было ли оправданно определять Пентагон в качестве цели для вражеского удара, Раш Лимбо и другие подвергли его суровой критике, и он поспешно принес извинения. Согласно данным «Нью-Йорк таймс» «сотрудники „Эй-би-си ньюс“ полагают, что мистер Уэстин решил извиниться, потому что понял: его комментарий, прозвучавший в режиме „вопрос — ответ“, показался аудитории излишне холодным и даже неверным. Однако они также признают, что стремятся избежать ожесточенных нападок

иотрицательной реакции со стороны общественного мнения» [11].

Вэтих случаях нам никогда не узнать, какой фактор был решаю- щим—рациональный или моральный. Вероятнее всего они были равновелики, когда страх и капитуляция казались как рациональной, так

иморально обоснованной реакцией на испытываемое давление [12]. Известный журналист Майкл Кинсли признается: «После 11 сентября

яв качестве обозревателя и редактора в немалой степени подвергаю цензуре и себя, и других. Под „цензурой“ я подразумеваю решения не писать или не публиковать материалы, отнюдь не основываясь на моих личных оценках их достоинств. В чем же тогда причина моих решений? Иногда это было искреннее ощущение, что нормальный в обычных условиях комментарий не уместен в условиях экстраординарных. Иногда за моими решениями стояло честное уважение к чувствам читателей, чья оценка комментария могла быть именно такой, даже если сам я думал иначе. А иногда — элементарная трусость» [13]. Приведу слова репортера «Си-би-эс ньюс» Дэна Разера.

Это недостойное сравнение, и как вы сами понимаете, мне неприятно к нему прибегать, но вам известно, что было время, когда в Южной Африке люди надевали пылающие автомобильные шины на шеи несогласным. И наш страх в каком-то смысле предполагает, что у нас на шее может оказаться горящая шина, означающая недостаток патриотизма… Этот вот страх и мешает журналистам задавать самые жесткие из всех жестких вопросов.

Чувство патриотизма начинается у тебя внутри. А потом оно приносит тебе понимание, что вся страна — как единое целое — ощущает в себе (причем со всеми основаниями) этот подъем патриотизма. И тогда кто-то вдруг говорит: «Я знаю, какой вопрос нужно задать. Но знаете ли, не время задавать его сейчас» [14].

Такое проявление страха свойственно не только либеральным демократиям; оно может родиться даже при господстве самых жестоких режимов. Рассмотрим в качестве примера Владимира Стерна, одного

202

©kgjª 2. gj^km ±]-k²¡^_\kbg\_

из основателей тайной полиции Чехословакии. Сын коммуниста, погибшего в застенках гестапо, Стерн всю жизнь был идеалистом, верил в коммунизм. После краха «пражской весны» в 1968 году он примкнул к наиболее радикальному крылу диссидентского движения. До 1954 года Стерн возглавлял одну из престижных академий тайной полиции, где обучал слушателей марксистско-ленинской философии, а также искусству обмана, пыток и убийства. Он знал, что учит своих студентов тому, что является предательством идеалов гуманного социализма, которые побудили его вступить в партию и войти в ее высшие эшелоны. Подобно Хаггинсу, он хранил молчание, так как боялся санкций, которые государство могло к нему применить. Но его страх перед государством был не отъемлем от преданности его интересам. «Возможно, я был трусом»,— признает он. Но тут же добавляет: «Возможно, я полагал, что выступить вперед и сказать, что думаешь, будет шагом, который нанесет ущерб партии. Я искал оправданий для партии. Я состоял в ней, даже при том что происходили события, с которыми я не мог согласиться. Я не желал защищать политику убийств и пыток, но в целом система была правильной» [15]. Подобно Хаггинсу и американским средствам массовой информации, Стерн боялся встать в оппозицию к системе как таковой. Он боялся, потому что система заставляла его верить в ее легитимность.

Однако нравственные убеждения Хаггинса могли быть связаны со страхом и иным образом. Он сам говорит, что перед угрозой тюрьмы он опасался, что может пострадать его семья. Это соображение повлекло множество суждений нравственного характера. Он имел обязательства (в первую очередь перед своей семьей) преимущественно финансового характера, поскольку именно на нем лежала ответственность за ее экономическое благосостояние. Хаггинс не брал в расчет то, что его жена могла бы работать. Он также не рассудил, что мог бы собственным примером научить своих детей жертвовать личными интересами во имя свободы и не доносить на прежних друзей и товарищей. Так, когда режиссер Элайя Казан сказал своему коллеге Кермину Блумгардену, что подумывает о том, чтобы назвать кое-какие имена, поскольку «я должен думать о своих детях», Блумгарден сказал ему: «Это пройдет, и тогда в глазах своих детей ты останешься доносчиком. Подумай об этом» [16]. Блумгарден не сбрасывал со счетов обязательства перед семьей, просто он понимал их шире, нежели в чисто экономическом плане. Хаггинс подошел к делу иначе; он счел, что выбор тюрьмы было бы незрелым и безответственным решением. «Когда ты мечтаешь стать героем, то чувствуешь себя как слюнтяй. А есть ли у тебя право посту-

203

\]^_ ^]`_b. gj^km

пить так?» [17] Напротив, страх перед тюрьмой представлялся разумным, морально обоснованным, даже возвышенным.

Безусловно, можно утверждать, что забота о семье была для Хаггинса лишь прикрытием его собственного страха перед тюрьмой. И все же семейные люди скорее склоняются перед репрессивными режимами, тогда как люди, не имеющие семьи, чаще остаются непокорными. Так, Сталин склонил многих людей к сотрудничеству с тиранией, прибегая к угрозам в отношении членов семей нужных ему людей, а с людьми, не имевшими семей, реже добивался успеха. В меморандуме 1947 года глава советской контрразведки рекомендовал своим сотрудникам при допросах использовать «семейные и личные связи» подозреваемых. Следователи выкладывали на стол личные вещи родственников допрашиваемых, а также копию указа, легализующего пытки в отношении детей [18]. Тот факт, что другие люди, оказавшись перед лицом более тяжкого наказания, избирали путь Хаггинса, доказывает, что забота о семье была не предлогом, но реальным фактором, способствующим страху [19].

Возможно, впрочем, что советский опыт учит нас обратному: страх за семью диктуется не столько нравственными соображениями, сколько природной склонностью человека защищать своих. Но такая интерпретация исторических свидетельств была бы преувеличением. Прежде всего она не принимает во внимание тот факт, что люди не только склоняются перед угнетением из страха за свои семьи; они также предают свои семьи из страха за самих себя. Широко известно, как Дэвид Грингласс предал свою сестру Этель Розенберг. Сталин арестовал или уничтожил жен или родных четырех своих ближайших сподвижников, и только один из них1 выступил с каким-то протестом [20]. Данная версия также не учитывает, что то, чего мы боимся, не просто приносит вред нашим близким, но навлекает на нас самих позор или ощущение вины, вызываемые нашим нарушением семейного долга. Именно этот страх стыда2 Критон приписывает Сократу, только в том случае речь идет о неповиновении государству.

Сократ, обвиненный афинским судом, готовится принять наказание и выпить цикуту. Критон советует ему преодолеть покорность перед приговором и обратить внимание на преданность семье и увезти

еес собой в изгнание. «Мне кажется, что ты предаешь и своих соб-

1 В. М. Молотов и М. И. Калинин восприняли аресты своих жен, а Л. М. Каганович — брата с покорностью; Г. К. Орджоникидзе пытался вступиться за своего брата Папулия.

2 Критон — персонаж одноименного диалога Платона.

204

©kgjª 2. gj^km ±]-k²¡^_\kbg\_

ственных сыновей, оставляя их на произвол судьбы,— говорит Критон, имея в виду решение Сократа принять смерть,— между тем как мог бы и прокормить и воспитать их; и это твоя вина, если они будут жить как придется». Критон заключает, выражаясь языком, который одобрил бы Хаггинс, хотя и не принял бы совета, что Сократ вообще поступает вне нравственности. Сократ, говорит Критон, просто хочет выступить в роли мученика, отрекаясь от своих действительных обязанностей перед семьей. «…Ты, мне кажется, выбираешь самое легкое; следует тебе выбирать то, что выбирает человек добросовестный и мужественный, особенно если говоришь, что всю жизнь заботишься о добродетели» [21].

Конечно, возвышенный пример Сократа и низкий пример Дэвида Грингласса не опровергают тезиса о том, что стремление человека спасти семью естественно, как анорексия не опровергает естественности проявлений аппетита. Эти примеры лишь показывают, что страх за семью в большей степени связан с политикой и идеологией, чем мы могли бы подумать.

Страх Хаггинса был, несомненно, эгоцентричен, несмотря на то что даже и в этом случае могли сыграть свою роль представления нравственного порядка о своем «Я» и своих интересах. Самая непосредственная опасность в случае отказа Хаггинса сотрудничать с huac состояла в угрозе не тюрьмы, а попадания в черные списки. А попадание в черный список было опасно не только потому, что это означало возможность ареста и бедствия семьи, но и потому, что человек лишался всего, что было для него важно в жизни. Люди, занесенные в черные списки, могли зарабатывать на жизнь, продавая пылесосы или обслуживая посетителей в ресторанах, но нередко чувствовали, что живут не той жизнью, для которой себя предназначали. К примеру, профессор Рутджерского университета1 Рихард Шлаттер в 1930-е годы, обучаясь в аспирантуре в Гарварде, был коммунистом. В 1953 году huac вызвал его и он согласился сотрудничать. Позднее он рассказывал об этом так: «Это было не только вопросом возможной потери работы. Человек всегда может найти способ прожить. Но единственный способ, который позволял бы мне делать то, что я считал стоящим, было преподавание, научно-исследовательская работа. Мысль о том, что всему этому может внезапно прийти конец, обескуражила меня». Одни люди, чьи имена попали в черные списки, могли следовать своему призванию втайне (скажем, писать под псевдонимами), другие такой возможности были лишены. «Я—человек с тысячью лиц,—объяснял актер Зиро Мостел.—

1 Центральный университет штата Нью-Джерси.

205

\]^_ ^]`_b. gj^km

И все они в черных списках». А вот как выразился актер Ли Дж. Кобб: «Это единственное лицо, которое у меня есть» [22].

Когда мы думаем о страхе и о диктуемых им поступках, мы зачастую, подобно Хаггинсу, воспринимаем последние как невольную (пусть аморальную, безнравственную) реакцию на воздействие неодолимой силы [23]. Возможно, впоследствии мы будем досадовать на страх, который заставил нас отступиться от наших убеждений, но мы не сомневаемся, что он является адекватным отражением реальности и понуждает нас к капитуляции. Но такой взгляд скрывает от нас наше моральное единение со страхом — то, как мы интерпретируем наши интересы, как мы легитимизируем силу, угрожающую нашим интересам, как мы решаем реагировать на ее воздействие. Почему же тогда мы упорствуем в своем видении страха и сопровождающих его поступков как выражений пассивности? Вероятно, потому, что такой взгляд позволяет нам видеть себя самих безупречными физическими объектами, вынужденными подчиняться законам природы. Если страх—это невольная реакция на неприкрытое насилие, если подчинение в силу страха есть единственно возможный ответ на это насилие, то мы не можем нести моральную ответственность за капитуляцию. «Если тебе говорят, что ты раб,—замечал Иосиф Бродский,—это сообщение угнетает меньше, чем если тебе скажут, что морально ты — нуль» [24]. Но сожаления Хаггинса—и наши собственные—заключают в себе слабое место приведенной аргументации. Если бы страх и обусловленные им поступки действительно были вынужденным подчинением внешним обстоятельствам, то немногие из нас могли бы считать себя ответственными за свои действия. Если бы действительность, с которой столкнулся Хаггинс, была неоспорима, как он сам утверждает, то у него не было бы причин обвинять себя в морально ложном шаге. Страх, бесспорно, невозможно отделить от этой действительности; он представляет собой сплав наших рациональных и нравственных оценок действительности.

Как свидетельствует сам Хаггинс, он сделал свой выбор в одиночестве. Он ощущал свои обязательства перед семьей, но не обратился к родным за советом. Однако многие из нас принимают решения относительно того, чего следует бояться и как вести себя в условиях страха, при помощи наших близких и советчиков, которым мы доверяем,— учителей и проповедников, по Гоббсу. Бывает, что мы прибегаем к помощи людей, непосредственно окружающих нас,— родителей, психотерапевтов, юристов и священников. В других случаях мы обращаемся за содействием к более далеким наставникам, влия-

206

©kgjª 2. gj^km ±]-k²¡^_\kbg\_

тельным в наших воображаемых сообществах фигурам, которые косвенно указывают нам своими словами и делами, как следует поступить. То, как они ведут себя, как реагируют на свой собственный страх, задает тон для всех прочих. Если они считают, что перед нами опасность, которой нужно избегать и которой не стоит противостоять, то мы можем последовать их советам. Мириам Левин, деятельница левого движения, подвергавшаяся в Аргентине тюремному заключению и пыткам в период «грязной войны» в Аргентине, хорошо помнит, как капитуляция одной влиятельной личности перед лицом страха лишила силы воли ее и других рядовых левых.

В 1974 году те, кто попали в застенки, не сломались. Мы думали, что растем; мы думали, что народ с нами. Ситуация была другой. Боевой дух был высоким. Позднее мы начали ощущать, что каждый, кто падает, является всего лишь одним из тысяч падших. Если твой руководитель падает раньше, чем ты, сдает тебя и ты теряешь тридцать пять друзей, мужа, брата, то к моменту твоего собственного падения у тебя уже развито ощущение смерти и разгрома. Через какое-то время ты начинаешь думать: как же получилось, что мой босс сдался, а я, бедный рядовой солдат, не должна спасать свою жизнь?

Когда такие люди не сдавались (можно вспомнить семерых одиночек, которые вышли на Красную площадь в 1968 году в знак протеста против вторжения советских войск в Чехословакию), то, как утверждает свидетель, переживший годы советских лагерей, «это освобождало от страха миллионы» [26]. Иначе говоря, мы приобретали стимул противостоять опасности или преодолевать свой страх, испытывали тонизирующий эффект падения уровня страха. Наши советники, ближние или дальние, делают свое дело — снабжают нас советами. Они не диктуют нам и не заставляют делать что-либо, они только помогают нам задуматься о подстерегающих нас опасностях

ио том, как мы можем преодолеть страх. Страх представляет нам моральные дилеммы, подобные тем, с которыми столкнулся Хаггинс, когда личный интерес и нравственный принцип нелегко разделить. Как раз в этой сфере действуют наши учителя и проповедники, чей вес способствует возвышению одного принципа над другим.

Возможно, Хаггинс не искал таких советов и не следовал им, а вот

окиноактере Стерлинге Хейдене, среди достижений которого целый ряд фильмов—от «Асфальтовых джунглей» до «Доктора Стрейнджлав»

и«Крестного отца», этого сказать нельзя. Хейден, обладавший самостоятельным характером, в юности убежал из дома, чтобы стать моряком. Он работал в доках Бруклина, когда его отыскали охотники за та-

207

\]^_ ^]`_b. gj^km

лантами. В 1941 году он разорвал контракт с компанией «Парамаунт» и поступил на службу в морскую пехоту, а затем сражался с нацистами вместе с партизанами Тито. Возвратившись в Голливуд в 1946 году, Хейден вступил в Коммунистическую партию, из рядов которой вскоре вышел. В 1951 году он предстал перед huac. При допросах он назвал семь имен, в том числе имя Беа Уинтерс, своей бывшей любовницы, которая в свое время привлекла его в партию. Об этом решении он сожалел до конца жизни [27]. Разбор мотивов, стоявших за капитуляцией Хейдена,—это своего рода головоломка. В то время начался бракоразводный процесс Хейдена с женой и он опасался, что неблагоприятная общественная репутация выльется в то, что его детей отдадут под опеку. Его тревожила перспектива потери работы, в особенности в связи с тем, что он только что начал проходить дорогостоящий курс психоанализа и боялся попасть в тюрьму [28]. И это тот самый человек, который десятью годами ранее отказался от многообещающей карьеры в Голливуде, чтобы принять участие в партизанской войне в Югославии. В то время чиновник из «Парамаунта» пытался отговорить Хейдена от такого решения, но актер ответил: «К черту, сэр, я не могу играть в кино без уважения к самому себе. Эта штука — все, что у меня есть, и я думаю, что мне стоит за нее держаться». «Какой толк во всем остальном, в деньгах, в пиве, в жизни, если я не смогу смотреть в зеркало, когда буду бриться?» — сказал он [29].

Многое должно было произойти за эти годы, много такого, что убедило Хейдена в благодетельности страха и научило его действовать под диктовку этого страха. Хейден пришел к бойцам отрядов Тито и вступил в Коммунистическую партию в эпоху, когда американский либерализм был на пике популярности, когда радикалы сплотились вокруг демократов ради грандиозных перемен в политике и культуре, которыми был ознаменован «Новый курс». В 1930–1940-е годы большинство сотрудников Голливуда склонялись к убеждениям левого толка; к этому большинству относился и Хейден. К концу 1940-х Голливуд начал дрейф вправо, боссы уже отказывались брать на работу коммунистов и вообще всех, кто не сотрудничали с правительством [30]. Результаты уступок со стороны киноиндустрии оказались осязаемыми. Строптивые свидетели лишились гарантированной занятости, которая только и могла обеспечить условия для их неуступчивости. Уступки Голливуда продемонстрировали действенность государственного насилия и усилили ее. Если заправилы Голливуда не смогли устоять перед Конгрессом и , то что могли сделать отдельные сторонники левых? Пусть Хэмфри Богарт первоначально пытался бороться с huac, но лояльность руководства студий убе-

208

©kgjª 2. gj^km ±]-k²¡^_\kbg\_

дила его в том, что он — «дубина». Человек вроде 1 еще мог бы «стреножить этих вашингтонских ребятишек, но для парней вроде меня они слишком ушлые», как высказался человек, обессмертивший на экране отказ склоняться перед какой бы то ни было властью. Покладистость киномагнатов морально раздавила оппонентов правительства, убедила их в том, что в их упорстве нет доблести, а есть только поза. Вот обстановка, в которой Хейден решил давать показания, вот что ему подсказывали голоса со стороны [31].

Между тем непосредственно на решение Хейдена повлияли Мартин Гэнг, его адвокат, и Фил Коэн, его психотерапевт. Когда Хейден заподозрил, что его имя готовится к внесению в черные списки, он обратился за советом к Гэнгу. Юрист предложил актеру написать письмо Дж. Эдгару Гуверу2 с рассказом о его прошлых отношениях с партией и выражением искреннего раскаяния. Сотрудничество с , объяснил Гэнг, удержит Хейдена в поле зрения huac и вне поля зрения телекамер. Еще не убежденный Хейден обратился к Коэну, и тот заверил актера, что рекомендации Гэнга разумны. После этого совета Хейден написал письмо. И все-таки в день, назначенный для беседы

спредставителем , он еще испытывал колебания.

Мартин,— сказал он,— мне как-то не по себе из-за… — Стерлинг, теперь послушай меня. Мы все это проходили не раз. Ты придаешь этому слишком большое значение. Сомневаться можно было до того, как мы составили письмо. — Да, наверное, ты прав. — Ты сам знаешь, что я прав. Ты совершил ошибку. Никто не заставлял тебя вступать в эту партию. И ты не сообщишьничего, чего там еще не знают.

Хейден побеседовал с агентом , что только ухудшило его настроение,

ион обрушился на своего психотерапевта. — Вот что я еще скажу. Если бы не ты, я не стал бы подстилкой для Дж. Эдгара Гувера. Сомневаюсь, что ты хоть отдаленно себе представляешь, какое презрение к самому себе я испытываю с того дня, как сделал это.

Вскоре Хейден получил из повестку в суд. Коэн снова предпринял попытку успокоить его. — Теперь,— сказал он,— позволь тебе напомнить, что в твоем случае нет большой разницы между частным разговором с агентом и свидетельскими показаниями в Вашингтоне. В конце концов, ты уже выдал информацию. Сам понимаешь, тебе дали добрый совет [32].

Ивновь Хейден капитулировал.

1 — Франклин Делано Рузвельт.

2 Гувер (1895–1972) — директор в 1924–1972 гг.

209