Лица. Вечные спутники
.pdf
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
что же доступно его познанию в остальном мире? Не смеялся ли над нами философ Протагор, принимавший человека за меру вещей, – человека, который и своей-то меры не знает; не хотел ли мудрец лишь показать, что у нас нет и не может быть никакого руководящего начала, никакой путеводной нити в хаосе несвязных впечатлений?
Сомнение Монтаня отличается одною характерной чертой, которая делает скептицизм его оригинальным, не похожим ни на какое другое философское настроение, – сомнение его, прежде всего, веселое, жизнерадостное. Он только в теории, играючи и мимоходом, разрушает вековечные предрассудки и верования. В ту историческую эпоху, когда писал Монтань, у скептицизма едва-едва прорезывались зубы; это был Геркулес, не сознающий своей силы. Сомнение не успело еще приобрести ядовитого жала. Несмотря на смелость своих теоретических взглядов, Монтань – искреннейший человек в мире – вполне добросовестно и наивно считал себя верным сыном католической церкви и подданным французского короля: всю жизнь он, ничего не подозревая, играл огнем над пороховым погребом.
Мы уже видели отчасти логическое основание его скептицизма. Он отлично понимал чисто словесное значение физических споров. «Наши вопросы, – говорит Монтань, – состоят из пустых слов, и ответы на них такие же. Положим, вы утверждаете, что камень – тело; но тот, кто стал бы продолжать вопросы: „А тело что такое?“ – „Субстанция“. – „А что такое субстанция?“ – довел бы вас, наконец, до невозможности отвечать. Одно слово меняется на другое, притом часто на еще более непонятное: я лучше знаю, что такое человек, чем что такое животное, смертный или разумный. Желая уничтожить одно сомнение, производят три новых – это напоминает голову лерней-
181
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ской гидры». «Нет ничего постоянного, твердого, – восклицает он в другом месте, – ни в природе, ни в нас; и мы сами, и все наши суждения, и все конечные предметы текут, катятся безостановочно; не может быть никакого неизменного, устойчивого отношения между нашею мыслью и внешним миром, так как и наблюдатель, и наблюдаемое находятся в беспрерывном изменении и колебании». Que sais-je?1 – вопрос, бывший девизом Монтаня, в двух словах отлично формулирует его скептическое настроение.
«Все настоящее время, – говорит Монтань, – мы гораздо больше заняты объяснениями объяснений, чем объяснениями самих вещей, и существует больше книг, трактующих о книгах, чем о каком-либо другом предмете: мы умеем только писать примечания друг на друга. Повсюду кишат комментарии, самостоятельных авторов мало. Понимать ученых – вот главнейшая и высшая наука нашего времени, вот общая и последняя цель наших усилий. Первое из мнений служит стеблем для второго, второе – для третьего, таким образом мы идем по ступенькам лестницы, воображая, что достигли высоты; между тем, тот, кто стоит на вершине, едва-едва на волосок выше стоящих у первой ступеньки. Мы наполняем только память; разум и совесть остаются пустыми.
Подобно тому, как птицы, держа зерна в клюве, не проглатывая их, бережно несут, чтобы переложить в клюв птенцов, так наши педанты, поклевав кое-какого знания в книжках, помещают пищу на самом краю губ единственно с тою целью, чтобы выбросить ее изо рта в неприкосновенном виде». Но и питомцы их также не умеют проглотить пищи и передают ее следующему поколению: таким обра-
1 Что я знаю? (фр.).
182
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
зом она переходит от одних к другим, бесполезная и употребляемая только для забавы или для удовлетворения тщеславия. Наукой занимаются люди самые заурядные, руководимые грубым материальным расчетом. Она утратила свое высокое назначение раскрывать смысл жизни, указывать человечеству путь к нравственному совершенству. «Заботы и издержки наших отцов направлены исключительно к тому, чтобы, так сказать, меблировать наши головы различными сведениями: об уме и добродетели никто не заботится».
Монтань применяет свой скептицизм не только к теоретической области человеческой деятельности, но и к практической.
Он сильно сомневается в законности социальных неравенств. «Охотничья собака ценится по быcтроте, а не по ошейнику; сокол – по крыльям, а не по сбруе и позвонкам. Почему же не ценим мы человека по тому, что составляет часть его самого? У него роскошное убранство, великолепный дворец, большой кредит, большие доходы, но все это вокруг него, а не в нем самом». Философ бесстрашно, хотя в практическом отношении и не особенно опасно, нападает на королевскую власть. «На короля, ослепляющего вас величием и блеском, посмотрите, когда упадет занавес: он самый обыкновенный человек, нередко хуже последнего из подданных… Трусость, нерешительность, честолюбие, злоба, зависть волнуют его так же, как и всякого другого:
Non enim gazae, neque consularis
Summovet lictor miseros tumultus
183
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Mentis et curas laqueata circum
Tecta volantes1.
„И тревога, и опасение держат царя за горло среди его громадного войска. Заботы не боятся шума и блеска оружия. Разве лихорадка, головная боль, подагра пощадят короля скорее, чем нас, простых смертных? Разве в то время, когда старость будет у него за плечами, стражи, поставленные у дверей, защитят его? Когда обнимет его ужас смерти, – разве придворные помогут ему? Когда он будет не в духе или ревновать, – разве наши поклоны возвратят ему душевное спокойствие? Эти завесы над постелью, вышитые золотом и жемчугом, не обладают ни малейшею способностью утолять страдания во время болезни“. Поэт Гермодор сочинил стихи в честь Антигона, в которых называл его сыном Солнца. На это царь возразил ему: „Тот, кто выливает из моего горшка, засвидетельствует, что ты ошибся“. Льстецы старались уверить Александра в его божественном происхождении, но однажды, будучи ранен, он указал им на кровь, вытекающую из раны, и произнес:
„Смотрите, будете ли вы еще спорить? Разве это не настоящая человеческая кровь? Разве она похожа на ту, что, по словам Гомера, струилась из ран богов?“
Монтань сомневается в самой сущности законов и государства. Законы по необходимости представляют неподвижные и постоянные нормы, тогда как человеческие действия бесконечно-изменчивы и разнообразны; очевидно, что при наложении ни одна юридическая норма не может вполне совпасть и покрыть собой ни одного чело-
1 Ни сокровища, ни консульский ликтор не прогонят черных дум и забот, витающих под золотыми потолками.
184
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
веческого действия, в котором всегда останется некоторый элемент, несоизмеримый с существующими законами. Этот-то элемент и подает повод к произволу судей. „Самые редкие и общие законы – наиболее желательные. И все-таки, мне кажется, что лучше было бы вовсе не иметь их, чем иметь в таком количестве, в каком они существуют у нас. Естественные законы всегда справедливее тех, которые устанавливаем мы: об этом свидетельствует изображение золотого века у поэтов и счастливое состояние вновь открытых племен, у которых нет никакого государственного устройства“. Законы, по мнению Монтаня, пользуются уважением не потому, что они справедливы, а только потому, что они – законы. „В этом и ни в чем другом заключается мистическое основание их авторитета. Они нередко сочиняются дураками, чаще такими людьми, которые, ненавидя равенство, не понимают справедливости, но всегда людьми, т. е. суетными и невежественными созданиями. Не существует более тяжкой и глубокой несправедливости, чем та, которая заключается в законах“. „Подумайте о действии законов, которые нами управляют, – восклицает он в другом месте, – вот, поистине, свидетельство людской глупости: так много в нем противоречий и ошибок. То, что мы привыкли называть милосердием и строгостью законов, составляет болезненное, разлагающее начало, несправедливые отклонения в самом сердце, в самой сущности справедливости“. Что может быть чудовищнее того, что целый народ обязан слушаться законов, про которые ему никто никогда не говорил? Во всех своих домашних делах – свадьбах, передаче имущества, праве наследства, купле и продаже, он связан правилами, которых не имеет возможности знать, потому что они не обнародованы на его родном языке».
185
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Монтань смеется над важностью так называемых государственных дел. С большою церемонией и пышностью собирают умнейших людей королевства для торжественных заседаний, для рассуждения о великих вопросах, между тем как решение их всецело принадлежит капризу какой-нибудь хорошенькой женщины или сплетням дамских будуаров. И возникшие, таким образом, постановления нередко тяготеют над целыми народами.
Сомнение Монтаня касается и религии. Впрочем, он добросовестно старается выгородить католическую религию из общего скептического отрицания, что, однако, не всегда ему удается. Так, например, у него есть целая глава, посвященная остроумной и увлекательной апологии самоубийства, которое с точки зрения католической нравственности является величайшим грехом.
Рассуждая теоретически, он смотрит на смерть как на освобождение от всех мучений, что также вовсе не согласно с христианским миросозерцанием, по которому грешники осуждаются после смерти на муки ада. «Подобно тому, как наше рождение есть для нас рождение всего мира, так смерть всего мира будет нашею смертью. Вот почему так же безумно плакать о том, что нас не будет через сто лет, как и о том, что сто лет тому назад нас не было». Только при весьма туманном и неопределенном представлении о будущей жизни можно строить такие успокоительные силлогизмы, от которых веет чисто языческим, дохристианским материализмом.
Вот как Монтань определяет самого себя. «Я очень праздней и ленив по природе и по убеждению; для меня все равно, пролить ли за что-нибудь кровь или посвятить чему-нибудь заботы. У меня душа свободная и никому не подчиненная, привыкшая следовать лишь собственной
186
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
воле; до сих пор, не будучи никем управляемым, не зная над собой никакой власти, никакой внешней силы, я шел, куда вздумается, жил, как мне нравится. Это изнежило меня и, лишая возможности приносить пользу другим, заставило жить только для самого себя». В сумму необходимых затрат по хозяйству он включает и то, что будет, по его предположению, украдено слугами. «Я не интересуюсь знать, сколько у меня денег в каждую данную минуту для того, чтобы меньше чувствовать понесенные потери. Я прошу домашних моих в случае, если они не могут относиться ко мне честно и добросовестно, обманывать меня, по крайней мере, и утешать благопристойною наружностью». Он чувствует себя положительно неспособным заниматься никакими житейскими делами, никакою продолжительною работой, требующей систематичности и напряженного внимания. В подробностях будничной жизни он неопытен и беспомощен, как ребенок, как Обломов. Он не умеет считать на счетах, не знаком с ценностью большинства монет, не знает отличия одного зерна от другого, названия самых простых земледельческих орудий, фруктов, говядины, овощей, ценности обыкновенных товаров. Немного конфузясь, но не без некоторого кокетства, он признается: «только недавно узнал я, что значит замесить хлебы и дать перебродить вину». «Если я долго проживу, – смеется он над собой, – я, кажется, забуду собственное имя». Как истинный барин, он не скрывает своего глубокого отвращения к денежным делам. «О, презренное занятие! – восклицает он, – следить за доходами, считать и пересчитывать деньги, взвешивать их, любоваться ими! Таким именно путем скупость вкрадывается в наше сердце». Но, вместе с тем, он ненавидит бедность, боится ее не меньше, чем болезни и
187
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
страдания. Ему хотелось бы быть окруженным всевозможными удобствами и комфортом, но так, чтобы нисколько не заботиться об обстановке, чтобы все делалось само собой. У него в ничтожных мелочах вкусы и прихоти барина. Он требует, чтобы его стакан был сделан из прозрачного стекла, а отнюдь не из металла, чтобы он имел известную форму и был поднесен не все равно каким, а его собственным лакеем. Он доходит до такого сибаритства, что велит слугам будить себя несколько раз в продолжение ночи с тою целью, чтобы сон был приятнее.
Монтань провел большую часть жизни в родовом имении, в наследственном замке. Не только сам он, но и несколько поколений его предков не нуждались никогда ни в какой работе, ни в каком напряжении воли. Представьте себе это мирное существование, невозмутимое, как поверхность прозрачного горного озера. Тихо и сладко протекает жизнь в родовом замке, где из окон обширного кабинета виднеются зеленые холмы Перигора, навевающие лень и задумчивость. Время приятно делится между прогулкой, беседой с друзьями и библиотекой.
Природа, семейная жизнь и философия соединяются, чтобы превратить существование в светлый, легкий сон. Трудно представить себе стечение более благоприятных условий для образования типа изнеженного эпикурейца, без воли, без привычки к труду, без способности страстно отдаваться чему бы то ни было. Из комбинации наследственного темперамента, умеренного и неподвижного, с огромною внутреннею подвижностью мысли и таланта, возникает то свойство монтаневской философии, которое можно назвать дилетантизмом.
Легко проследить корни дилетантизма в низших способностях его ума, например, в манере запоминать: «если
188
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
желают мне возразить что-нибудь, надо, чтобы возражение было представлено мне по частицам (à parcelles), так как я не в состоянии отвечать на связную речь несколькими отдельными тезисами; я не мог бы, не записывая, удержать в памяти то, что мне нужно ответить». Память его, как и остальные способности, тяготится всяким продолжительным усилием.
Вот как он занимается и читает: «Я переписываю то одну книгу, то другую, без всякого определенного порядка и намерения; просматриваю их, как придется. От книг перехожу иногда к мечтаниям: потом диктую, что придет в голову». «Книги забавны, – замечает он, – но если занятия ими отнимают у нас здоровье и веселость – драгоценнейшие блага, то лучше бросить книги».
С таким же дилетантизмом относится он и к людям: «Я ищу умных, честных людей… О чем бы мы ни беседовали, нам будет, в сущности, все равно: мы не будем стремиться к значительности и глубине сюжетов: грация и пристойность украсит наши беседы; в них все будет проникнуто зрелым и спокойным суждением, добротой, откровенностью, веселием и дружбою». Изредка к их разговорам могут примениться и философские споры, но они не должны производить слишком глубокого, удручающего впечатления: главное их назначение – то же приятное препровождение времени – «nous n’y cherchons qu’a passer le temps»1.
И к смерти он относится жизнерадостно и шутливо: почти превращает ее, как все, в забаву, в удовольствие. Здесь чувствуется протест против средневекового аскетизма; от этих небрежных, легкомысленных рассуждений
1 Мы ищем только препровождения времени (фр.).
189
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
веет духом Возрождения. Есть некоторое величие в беспечной и презрительной улыбке, с которой Дон-Жуан протягивает руку Каменному Гостю.
Монтань хочет обставить смерть самым утонченным комфортом. «Я желаю, – говорит он, – находиться в спокойном помещении, без шума, опрятном, не душном, но с чистым воздухом, чтобы смягчить смерть этими подробностями внешней обстановки… Я желаю, чтобы кончина моя была окружена таким же удобством и довольством, как моя жизнь; смерть – великая и важная часть нашего существования; надеюсь, что она не будет противоречить остальной моей жизни. Есть различные роды смерти, из которых одни более приятны, чем другие, и каждый может выбрать смерть по своему вкусу». Как истинный любитель, он тщательно осматривает, взвешивает и примеряет множество смертей, как будто дело идет о выборе вкусного вина или художественной картины. Ему кажется приятнее всего умереть по обычаю римлян императорской эпохи: «Они как бы усыпляли смерть всевозможною негою и роскошью; она протекала и скользила для них среди молодых девушек и веселых товарищей; ни одного мнимо утешительного слова, ни одного намека на завещание, никаких лицемерных выражений сочувствия, никаких разговоров о загробной жизни: они встречали смерть среди пиров, игр, шуток, простых обычных бесед, музыки и любовных стихов».
Монтань не только не чувствовал ни разу в жизни ни малейшего угрызения совести по поводу своего дилетантизма, но возводил его даже в верховный принцип всей своей деятельности. Подобно тому, как в теоретической области он изобразил себе девизом знаменитое «Que saisje?» – так в практической он удовольствовался формулой:
190
