
1831 Году, решительно перекомпоновал последовательность новелл.
Но как?! «Выстрел» и «Метель» перекочевали в начало цикла, но ведь это
бесспорное художественное единство. И там и здесь романтический сюжет и даже
близкие характеры. Сильвио или граф вполне могли бы оказаться в положении
Бурмина с весельем, беспечностью, дерзостью, с буйством необузданных и самых
«бешеных» поступков, свойственных тогдашнему офицерскому кругу. Это структурный
блок, состоящий из двух новелл. Но ведь именно в такой последовательности они и
возникли когда-то под рукой автора.
А затем, контрастно оттеняя первое, появляется второе структурное единство:
«Гробовщик» и «Станционный смотритель», тоже сохраняя ту последовательность, в
какой были созданы в Болдине. Как вышли из-под руки, так и оказались перенесены
в центр корпуса цикла – некая нерасторжимая, но уже другая целостность: иная
среда, иные герои, иные сюжеты, нежели те, что были прежде.
«Барышня-крестьянка», замыкая весь цикл, перебрасывает композиционную арку, –
тоже отчеркивая, оттеняя предыдущий блок новелл, – к «Выстрелу»: две
романтические истории, сопрягаемые по принципу контраста, – психологическая
нешуточная драма и водевильное происшествие.
Даже в концовке цикла, как видим, Пушкин остается верен себе. Он мыслит
образными «блоками», структурными единствами. Это закон его творческого процесса
и создаваемой им новаторской формы. Она, как у всякого гения, нова, в высшей
степени оригинальна и целесообразна, потому что он находит ее для выражения
своих художественных идей, своей эмоционально насыщенной поэтической мысли, где
бы та ни появилась: в прозе ли или в стихах.
Звучащая душа: музыка поэзии и прозыН. М. Фортунатов "Эффект Болдинской осени"
ЗВУЧАЩАЯ ДУША
Музыка поэзии и прозы
(Продолжение)
«БЕСЫ»
Душа поэта и поэтическая структура произведения
И выстраданный стих, пронзительно унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой.
Вернемся, читатель, дополнив предварительные краткие разборы, оставшиеся в самом
начале книги, потому что она и должна была открыться с разговора о первом
произведении, написанном Пушкиным на нижегородской земле, – вернемся еще к
«Бесам», к этому удивительному по своей выразительности и силе стихотворению.
Одного его уже достаточно было бы, чтобы сказать, что гений Пушкина достиг в
Болдине высшей точки своего развития, что душа поэта высказалась здесь с
потрясающей искренностью и глубиной, даже с необъяснимой провидческой
способностью предугадать, предчувствовать свою судьбу, что, наконец, техника его
стихотворная отмечена какой-то колдовской изощренностью, так что кажется, что
ему, с его виртуозным владением формой, пределы не поставлены, он может всё,
чего не могут другие, даже выразить невыразимое, он, гений из гениев...
Но все-таки, читатель, что такое душа поэта в применении к литературному
произведению? И как мир его, Пушкина, души становится нашим миром, людей вполне
заурядных? Как вымысел жизни оказывается вдруг жизнью вымысла, а картины,
рисуемые его воображением, захватывают нас, как будто все это с нами произошло?
Словом, как происходит духовно-душевное единение гения с его читателями?
Терминология литературоведения, приемы литературоведческих и лингвистических
анализов не дают ответа на вопрос, как не дала его и структуральная поэтика,
предлагая мертвящие схемы, потому что в них всякий раз отлетает душа поэзии,
эмоциональная стихия, и воцаряются логические категории.
Между тем Лев Толстой утверждал, что главное в произведении искусства – это
именно «работа души» художника. «Искусство есть микроскоп, – говорит он, –
который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем людям
тайны»175. А в трактате «Что такое искусство?» (глава V) дает следующее
определение искусству: «Вызвать в себе испытанное чувство и, вызвав его в себе,
посредством движения, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами
(подчеркнуто мной. – Н. Ф.), передать это чувство так, чтобы другие испытали то
же чувство, – в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность
человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними
знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими
чувствами и переживают их».
Итак, жизнь произведения искусства с его знаковой природой – еще в 1862 году
Толстой определил работу писателя как необходимость «запечатлевать словом образы
чувства» – есть триединый акт, где сливаются: 1) творящее сознание; 2)
произведение, его форма, его структура, в которой выражается переживаемое в
процессе творчества художником состояние (в «образах чувства» или
«идеях-чувствах»); 3) воспринимающее сознание читателя, испытывающего то, что
было пережито когда-то автором в момент творческого процесса.
Возникло это единение духовно-душевных состояний читателя и автора – значит,
есть произведение искусства, нет – тогда можно говорить о чем угодно: о
ремесленнической, топорной работе, о посредственности, претендующей на роль
таланта176, или о том, что не есть искусство с точки зрения этого определения,
так как такое единение возможно только благодаря четкой, я бы сказал – жесткой,
организации художественной структуры, когда воспринимающий, каждый по-своему,
испытывает именно то, что передает ему художник177.
Ясно, что язык в этом случае не просто язык слов, а нечто большее. «Язык есть
душа, существующая как душа»178, – говорит Гегель, утверждая, что единичное
самосознание проявляет себя в литературе и в других видах искусства как всеобщее
заражение, с присущим ему свойством текучести179. «Произведение искусства, –
добавляет Гегель в «Философской пропедевтике», – предназначено для созерцания и
представления». Представление же определяется Гегелем как эмпирическое чувство,
превращенное в «нечто почувствованное»180.
И, наконец, еще одно важное положение: специфическое содержание литературного
произведения («идеи-чувства») может быть высказанным только всей целостностью
вещи и никак иначе. «Рассудок, – иронизирует Гегель, – распределяющий все по
таблицам, всегда просматривает целое и стоит над единичным наличным бытием, о
котором он говорит, т. е. он его вовсе не видит». Истинно научное познание,
«напротив, требует отдаться жизни предмета, или, что то же самое, иметь перед
глазами и выражать внутреннюю необходимость его...» Благодаря этому «целое само
всплывает из того богатства, в котором его рефлексия оказалась утраченной».
Попытаемся присмотреться, читатель, хотя бы к некоторым приемам выражения
душевного состояния поэта, имея в виду текучесть этого состояния, его
заразительность и его цельность, когда отдельные подробности несут в себе идею
целого, а само это целое уже заключено в подробностях и вырастает из них.
А так как эти разборы будут более кропотливыми и подробными в отличие от идей,
высказанных во вступительном разделе книги по поводу «Бесов», то для удобства
таких анализов и с целью избежать множества повторений и напоминаний начнем,
во-первых, с того, что вновь прочтем это стихотворение, чтобы оживить в себе его
захватывающую, колдовскую силу, и, во-вторых, отметим последовательность строф,
чтобы легче было найти тот или иной фрагмент текста, о котором пойдет речь.
Вот это гениальное стихотворение:
1
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
2
«Эй, пошел, ямщик!..» – «Нет мочи:
Коням, барин, тяжело;
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
3
Посмотри: вон, вон играет,
Дует, плюет на меня;
Вон – теперь в овраг толкает
Одичалого коня;
Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой».
4
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали... «Что там в поле?» –
«Кто их знает? пень иль волк?»181
5
Вьюга злится, вьюга плачет;
Кони чуткие храпят;
Вот уж он далече скачет;
Лишь глаза во мгле горят;
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
6
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре...
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
7
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
Обратим внимание на некоторые приемы в организации композиционной структуры
стихотворения. Она очень четко и энергично скомпонована. Прежде всего бросается
в глаза тройной ритмический узор – и в самом деле идеально простой, но вместе с
тем и выразительнейший по силе своего воздействия прием.
Он проявляет себя в том, что инвариантный, т. е. тождественный, повтор в силу
своей неизменности особенно резко акцентирует три стадии развития поэтической
мысли. Однако между этими тремя вехами (1-я, 4-я, 7-я строфы) всякий раз
располагается по две строфы: 2-я и 3-я, а после второго повтора – 5-я и 6-я. Так
возникает строго симметричная архитектоника всего стихотворения.
Но это не статика ритмических повторений, а, напротив, бурная динамика движения
мысли-чувства, состояний автора и его героев, потому что эти вторжения между
повторяющимся инвариантным пейзажем-картиной различны, хотя и разрабатывают одну
тематическую основу, один «образ чувства», как сказал бы Толстой, и притом по
своей конструкции, по своей структуре представляют собой тождественные
построения!
Еще одна особенность общей архитектуры стихотворения состоит в том, что
неизменную пейзажную тему трижды подхватывает вариативное, т. е. изменяющееся,
четверостишие. Общее в вариативных частях 1-й, 4-й и 7-й строф состоит только в
том, что всякий раз в них обнаруживается присутствие лирического героя и каждый
раз сообщается энергичный импульс для дальнейшего движения художественной мысли
и рисуемой картины.
А так как первая часть (начальное четверостишие) во всех трех опорных строфах
неизменна, изменения в вариативных частях резко бросаются в глаза.
Впрочем, эти изменения тоже имеют повторяющуюся основу, так как представляют
собой сквозное развитие двух тем (образ движения и состояние путника),
объединенных в один структурный блок:
1-я строфа
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
2-я строфа
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали... «Что там в поле?» –
«Кто их знает? пень иль волк?»
5-я строфа
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Поэт оперирует отчетливыми словесно-образными структурами, можно сказать блоками
тем, но сами-то эти повторяющиеся формулы чувства-мысли и рисуемые картины
испытывают резкие трансформации при всей своей определенности, устойчивости,
если, разумеется, повнимательнее в них вглядеться. Впрочем, наше сознание не
нуждается ни в каких дополнительных усилиях в момент восприятия: художественная
информация мгновенно усваивается благодаря строгой организации поэтической
структуры, созданной автором.
Перекличка 5-й и 1-й строф замыкает движение тем, тождественных себе, но
получающих энергичное развитие. Это диалектическое самодвижение двух
художественных идей, объединенных друг с другом в структурной связке. Тезис:
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
антитезис:
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк...
синтез, обращенный к первому проведению тем:
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Напор, энергия поэтического чувства проявляются очень ярко в сравнении начальной
и заключительной стадий развития первой темы (образ движения), где резкое
изменение в настроении, в эмоциональной окраске картины и в самих ее
изобразительных, видимых читателем чертах отчетливо выражено. К тому же оно
дважды подчеркивается именно в обрамляющих частях статикой тождественного
звукового повтора («Колокольчик дин-дин-дин...»).
Поэтому при сопряжении первой и третьей стадий развития структурного блока тем
(образ движения и звукопись движения) и возникает ощущение мощного порыва:
Еду, еду в чистом поле... / Кони снова понеслися...
Точно такое же бурное развитие получает и вторая структура, тоже представленная
в повторяющемся блоке двух тем:
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин...
Ощущение страха, охватывающего путника и ямщика, нарастает при втором появлении
структурного блока; при этом темы меняются местами: простор заснеженного поля и
чувство опасности, придвинувшейся вплотную, – такова последовательность
повторяющихся тем.
...«Что там в поле?» –
«Кто их знает? пень иль волк?»
И, наконец, перекличка-обрамление в третьем появлении той же структуры: первое и
конечное композиционные единства здесь совершенно повторяются; энергичное
развитие одной темы структурного блока подчеркивается статикой другой (с
небольшой ее вариативностью):
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Техника стихотворная Пушкина и в самом деле поразительна, почти фантастична.
Непонятно, каким внутренним чувством соразмерности и художественной
целесообразности достигается такая отчетливость в сопряжении структурных блоков,
подвергающихся к тому же столь энергичному развитию! Ведь каждая вторая строка в
обрамляющих четверостишиях (т. е. в 1-й и 5-й строфах), оттеняющая энергию
движения в предыдущей строке, представляет собой тождество и потому дает
возможность читателю особенно остро ощутить и перенести на себя резкие сдвиги в
эмоционально-образном содержании первых строк:
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Кажется, всё так просто в картине, рисуемой поэтом, но какая это изощренная
внутренняя форма, как она сложна и как вместе с тем целесообразно построена.
Теперь о двух вводных структурах, подчеркивающих ритм появления 1–4–7-й строф,
т. е. о 2–3-й и о 5–6-й строфах.
Во-первых, состояние лирического героя в заключении 1-й строфы: «Страшно,
страшно поневоле Средь неведомых равнин», – конкретизируется затем в строфах 2-й
и 3-й, переходя (в диалогическом эпизоде) к ямщику: это уже его страхи, его
сознание безраздельно доминирует после тревожной краткой реплики лирического
героя: «Что там в поле?»
Здесь же, в концовке 2-й строфы, впервые появляется, чтобы получить дальнейшее
свое развитие, тема бесовщины: «В поле бес нас водит, видно, Да кружит по
сторонам».
Заключение второй строфы (две только что приведенные замыкающие строчки
восьмистишия) получит свое развитие в речи ямщика. Он уверен, что дело неладно,
присутствие врага рода человеческого очевидно для него. Это он, черт, старается
зло посмеяться над людьми и сбить их с пути в ночную вьюжную круговерть, а может
быть, и погубить в жестокую метель. Третью строфу целиком занимают видения
испуганного ямщика, ему всюду мерещится присутствие нечистой силы.
Точно такая же структура будет повторена в строфах 5–6-й: здесь тот же
подхват-развитие в последующей строфе концовки предыдущей.
Таким образом, отмеченные структуры (2–3-я и 5–6-я строфы) симметричны,
во-первых, как аналогичные замкнутые в себе построения и, во-вторых, по
отношению ко всему стихотворению; строфы эти дважды вводятся после опорных
констант, что создает жесткий ритм общей композиционной структуры.
В то же время эти строфы, повторяя друг друга в своей композиционной
организации, представляют собой одну и ту же тему – бесовщины, но в развитии, в
трансформациях. В первом случае структурный блок (концовка 2-й строфы и вся 3-я
строфа, вырастающая из нее) демонстрирует сознание ямщика, простого человека,
крестьянина: всё это для него – нечистая сила, он, черт, строящий козни добрым
людям, коварно меняя у них на глазах свое обличье, сбивая с пути, стараясь
погубить их. Это конкретно-образное, подлинно народное восприятие бесовских
наваждений.
Во втором же структурном блоке (строфы 5-я и 6-я) выступает уже иное сознание –
лирического героя, с его уже совершенно другим, обобщенным восприятием
беснующейся природы. Но тема-то бесовщины остается одной: это лишь две ее
модификации, два видоизменения.
Итак, стихотворение отмечено поразительной строгостью формы. Это отчетливый ритм
структуры и такая же отчетливая симметрия общей конструкции произведения и
отдельных ее частей.
Троекратное повторение инвариантного четверостишия как бы выделяет, отчеркивает
стадии движения художественной мысли. Сегменты текста, состоящие из двух смежных
строф (строфы 2–3-я и 5–6-я) между опорными константами, представляют собой, как
уже было сказано, тождественные структуры вплоть до аналогичных по своим
функциям связок-скреп (от заключения первого четверостишия ко второму). В самом
деле, две последние строки каждой предшествующей строфы «подтягивают» к себе
целиком всю последующую строфу, определяют ее содержание, но в резких сдвигах, в
трансформациях одного и того же тематического материала, появляющегося в разных
восприятиях, в разном психологическом освещении и с разной экспрессивной
окраской: от сознания ямщика к сознанию лирического героя; от одной волны
бесовщины к другой, еще более бурной и напряженной: мелкий черт, творящий
пакости, прикидывающийся то несуществующей верстой, то искрой малой,
превращается в шабаш чертовщины, в бесовский ужасный вихрь.
Наконец, инвариантное четверостишие в первой и заключительной строфах после
двойного проведения промежуточных структур с резкими модификациями темы
бесовских сил создает эффект кольцевого обрамления, поддержанного здесь еще и
активным повтором-развитием. Я имею в виду перекличку двух последних строк в 1-й
и 7-й строфах:
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин.
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
Но сам этот всплеск чувства лирического героя тщательно подготовлен сменяющими
друг друга стадиями развития темы страха.
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин...
– первое проведение темы подхватывается в строфе 4-й взволнованно-испуганным
восклицанием-вопросом путника и таким же беспокойным ответом ямщика:
Кони стали... «Что там в поле?» –
«Кто их знает? пень иль волк?»
Затем в 5-й строфе новое движение мысли и состояния лирического героя:
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
«Средь неведомых равнин» / «Средь белеющих равнин» – ассоциативные связи, как
видим, словно подготавливая и предваряя финал, уже устремлены к экспозиции. И
последний возглас отчаяния и боли душевной (7-я, завершающая строфа):
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
Однако обратите внимание, читатель, две последние строчки в обрамляющих
восьмистишиях:
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин.
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
– это зеркальная композиционная структура, т. е. особенно эффективное завершение
целого. Композиционное кольцо оказывается дважды подкреплено: повторением
константы, т. е. тождественного четверостишия, и последних двух строк в
начальной и заключительной строфах стихотворения), да еще построенных по
принципу обратной симметрии.
Композиционное кольцо становится еще более ощутимо, так как именно обрамляющие
строфы в своей концовке акцентируют состояние лирического героя. Вместе с тем
последнее четверостишие и две последние строки в нем представляют собой не
только высшую, кульминационную точку переживаемого лирическим героем состояния
(«Надрывая сердце мне!»), но и итог движения всей художественной системы: и мира
персонажей, вступающих в диалогическое общение друг с другом, и конкретных
картин бесовских наваждений, сначала увиденных ямщиком, а затем лирическим
героем. Его сознанием, таким образом, открывается и завершается стихотворение.
Все мотивы, все линии тематического развития оказываются сведены здесь воедино,
сконцентрированными в фокусе последней строфы, создавая эффект сильнейшего
эмоционального взрыва.
К тому же в последней строфе, увеличивая ее напряжение, возникают две волны
нарастающей динамики чувства. Вторая как бы подхватывает первую в момент
некоторого ее спада, потому что это устойчивое положение, знакомое уже нам по
предыдущим повторениям: «Мутно небо, ночь мутна», – здесь место цезуре. Вслед за
тем возникает новый, еще более высший, резкий, бурный подъем переживаемого
лирическим героем и автором состояния; этот всплеск напряжения вводится по
принципу анафоры:
Мчатся тучи, вьются тучи...
..........................................
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
Иногда «Бесов» определяют как бред путника, затерявшегося в бушующей бураном
степи. Но тогда надо сказать, что этот «бред» исключительно строго с точки
зрения художественной логики организован. Парадокс таких построений заключается
в том, что, высказанные в словах, более того, не абстрагируемые от словесной
субстанции, они являются надъязыковыми по природе своих функций и своего
существования, будучи явлениями структурной целостности. Поэтому естественное
требование при такого рода исследованиях – величайшее внимание к словесной ткани
произведения, не отчуждение от нее. В нашем же литературоведении сейчас
господствует диктат теории над текстом, когда идеи «генерируются», как остроумно
говорит Д. С. Лихачев, теоретиками, грубо навязываются тексту, а не вытекают из
него.
Очевидно и то, что воздействие такой изощренно построенной художественной
структуры невозможно объяснить, исходя из «первоэлемента» литературы, из слова и
словесных конструкций, при величайшем, повторю, внимании к последним.
Пушкин требует иных подходов, не только лингво-литературоведческих, а скорее
методик искусствоведческого характера. Здесь недостаточен тезис Романа Якобсона,
на который ссылаются современные философы при определении границ поэтики и
литературного творчества: «Поэзия есть язык в его эстетической функции»182. Но
это значит то же, как если бы сказать: «Скульптура есть глина в ее эстетической
функции». Концепция ОПОЯЗа по-прежнему, как и десятки лет назад, диктует свою
волю, но теперь уже не только филологии, а эстетике и философии, подтверждая
бессмертие диккенсовского мистера Фидера, этого почтенного бакалавра искусств,
ученики которого, юные джентльмены, на всю жизнь сохраняли твердое убеждение в
том, что все грезы поэтов и поучения мудрецов – набор слов и грамматических
правил и никакого другого смысла не имеют.