Лица. Вечные спутники
.pdf
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
« – Ухищряйся, как хочешь, ларва, а меня ты не захватишь в плен!» (Larva значит по-латински привидение, призрак, пустая оболочка души.)
«Никогда, ни раньше, ни позже, я не видал его в таком состоянии», – замечает Фальк.
– Эта низкая сволочь, – заговорил Гёте снова, после молчания, более спокойным голосом, – важничает свыше меры. В нашем планетном закоулке мы принуждены жить с настоящими подонками монады, и если на других планетах узнают о том, то такое общество не принесет нам чести…
Изакончил торжественно:
–Монады принимают участие в радостях богов как блаженные, сотворческие силы. Им вверено становление творения. Свободные, идут они по всем путям, со всех вершин, из всех глубин, от всех созвездий, – и кто их удержит? Я уверен, что я – тот самый, кто перед вами уже тысячи раз жил и еще буду жить тысячи раз…
Образ Гёте-олимпийца, кричащего псу с какой-то нездешнею яростью: «Ларва, низкая сволочь!», – останется навеки одним из богоподобных человеческих образов. Тут, как будто в темноте, не видя предмета, мы его нащупываем: уже не верим в бессмертие, а знаем, осязаем, чувствуем: вот оно.
Как относится религия Гёте к христианству?
«Для меня Христос, – признается он в минуту откровенности, – навсегда останется существом в высшей степени значительным, но загадочным» (Mir bleibt Christus immer ein hochst bedeutendes, aber problematisches Wesen).
Я за тобой не пойду…
Folgen mag ich dir nicht… –
171
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
обращается он ко Христу в одной из своих венецианских эпиграмм и кощунствует о Воскресении с возмутительной легкостью.
А в разговоре с Эккерманом утверждает: «Сколько бы ни возвышался дух человеческий, высота христианства не будет превзойдена». – «Величие Христа настолько божественно, насколько вообще божественное может проявиться на земле».
Но, поклоняясь Христу, он проходит мимо Него, и, в конце концов, Гретхен, кажется, все-таки права, когда говорит Фаусту – Гёте:
Steht aber doch immer schief darum, Denn du hast kein Christentum.
А все же что-то тут неладно
Затем, что ты не христьянин.
Тут, впрочем, неладно не только у Гёте, но и у всего современного человечества. Что это, отступление? Может быть. Но чье – наше от Христа или Христа от нас?
«Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня». Кажется, эта молитва исполняется.
Он отступил от нас, чтобы мы могли подкрепиться: так мать отступает от ребенка, которого учит ходить; ребенок пугается, но не успеет упасть, как она обнимет его и поддержит опять.
Ясно одно: что религия Гёте не совпадает с христианством. В христианстве не понимает он чего-то главного, – не того ли прерывного, катастрофичного, внезапного, непредвидимого, что в религии называется Апокалипсисом, а в общественности – революцией?
172
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
Но если одна часть его религиозного опыта меньше, то другая – больше, чем историческое христианство. Последнее соединение веры и знания, откровение Духа, «дыхания Божьего» в природе, которое предчувствует он, выходит за пределы христианства.
А если это не оно, то что же?
Об этом говорить трудно; для этого у нас еще нет языка, нет имени. Но если говорить на языке христианской догматики, тут, кажется, условном и недостаточном, то можно бы сказать, что это религия не Отца и не Сына, а Духа.
Дух назван Утешителем, как будто Сын огорчает, а Дух утешает.
Мы не знаем, – мы только предчувствуем, что, в противоположность христианству огорчающему, религия Духа будет утешительной. Кажется, Гёте это предчувствовал больше, чем кто-либо.
Как бы, впрочем, ни относилась его религия к христианству, она уже сама по себе есть пророчество, – пророчество о том, что в современном человечестве убыль религиозного духа временна и что прибыль его неминуема.
И, заходя, остаешься все тем же светилом! – могли бы мы сказать заходящему солнцу религии. Что оно взойдет, – он знает лучше, чем кто-либо.
Для нас, русских, явление Гёте особенно значительно. Как волка ни корми, все в лес глядит; как ни сближай-
ся Россия с Европою, – все тяготеет к Азии.
На словах – тяготение к Западу, на деле – к Востоку. Православие – христианство восточное.
Du hast kein Christentum.
Ты не христианин, –
173
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
говорит, как Гретхен Фаусту, святая Русь грешному Западу. «Свет Христов просвещает всех» – это мы тоже говорим, – говорим, но не делаем. Нет-нет, да и усомнимся в самой сути просвещения вселенского, т. е. европейского, ибо иного взять негде, – усомнимся, добро оно или зло, от Бога или от дьявола; нет-нет, да и подумаем: не опроститься ли, не отправить ли всю европейскую цивилизацию к черту и не начать ли сызнова, «по-мужицки, по-дурацки», по-Божьему? Что это не только нелепая, но и нечестивая мысль, – мы все еще не поняли как следует.
Вот от этого-то русского яда лучшее противоядие Гёте. Лучше, чем кто-либо, знает он, что просвещение – от Бога; хотя и «язычник», с большим правом, чем иные христиане, мог бы сказать: свет Христов просвещает всех; лучше, чем кто-либо, мог бы напомнить нам, что и Европа – Святая Земля.
Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя, –
Ф. И. Тютчев, «Эти бедные селенья…» (1855).
исходил не только нашу, но и ту родную, святую землю – Европу.
Wer immer strebend sich bemoht, Den konnen wir erlosen.
Кто вечно трудится, стремясь, Того спасти мы можем, –
174
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
поют ангелы, «вознося в горния бессмертную часть Фауста».
«В этих словах, – говорит Гёте, – ключ к спасению Фауста». Может быть, и к спасению всего европейского Запада: он ведь тоже «вечно трудится, стремясь».
А мы, не трудящиеся, не стремящиеся, чем спасемся? Праздностью, косностью, сидением сложа руки, созерцанием, неделанием, обломовщиной? Не будем себя обманывать: лентяи, бездельники не войдут в Царствие Божие. Бездельники – безбожники, сколько бы ни говорили о Боге. Вот страшный и спасительный урок, который дает нам Гёте.
Л. Толстой и Гёте – два сторожевых изваяния в преддверии двух веков, двух миров. Кому из них отдаст человечество сердце свое? За кем пойдет? Во всяком случае, для нас, русских, во Л. Толстом – соблазны бесконечные, и не
победит их никто, кроме Гёте.
МОНТАНЬ
Книга Монтаня менее всего напоминает то, что принято называть философской системой.1
Это скорее обширный сборник случайных, разрозненных заметок; громадный дневник, обнимающий целую человеческую жизнь; беспорядочная, пестрая смесь мыслей, записок, цитат, шуток, стихотворений в прозе, рассказов, хроник, воспоминаний. Он показывает нам не только святая святых своего сердца, на что способен каждый искренний писатель, но и свой кабинет, столовую,
1 «Опыты», главный труд Монтаня, написанный им в 70–80-х гг. XVI в.
175
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
детскую, спальню жены, мелкие прозаические подробности повседневной жизни, на что без крайней необходимости и чувства опасения не решается самый чистый, непорочный человек. Он – бесстрашнее, чем Ж.-Ж. Руссо в своей «Исповеди», – показывает нам все свое существо; не прячет ни одного недостатка не только из крупных, но
ииз самых мелких, т. е. самых некрасивых, которые умные люди скрывают так тщательно и ревниво. Он очень мало заботится, дурным или хорошим, красивым или безобразным покажется, – только бы его увидели и поняли. И все же, в конце концов, он, как истинный художник, неудовлетворен, сознавая, что глубокая, темная часть его существа осталась невысказанной и необнаженной.
Вэтом детальном психологическом самоанализе – вся философия Монтаня. Правда, у него есть элементы для стройной, если не метафизической, то, по крайней мере, общественной и этической системы: это вполне законченный и чудесно обработанный материал для великолепной постройки. Но Монтань питает отвращение к излишней симметрии: он слишком любит естественное, случайное и безыскусственное. Он предпочитает оставить материал своей философской мысли в том неприкосновенном виде, в каком он получил его из рук природы и жизни. «Опыты» Монтаня можно сравнить с дико разросшимся, густым и живописным лесом, где легко заблудиться. Линии, краски, игра теней и света, формы цветов
ирастений, пение птиц, – все здесь естественно, неправильно и беспорядочно. При виде громадных деревьев, мешающих друг другу, обыкновенному философу-строи- телю, наверное, пришло бы в голову практичное соображение: хорошо срубить все деревья, распилить на доски, стропила, бревна и построить по всем правилам архитек-
176
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
турного искусства симметричное здание метафизической системы, где все ясно и понятно, где нет возможности заблудиться. Но Монтань предпочел дремучий лес, без дорог и просек. Он инстинктивно чувствовал, что за внешнею неправильностью и беспорядком скрывается иная, высшая стройность и единство. Он понимал, что движение капли сока в стеблях травы, разветвление корней, рост листа, – словом, все бессознательные, естественные процессы органического развития иногда совершеннее, чем работа тонких и сложных человеческих инструментов. Невозможно привести в систему взгляды Монтаня, не причинив им вреда, не испортив их цементом и искусственными спайками, неизбежными при всякой постройке. Можно только назвать главные составные элементы его философии, определить главные породы бесчисленных цветов и растений, встречающихся в его лесу. Но следует заранее предупредить, что эстетическое впечатление леса непередаваемое.
Сомнение для Монтаня – не средство и не цель. Оно не возводится в верховный, всепроникающий принцип, как у Пиррона, с которым, впрочем, Монтань имеет много общего, – скептицизм его не более, как простая привычка ума, излюбленное настроение. Он сомневается во всем, но с чисто теоретической точки зрения: не во имя какого-либо незыблемого положительного принципа, но во имя отрицания всяких принципов, всякой доктрины. Он родился, а не сделался скептиком. По натуре это – человек спокойного, уравновешенного темперамента; по социальному положению – сеньор, барин; по вкусам – дилетант. Ему чрезвычайно удобно быть беспристрастным, чуждым всяких увлечений и крайностей, потому что судьба избавила его от необходимости участвовать в ре-
177
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
альной жизненной борьбе, где опасность, чувство самосохранения, сила ненависти и любви вдохновляют человека верой, но, вместе с тем, делают его в известных отношениях ограниченным, нетерпимым и узким. Вечный зритель, с громадным запасом чисто французской веселости
иобщечеловеческого здравого смысла, он так хорошо изучил комическую сторону всех крайностей и увлечений, что сам уже не способен попасться на удочку. Если у него нет твердых убеждений, то нет и предрассудков; если он чужд истинной веры, то чужд, вместе с тем, и всяких суеверий. Последняя цель его скептицизма в том, чтобы объяснить читателю, почему лично он, Монтань, не способен примкнуть ни к какой партии, секте или школе.
Впрочем, мимоходом и по своему обыкновению без всякой системы указывает он и на некоторые объективные источники сомнения. Первый – сознание огромности мира, бесконечного разнообразия мировых явлений
иполного ничтожества человека. «Самомнение – наша естественная, прирожденная болезнь. Человек – самое несчастное и хрупкое из всех созданий, но, вместе с тем, самое надменное: чувствуя себя помещенным в грязи и нечистоте, прикованным к худшей, безжизненной и гнилой части мироздания, к подвальному этажу вселенной, наиболее удаленному от неба, в соседстве с животными и гадами, он в гордыне своей превозносит себя выше звезд, ногами попирает небо». Кто дал ему на это право? Он видит ничтожный клочок мира и по этой бесконечно малой части осмеливается судить о целом.
Итак, вот первый источник скептицизма – ничтожество круга явлений, доступных нашему исследованию, и ограниченность самой познавательной способности.
178
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
Второй источник – полнейшая и неизбежная зависимость мысли от эмоции, исследования – от постоянно меняющегося, субъективного настроения исследователя. «Мы думаем, – говорит Монтань, – только то, что хотим думать, и только в то время, пока хотим. Подобно коже хамелеона, наше существо меняется под влиянием окружающей обстановки… Человек – воплощенное колебание и непостоянство:
Ducimur, ut nervis alienis mobile lignum1
(т. е. „мы движемся как автоматы“). Мы не сами идем, а даем себя увлекать, подобно предметам, уносимым течением, то медленно, то быстро, смотря по тому, спокойно или бурно течет вода… Мы вечно колеблемся между различными мнениями: мы не желаем ничего свободно, ничего абсолютно, ничего постоянно». «Ноги мои так нетверды, опираются на такую зыбкую почву, что она грозит ежеминутно провалом; зрение мое так ненадежно, что натощак я чувствую себя совсем иначе, чем после еды; если я здоров и погода ясная, я любезен и приветлив; если меня беспокоят мозоли, я делаюсь угрюмым, злым и несообщительным».
Кроме бесчисленных, неизбежных и неуловимых физических влияний, множество нравственных, как, например, самолюбие, корысть, личная выгода, вражда, любовь, видоизменяют по своему произволу наше суждение, увлекают в самые противоположные крайности, нарушают его правильность и беспристрастие. «Вы, например, излагаете ка- кое-нибудь дело адвокату, он отвечает вам неуверенно и неопределенно; вы чувствуете, что он равнодушен к делу, что ему все равно поддерживать ту или другую сторону; но
1 Как кукла, которую за ниточку движут другие (лат.). Гораций, «Сатиры», II, 7, 83.
179
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
попробуйте хорошенько заплатить ему, и он сразу принимает живое участие в деле, начинает горячиться, дремавшая воля напрягается, употребляет в дело весь свой разум, все свое знание, и вот ему уже кажется, что он видит несомненную истину, он до известной степени искренне верит, заставляя и вас поверить, в правоту вашего дела». Итак, ум человеческий, непостоянный, зыбкий, изменчивый, ни на чем не может остановиться, колеблется и блуждает.
Velut minuta magno
Deprensa navis in mari vesaniente vento1.
Люди не могли сговориться даже по поводу того, что разуметь благом: один древний писатель, Варрон, насчитывает несколько сотен сект, расходящихся по вопросу о высшем благе. Философия представляет бесчисленное множество направлений, школ, толков, непримиримых и разногласных, которые возводят на степень абсолютной истины самые нелепые фантазии. В них находится все, что только может создать человеческое воображение. Nihil tam absurde dici potest, quod non dicatur ab aliquo philosophorum (т. e. «нет такой нелепости, которая не была бы сказана ка- ким-нибудь философом»). Но если человек не знает своего блага, потому что каждый понимает его исключительно и субъективно, не знает своего разума, потому что разум представляет непостоянную, бесконечно-изменчивую величину, не знает своей воли, потому что она является лишь слагаемым бесчисленных и произвольных внешних влияний, – словом, если человек не знает даже самого себя, то
1 Как ничтожная ладья, гонимая в открытом море яростным ветром.
180
