Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

georg_simmel_1 / _Георг Зиммель, Избранное. Том первый. Философия культуры

.pdf
Скачиваний:
88
Добавлен:
21.05.2015
Размер:
3.63 Mб
Скачать

говорю, конечно, здесь о чистом принципе и идеале — имеет форму в себе и внутри себя, ту форму,

которая теперь есть полностью только его собственная форма', вместе с безучастием ко всему тому,

чем наделяют нас внутренне и внешне

==369

определенности во времени и пространстве, его Я как бы сбросило свою субъективность — таков «постепенный выход из явления», по уже приведенному нами раньше гётевскому определению старости. Теперь человеку уже не нужны широкие рамки, объемлющие его единичные высказывания и действия, ибо в каждом из них непосредственно выражена вся жизнь, действительная и возможная в данном человеке. Следовательно, это прямая противоположность импрессионизму, так как в импрессионизме переживание, отношение между субъектом и тем, что в каком-либо смысле находится вне его, выражено только с односторонней точки зрения субъекта, тогда как здесь присутствует абсолютная глубина, при которой субъект становится чистым, объективно духовным существованием и для него как бы больше нет ничего внешнего. Но так как и старый человек живет в мире, сколь ни отдалены от него его отдельные внешние проявления, так как он в качестве художника вынужден говорить о мире и о вещах в нем, то понятно, что его речь, все его духовное бытие становятся символичными; он уже не хочет схватывать и называть вещи в их непосредственности, в их собственном существовании, а лишь постольку, поскольку удары пульса его в себе самой живущей, являющейся для самой себя миром внутренней глубины могут служить им знаком, или поскольку эти вещи могут представлять ее и выступать как ее подобия. В старости Гёте говорит как-то, на что я уже указывал, об эквивалентности самых разных содержаний жизни и обосновывает это тем, что «всегда рассматривал всю свою деятельность и свои дела только символически». Но в этом проявляется его с годами все возрастающая, часто достигаемая дорогой ценой воля к единству жизни. Ведь, может быть, такое символическое постижение содержаний жизни вообще единственное средство, позволяющее представить ее себе в некоторой степени как единство. Наша «деятельность и наши дела» по своим целям и ценностям, по своим случайностям и необходимостям, достижениям и неудачам — нечто столь раздробленное, несвязанное, в себе дивергентное, что жизнь, рассмотренная по ее непосредственным содержаниям, представляется нам беспорядочным множеством; только если решиться видеть в каждом отдельном поступке подобие, в нашем практическом существовании, эмпирически нам данном, — символ глубокой подлинно действенной реальности, может быть открыт путь к видению единства, скрытого, нерасщепленного корня жизни, который отпускает из себя все эти расходящиеся единичные акты. Этим и объясняется мистический характер упомянутой символики в

==370

старческом возрасте. Гёте как-то определил, явно имея в виду себя, «квиетизм» и «мистику» как существенные черты старческого возраста. Под мистикой он несомненно понимает то, что я назвал символическим; именно chorus mysticus' возвещает символический характер всего данного нам мира: «Alles Vergangliche ist nur ein Gleichnis". Этими двумя качествами Гёте недвусмысленно определил период старости — в той мере, в какой его элементы специфически отличаются от предшествующих форм существования. «Квиетизм» не что иное, как «выход из явления», в-себе-существование субъекта, но теперь он имеет совсем иной, более не относительный смысл, который имел, когда ему еще противостоял объект. Теперь он сам все, чем может быть в мире и знать о мире, и поэтому пребывает к

так называемому миру лишь в отношении «символического». Таким образом, противоположность между этим субъектом и объективной формой исчезает. Ибо объективация, которая сообщала субъекту вне его предсуществующую, хотя и пребывающую в его собственных творениях форму, введена теперь в непосредственность жизни и в самопроявление субъекта, освободившегося от самого себя и вернувшегося в этом освобождении к самому себе. Говорить здесь о «собственной форме», проявляющейся в совершенном существовании и искусстве старости, пожалуй, излишне. По своим чистым, хотя эмпирически никогда полностью не реализуемым идее и интенции эта жизнь вообще не имеет больше «формы», которую можно было бы отделить от материи ее субъективности: принцип формы теряет свое значение по сравнению со ставшим объективным самобытием субъекта. В этом смысле можно утверждать, что утрата формы, распад синтеза в старости Гёте служат признаками того, что великое устремление его жизни — объективацию субъекта — он увидел в свои поздние годы, если не на новой, то перед новой абсолютно таинственной ступенью совершенства.

Если этим выявлен нерв последней эпохи гётевской жизни, в той мере, в какой она отличается от предшествующих, —хотя она вводит особые черты в дальнейшее развитие прежних периодов лишь намеками и отдельными указаниями, — то именно с этим связан аспект тотальности его жизни. Неоднократно говорили, что научные теории Гёте и все его восприятие жизни определены как в великом и значительном, так и в сомнительном и недейственном, его художественной натурой. «Я рожден,

Мистический хор (лат.). Все быстротечное — символ, сравненье.

==371

собственно, — пишет он в поздние годы, — для эстетического». Характер его преклонения перед природой, уверенность в зримом присутствии идеи в явлении, «созерцательность» его мышления, значение «формы» в его картине мира, пристрастие к гармонии и завершенности теоретического и практического бытия — все это в своей совокупности суть определенности душевного существования в соответствии с априорностью художественности; «прафеномен» феноменов его жизни — то, что он художник. Однако он сам указывал, что за прафеноменами, за последним из них, доступным нашему постижению и исследованию, стоит еще самый последний, ускользающий от нашего взора и обозначения. И артистический фундамент и функциональный закон его существа обладают еще чем-то более глубоким, стоящим за ним, не поддающейся наименованию сущностью, которая служит основой и объемлет все его художественно определенное явление. Конечно, это не его привилегия, именно в этот пласт уходит последняя реальность каждого человеческого существования. Но у Гёте это особенно ощущается, ибо отдельные стороны, первичные феномены его существа уже сходятся в единстве, в созерцаемом, несущем или проникающем их прафеномене — художественном — как мало у кого другого. Он обладает именно в напряжении и посредством напряжения существующих как одновременно, так и в развитии противоположностей его личности единством уже внутри эмпирического, которое мы, другие, вынуждены искать в смутном представлении о ноуменальном абсолюте в нас. Вследствие этого у него то, что вообще эмпирично и выразимо, отделяется от другого, того, что должно остаться тайной, более отчетливо, чем там, где непосредственные единичности как будто уже объединены в нем. Вся широта его существования, даже в той мере, в какой оно подчинено прафеномену художественного, была бы невозможна, если бы оно само не было излучением или орудием более высокого, всеобщего или, если угодно, глубоко личного; с более эмпирической и психологической точки зрения это можно было бы выразить следующим образом: художник не достигает и как художник последней вершины, если он не есть нечто большее, чем художник. Образ Гёте, конечно, получает большую глубину в правильном направлении, если сводить все проявления его жизни, в том числе и интеллектуальные, этические и чисто личные, к общему знаменателю художественности, однако последняя инстанция этим еще не достигается. Правда, ее нельзя фиксировать в понятиях, а можно только представить во внутреннем, основанном на

==372

чувстве созерцании. И не только из-за трансцендентальной глубины, в которой этот последний пласт личности коренится у Гёте, как вообще у всех людей, а потому, что у него, человека, наименее связанного со специализацией, оно более чем у других отвергает всякое наименование его окраски, которое неизбежно оказалось бы чем-то односторонним и исключительным. У него отчетливее, чем у какой-либо другой исторической личности, мы ощущаем эту своеобразную, еще мало исследованную категорию, которая носит определяющий характер для каждого человека, как только мы до известной степени его узнаем; это — общее его личности, которое, однако, не может быть познано как нечто абстрактное, выведенное из его отдельных черт и действий, а есть единство, доступное лишь непосредственному душевному знанию. Этот путь схватывания общего в единичном не тот, которым идет образующий понятия рассудок. Рассудку также доступны отдельные феномены индивида, и у Гёте, например, он ведет к художественному началу, которое мы можем как общую черту абстрагировать из его эмпирического многообразия. Однако так же, как мы «знаем» каждого близкого нам человека вне данности его черт, сколь ни велико было бы их число, в особой не рассудочной, а переживаемой категории, как мы знаем черты его лица, которые невозможно с чемлибо спутать, но и невозможно описать, — наше созерцание сущности Гёте как величайшего исторического примера этой возможности не складывается из его отдельных качеств и деяний и не выражается в их сумме или в том общем, которое мы можем получить из них посредством понятий; и это созерцание сущности присутствует во впечатлении от каждой единичности, подобно тому как для метафизически мыслящего человека все единичности данности обоснованы и проникнуты абсолютным единством бытия, которое не может быть названо посредством одной из них и получено посредством абстракции из них. Тот, кто не ощущает в Гёте-поэте, в Гёте, определенным образом живущем, в Гёте-исследователе, Гёте-любящем, в Гёте, созидающем культуру, это личностно общее, единство которого не составлено из многого, кто не ощущает эту, так сказать, формальную ритмику и динамику, чья сущность состоит не в отношении к миру множества, а к «молча почитаемому» единству бытия, тому, кто этого не ощущает, Гёте не даст того, что может дать только он. Полагаю, что я свободен от преклонения перед ним, как перед идолом; допускаю, что были более глубокие, более достойные преклонения существования и деяния, чем его. Но в том смысле, о котором здесь шла речь, он по

==373

степени этого значения единственный: я не знаю человека, который дал бы потомкам в том, что в конечном итоге — лишь отдельные проявления его жизни, созерцание столь возвышающегося над всеми этими единичными сторонами жизни единства своего бытия вообще.

Если попытаться найти наиболее близкое этому высочайшему и постигаемому только как созерцание, но еще доступное описанию, то нам предстанет нечто еще более общее, более характеризующее личность по ее форме, чем сфера художественного. Наиболее совершенной представляется жизнь того, кто существует только исходя из влечения к духовной детумесценции, из потребности выразить субъективность жизни, и при этом уверен, что создает этим объективно ценное, соответствующее направленным только на содержания критериям. Я многократно указывал, что вижу в этом формулу всей жизни Гёте, и если на этих последних страницах выясняется, что в молодости он отдавал предпочтение субъективному процессу, а в старости — объективным содержаниям, то это были лишь перемещения акцентов и стадий развития в общем отношении его жизни к бытию мира. Внутренние же личностные факторы, отношение которых лежало в основе этой эвдемонии его существования, можно

определить как меру общей силы его натуры и таланта. Обычно это существует в людях в значительной степени независимо друг от друга. Сколько людей оказались бесплодными, не сумели найти правильное отношение к внешнему бытию, даже погибли из-за того, что их сила была недостаточна для их талантов или их талантов недостаточно для их силы! Или потому, что их способности были по своему характеру таковы, что их сила расточалась в них, не оказывая действия, или потому, что они развивались в последовательности, не соответствующей постепенному развитию их силы! Либо в машине больше пара, чем может выдержать ее конструкция, либо конструкция рассчитана на большую эффективность, чем допускает имеющийся в ней пар. Из всех видов гармонии, приписываемых природе Гёте, гармония между силой и талантами была, вероятно, самой глубокой, для него самого решающей. Конечно, и его сила попадала на пути «ложных тенденций», искала выхода там, где талант не предоставлял ей достаточно широкого канала. Но при внимательном рассмотрении становится очевидным, что это всегда были лишь отступления для дальнейшего продвижения, после которых равновесие между силой и талантом тем совершеннее восстанавливалось, — сила соответствовала субъективно переживающей себя жизни,

==374

талант был средством, позволяющим этой жизни проходить соответственно бытию вне ее и объективным нормам. Тем самым гармония его внутренней структуры становилась основой гармонии самой этой структуры со всем объективным. Мы видели, как эта основная формальная субстанция его жизни раскрывалась в противоположностях стиля между его молодостью и старостью, причем с такой радикальностью, которую мы среди известных нам великих людей обнаруживаем разве что у Фридриха Великого, — мы оставляем в стороне религиозные внутренние перевороты (проходящие в особых условиях), в которых речь может идти не столько о развитии между полюсами, сколько о скачках от одного полюса к другому. В этом проявляется еще одна форма великого равновесия жизни Гёте: в ней ощущается та степень устойчивости, тождественности, которая доводит до максимума впечатление от меняющегося, в своей жизненности преобразующегося, — и та степень изменения, на основе которой устойчивое единство производит наибольшее впечатление. Вследствие того что каждая из этих витальных форм открывала свою противоположность и в этой противоположности самым совершенным образом себя, реализируется специфически органический характер этого бытия, ибо организм представляется нам как сущность, в которой в отличие от механизма течение беспрерывного изменения соединяется с устойчиво тождественным, разрушающимся лишь с самой сущностью самобытием. В Фридрихе Великом эта постоянная нить, создающая в молодости и старости столь различные по своему виду узоры, ощущается значительно меньше. Правда, и у Гёте не следует искать неизменного содержания жизни и духа в молодости и старости. Даже если бы таковое удалось обнаружить (в художественной деятельности или в пантеистической тенденции), оно не было бы в данном случае решающим. Устойчивое содержание как таковое — всегда нечто застывшее, собственно говоря, оно не есть то устойчивое, которое соединяет в жизни ее изменения, и значительно более связано с этими изменениями, чем фиксированное в понятиях содержание. Оно скорее нечто функциональное или закон, который существует лишь благодаря изменениям и в них, или — в образном выражении — импульс, который лежит в основе индивидуального существования с начала до конца и проносит его в своей чистоте и тождественности через все направления и извивы. По убеждению Гёте, характер человека проявляется только в его поступках: «Источник, — говорит он по этому поводу, — можно мыслить лишь в его течении» и «история человека есть его

==375

характер». Всем этим должно быть сказано, что единство и непрерывность в изменениях развития жизни, наиболее наглядным примером чего может служить жизнь Гёте, не есть нечто, находящееся вне этих изменений; может быть, даже противоположность между устойчивым и изменяющимся есть лишь результат последующего расчленения, посредством которого мы делаем доступным нашему восприятию сам по себе непостижимый факт жизни. О том, сколь противоположные моменты развития заключают в себе постоянное по своей форме единство, Гёте дает указание, очень значительное в применении к нему самому. К числу его самых важных духовных мотивов относится тот, согласно которому жизнь в каждый момент и на каждой стадии своего развития есть, или во всяком случае может быть, в себе совершенное, ценное само по себе, а не как подготовка к конечной стадии или завершение предшествующей. «Человек действительно становится на различных стадиях своей жизни другим, но он не может сказать, что становится лучшим». Затем он описывает требования, которые писатель должен выполнять на всех стадиях своего творчества, и продолжает: «Тогда написанное им, если оно было верным на той ступени, на которой оно возникло, останется и впредь верным, как бы впоследствии ни развивался и ни менялся автор». Глубоко связано с этим мотивом замечание — произведение великого художника на каждой стадии своего завершения законченно.

Эта самодостаточность каждого момента жизни как выражение фундаментальной ценности жизни вообще состоит в независимости не только от будущего, но и от прошлого. Я отсылаю к его замечательному высказыванию о «воспоминании», которое он «не устанавливает как таковое», ибо жизнь — это постоянное развитие и возвышение и не может быть связана с застывшим, данным как прошедшее; она лишь вводит его как динамическое воздействие в возвеличенное этим настоящее. Ему 82 года, когда он говорит: «Поскольку я все время стремлюсь вперед, я забываю, что я написал, и поэтому очень часто воспринимаю мои произведения как нечто чужое». С этим, вероятно, связана его глубокая неприязнь ко всякому телеологическому рассмотрению: его убеждению в достаточном смысл? каждого момента существования противоречило, что какой-либо момент получает свое значение только от лежащей вне его конечной цели. Если угодно, можно считать, что здесь на течение жизни во времени перенесена пантеистическая тенденция, согласно которой в каждой части бытия присутствует вся тотальность бытия и ни одна, следовательно, не может выйти за свои

==376

пределы и не нуждается в этом. Каждый период жизни содержит в себе целостность жизни, только каждый раз в другой форме, и нет основания черпать его значение из отношения к предыдущему или последующему; каждый период обладает своей возможностью красоты и совершенства, несравнимой с возможностями других, но равной им по красоте и совершенству. Именно так, исходя из категории ценности и из непосредственного ощущения ценности своей жизни, он чувствовал непрерывность изменений и резкую противоположность периодов жизни вместе с тем единым и тождественным, которое было пережито в них.

Но поскольку каждый из этих периодов — по крайней мере по своей идее или по своему приближению

— был завершен в себе, Гёте действительно полностью прожил свою жизнь. Если обаяние жизни Гёте заключалось в соединении безудержного развития с таким совершенством и самоудовлетворенностью своих отрезков, то и старость его обладала своим совершенством. Она не была, как у многих других, лишь завершением прошлого, черпающим свое значение и смысл в этом, так сказать, формальном достоинстве, а в остальном — лишь из содержания того, что было, подобно вечерним облакам, увенчиваемым красками заходящего солнца. Гётевская старость была обязана своим значением только самой себе, она несравнима с предшествующим ей, хотя и связана с ним непрерывным развитием. Однако именно вследствие этой замкнутой позитивности она не указывала на потустороннее продолжение жизни, а была связана с посюсторонним миром, как и все существование Гёте, и простиралась в трансцендентное лишь как все его существование в каждой ее точке. Этому как будто противоречит, конечно, сказанное Эккерману — природа обязана предоставить ему другое

существование, если теперешнее больше не соответствует его силам. Я здесь совершенно не касаюсь его веры в бессмертие, спекулятивная мистика которого не имеет ничего общего со стадиями развития эмпирической жизни. Нас интересует только обоснование, которое исходит из не использованной целиком силы, неисчерпанных возможностей. Не могу отрицать, что считаю это самообманом Гёте — безусловно недоказуемым, основанным на не поддающемся контролю «впечатлении», сложившемся из многих невесомых моментов. Богатство его натуры предоставляло его силе чрезвычайно много возможностей формообразования, и поскольку он в каждый данный момент мог осуществлять лишь одну из них, на которую шла вся его сила, все остальные» возможности оставались нереализованными,

— и, чувствуя это, он приходил к

==377

заключению, что обладал силой и для всех остальных. Так как он мог делать горшки или миски, ему казалось, что он может делать горшки и миски. Я полагаю, что он исчерпал в своей жизни данную ему силу; и это отнюдь не дефект, напротив, это относится к чуду его существования; он был из числа тех, кто действительно достиг конца, не оставив остатка. Здесь получает свою последнюю формулировку то, что было сказано о гармонии между его силой и талантами: не только его таланты полностью развернулись в его силе, но и его сила исчерпала себя в его талантах. Насколько вообще можно судить о таких вещах, нереализованными остались лишь абстрактные возможности его существа (что носит как бы логический, а не витальный или метафизический характер), свои же конкретные возможности он исчерпал и ради них мог не «уноситься в вечность».

Все эти заложенные в его «идее», ставшие наглядными совершенства, которые у него ближе к идее, чем у кого бы то ни было, можно в конечном счете рассматривать как совершенства чистой, не дифференцированной специальным содержанием человечности. Мы ощущаем развитие Гёте как типично человеческое — «auf deinem Grabstein wird man lesen: Das 1st furwahr ein Mensch gewesen»'; во всех и среди всех его несравненных свойств в высокой степени и в ясной форме выступает линия, которой, собственно говоря, следовал бы каждый, если бы был предоставлен своей человечности. Сюда относится и то, что он — дитя своего времени и исторически преодолен, ибо человек как таковой — существо историческое, и единственное его свойство по сравнению со всеми другими существами есть то, что он одновременно — носитель сверхисторического в форме душевности. Конечно, с понятием «общечеловеческого» связаны в достаточной степени неясность и злоупотребление. И попытки аналитически абстрагировать это понятие, исходя из индивидов, тщетны. Оно связано с еще мало исследованной и здесь не исследуемой более подробно, хотя практически постоянно осуществляемой способности нашего духа: непосредственно различать в предлежащем, особенно в душевном явлении то, что в нем чисто индивидуально и что типично, идущее из его вида или рода; посредством интеллектуального инстинкта или под действием определенной категории мы ощущаем в некоторых сторонах человеческого явления силу тяжести, выход за пределы одного проявления, которые мы определяем как общечеловеческое, понимая под этим постоянное

На твоей могильной плите будут читать: это поистине был человек.

==378

владение или закон развития человеческого рода, центральный нерв, являющийся носителем его жизни. И несказанно утешительное и возвышающее в явлении Гёте состоит в том, что один из самых замечательных и исключительных людей всех времен шел путем общечеловеческого. В его развитии нет ничего поражающего, одинокого в своем качестве, ни с чем не допускающего сравнения, столь

часто свойственного жизненному пути великого гения; он доказал, что нормальное способно заполнить измерения великого, а общее, не отказываясь от себя, может стать явлением высшей индивидуальности. Всякое недуховное существо находится по ту сторону вопроса о ценности и праве, оно просто есть.

Величие же и трудность, стоящие перед человеком, выражены в формуле, — он должен оправдать свое бытие. Он думает достигнуть этого тем, что, выходя за пределы человеческого существования вообще, доводит до совершенства его отдельное содержание, которое изменяется предметной шкалой, значимой лишь для данного содержания — интеллектуального или религиозного, динамического или эмоционального, практического или художественного. Гёте — и это высший пример бесконечного ряда приближений — в сумме и единстве своих деяний, в их отношении к его жизни, в ритме, оттенках, в периодах развития этой жизни не только требовал как ценности абсолютно общечеловеческого, находящегося по ту сторону всех единичных совершенств и над ними, но и жил им как ценностью: он являет собой великое оправдание человеческого из себя самого. Однажды он определил смысл всех своих творений как «триумф чисто человеческого»; таков был и общий смысл его существования.

==379

00.htm - glava27

Кант и Гёте

К истории современного мировоззрения

Эпохам полукультур, а также эпохе дохристианской культуры мы приписываем единство жизненных элементов, разрушенное и превращенное в противоречия позднейшим развитием. Как ни тяжела была борьба за физические условия существования, как бы жестоко условия общественной жизни ни насиловали личности, — чувство коренной раздвоенности человеческой души и мироздания, сознание пропасти между человеком и миром встречались до эпохи упадка античного мира лишь в совершенно единичных случаях. Христианство впервые ощутило до последних глубин души противоречие между духом и плотью, между природным бытием и ценностями, между своевольным Я и Богом, для которого своеволие есть грех. Но, будучи религией, христианство принесло и примирение той же рукой, которой оно посеяло раздор. Лишь когда христианство утратило свою безусловную власть над умами, когда, с началом Нового времени, его решение проблемы стало вызывать сомнения, сама проблема выступила во всем своем значении. Что человек в своей основе есть существо дуалистическое, что раздвоение и противоречие образуют основную форму, в которой он воспринимает содержание своего мира и которая обусловливает и весь трагизм, и всю жизненность этого мира, — это убеждение овладело сознанием лишь после эпохи Возрождения. Противоречие проникло до самого глубокого и широкого слоя нашего Я и нашей картины мира, и потому потребность в гармонии стала более настойчивой и универсальной; внутренняя и внешняя жизнь, дойдя в своем напряжении до надлома, ищет более крепкой и непрерывной связи, которая, несмотря на всю разрозненность начал бытия, вновь утвердила бы их все же чаемое единство.

Прежде всего Новое время до крайних пределов заостряет противоречие между субъектом и объектом. Мыслящее Я

==380

чувствует себя суверенным в отношении всего представляемого им мира; «я мыслю, следовательно я существую» становится со времени Декарта единственной несомненностью бытия. Но, с другой стороны, этот объективный мир обладает все же беспощадной реальностью, личность является его продуктом, результатом сплетения его сил, подобно растению или облаку. И в этом раздвоении живет не только мир природы, но и мир общественный. В нем личность требует для себя права свободы и самобытности, тогда как общество согласно признавать в ней лишь элемент, подчиненный его сверхличным законам. В обоих случаях самодержавию субъекта грозит опасность или потонуть в чуждом ему объективизме, или выродиться в анархический произвол и отрешенность. Наряду с этим противоречием или над ним современное развитие ставит противоречие между механизмом природы, с одной стороны, и смыслом и ценностью вещей — с другой. Со времени Галилея и Коперника естествознание все более последовательно толкует картину мира как механизм строжайшей и математически выразимой причинности. Пусть это объяснение проведено еще несовершенно, пусть давление и удар, к которым казалось возможным свести в последнем счете все явления мира, оставляют место и для иных начал — принципиально все явления суть обусловленные законами природы передвижения материальных частиц и энергий, заведенный часовой механизм; и этот механизм, в противоположность тому, что построено людьми, не обнаруживает идеи и не служит никаким целям. Механистически-естественнонаучный принцип, по-видимому, лишил действительность всего, что прежде открывало ее смысл: в ней нет более места для идей, ценностей и целей, для религиозного значения и нравственной свободы. Но так как дух, чувство, метафизическое влечение не отказываются от своих притязаний, то человеческой мысли, по крайней мере с XVIII в., задана великая культурная задача: обрести вновь, на высшей основе, утраченное единство между природой и духом, между механизмом и внутренним чувством, между научной объективностью и ощущаемой ценностью жизни и вещей.

Ближайшие пути к объединению картины мира примыкают к двум принципиальным умонастроениям, которые в многообразных видоизменениях проходят через историю культуры: к материализму и спиритуализму. Материализм

==381

отрицает самостоятельное бытие всего духовного и идеального и признает единственным сущим и абсолютным телесный мир с его внешним механизмом; спиритуализм, напротив, низводит на степень пустой видимости все внешне-наглядное и усматривает субстанцию бытия исключительно в явлениях духа, в их ценности и внутреннем порядке.

Наряду с этими двумя умонастроениями были развиты два других мировоззрения, монистическая идея которых более беспристрастно считается с указанным дуализмом, — именно мировоззрение Канта и Гёте. Гигантское деяние Канта состоит в том, что он усилил до последних пределов субъективизм Нового времени, суверенность Я и его несводимость к материальному началу, не нанеся этим ни малейшего ущерба прочности и значительности объективного мира. Он показал, что все объекты познания могут состоять для нас только в самих познаваемых представлениях и что все вещи существуют для нас лишь как комплексы чувственных впечатлений, т.е. субъективных процессов, обусловленных нашими органами. Но вместе с тем он показал, что вся достоверность и объективность бытия становится понятной именно в силу этого условия. Ибо лишь в том случае, если вещи суть не что иное, как наши представления, наше сознание — за пределы которого мы никогда не можем выйти — может нас удостоверять в них; лишь благодаря этому мы можем высказывать о них безусловно необходимые суждения, отражающие сами условия нашего сознания. Эти условия обязательны для вещей именно потому, что вещи суть наши представления. Если бы мы должны были ждать, чтобы

сами вещи, эти чуждые нам реальности, вливались извне в наш дух, как в пассивно воспринимающий сосуд, то наше познание не шло бы далее единичного факта. Но так как представляющая деятельность Я создает мир, то законы нашего духовного действования суть законы самих вещей. Я, это необъяснимое далее единство сознания, связует чувственные впечатления и образует из них предметы опыта, исчерпывающие без остатка наш объективный мир. Позади этого мира, по ту сторону всякой возможности познания, мы вправе мыслить вещи в себе, т.е. вещи, которые уже не суть для нас; и в них наша фантазия может перенести и считать осуществленными все мечты разума и души, все творчество идеалов, тогда как эти мечты не находят себе места в мире нашего опыта, в мире, который только и может быть объектом нашего знания.

Точнее говоря, кантианское решение основной проблемы дуализма между субъектом и объектом, между духовностью

==382

ителесностью сводится к тому, что под эту противоположность подводится общий фундамент — именно факт нашего сознания и познания вообще; мир определен тем обстоятельством, что мы его знаем. Ибо образы, в которых мы познаем самих себя и существуем для себя самих, как и реальный мир явлений, суть нечто, существо чего остается от нас скрытым. Тело и дух суть эмпирические феномены в пределах общей системы сознания, связанные между собой тем фактом, что оба они представляются и подчинены одинаковым условиям познания. В самом мире явлений, в пределах которого они только и могут быть нашими объектами, они не сводимы друг на друга; ни материализм, стремящийся объяснить дух телом, ни спиритуализм, стремящийся свести тело к духу, недопустимы; напротив, каждая сторона должна быть объяснена из своих собственных законов. Но все же тело и дух не распадаются, а образуют единый мир явлений, так как они сдерживаются познающим сознанием вообще, которому они являются,

иего единством, и так как по ту сторону того и другого лежат хотя и непознаваемые, но все же мыслимые вещи в себе; последние, быть может, — мы вправе так веровать — содержат в своем единстве основу этих явлений, которые, будучи отражаемы и разлагаемы нашими познавательными силами, распадаются на дух и тело, на эмпирический субъект и эмпирический объект. Итак, природа как объект для нас не может содержать ни крупицы духа и находит свое законченное научное выражение лишь в механике и математике; дух, со своей стороны, подчиняется совершенно иным, присущим ему законам; тем не менее идея всеобъемлющего познающего сознания и идея вещей в себе, в которых наши идеальные чаяния находят общую основу всех явлений, сливают тело и дух в единую картину мира. Этим научно-интеллектуалистическое толкование мировой картины доведено до своей высшей точки: не вещи, а знание вещей становится для Канта основной проблемой. Объединение великих двойственностей — природы и духа, тела и души — удается ему ценой ограничения задачи: он стремится объединить лишь научно-познавательные картины этих двойственностей. Научный опыт с всеобщностью его законов есть рама, объемлющая все содержания бытия в единой форме, — именно в форме рассудочной постижимости.

Совершенно иным порядком смешивает Гёте элементы, чтобы получить из них столь же успокоительное единство. О философии Гёте нельзя рассуждать согласно тривиальной

==383

формуле, что хотя он обладал совершенной философией, но не изложил ее в систематической и специально-научной форме. У него отсутствовали не только система и школьная техника, но и сама задача философии как науки: стремление перенести в сферу отвлеченных понятий наше чувство ценности и порядка в мировом целом. Наше непосредственное отношение к миру, созвучное и сочувственное переживание его сил и смысла отражаются при научном философствовании в мышлении, как бы противостоящем этому непосредственному отношению; мышление выражает на своем собственном языке фактическое состояние, с которым оно не имеет никакой прямой связи. Но если я правильно понимаю Гёте, то у него дело идет всегда о непосредственном выражении его мирового чувства; ему не нужно ловить это чувство в сфере отвлеченного мышления, чтобы объективировать его там и превращать в совершенно новую форму бытия. Беспримерно сильное ощущение значения бытия и его внутренней идейной связи рождает «философские» замечания Гёте, подобно тому, как корень рождает цветок. Позволю себе вольную аналогию: философия Гёте подобна звукам, которые в нас непосредственно вызываются чувствами удовольствия и страдания, тогда как научная философия подобна словам, которыми мы логически и лингвистически обозначаем эти чувства. Но так как Гёте от начала до конца художник, то это естественное самопроявление становится само художественным произведением. Он мог «петь, как поет птица», не впадая в бесформенный и назойливый натурализм, так как художественная форма овладевала a priori его проявлениями у самого их источника — совершенно так же, как научное познание в своей исходной точке формируется определенными рассудочными категориями, которые обнаруживаются, как формальное начало в реальном содержании познания. Поэтому в отношении его глубочайшего и решающего настроения безусловно справедливы его непостижимые для внешнего понимания слова: «Я всегда сохранял себя свободным от философии». Поэтому также изложение философии Гёте совершенно неизбежно должно до известной степени быть философствованием о личности Гёте. Дело идет не о систематизации мыслей Гёте — в отношении Гёте это было бы весьма малоценным предприятием, — а о том, чтобы перенести непосредственное проявление и обнаружение гётевского чувства к природе, миру и жизни в опосредствованную, отраженную форму отвлеченного постижения,

==384

принадлежащую к совсем иной области и к иному измерению.

Основная черта его мировоззрения, резко отделяющая его от Канта, состоит в том, что единство субъективного и объективного принципа, природы и духа он ищет в пределах самих явлений. Сама природа, как она наглядно предстоит нашему взору, есть для него продукт и создание духовных сил, формирующих идей. Все его внутренее отношение к миру — если его выразить теоретически — опирается на духовность природы и природность духа. Художник живет в явлении вещей, как в своей стихии; чтобы вообще признавать элемент духовности, чего-то большего, чем материя и механизм, — элемент, который только и может осмысливать его отношение к миру, — он должен искать его в самой осязаемой действительности. Это определяет особое значение Гёте для современного состояния культуры. Реакцией на отвлеченно-идеалистическое миросозерцание начала XIX в. явился материализм 50-х и 60-х годов. Потребность в синтезе, который преодолел бы противоречие между идеализмом и материализмом, вызвала в 70-х годах клич: назад к Канту! Но научное решение, которое только и могло дать это направление, повидимому, требует для уравновешения своей односторонности решения эстетического; вновь пробудившиеся эстетические интересы дают новую возможность сблизить дух с реальностью, и потому сливаются в клич: назад к Гёте! Для Гёте недоступны оба пути, на которых Кант преодолевает указанный основной дуализм; он не отыскивает под землей корень явлений — гносеологическое Я, которое объединяет их в качестве простых представлений, и он не может, игнорируя явления, удовлетвориться идеей вещей в себе и их недоступного созерцанию абсолютного единства. Следовать первому пути ему препятствует непосредственность его духовного существа, которая внушает ему отвращение ко всякому теоретическому размышлению о познании.