Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004

.pdf
Скачиваний:
1049
Добавлен:
23.03.2016
Размер:
20.67 Mб
Скачать

джинсов парижская haute couture отступила или, скорее, признала свое поражение и стала использовать престижные марки для продажи массовой продукции, непосредственно или по

Культурная революция

355

лицензии. Кстати, в 1965 году французская легкая промышленность впервые выпустила женских брюк больше, чем юбок (Veillon, p. 6). Молодые аристократы начали в разговоре проглатывать окончания слов, подражая речи лондонских рабочих, хотя в Великобритании отличительной чертой представителей высшего класса всегда была их безупречная речь*. Респектабельные молодые люди и девушки начали копировать то, что некогда было модно в среде отнюдь не респектабельной—у рабочих, солдат и им подобных, а именно использование непристойных выражений в разговорной речи. Литература тоже старалась не отставать: один блестящий театральный критик обогатил радиоэфир словомуис/с. Впервые в истории сказки Золушка стала королевой бала, так и не надев роскошного наряда.

Это изменение вкусов в сторону простонародности у молодежи среднего и высшего классов западного общества, аналогии с которыми можно было найти в странах третьего мира, например с чемпионатом по самбе, устроенным бразильскими интеллектуалами **, могло иметь некоторую связь с вспыхнувшим несколько лет спустя массовым увлечением студентов, принадлежащих к среднему классу, революционной политикой и идеологией. Мода часто бывает пророческой. Также почти наверняка у молодежи мужского пола эту тенденцию подкрепило появление в возникшей атмосфере либерализма гомосексуальной субкультуры, имевшей весьма важное значение, поскольку она породила новые течения в моде и искусстве. Хотя, возможно, простонародный стиль был просто удобным способом демонстрации отказа от ценностей прежних поколений или, точнее, языком, с помощью которого молодежь искала способы общения с миром, в котором правила и ценности их отцов стали лишними.

Принципиальное отрицание социально обусловленной морали новой молодежной культурой наиболее явно проступало в моменты его интеллектуального проявления, как Б мгновенно ставшем знаменитым плакате, появившемся в Париже в майские дни 1968 года- «Запрещено запрещать», и высказывании американского поп-радикала Джерри Рубина о том, что нельзя доверять тем, «кто не мотал срок в тюрьме» (Wiener, 1984, Р- 204). Вопреки первому впечатлению, это были не политические декларации в традиционном или даже узком смысле, направленные на отмену репрессивных законов. Не это являлось их целью. Это были публичные заявления о личных чувствах и желаниях. Как гласил майский плакат 1968 года, «Я принимаю мои желания за реальность, потому что верю в реальность моих желаний» (Katsiaficas, i9&7>

*Молодые люди в Итоне начали это делать в конце 1950-х, по словам заместителя ректора этого элитарного заведения.

**Шику Буарке де Оланда, культовая фигура бразильской поп-музыки, был сыном видного прогрессивного историка, являвшегося лидером в период культурного и интеллектуального расцвета своей страны в 193°-е годы.

356

•'Золотая эпоха-

р. roi). Даже тогда, когда такие желания объединялись в публичных манифестациях, группах и движениях, даже если грозили массовыми восстаниями, а иногда и выливались в них, в основе все же лежал субъективный фактор. Лозунг «личное—это политика» стал кредо нового феминизма и, возможно, самым устойчивым результатом периода торжества радикализма. Его смысл заключался не только в том, что политические убеждения имеют личные мотивации и пристрастия и что критерием политического успеха является степень его воздействия на людей. По мнению некоторых, это просто означало: «Я назову политикой все, что меня беспокоит». Как гласил заголовок одной книги 1970-х годов, «Тучность—это проблема феминизма» (Orbach, 1978]. Лозунг мая 1968 года «Когда я думаю о революции, мне хочется заниматься любовью» привел бы в замешательство не только Ленина, но даже Руфь Фишер, воинствующую молодую венскую коммунистку, чью борьбу за сексуальную свободу Ленин резко критиковал (Zetkin, 1968, р. 28 ff). И наоборот, даже для самого политически сознательного неомарксиста-ленинца 1960— 1970-х годов описанный Брехтом агент Коминтерна, который подобно путешествующему коммивояжеру

«занимается любовью, думая совсем о другом» («Der Liebe pflegte ich achtlos»Brecht, 1976, II, p.

722), был бы совершенно непонятен. Для них, безусловно, главное заключалось не в том, чего собирались достичь революционеры своими действиями, а в том, чем они занимались и что при этом чувствовали. Занятие любовью и занятие революцией нельзя было четко разделить.

Таким образом, личное и социальное освобождение шли рука об.' руку, причем самыми очевидными способами расшатать основы государства, родительскую власть, законы и обычаи являлись секс и наркотики. Что касается первого, т. е. секса, то он, во всех своих многообразных

формах, отнюдь не был новостью. Меланхоличный консервативный поэт, написавший, что «половые отношения начались в 1963 году» (Larkin, 1988, р. 167), имел в виду не то, что секс не был известен до 19бо-х годов, а то, что секс изменил свою общественную природу после выхода романа «Любовник леди Чаттерлей» и выпуска первой долгоиграющей пластинки «Beatles». Там, где все это раньше запрещалось, продемонстрировать свой протест против старых обычаев было несложно. Но там, где раньше к этому относились терпимо, официально или неофициально, как, например, к лесбийским отношениям, такая демонстрация должна была быть из ряда вон выходящей. Поэтому стала важна публичная приверженность к вещам, до сих пор запрещенным или нетрадиционным («coming out» *\ Однако наркотики, употребление которых до этого ограничивалось немногочисленными субкультурами высшего и низшего общества и отдельными маргиналами, почти не испытали на себе либерального влия-

* Открытое противодействие общественной морали (англ.).

Культурная революция 357

ния законодательства. Они распространялись не только как знак протеста, поскольку ощущения, которые они давали, тоже могли иметь большую притягательность. Употребление наркотиков официально считалось незаконным деянием, так что сам факт курения марихуаны (наркотика, наиболее популярного среди западной молодежи и менее вредного, чем алкоголь или табак) являлся демонстрацией не только неповиновения тем, кто его запрещал, но и превосходства над ними. На диких побережьях, где встречались в 1960-6 годы американские фанаты рока и студенты-радикалы, зачастую стиралась граница между стремлением накуриться травки и желанием строить баррикады.

Расширение сферы публично разрешенного поведения, включая сексуальное, породило поступки, до этого считавшиеся неприемлемыми или даже асоциальными, и несомненно, сделало их более заметными. Так, в США публичное появление гомосексуальной субкультуры в двух городахзаконодателях моды — Сан-Франциско и Нью-Йорке — произошло в середине тдбо-х годов, но политический оттенок оно приобрело здесь лишь в igyoe годы (Duberman et ai, 1989, р- 4бо). Однако главным в этих изменениях было то, что, прямо или косвенно, они отвергали исторически установившийся порядок человеческих взаимоотношений в обществе, который выражали, санкционировали и символизировали социальные нормы и запреты.

Еще более важным являлось то, что подобный отказ от прежних ценностей происходил не во имя какой-либо другой модели общества (хотя новому способу борьбы за свободу личности были даны идеологические обоснования теми, кто чувствовал, что он нуждается в подобных ярлыках) *, а во имя неограниченной свободы индивидуальных желаний. Он допускал царство эгоистического индивидуализма до крайних пределов. Парадоксально, но эти бунтари против устоев и запретов разделяли исходные посылки, на которых было построено общество массового потребления, или, по крайней мере, психологические мотивации, которые ть, кто продавал потребительские товары и услуги, находили самыми эффективными для их продажи.

Подразумевалось, что теперь мир состоит из нескольких миллиардов человеческих существ, характеризуемых их индивидуальными желаниями, включая те, которые до этого запрещались или не одобрялись, но теперь были разрешены — не потому, что стали приемлемы с точки зрения морали, а потому что их разделяли слишком многие. Так, до начала 199°-х годов, несмотря на официальную либерализацию, наркотики не были разрешены.

* Однако почти не наблюдалось попыток возрождения единой идеологии, утверждавшей, что спонтанная, неорганизованная, антиавторитарная борьба за свободу личности породит новое справедливое и не нуждающееся в государстве общество, т. е. анархизма Бакунина и Кропоткина, хотя он был гораздо ближе к идеям большинства революционных студентов 1960 и 1970-х годов, чем модный тогда марксизм.

358

«Золотая эпоха»

Они продолжали запрещаться с различной степенью строгости и малой степенью эффективности, поскольку с конца грбо-х годов рынок кокаина стремительно увеличивался, главным образом среди процветающего среднего класса Северной Америки и, немного позже, Западной Европы. Это обстоятельство, как и, несколько ранее, рост потребления героина (среди представителей менее обеспеченных классов в основном также в Северной Америке), впервые сделало нарушение закона по-настоящему крупномасштабным бизнесом (Arlacchi, 1983, Р- 215, 208).

IV

Таким образом, культурную революцию конца двадцатого века лучше всего представить как победу индивидуума над обществом или, скорее, как разрыв связей, которые до этого объединяли людей в социальные структуры. Ибо такие структуры состояли не только из отношений между

человеческими существами и форм их организации, но также из идеальных образцов и ожидаемых моделей поведения людей; их роли были установлены, хотя и не всегда записаны. Отсюда частые моральные травмы и незащищенность, когда прежние нормы поведения были либо уничтожены, либо утратили свои мотивации, а также непонимание между теми, кто переживал эту потерю, и теми, кто был слишком молод, чтобы знать что-либо, кроме общества с распавшимися связями. Исходя из этого, один бразильский антрополог в 1980-6 годы проанализировал переживания мужчин среднего класса, воспитанных в средиземноморской культуре с ее традициями чести к стыдливости. В это время участились случаи грабежей, и мужчины стали подвергаться нападениям многочисленных групп грабителей, требовавших от них денег и угрожавших насилием их подругам. В таких обстоятельствах джентльмену следует защитить женщину, даже ценой жизни, а леди—предпочесть смерть бесчестию. Однако в реальной обстановке больших городов в конце двадцатого века было непохоже, что сопротивление, оказанное джентльменом, может спасти кошелек или женскую честь. Разумным поведением при таких обстоятельствах было отступление, чтобы помешать агрессорам нанести реальные увечья или даже совершить убийство. Что касается чести женщины, которая по традиции должна была быть девственницей до брака, а после него сохранять верность мужу, то что именно следовало здесь защищать в igSo-e годы, когда так изменились взгляды на сексуальное поведение как мужчин, так и женщин? Тем не менее, как показали исследования этого антрополога, все эти соображения не облегчали нравственных страданий участников. Даже менее экстремальные ситуации могли породить неуверенность и угрызения совести — например,

Культурная революция 359

обычное любовное свидание. В результате альтернативами прежним нормам поведения, какими бы они ни были неразумными, могли оказаться не новые разумные нормы и обычаи, а полное отсутствие правил и полная несогласованность в том, что следует делать.

Вбольшинстве стран мира старые социальные структуры и обычаи, хотя и подрываемые в течение четверти века беспрецедентными социальными и экономическими изменениями, были расшатаны, но еще не разрушены. Это являлось удачей для большей части человечества, особенно для бедных, поскольку наличие сети родственных, общественных и соседских связей было важно для экономического выживания и особенно для успеха в изменяющемся мире. В большинстве стран третьего мира эта сеть действовала как сочетание информационной службы, обмена рабочей силой, фонда труда и капитала, механизма накопления сбережений и системы социальной безопасности. Безусловно, именно наличие сплоченных семей объясняло экономические успехи в некоторых частях света, например на Дальнем Востоке.

Вболее традиционных обществах эти связи были расшатаны главным образом потому, что успехи коммерческой экономики подорвали веру в справедливость прежнего общественного строя, основанного на неравенстве; желания граждан стали более эгалитарными, а рациональные оправдания неравенства были подорваны. Так, богатство и расточительность индийских раджей (как и известное освобождение от налогов имущества британской королевской семьи, не вызывавшее возражений вплоть до 1990-* годов) не рождали зависти и возмущения у их подданных, как происходило в соседних государствах. Они были знаковыми фигурами и играли особую роль в общественном строе (а может быть, даже в космическом порядке) и, как верили их подданные, поддерживали и стабилизировали государство, а также являлись его символами. В Японии простые граждане с еще большей терпимостью относились к привилегиям и роскоши своих деловых магнатов, поскольку рассматривали их богатство не как атрибуты личного процветания, а главным образом как следствие их привилегированного положения в экономике. Англичане подобным же образом смотрели на атрибуты роскоши членов британского кабинета министров (лимузины, официальные резиденции и т. д.), отбирающиеся сразу же после того, как они перестают занимать пост, к которому эти атрибуты служат приложением. Реальное распределение доходов в Японии, как мы знаем, было гораздо более справедливым, чем в западных обществах. Однако в 1980-6 годы даже сторонние наблюдатели вряд ли могли не заметить, что во время десятилетнего экономического бума концентрация личного благосостояния в руках небольшой группы магнатов и его публичная демонстрация сделали контраст между условиями жизни простых японцев (гораздо более скромными, чем у жителей Запада, занимающих сходное положение) и условиями жизни богачей еще более разительным.

ЗбО

«Золотая эпоха»

Возможно, впервые богатых больше не могли в достаточной мере защитить так называемые

законные привилегии, полученные на службе государству и обществу.

На Западе десятилетия социальной революции вызвали в обществе гораздо большие разрушения. Крайности такого распада наиболее ясно видны в идеологическом дискурсе западного fin de siede *, особенно в публичных утверждениях, которые, не претендуя на аналитическую глубину, были понятны широким массам населения. Например, тезис (одно время бытовавший в некоторых феминистских кругах) о том, что домашняя работа женщин должна оплачиваться по рыночным расценкам, или утверждение о правомерности реформы закона об абортах с точки зрения неограниченного и абстрактного «права на выбор» личности (женщины) *А. Распространяющееся влияние неоклассической экономики, которая в подвергшемся секуляризации западном обществе все активнее вытесняла теологию, а также влияние индивидуалистической по духу американской юриспруденции (как следствие культурной гегемонии США) поддерживали подобную риторику. Она нашла свое политическое воплощение в словах британского премьер-министра Маргарет Тэтчер: «Нет общества, есть только отдельные индивидуумы».

Какие бы издержки ни содержала теория, практика зачастую изобиловала не меньшими крайностями. В igyo-e годы в англосаксонских государствах социальные реформаторы, справедливо потрясенные (что периодически случается с исследователями) последствиями содержания в больницах людей с умственными отклонениями, время от времени довольно успешно проводили кампании в защиту их прав и требовали, чтобы как можно большее их'чис-ло было освобождено из лечебниц и передано на «попечение общины». Но в крупных городах Запада больше не имелось сообществ, которые могли бы о них заботиться. Не было больше семей с многочисленными родственниками. Эти люди никому не были нужны. В результате по улицам больших городов стали бродить бездомные нищие с пластиковыми пакетами. Они жестикулировали и разговаривали сами с собой. Были они счастливы или нет, зависело от точки зрения, но в конечном итоге они перекочевали из больниц, откуда их выгнали, в тюрьмы, которые в США стали главным вместилищем социальных проблем американского общества, особенно его чернокожей части. В 1991 году 15% всего контингента заключенных США — самого большого в

*Конец века (фр.~),

**Законность этого требования необходимо четко отделять от аргументов, приводимых в его защиту. Отношения мужа, жены и детей в семье даже символически не имеют ни малейшего сходства с отношениями продавцов и покупателей на рынке, так же как и решение иметь или не иметь ребенка зависит исключительно от того, кто принимает это решение. Это очевидное утверждение прекрасно согласуется с желанием изменить роль женщины в семье или с ее правом на аборт.

Культурная революция 3 01

мире (426 заключенных на юо тысяч населения)—составляли умственно неполноценные (Walker, 1991; Human Development, 1991, Р- 32. Fig. 2.10).

Особенно сильно новый моральный индивидуализм подорвал такие традиционные западные институты, как семья и Церковь, резкий упадок которых произошел в последней трети двадцатого века. Основы католического общества рушились с поразительной скоростью. В 1960-6 годы посещаемость месс в Квебеке (Канада) снизилась с 8о до 2о%, а традиционно высокая рождаемость во французской Канаде упала ниже средней рождаемости по стране (Bernier/Boily, 1986). Освобождение женщин или, скорее, их стремление взять в свои руки контроль над рождаемостью, включая аборты и право на развод, глубоко вогнали клин между Церковью и семьей (см. Эпоху капитала'), что становилось все более очевидным даже в самых ортодоксальных католических странах, таких как Ирландия, папская Италия и (после падения коммунизма) даже Польша. Стремление получить профессию священника и тяга к другим формам религиозной жизни резко снизились, так же как и желание давать обет безбрачия, реального или официального. Одним словом, хорошо это или плохо, но моральный и материальный авторитет Церкви рухнул в пропасть, разверзшуюся между проповедуемыми ею правилами жизни и морали и жизненными реалиями конца двадцатого века. Те западные церкви, которые имели меньшее влияние на своих прихожан, включая даже некоторые старейшие протестантские секты, приходили в упадок еще быстрее.

Материальные последствия ослабления традиционных семейных связей были, возможно, еще более серьезными, поскольку, как мы видели, семья являлась не только средством воспроизводства, но также и инструментом социального сотрудничества. В качестве такого инструмента на ранней стадии она была важна для поддержания как аграрного, так и промышленного сектора экономики, не только локальной, но и мировой. Отчасти это происходило оттого, что в бизнесе не было приду* гано никакой адекватной безличной структуры до того, как в конце девятнадцатого века концентрация капитала и развитие большого бизнеса не породили современную корпоративную организацию, ту самую «видимую руку» («visible hand») (Chandler,

1977), которой суждено было стать дополнением к «невидимой руке» Адама Смита *. Но еще более важной причиной являлось то, что рынок сам по себе не может гарантировать наличия главного элемента в любой системе частного предпринимательства—доверия и его правового эквивалента — выполнения контрак-

* Операционная модель крупного предприятия до эпохи корпоративного («монополистического») капитализма была сформирована не частными предпринимателями, а государством или военной бюрократией—сошлемся, к примеру, на униформу путейных служащих. И действительно, зачастую руководство такими предприятиями осуществлялось непосредственно государством или специальными некоммерческими учреждениями, как, например, руководство почтой и большей частью телеграфных и телефонных служб.

362

«Золотая эпоха»

тов. Для этого требовалась или власть государства (о чем политические теоретики индивидуализма семнадцатого века прекрасно знали), или родственные и общественные связи. Так, международной торговлей, банковским делом и финансами—отраслями, приносившими большие прибыли и связанными с большими рисками,—наиболее успешно руководили имеющие родственные связи группы предпринимателей предпочтительно одинаковых религиозных убеждений, например евреи, квакеры или гугеноты. Фактически даже в конце двадцатого века такие связи были все еще необходимы в криминальном бизнесе, который был не только противозаконным, но находился вне сферы деятельности закона. В ситуации, где ничто больше не гарантировало исполнение контрактов, это могли сделать только родственные связи или угроза смерти. Именно поэтому наиболее удачливые семьи калабрий-ской мафии состояли из большого числа братьев (Ciconte, 1992, р. 361—362). Однако теперь подрывались даже эти неэкономические групповые связи и солидарность, как и моральные устои, существовавшие вместе с ними. Они были старше современного буржуазного индустриального общества, но смогли к нему адаптироваться и составляли его существенную часть. Старый моральный словарь прав и обязанностей, взаимных обязательств, грехов и добродетелей, самопожертвования, принципов, наград и наказаний не мог быть переведен на новый язык. Поскольку старые устои и институты перестали быть составной частью управления обществом, которое связывало людей друг с другом и обеспечивало социальное взаимодействие и воспроизводство, большая часть возможностей для упорядочения социальной жизни людей исчезла. Они были просто сведены к выражению личных предпочтений и к требованию того, чтобы закон прислушался к этим предпочтениям*. Воцарились неуверенность и непредсказуемость. Стрелка компаса больше не указывала на север, карты оказались бесполезны. В большинстве развитых стран это становилось все более очевидным начиная с 19бо-х годов, находя свое идеологическое выражение в ряде теорий, от крайнего либерализма свободного рынка до постмодернизма и подобных ему направлений, которые пытались обойти проблему оценок и ценностей или, скорее, свести их к единому знаменателю неограниченной свободы личности.

Первоначально преимущества массовой социальной либерализации представлялись неоспоримыми всем, кроме самых закоренелых реакционеров, а ее Цена минимальной; к тому же казалось, что она не предполагает экономической либерализации. Волна процветания, нахлынувшая на обитателей циви-

* В этом состоит разница между языком права (юридического или конституционного), который стал главным для общества неподконтрольного индивидуализма (во всяком случае, в США), и старой моральной идиомой, по которой права и обязанности являются двумя сторонами одной медали.

Культурная революция

лизованных частей света, усиленная все более всеобъемлющими и щедрыми системами социальной защиты, заслонила социальные проблемы. Быть единственным родителем (т. е. главным образом матерью-одиночкой) все еще означало жить в бедности, но в современных государствах «всеобщего благоденствия» это также гарантировало прожиточный минимум и крышу над головой. Пенсионная система, службы социального обеспечения и опеки над престарелыми заботились об одиноких стариках, чьи дети не могли или не хотели думать о своих родителях. Аналогичным образом осуществлялись и другие функции, некогда бывшие частью семейных обязанностей, например перенесение заботы о детях с матерей на общественные детские ясли и детские сады, чего давно уже требовали социалисты, озабоченные нуждами работающих матерей.

И трезвые расчеты, и историческое развитие, казалось, указывали то же направление, что и различные виды прогрессивной идеологии, включая все те, которые критиковали традиционную семью за то, что она увековечила подчиненное положение женщин, детей и подростков. Кроме того, их объединяла борьба за свободу личности. В материальном отношении государственное

обеспечение было несомненно лучше, чем позволяли возможности большинства семей по причине их бедности или по другим причинам. То, что дети в демократических государствах, переживших мировые войны, были более здоровыми и питались лучше, чем раньше, доказывало эту точку зрения. То, что государства «всеобщего благоденствия» выжили в богатых странах в конце двадцатого века, несмотря на систематические атаки правительств-«рыночников» и их идеологов, подтверждало это. Кроме того, избитым выражением среди социологов и социальных антропологов стало то, что роль семьи «уменьшается по мере укрепления государственных институтов». Так или иначе, она уменьшалась на фоне «роста экономического и социального индивидуализма в индустриальных обществах» (Goody, 1968, р. 402 — 403). Од-ним словом, как давно у^е предсказы 1али, Cemeinschaft уступал дорогу Gesell-schaft: общикы отходили на второй план под натиском индивидуалов, объединенных в анонимные общества.

Материальные преимущества жизни в мире, в котором община и семья утратили свое значение, были и остаются неоспоримыми. Но мало кто понимал, как много в современном индустриальном обществе до середины двадцатого века зависело от симбиоза старых общинных и семейных устоев с новым обществом и сколь драматичны должны были быть последствия его резкого разрушения. Это стало очевидно в эпоху неолиберальной идеологии, когда мрачный термин «низший класс» около 1980 года вновь возник в социально-политическом словаре *. Он обозначал людей, которые в развитом об-

* В конце девятнадцатого века эквивалентом этого выражения в Великобритании был термин «residuum» (осадок).

«Золотая эпоха»

ществе после того, как закончилась эпоха полной занятости, не смогли или не захотели найти себе и своим семьям места в рыночной экономике (дополненной системой социальной защиты), что достаточно успешно делали две трети жителей этих стран, во всяком случае до 1990-х годов (отсюда фраза «общество двух третей», придуманная в это десятилетие немецким социал-демо- кратом и политиком Питером Глотцем). Само выражение «низший класс» («underclass»), как и старое «дно общества» («underworld»), подразумевало людей, являвшихся исключением из «нормального» общества. Представители «низшего класса» рассчитывали в основном на муниципальное жилье и государственные пособия, даже когда дополняли свои доходы связями с теневой экономикой или криминалом, т. е. теми областями экономики, которых не достигали правительственные налоговые системы. Однако, поскольку они являлись прослойкой, где семейные связи в большой степени были порваны, даже их проникновение в неформальную экономику (легальную или нелегальную) было незначительным и нестабильным. Ибо, как доказали страны третьего мира с массовой иммиграцией их обитателей в северные государства, даже теневая экономика, процветавшая в трущобах и барачных поселках нелегальных иммигрантов, способна работать только при наличии родственных связей.

Бедная часть городского негритянского населения, которая составляла большую часть всего негритянского населения США*, являла собой стандартный пример такого «низшего класса», т. е. прослойки, фактически выброшенной из официального общества и с рынка рабочей силы. Многие представители молодежи «низшего класса», особенно юноши, зачастую относили себя к антиобществу, в котором законы не действуют. Этот феномен наблюдался не только среди людей одного цвета кожи. С упадком отраслей промышленности, развитых в девятнадцатом и начале двадцатого века, требовавших применения рабочей силы: во многих странах начал появляться «низший класс». Однако в муниципальных жилых домах, построенных властями для тех, кто не мог позволить себе покупку дома или наем квартиры по рыночной цене, теперь населенных «низшим классом», также не было общин и достаточно крепких родственных связей. Даже добрососедские отношения (последний пережиток общинного образа жизни) вряд ли могли сохраниться в атмосфере всеобщего страха перед «трудными» подростками, теперь все чаще вооруженными, которые промышляли в этих «джунглях Гоббса».

* Во время работы над этой книгой официальным стал термин «афроамериканцы». Однако названия все время меняются — при жизни автора произошло несколько таких изменений («цветные», «негры», «чернокожие»),—и они будут продолжаться. Я использую термин, который, вероятно, дольше, чем все остальные, имел хождение среди тех, кто хотел проявить уважение к потомкам африканских рабов на Американском континенте.

Культурная революция

В некоторых районах мира, однако, люди продолжали жить бок о бок, оставаясь при этом общественными существами; здесь сохранились общины, а вместе с ними и социальные устои, хотя в большинстве случаев крайне слабые, Как можно было говорить о малочисленности «низшего класса» в такой стране, как Бразилия, где в середине igSo-x годов богатая часть населения, составлявшая 20 %, получала более 6о % всего национального дохода, в то время как

на долю беднейших 40% приходилось всего ю% или даже меньше? (UN World Social Situation, 1984, p- 84) В основном это была жизнь с неравным общественным положением и доходами. Однако, как правило, в ней все еще не было той ненадежности, которая имелась в городской жизни развитых государств, где прежние нормы поведения были разрушены, а на их месте возник вакуум. Печальный парадокс, характерный для конца двадцатого века, заключался в том, что по всем критериям социального благополучия и стабильности жизнь в реакционной, но имеющей традиционные социальные структуры Северной Ирландии, с ее безработицей и проблемами, возникшими в результате двадцати лет непрекращающейся гражданской войны, была лучше и фактически безопаснее, чем жизнь в большинстве крупных городов Соединенного Королевства. Драма рухнувших традиций и утраченных ценностей заключалась не столько в материальных неудобствах, создаваемых отсутствием социальных и личных услуг, некогда предоставлявшихся семьей и общиной. Их способны заменить процветающие государства «всеобщего благоденствия», чего не могло произойти в бедных частях света, где большей части человечества все еще почти не на что было рассчитывать, кроме родственников, частной финансовой поддержки и взаимной помощи. Драма заключалась в распаде старых систем ценностей, обычаев и привычек, контролировавших поведение людей. Это была серьезная потеря. Она нашла свое отражение в развитии явления, которое стало называться (опять-тахн в США, где этот феномен проявился в конце 19бо-х годов) «политикой самоидентификации». Это были, как правило, этнические/национальные и религиозные воинствующие ностальгические движения, стремящиеся восстановить твердые устои и гарантии защищенности, существовавшие в прошлом. Скорее это были крики о помощи, чем предложение определенных программ — призывы к объединению в некое «сообщество», которое помогло бы выжить в атомный век, к созданию некоей «семьи», которая защитила бы в мире социальной изоляции, стремление к убежищу в джунглях. Каждый реалистично мыслящий политик и большинство правительств знали, что преступность нельзя уменьшить или даже просто контролировать, казня преступников или надолго сажая их в тюрьму, но каждый политик знал огромную эмоциональную силу, которой обладают массовые требования (разумные или нет) простых граждан наказать преступников.

366

•'Золотая эпоха»

Имелись и политические последствия изнашивания и разрушения старых социальных структур и систем ценностей. К тому же с наступлением rgSo-x годов, в основном проходивших под знаком «чистого рынка», становилось все более очевидно, что подобное развитие событий представляет опасность и для победоносной капиталистической экономики.

Ибо капиталистическая система, даже построенная на рыночных отношениях, опиралась на ряд элементов, которые не имели внутренней связи с той погоней за индивидуальной выгодой, которая, по Адаму Смиту, давала топливо двигателю. Она опиралась на «привычку к труду», которую Адам Смит считал одним из основных мотивов человеческого поведения, на готовность человеческих существ откладывать немедленное удовлетворение на длительное время, т. е. сберегать и инвестировать с расчетом на будущие прибыли, ради возможности гордиться своими достижениями, на привычку к взаимному доверию и на другие соображения, которые не учитывались при выборе рационального способа получения максимальной выгоды. Семья стала неотъемлемой частью раннего капитализма, потому что она обеспечивала его подобными мотивациями. То же делали и привычка к труду, привычка к повиновению и преданности, включая преданность сотрудников своей фирме, и другие формы поведения, которые чельзя было подогнать под теорию рационального выбора, основанную на максимизации прибыли. Капитализм мог работать в отсутствие всех этих мотиваций, но при этом смысл работы становился неясным и сомнительным даже для самих бизнесменов. Так случилось, когда наступила мода на пиратские захваты корпораций и другие финансовые спекуляции, в igSo-e годы охватившая финансовые регионы таких сверхсвободных рыночных государств, как США и Великобритания, и фактически разрушившая связь между стремлением к получению прибыли и экономикой как системой производства. Именно поэтому капиталистические страны, которые еще не забыли, что экономический рост достигается не одной только максимизацией прибыли (Германия, Япония, Франция), сделали так, что подобные захваты стали невозможны или очень затруднительны. Карл Полани, обозревая во время Второй мировой войны руины цивилизации девятнадцатого века, обратил внимание на необычность и беспреце-дентность предпосылок, на которых она была построена,— предпосылок саморегулирующейся мировой рыночной системы. Он утверждал, что отмеченное Адамом Смитом «пристрастие обменивать одну вещь на другую» создало стимулы

для возникновения «промышленной системы (...) которая практически и теоретически предполагала, что человеческая раса руководствуется во всей своей экономической деятельности, а также, возможно, и в политической, и в своих интеллектуальных и духовных стремлениях лишь одним этим пристрастием» (Poianyi, 1945, р- 50—5*)- Однако Полани преувеличивал здравый смысл тогдашнего капитализма, так же как Адам Смит преувеличивал ту

Культурная революция ^ О7

степень, до которой стремление людей к экономической прибыли автоматически могло увеличить благосостояние наций.

Точно так же как мы считаем само собой разумеющимся наличие воздуха, которым мы дышим и благодаря которому возможна вся наша деятельность, капитализм считал само собой разумеющейся ту унаследованную от прошлого атмосферу, в которой он существовал. Он только тогда обнаружил, как важна была эта атмосфера, когда она стала исчезать. Другими словами, капитализм процветал, поскольку являлся не только капиталистическим. Максимизация прибыли и ее накопление были необходимыми, однако недостаточными условиями для его успеха. Именно культурная революция последней трети двадцатого века, положившая начало разрушению исторического наследия капитализма, в полной мере обнажила этот факт. Историческая ирония неолиберализма, ставшего модным в igyo-e и 1980-6 годы и смотревшего свысока на рухнувшие коммунистические режимы, заключалась в том, что он победил в тот самый момент, когда перестал внушать прежнее доверие. Рынок заявил о своей победе, когда его уязвимость и несовершенство нельзя было больше скрывать.

Наиболее ощутимо культурная революция проявилась в урбанизированных «индустриальных рыночных экономиках» старых центров капиталистического производства. Однако, как мы увидим ниже, небывалые экономические и социальные силы, вырвавшиеся на свободу в конце двадцатого века, изменили также и страны, получившие название «третий мир».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Третий мир

[Я предположил, что] без чтения по вечерам жизнь в [египетских] сельских имениях должна тянуться мучительно и что удобное кресло и хорошая книга на прохладной веранде делают ее гораздо приятней. Мой друг немедленно ответил: «Вы думаете, что землевладелец в этом районе может сидеть после обеда на ярко освещенной веранде и его не застрелят?» Я бы и сам мог это сообразить.

Рассел Паша (Russell Pasha, 1949}

Всякий раз, когда разговор заходил о взаимной поддержке и о предложении денег взаймы как составной части такой поддержки, местные жители начинали сокрушаться по поводу духа отчуждения и недоверия, возобладавшего среди крестьян (...) Эти высказывания всегда сопровождались ссылками на то, что люди в деревне в денежных вопросах становятся все более расчетливыми. Потом крестьяне неизменно пускались в воспоминания о «прежних временах», когда каждый был готов предложить свою помощь нуждающемуся.

Абдул Рахим (Abdul Rahim, 1973) I

Деколонизация и революции резко изменили политическую карту мира. В Азии число признанных международным сообществом независимых государств увеличилось пятикратно. В Африке, где в 1939 году было только одно такое государство, теперь их стало уже около пятидесяти. Даже на Американском континенте, где в результате освобождения от колониальной зависимости в начале девятнадцатого века появилось около двадцати латиноамериканских республик, нынешняя деколонизация добавила к ним еще дюжину. Однако важным здесь было не их число, а нарастающий демографический вес и политическое влияние.

Третий мир

1 Все это стало последствием бурного роста населения в странах зависимого мира после Второй мировой войны, в результате которого изменился баланс мирового населения, что продолжается и сейчас. Со времен первой промышленной революции, во всяком случае начиная с шестнадцатого века, прирост населения шел быстрее в развитых, т. е. европейских, странах мира. В 1750 году в этих странах насчитывалось менее 2о% жителей земного шара, а к 1900 году их население многократно увеличилось, составив почти треть всего человечества. В «эпоху катастроф» этот процесс остановился, однако с середины двадцатого века начался беспрецедентный рост населения всего земного шара, особенно в регионах, которые некогда находились во власти

горстки империй. Общее население стран—членов Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), участие в которой означает принадлежность страны к «развитому миру», в конце igSo-x годов составляло не более 15% всего населения земного шара, и эта доля имела тенденцию к уменьшению (если не учитывать фактор иммиграции), поскольку в некоторых развитых странах больше не рождалось достаточного количества детей для воспроизводства населения.

Демографический взрыв в отсталых государствах в конце «золотой эпохи», поначалу вызвавший серьезное международное беспокойство, стал, возможно, наиболее важным изменением из всех, которые произошли в течение «короткого двадцатого века», даже если предположить, что население земного шара в конце концов стабилизируется и его количество в двадцать первом веке не составит более ю миллиардов (или какой-либо другой гипотетической цифры) *. Увеличение населения земного шара в два раза за сорок лет после 1950 года, так же как и удвоение населения такого континента, как Африканский, менее чем за тридцать лет, не имеет исторических прецедентов, как и те практические проблемы, которые могут в результате возникнуть (например, социальные и экономические проблемы в стране, 6о % населения которой моложе is лет). Демографический взрыв и отсталых странах стал столь неожиданным потому, что хотя рождаемость в этих странах обычно была гораздо выше, чем в развитых странах за тот же исторический период, очень высокий уровень смертности, обычно не допускавший увеличения населения, с 1940-х годов стал резко снижаться — в четыре-пять раз быстрее, чем в Европе в девятнадцатом веке (Kelley, 1988, p. i6S). В то время как в Европе уровень жизни улучшался постепенно, современные технологии во время «золотой эпохи» стремительно проникли в отсталые страны, дав им новые лекарства и совершив

* Если резкий прирост населения, который мы наблюдали в течение двадцатого века, будет продолжаться, катастрофа окажется неизбежной. Человечество достигло своего первого миллиарда около двухсот лет назад. Чтобы достичь второго миллиарда, потребовалось I2O лет, третьего— 35 лет, четвертого — is лет. В конце 198о-х годов человечество насчитывало 5,2 миллиарда, и к 2ооо году ожидалось, что его численность достигнет б миллиардов.

370

«Золотая эпод:а>

революцию на транспорте. Начиная с 1940-х годов открытия в медицине и фармакологии впервые помогли сберечь человеческие жизни в массовом масштабе, что раньше было практически невозможно (исключением являлось лечение оспы). Таким образом, поскольку уровень рождаемости оставался высоким и даже увеличивался в благополучные годы, а уровень смертности стремительно уменьшался (в Мексике он упал более чем наполовину за двадцать пять лет после 1944 года), численность населения быстро росла, хотя ни в экономике, ни в общественной жизни не происходило существенных изменений. Одним из побочных последствий этого демографического взрыва явилось увеличение пропасти между бедными и богатыми, между развитыми и отсталыми странами, даже когда экономика и тех и других регионов развивалась одинаково. Распределять валовой внутренний продукт, ставший вдвое больше, чем тридцать лет назад, в стране, население которой остается стабильным,—это одно, распределять же его среди населения, которое (как в Мексике) за тридцать лет увеличилось в два раза,—совсем другое. Важно начинать любую оценку третьего мира с учета его демографии, поскольку демографический взрыв — основной факт его существования. История развитых стран позволяет предполагать, что раньше или позже страны третьего мира также испытают то, что специалисты называют «демографическим переходом», когда благодаря низкой смертности и низкой рождаемости произойдет стабилизация населения и в семье будет рождаться не более одного или двух детей. Хотя, безусловно, есть свидетельства того, что в конце «короткого двадцатого века» «демографический переход» имел место в некоторых странах, особенно в Восточной Азии, большая часть отсталых стран не особенно продвинулась по этому пути. (Исключение составляют государства бывшего советского блока.) Это и стало одной из причин их продолжающейся бедности. Некоторые страны, и так имевшие огромное население, настолько тревожило появление десятков миллионов дополнительных ртов, которые приходилось кормить каждый год, что время от времени их правительства начинали заниматься безжалостным введением контроля рождаемости или иных видов ограничения семей своих граждан (особенно жестокой была кампания по стерилизации в Индии в 19?о-е годы и политика под лозунгом «один ребенок в семье» в Китае). Но вряд ли проблему роста населения в какой-либо стране можно решить подобным способом.

II

Однако после войны, когда отсталые страны стали частью постколониального мира, у них возникла

еще более неотложная проблема—какое устройство им следует предпочесть? Неудивительно, что они добровольно переняли (или Третий мир

вынуждены были это сделать) политические системы, унаследованные от своих прежних имперских хозяев. Меньшая часть таких государств, появившихся в результате социальной революции или долгих войн за независимость (второе было равносильно первому), склонялась к советской модели. Поэтому теоретически в мире появлялось все больше государств, претендовавших на звание парламентских республик, где выборы проводились на многопартийной основе из нескольких кандидатов, а также некоторое количество «народно-демократических республик» с однопартийным руководством. (Теоретически все они с этого времени являлись демократическими, хотя только коммунистические и социал-революционные режимы настаивали на словах «народная» и/или «демократическая» в своем официальном названии"".)

На практике эти названия были не более чем указаниями на то, к какому международному лагерю эти новые государства хотели бы принадлежать. Как правило, они столь же не соответствовали реальности, что и официальные конституции латиноамериканских республик, причем по тем же причинам: в большинстве случаев в этих странах недоставало материальных и политических условий, чтобы жить в соответствии с провозглашенными моделями. Подобное положение имело место даже в новых государствах коммунистического типа, хотя авторитарная структура и наличие единственной «правящей партии» делали эти названия несколько более подходящими для стран, шедших по незападному пути развития, чем ярлык либеральной республики. Так, одним из твердых и непоколебимых правил коммунистических государств являлся приоритет (гражданской) партии над вооруженными силами. Однако в 1980-6 годы в нескольких революционно настроенных странах — Алжире, Бенине, Бирме, Конго, Эфиопии, Мадагаскаре и Сомали, а также в эксцентричной в некоторых отношениях Ливии — государством управляли военные, захватившие власть в рез^ьтат" путча. То же происходило в Сирии и Ираке, где правили соперничающие между собой фракции Партии арабского социалистического возрождения (БААС).

Безусловно, распространенность военных диктатур и тенденция перехода к ним объединяла государства третьего мира независимо от конституционной и политической принадлежности. Если не брать во внимание основные коммунистические режимы стран третьего мира (Северную Корею, Китай, республики Индокитая и Кубу) и давно установившийся режим в Мексике,

* До краха коммунизма следующие республики включали в свои официальные названия слова «народная», «демократическая» или «социалистическая»: Албания, Ангола, Алжир, Бангладеш, Бенин, Бирма, Болгария, Венгрия, Вьетнам, Германская Демократическая Республика, Йемен, Камбоджа, Китай, Конго, Лаос, Ливия, Мадагаскар, Монголия, Мозамбик, Польша, Румыния, Северная Корея, Сомали, СССР, Чехословакия, Эфиопия и Югославия. Гвиана провозгласила себя «кооперативной республикой».

372

•-Золотая эпол:а>

утвердившийся в результате мексиканской революции, здесь трудно было найти республику, в которой с 1945 г°Да хотя бы эпизодически не правили военные. (Немногочисленные монархии, за некоторыми исключениями (Таиланд) , казались в этом смысле более благополучными.) К моменту написания этих строк Индия остается, возможно, самым впечатляющим примером государства третьего мира, которое сохранило не только верховенство гражданской власти, но и непрерывную преемственность правительств, избираемых в ходе регулярных и относительно честных выборов, хотя подтверждает ли это название «величайшей демократии в мире», зависит от того, каким образом трактовать предложенную Авраамом Линкольном формулу «правительства народа, для народа и из народа».

Мы так привыкли к военным переворотам и военным режимам в мире (и даже в Европе), что стоит напомнить себе, что на современной ступени развития они, несомненно, представляют собой новое явление. В1914 году ни одно независимое в международном отношении государство не находилось под властью военных, за исключением стран Латинской Америки, где военные перевороты стали частью традиции, но даже там в то время единственной значительной республикой, которой руководило не гражданское правительство, являлась Мексика, где в разгаре б:ша революция и гражданская война. Да, тогда было много милитаризованных государств, где военные активно влияли на политику, а также несколько стран, где большая часть офицерского корпуса не проявляла симпатии к своему правительству—Франция являлась ярким тому примером. И все же обычаи и привычки военных в стабильных государствах скорее заставляли их повиноваться власти и не участвовать в политике или участвовать в ней только неофициально, а