Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Корман Б.О. Избранные труды.doc
Скачиваний:
565
Добавлен:
28.10.2013
Размер:
1.25 Mб
Скачать

Примечания

Впервые: SLAVIA, ROČNIK XLIX (1980), ČISLO 4.

1. Систематическое изложение теории автора содержится в наше работе «Практикум по изучению художественного произведения» (Ижевск 1977).

2. Анализ субъектного уровня является необходимой предпосылкой характеристики сюжетно-композиционного уровня. См. об этом в нашей статье «О целостности литературного произведения» (в наст. издании — с. 119 — 128).

3. См.: Бахтин М. Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929 (в последующих изданиях — Проблемы поэтики Достоевского).

4. См.: Борщевский С. Новое лицо в «Бесах» Достоевского // Слово о культуре. М., 1918.

5. См, Викторович В. А. Сюжетная оппозиция повествователя и героя в романе Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» // Русская литература XIX века. Вопросы сюжета и композиции. Горький, 1975.

6. Подробнее см. об этом в нашей работе «Опыт описания литературных родов в терминах теории автора» (Проблема автора в художественной литературе. Ижевск, 1974).

7. См.: Иванов Вяч. Достоевский и роман-трагедия // Иванов Вяч. Борозды и межи. М., 1916.

8. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975; Днепров В. Д. Проблемы реализма. М., 1960, а также книги Л. Я. Гинзбург о лирике и психологической прозе и Г. А. Гуковского о Пушкине и Гоголе.

9. См. нашу статью: «Чужое сознание в лирике и проблемы субъектной организации художественного произведения» (Известия ОЛЯ АН СССР. 1973. № 3) и книгу «Лирика Некрасова» (Ижевск, 1978)|

10. См.: Зунделович Я. О. Романы Достоевского Ташкент, 1963.

11. Содержательная многосубъектность «Евгения Онегина» обстоятельно изучена в кн.: Hielsher Karla. A. S. Puskins Versepik. Autoren — Ich und Erzählstruktur. München, 1966. См. также работы И. М. Семенко, С. Г. Бочарова, Ю. М. Лотмана.

12. См.: Виноградов В. В. О языке художественной литературы. М.: 1959.

13. См. наши статьи «Итоги и перспективы изучения проблемы автора»; (в наст. издании — с. 59 — 67) и «Из наблюдений над терминологией М. М. Бахтина» (в наст. издании — с. 128 — 135), а также канд. дисс. В. В. Федорова «Диалог в романе. Структура и функции» (Донецк, 1975) и вступительную заметку В. В. Кожинова к публикации плана доработки кн. М. М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» (Контекст — 1976. М., 1977).

160 Кризис жанрового мышления и лирическая система (о поэзии м. Н. Муравьева)

1

Для личности, принимавшей не только поэтику, но и этику классицизма, существовали бесспорные внеличные ценности (Россия, трон, просвещение). Их абсолютный характер не оставлял места для отдельного человека и снимал необходимость субъективно-нравственной проблематики.

М. Н. Муравьев принадлежал к поколению, которое по существу отказывалось от этой аксиологической системы в ее целостности и абсолютности и выдвигало личность как центр поэтического и нравственного мира. Но здесь сразу же возникала задача построения новой ценностной шкалы. Речь шла о том, какое место займет в ней «я» в его соотнесенности с традиционными внеличными ценностями.

Перед русской поэзией открывалось несколько возможностей.

1. Личность становится сама себе основой. Она оказывается высшей и по существу единственной ценностью. В перспективе дальнейшей истории русской литературы это был вариант, осуществленный крайним романтическим индивидуализмом.

2. Высшие ценности объективированы; они вне личности. Тут опять-таки возможны были разные варианты. С одной стороны — религиозный, реализованный в системе Жуковского. С другой — вмещение личности в объективный мир с его историческим движением и культурой (Пушкин, поздний Лермонтов) или с его жесткой запрограммированностью (Баратынский).

Муравьев стоял у самого начала этого пути. Ему важно было не столько выбрать и зафиксировать одно и только одно положение человека мире, отбросив другие, сколько утвердить выделенность личности и передать предощущение множественности открывающихся перед ней возможностей. Человек, не принимающий мира, в котором личность поглощена абсолютом, человек, убежденный в безусловной ценности личности и только еще задумавшийся над необходимостью заново обосновать ее положение в мире и поэзии и испытывающий разные варианты такого обоснования, — вот кто объединяет лирику Муравьева. Это «диффузность» поэзии, совмещенность в ней разных неразвернувшихся возможностей объясняется именно тем, что само понимание человека до-

161

пускает, как доказал. опыт последующего развития общественной мысли и поэзии, разные возможности. Сосредоточившись преимущественно на человеке как таковом и мысли о одной стороны, классицистскую веру в мир — упорядоченный, разумный и добрый, а с другой — вынужденно и неподчеркнуто допускает существование в нем дурных звеньев. Человек не приведен еще к безусловным и определенным отношениям с миром. Сами отношения эти не стали еще мучительной проблемой.

Этот переходный тип сознания обусловил переходный тип лирической системы Муравьева.

2

В описательном стихотворении «Путешествие» Муравьев выступает как последователь школы Ломоносова, унаследовавший идею торжества упорядоченности над дисгармонией, высокого строя над хаосом, культуры, созидания над дикой природой. Но Муравьев — человек иного времени и поколения. У Ломоносова гармоничный и упорядоченный мир цивилизации, культуры — это огромная сфера, вбирающая в себя и Россию и вселенную. Эту грандиозную, величественную картину созерцает не определенный человек с какой-то биографией и судьбой, а условный носитель восприятия.

У Муравьева личность властно заявила о своем праве на существование, и поэтому изменились и субъект и объект. Тот, кто воспринимает, — определенный человек с известной биографией, окруженный людьми же, близкими по крови и духу, взятый в некий момент своей жизни (переход от безмятежного детства и отрочества к духовной зрелости, совпавшей с переездом из Вологды в Петербург). Этот новый субъект определил и новый объект, локализованный и «утепленый», очеловеченный: он взят в таких границах — временных и пространственных, — которые делают его соизмеримым с данной, определенной личностью. Не огромная географическая сфера, не путь от Вологды до Петербурга, не вечность, замкнутая в себе, а недолгое путешествие. Мир стал меньше и предметнее, вещественнее.

По настроению, положению личности в мире и типу субъектно-объектных отношений «Путешествие» предвосхищает такие шедевры пушкинской лирики, как «Зима. Что делать нам в деревне?..» и «Осень».

Однако вопрос о соотношении хаоса и высокого строя не

162

был для Муравьева решен раз и навсегда. Наряду с той поэтической моделью мира, которая дана в «Путешествии», есть у него другая — в стихотворении «Итак, опять убежище готово». Все здесь как будто то же: и конкретизированный субъект с приметами личной биографии (живет в Твери, едет в Берново), и суженный в пространстве и времени мир (Берново и несколько дней пребывания в нем), и радующий теплый мир культуры (пляска, дом, оранжерея). Но все — другое. Другое потому, что локализованный мир конкретного человека не столько воплощает огромный, вселенский мир, сколько противостоит ему. Вселенский мир — грозный, губительный, обдающий ледяным дыханием. Малый, теплый мир — обреченный, в нем есть что-то игрушечное, ненастоящее. Это не столько культура как процесс преодоления хаоса, сколько любование плодами, наслаждение уже достигнутым, которое только бы сберечь, вкушать, не погубить. Это высокая и хрупкая культура, которая хотела бы застыть, сохраниться, не двигаться, :и знает, что обречена. Естественным оказывается появление мечты, снов и пр. Именно здесь открывает Муравьев дорогу к сентиментализму.

3

Большая группа стихотворений Муравьева объединяется, образом собственно автора. Это — стихотворения-рассуждения, где по зададим субъект не является собственным объектом, а выступает как носитель некоей системы взглядов. В поэзии классицизма для таких рассуждений существовав особый жанр. — ода с ее многочисленными тематическими модификациями.

Одическая традиция была для Муравьева живой: он не только называл свои -стихотворения одами, но и во многом использовал канонические для этого жанра композиционные и стилистические средства. Но ода у него менялась. И это прежде всего обнаруживается на непосредственно содержательном, проблемно-тематическом уровне.

По традиции Муравьев продолжает писать оды на случай — торжественные и военные. В них, как положено, господствует политика и история, политике же подчиненная.

Но живая духовная жизнь Муравьева выразилась в стихотворениях иного рода (хотя некоторые из них также назывались одами): из мира выделен человек, и его родовая судьба становится предметом сосредоточенных и заинтересованных размышлений. Главное в этой судьбе — ее мгновенность, точечность ее сравнительно с вечностью, стремитель-

163

ность и неудержимость движения человека от появления на свет до уничтожения

Конечно, смертность Человека — истина, древняя, как мир. Но в истории наступает такой момент, когда мысль о хрупкости и кратковременности человеческого существования становится неотступной и всепроникающей, и это — важнейший показатель интенсификации самосознания личности.

Характерно отношение собственно автора ко времени: оно не просто противостоит человеку, поглощает его н т. д., то есть не просто выступает как некое объективное начало; но и осознается как нечто, от человека зависящее, существующее в его восприятии, им окрашиваемое: «Мгновенье каждое имеет цвет особый, От состояния сердечно занятой. Он мрачен для того, чье сердце тяжко злобой, Для доброго — златой». Человек становится точкой отсчета не только как объект размышлений, но и как субъект их2. Рассуждения о человеке времени, вечности, добродетели, благоразумии постоянно соотносятся с жизнью и опытом некоей личности — того, кто пишет стихотворение, «я». Мысль, таким образом., утрачивает абсолютность и интимизируется. С другой стороны, возвышается личность как выявленный и резко подчеркнутый центр системы ценностей 3.

Интенсификация личного начала делает возможной перестройку монолога, в частности, возникновение в нем новых сюжетных форм. Так, стихотворение «Благоразумие» открывается с очень важных личных признаний («Какому божеству с мольбой вздымаю длани, Когда в груди моей страстей внимаю брани? Благоразумие, ты будь светильник мой И предводи меня, густой покрыта тьмой» — с. 193), а затем уже идет рассуждение общего характера о том, что есть благоразумие. По этому же образцу строит Муравьев и «Неизвестность жизни» (ср. также стихотворения «Товарищи, наставники, друзья» и «Искусства красотой ты зришь меня прельщенна»). По-иному строится «Ода» («Бежит, друзья, бежит невозвратимо время»), где общие рассуждения о быстротечности жизни переходят в размышление о себе и своей судьбе («Не дайте вашего, судьбы, мне видеть гнева, Коль дней своих еще не скучил я длиной» — с. 153). С таким же, сюжетным движением встречаемся мы в тематически ином стихотворении «Возвращение весны»: развернутый пейзаж завершается любовно-элегическим признанием («Но в сердце пастуха весны приходу нет. Твой, Ниса, хладный взор мрачит мой ясный свет. Как всё приемлет жизнь, я жду своей кон-

164

чины» — с. 142). Ср. также «Успех бритской музы» и «В горящей юности любови и волнованье»4.

Наконец, отметим случай, когда личные вставки включаются в нескольких местах в середину рассуждения. Таковы в «Послании о легком стихотворении» отрывки, начинающиеся строками «Я был тщеславнее, когда я был моложе...» (с. 219) и «Увы!.. я не сорвал без терний розу» (с. 222).

4

Среди монологов, написанных от лица собственно автора, особую группу составляют стихотворения-обращения. Личное начало обнаруживается, в них двояко. Прежде всего — объективно: есть, оказывается, не просто безличная масса верноподданных, но множество разных, непохожих друг на друга и этой непохожестью интересных людей. Впрочем, этот объектный момент может и должен быть трактован как косвенно-субъектный: и многообразие «ты», и специфичность этих «ты» характеризуют в конечном счете «я», соотносимое с «ты». Внимание привлекают значительные люди. Значительность эта не в происхождении или общественном положении, а в типе жизнетворчества, в котором масштабность как таковая поддерживается и обеспечивается ориентацией на высокие внеличные ценности. Прославляются не только великий путешественник Беринг или замечательный французский драматический актер Дюсис, но и современник поэта Нарышкин — ибо и он причастен поэтическому творчеству и друг поэта Брянчанинов, ибо жизнь его — реализация высокой жизненной нормы, удачный опыт перенесения в современность идеала естественного состояния.

Здесь были скрыты разнонаправленные тенденции. Оплакивалась смерть супруга Брянчанинова, потому что Брянчанинов — личный друг и достойный человек; но боль утраты была общей — общечеловеческой. Преждевременно ушла из жизни женщина, оставив безутешного мужа: эта ситуация, в сущности, и не имела прямого отношения к тому, какой хороший человек Брянчанинов. Открывалась возможность понимания единства и братства людей в их родовой судьбе; Когда Муравьев писал.:. «Плачь, плачь, слезами тщись то место омочить, Где сердца часть ты мог от сердца разлучить. Терзайся, ,говорю, и рвися над гробницей, Отъятой у тебя всевышнего, десницей...» («Письмо к А. М. Брянчанинову», с. 130), то он прокладывал здесь дорогу Жуковскому с его проникновенным «На кончину королевы Виртембергской».

165

Но была здесь и другая, тоже не вполне реализовавшаяся в рамках данной системы тенденция. Когда Муравьев писал обращаясь к Берингу: «Твой остров ждал тебя, о Беринг средь пучины, Когда ты отделил две света половины. Сердитый океан шумит в твоих ногах: Твоя огромна тень ему наводит страх» («К славному мореходцу Берингу», с. 243), то он предвосхищал мрачный титанизм лирики романтического индивидуализма. |

Для нас важно то, что личное начало, выразившееся здесь в разнонаправленных тенденциях скрыто, находит в этих стихотворениях и прямое, открытое выражение: «я» не только обращается к своим героям, но и постоянно говорит о своей жизни, своей судьбе, своем творчестве: «Красноречивою печалью напояя, Ты сердце растерзал мое, Одновременник мой, которого смерть злая. Завистница духов, пресекла житие» (с. 228) и «Не слава, о мой друг, не шум оружий бранных — Жизнь сельская зовет согласия мои» («Сельская жизнь», с. 194) или «Моей военной лиры Предстателем ты был, Под славну сень профиры Ты дар мой положил. Ты к кроткому вельможе Хвалой мне доступ дал, — Что может быть дороже Вниманья и похвал?» («К его превосходительству Алексею Васильевичу Нарышкину», с. 198).

5

Все предшествующее изложение с неизбежностью, ведет нас к проблеме лирического жанра у Муравьева — проблеме, которой мы лишь попутно касались в предыдущих разделах.

Муравьев — человек своего времени, и сказывается это в частности, в том, что принцип жанрового мышления представляется ему незыблемым. Для него нет еще стихотворения вообще, а есть только стихотворение определенного жанра. Следовательно, сохраняет силу представление об извечной принципиальной неравноценности, разных жизненных сфер.

Но жанровое мышление не только сохраняется. Оно и оспаривается. Оспаривается неявно, неосознанно, не в открытой дискуссии, не декларациями, а перестройкой лирического монолога — такой перестройкой, которая подрывает основы жанрового мышления и верней и безошибочней, чем прокламирование новых эстетических принципов. Суть этой перестройки заключается в том, что материал любого жанра соотносится с «я», одновременно субъектом и объектом — и таким образом формируется образ лирического героя.

166

Вот Муравьев пашет «Посвящение сей книги Федосье Никитичне». Здесь вполне естественны и характеристика адресата («Кому как не тебе, сестра моя дражайша, О ты, в которой чту я лучший дар небес. Чья чистая душа, душе моей ближайша, Мне держит общество и радостей и слез»), и опыт определения того, что посвящается («...собранье сих писаний посвящу,.. В которых стаскивал с трудом немножко знаний, Усилья чувствовать, черты воспоминаний, В которых сам себя, но тщетно я ищу?» — с. 196). Но не удерживаясь на том уровне автобиографических реалий, который станет для жанра традиционным, Муравьев включает в посвящение необязательную для него автохарактеристику: «Я столько умствовал, и, может быть, напрасно. К пророкам, может быть, еще я побегу» (с. 196). Она невелика и сжата. Жанровый канон ею не разрушен, но тенденция намечена.

Учитель и друг поэта В. И. Майков переехал из Петербурга в Москву, и в стихотворном послании к нему речь идет о том, что Петербург осиротел, а Москва, напротив того, счастлива. Но заканчивается стихотворение размышлением о себе и о своей музе: «Я мнил: на сих брегах я бранной пел трубою. Так льзя и днесь... но то я, Майков, пел с тобою. А без тебя боюсь, чтоб я не согрубил». («Сонет к Василию Ивановичу Майкову», с. 129). Нельзя сказать, что оно не подготовлено: вступительная часть стихотворения («Я, Майков! днесь пленен твоей согласьем лиры, С которой я свою учился соглашать», с. 129) делает концовку тематически возможной. Но ее развернутость и, главное, ключевое место, которое по законам лирической композиции принадлежит заключительным строкам, придают этому месту особый вес.

Стихотворное послание Д. И. Хвостову вызвано премьером его пьесы на петербургской сцене. Оно содержит также характеристику русских театров и завершается мыслью о предстоящем расцвете русского сценического искусства. Для нас важно, однако, что в стихотворение вмонтирован большой отрывок, в котором внимание переключено на того, кто пишет послание: на его вкусы, интересы и пристрастия «...любил бы чрезвычайно. Когда бы дар позволил мой. Входить в сердца, хранящи тайны... Со Флоридором и Мишле» — «Успех твой первый возвещая», с. 183 — 184). Оно не разрушает послания и тематически как будто вполне уместно, но существенно, что с судьбой русского театра сопряжена здесь судьба одного из русских литераторов, тон лично экспрессивен, и размышления о сценическом искусстве оборачиваются исповедью.

167

В пейзажно-идиллическом стихотворении «Роща» «я» из субъекта восприятия («Ах! я видел мгновенье, в которо заря выходила»), обычного в таких текстах, превращается в объект: «Прелестьми юной бессмертной чувства мои обновлены. ..Но кая внезапная сила Вдруг вливается в жилы и их трепетать заставляет?» (с. 170). Уже не утро само по себе, не пейзаж, пусть даже субъективизированный, оказывается в. центре внимания, а «я», его восприятие, состояние, чувства, самый процесс общения человека с природой.

Не всегда зреющее и осознающее себя личное начало удерживается в столь умеренных границах, и не всегда жанр безболезненно переносит вторжение личного начала. Муравьев дает «Сельской жизни» подзаголовок «поэма». Но поэма не получилась. Традиционное противопоставление порочного города и добродетельной сельской жизни теснится самохарактеристикой: «Уже я пышности градские оставляю... Где часто сам себя ищу, не обретаю» (с. 84 — 85). Противоречие между жанрово предначертанным замыслом и непредвиденно усилившимся личным началом и определило незавершенность произведения.

Впрочем, это — случай единичный. Гораздо характернее рассмотренные выше стихотворения, в которых личное начало не достигает еще такой степени интенсивности, когда оно уже не может совместиться с предрешенной жанровой формой. В «Сонете», в стихотворении «Успех твой первый», в «Роще», и «Присвоении сей книги» личное начало уживается пока с предписанным жанром, используя его и меняя, но не настолько, чтобы жанр перестал быть самим собой. В каждом из этих стихотворений места, в которых локализовано мужающее личное сознание, тематически и композиционно оправданы. Их несовместимость с жанровым мышлением — еще потенция. Во всем своем объеме она обнаруживается лишь тогда, когда мы от отдельных стихотворений переходим к их совокупности. Тогда оказывается, что у них есть субъектное ядро — сквозное личное начало. Отрывки, на которые мы обращали внимание, характеризуя отдельные стихотворения, объединяются образом «я» поэта, все снова и снова возвращающегося к мыслям о своем таланте, назначении и судьбе.

6

В одах, посвящениях, посланиях, пейзажных идиллиях, незаконченной поэме образ лирического героя только складывался. Но есть у Муравьева группа стихотворений, которые

168

явственно объединяются образом лирического, героя: жанровые обозначения и признаки либо носят в них внешний характер, либо отсутствуют вообще. Это — особый лирический цикл, который строится на двух тематических комплексах.

Прежде всего лирический герой Муравьева рассказывает о постигшем его кризисе — душевной прострации и творческом бессилии, которые противополагаются утраченной полноте и свежести чувств: «Отяжелевшая и грубая душа Едва сквозь облако вспомянет дни минувши, Когда для красоты, для чувствия дыша, Жила природы в лоне И в хижине своей быть чаяла на троне» («Черта, как молния, незапна и сильна», с. 229); «Во скудном круге чувств и мыслей огражден, Ко побуждению животных приведен. Без жалости на жизнь взираю преходящу. Все трогает тоску, едину в сердце бдящу. ..Сей дар, который я не смею называть. Искусство тихия свирели надувать Ушло.» («Отрывок», с. 208).

В «Письме к ***», как и в некоторых других стихотворениях; названы и причины катастрофы: буйство страстей, утрата добродетели и торжество «подлого эгоизма», а сама душевная болезнь описана в выражениях, заставляющих вспомнить лучшие строки Баратынского: «Без восхищения ты узришь лучша друга, И нежных дней твоих прекрасная подруга Простой девицею предстанет пред тобой. Ты умер, — и почто во сердце длятся бой? Не остановит кровь во жилах обращенья, — Но красота прости, любовь и восхищенья! Ты будешь зреть еще, но все, что зришь, мертво, И всюду грубое ты встретишь вещество» (с. 217).

Однако близость Муравьева к Баратынскому позволяв яснее вонять своеобразие поэта XVIII века. Почему возобладали губительные страсти? Почему добродетель сменилась пороком? Почему душевная открытость сменилась замкнутостью? До этих вопросов, до последних оснований Муравьев еще не доходил. Для Баратынского то, что он описал, было обязательно, запрограммировано и неизбежно. Для героя же Муравьева еще ничего не решено. И хотя он опрашивает «Те трепетания, что чувствуешь в шестнадцать, Вместишь ли в сердце их, переступивши двадцать...» (с. 216), но, во-первых, это происходит отнюдь не со всеми, во-вторых, поэт вовсе не убежден в том, что так должно происходить. Более того, он полагал, что возможно и обратное движение — от умирания к новой жизни, от судьбы отщепенца к общечеловеческой норме: «Приди, чувствительность! и воскреси несчастна Ты, оживления даятельница властна, Воспламени в нем жизнь, биенья возврати, Отверзи чувствия заросшие пути.

169

Пусть бедный, отдохнет, еще узнав природу, И плачет с радости, причтен ко смертных роду. Он будет сын, отец, любовник и супруг, — Расскажет чадам он минувший свой недуг..» (с. 217).

Для лирического героя Муравьева способность к творчеству есть высочайший дар, а утрата его — огромное несчастье. Творческая способность — мерило ценности личности, и потому герой Муравьева так сосредоточен на вопросе о том, состоится ли он как поэт, реализуется ли. Так возникает стихотворении «К Музе» неожиданная и оригинальная трансформация мотива Овидия: «Или рассеялась густая мгла И ясный полдень мой своей покрыла тенью? Иль лавров по следам твоим не соберу И в песнях не прейду к другому поколенью? Или я весь умру?» (с. 237 — 238). Так возникают три поразительные лирические миниатюры с их тоской неудовлетворенного авторского честолюбия: «Мне жребий менее сияющий и лестный Достался от небес: Дни праздны тишине вкушати неизвестной Под сению древес» («Душою сильною и жаждой просвещенья», с. 195); «Ax, может быть мой рок той чести не судил, Чтоб верх мой увенчан был листвием лавровым И чтобы поздний род меня произносил С певцами наших дней, Херасковым, Петровым. Представлю жребий сей — И слезы зависти катятся из очей» (с. 195); «Мои стихи, мой друг, — осенние листы Родятся блеклые, без живости и цвету, И, восхищаемы дыханий злых усты, Пренебрегаемы разносятся по свету, Не чтомые никем. Но дух во мне кипит И слезы зависти катятся по ланитам, Что, указуемый гражданами пиит, Не достигаю я в сообщество к пиитам, Биющим верные удары во сердца, Со воздыханьями влекущим слезы сладки» (с. 246).

Характерно, что все эти стихотворения Муравьев так и не напечатал; а близкое к ним «К И. Ф. Богдановичу» не было им закончено. Дело, вероятно, не только в том, что Муравьев остро чувствовал их необычность, их отличие и от творений школы Ломоносова — Сумарокова, и от произведений современников. У него, очевидно, не было уверенности в их этической обеспеченности — в праве личности на такую степень откровенности.

* * *

Мир классицистской лирики был рассечен предметно-тематически и разъединен субъектно: каждой жизненной сфере соответствовал заданный, не соприкасающийся с другими тип сознания. Реабилитация личности, происходившая в постклас-

170

сицистской литературе, выражалась в лирике в стремлении преодолеть субъектную разомкнутость. Складывается образ лирического героя: единство сознания принимало форму одного сознающего себя сквозного сознания. Был и другой путь: создание многосубъектной лирической системы, в которой единое авторское сознание реализуется через выбор, сочетание и взаимодействие не совпадающих, но соприкасающихся, Взаимодействующих, допускающих контакт сознаний. Обе эти возможности Муравьев наметил и частично реализовал.

Подобно тому, как проблема места личности в мире вовсе не была у Муравьева решена, и главное для него заключалось в остром ощущении проблемы, так не была у Муравьева решена и проблема построения постклассицистской лирической системы: он экспериментировал, пробовал, испытывал разные возможности. Более того, за подобием скрыта причинно-следственная связь: именно неокончательный характер концепции личности и ее отношений с миром определил переходно-множественный тип лирической системы поэта.