Ср. века, Возрождение, 17-18 вв (хрестоматия) / Средние века, Возрождение, 17-18 века / Руссо_ Исповедь
.docВпрочем, эти волнения и тревоги, быть может, неразрывные с благочестием, не были постоянным моим состоянием. Обычно я был довольно спокоен, и мысль о близкой смерти наполняла мою душу не столько скорбью, сколько тихой грустью, не лишенной даже своеобразной прелести. Недавно я нашел среди своих старых бумаг нечто вроде предсмертного напутствия самому себе, в котором я называл себя счастливым, так как умирал в том возрасте, когда находишь в себе достаточно мужества глядеть смерти в лицо, не узнав за всю свою краткую жизнь сильных ощущений, ни телесных, ни нравственных. Как я был прав! Предчувствие заставляло меня бояться, что я останусь жить только для страданий. Казалось, я -предвидел судьбу, ожидавшую меня в конце моих дней. Никогда не был я так близок к мудрости, как в ту счастливую пору жизни. Не чувствуя особых угрызений совести за прошлое и без забот о будущем, я отдавался наслаждению настоящим, и это чувство господствовало в моей душе. Набожные люди обыкновенно обладают особого рода чувственностью: они с упоением смакуют дозволенные им невинные удовольствия. Светские люди считают это каким-то преступлением, не, знаю почему — или, вернее, знаю очень хорошо: дело в том, что они завидуют людям, испытывающим радость простых удовольствий, к которым сами они давно потеряли вкус. Я сохранил его, этот вкус, и мне было очень приятно со спокойной совестью удовлетворять его. Сердце мое, еще не тронутое, отдавалось всему с радостью ребенка или, вернее, если смею сказать, с восторгом ангела, так как эти мирные наслаждения по своей безмятежности в самом деле были райскими. Обеды на траве в Монтаньоле, ужины в беседке, сбор фруктов и винограда, вечера за трепаньем льна с нашими слугами — все это были для нас настоящие праздники, которым маменька радовалась не меньше, чем я. Уединённые прогулки имели еще больше прелести, так как во время них сердце изливалось с большей свободой. Одну из таких прогулок, составившую эпоху в моих воспоминаниях, мы совершили в День святого Людовика, имя которого носила маменька. Мы отправились вместе ранним утром, после обеднит, которую один кармелит отслужил для нас на рассвете в часовне, примыкавшей к дому. Я предложил посетить противоположный склон, где мы еще ни разу не бывали. Мы отправили припасы вперед, так как прогулка предполагалась на весь день. Несмотря на некоторую полноту, маменька ходила неплохо; мы бродили по холмам, шли из леса в лес, иногда по солнцу, чаще в тени, отдыхая время от времени и не замечая часов. Мы говорили о себе, о своем союзе, о нашей отрадной судьбе и возносили молитвы о ее продлений, которые, однако, не были услышаны. Казалось, все сговорилось сделать этот день счастливым. Недавно прошел дождь, пыли не было; быстро бежали ручьи. Свежий ветерок колыхал Листву, воздух был чист; небосклон безоблачен; безмятежное спокойствие царило на небе, как и у нас в сердцах. Мы устроили обед у одного крестьянина, разделив его со всей его семьей, и она благословляла нас от чистого сердца. Эти бедные савояры такие хорошие люди! После обеда мы перебрались под тень больших деревьев; я собирал сухие ветки, чтобы сварить кофе, а маменька травы среди кустарников. Пользуясь цветами того букета, который я нарвал ей по дороге, она объяснила мне множество любопытных подробностей их строения, что очень заинтересовало меня и должно бы было пробудить во мне склонность к занятию ботаникой; но время для этого еще не пришло, — я был слишком поглощен другими занятиями. Мысль, внезапно пришедшая мне в голову, отвлекла меня от цветов и растений. Мое душевное состояние, все, что мы говорили и делали в течение дня, все предметы, привлекавшие мое внимание, напомнили мне что-то вроде сна, который я видел наяву в Аннеси, за семь или восемь лет перед тем, и о котором я говорил в своем месте. Сходство было так разительно, что при мысли об этом я был взволнован до слез. В порыве нежности я обнял свою дорогую подругу. «Маменька, маменька, — страстно сказал я ей. — Этот день был мне обещан уже давно, и я не знаю ничего прекрасней. Благодаря вам я достиг всей полноты счастья; пусть оно отныне не уменьшается, пусть длится до тех пор, пока я буду чувствовать всю его прелесть. Оно кончится только вместе со мной!»
Так протекали мои счастливые дни, — тем более счастливые, что, не замечая ничего, что должно было их нарушить, я в самом деле думал, что они окончатся только с моей жизнью. Не то чтоб поток моих забот окончательно иссяк, но я видел, что он пошел по другому руслу, и, как только мог, направлял его на полезные предметы, чтобы в нем самом найти исцеление. Маменька сама любила деревню, и эта склонность при мне не остывала. Мало-помалу она полюбила и сельские занятия: ей нравилось извлекать доход из земли; и в этом деле у нее были познания, которые она с удовольствием пускала в ход. Не довольствуясь участком земли, снимаемым ею, она брала в аренду то какой-нибудь луг, то поле. Она не могла оставаться праздной и, применив к земледелию свои предпринимательские способности, повела дело так, что могла бы скоро стать крупной фермершей. Мне не очень нравился этот широкий размах, и я противился ему насколько мог, уверенный, что ее всегда будут обманывать и что благодаря ее щедрости и расточительности расходы у нее будут всегда превышать доходы. Однако я утешал себя мыслью, что этот доход по крайней мере не будет ничтожен и поддержит ее существование. Из всех предприятий, которые она могла затеять, это казалось мне наименее разорительным, и, не считая его источником дохода, как это делала она, я видел в нем постоянное занятие, ограждающее ее от мошенников и разоренья. Увлеченный этой мыслью, я пламенно желал набраться сил и здоровья, чтобы быть в состоянии заботиться о ее делах, стать надсмотрщиком над ее рабочими или главным ее работником; и естественно, что труд, который мне приходилось брать на себя ради этого, часто отрывал меня от книг, отвлекал мою мысль от моих недугов и тем самым способствовал улучшению моего здоровья.
На следующую зиму Барийо, вернувшись из Италии, привез мне несколько книг, среди которых были Bontempi и «cartella per musica» отца Банкьери. Книги эти внушили мне интерес к истории музыки и к теоретическим изысканиям об этом прекрасном искусстве. Барийо некоторое время оставался у нас, а так как я за несколько месяцев перед тем достиг совершеннолетия, было решено, что весной я поеду в Женеву для получения наследства, оставшегося мне от матери, или по крайней мере моей доли этого наследства — в ожидании известий о том, что сталось с братом, ьВ себылогсдеущно так, как решили. Я отправился в Женеву; отец мой тоже туда приехал. Он давно уж мог появляться в Женеве, не навлекая на себя неприятностей, хотя приговор над ним не был отменен; но так как его уважали за мужество и почитали за честность, то делали вид, будто забыли о его деле; и члены правительства, занятые одним важным проектом, который вскоре осуществился, не хотели преждевременно пугать буржуазию неуместным напоминанием о своей прежней пристрастности.
Я боялся, как бы не возникли затруднения из-за того, что я переменил религию; этого не случилось. Законы Женевы в этом отношении менее суровы, чем законы Берна, где каждый меняющий вероисповедание теряет не только свое звание, но даже имущество. Таким образом, мое имущество не оспаривалось, но, сам не знаю как, свелось к очень незначительной сумме. Хотя в смерти моего брата были почти уверены, однако юридических доказательств ее не имелось, а у меня не было достаточно веских оснований, чтобы вытребовать его долю, и я, не жалея об этом, оставил ее в помощь отцу, который пользовался ею до конца своей жизни. Как только юридические формальности были окончены и я получил свои деньги, я отложил часть на покупку книг и полетел сложить остальное к ногам маменьки. Сердце мое всю дорогу билось от радости, и минута, когда я вручил ей эти деньги, была мне в тысячу раз отрадней той, когда я получал их. Она приняла их с простотой, свойственной прекрасным душам, которые, сами совершая подобные поступки без усилий, не удивляются им у других. Деньги пошли почти целиком на мои нужды, и это было сделано с той же простотой. Их употребление было бы совершенно тем же, будь они получены из другого источника.
Между тем здоровье мое не восстанавливалось — напротив, я хирел на глазах у всех, был бледен как мертвец и худ как скелет; биение в артериях стало ужасным, сердечные припадки у меня участились; я постоянно испытывал стеснение в груди, и моя слабость дошла наконец до того, что мне стало трудно двигаться: я не мог ускорить шаг, не задыхаясь, не мог наклониться без головокружения, не мог поднять самой незначительной тяжести; я был доведен до полного бездействия, что особенно мучительно для такого подвижного человека, как я. Несомненно, ко всему этому примешивались нервы, болезнь счастливых людей; она была и моей болезнью. Я часто плакал без причины, пугался малейшего шелеста листьев, шороха, производимого птицей, томился от внезапных перемен в расположении духа среди спокойной и приятной жизни; все это указывало на скуку, порожденную благополучием, которая, так сказать, заставляет чувствительность сумасбродствовать. Мы так мало созданы для того, чтобы быть счастливыми здесь, на земле, что у нас непременно должны страдать либо тело, либо душа, если только они не страдают вместе, — благополучное состояние одного из них почти всегда нарушает благополучие другого. В то самое время, когда я мог бы наслаждаться радостями жизни, мой пришедший в расстройство организм препятствовал этому, и никто не мог сказать, в чем действительно коренится причина моего недуга. Впоследствии, несмотря на годы и действительно серьезные недуги, тело мое восстановило свои силы, как будто только для того, чтобы я мог лучше чувствовать свои несчастья; и теперь, когда я, больной, почти шестидесятилетний старик, удрученный всевозможными горестями, пишу это, я чувствую в себе больше жизненной силы для страданий, чем когда-то, в цветущем возрасте и на лоне самого подлинного счастья, имел ее для наслаждений.
Чтобы доконать себя, я ввел в свои чтения кое-что из физиологии и принялся изучать анатомию; размышляя о бесконечном количестве частей, составляющих мой организм, а также об их действиях, я каждую минуту ожидал, что все это вот-вот распадется. Ничуть не удивленный тем, что вижу себя умирающим, я, наоборот, скорее удивлялся тому, что еще существую, и каждую болезнь, о которой мне приходилось читать, находил у себя. Я уверен, что если бы не был болен, то непременно заболел бы от этих занятий. Находя у себя симптомы всех болезней, я решил, что страдаю всеми ими сразу, и сверх того заболел наиболее жестокой из них, от которой считал себя избавленным: манией вылечиться; это болезнь, которой трудно избежать, когда примешься читать медицинские книги. В результате поисков, размышлений и сравнений я вообразил, что причина моего недуга — полип в сердце, и сам Соломон был, кажется, поражен этой идеей. Рассуждая последовательно, я должен был бы, исходя из этой мысли, утвердиться в прежнем своем решении. Я поступил иначе. Я напряг все свои умственные способности, чтобы отыскать средство вылечиться от полипа в сердце, с твердым намерением прибегнуть к этому чудодейственному лечению.
В одну из своих поездок в Монпелье , с целью посетить ботанический сад и его смотрителя г-на Соважа, Анэ слышал, что г-н Физ вылечил кого-то от полипа в сердце. Маменька вспомнила об этом и рассказала мне. Этого было достаточно, чтобы внушить мне желание обратиться к Физу. Надежда на излечение придала мне бодрости и силы для предстоящего путешествия. Деньги, полученные из Женевы, доставили средства для него. Маменька не только не препятствовала, но поощряла меня в этом предприятии, и вот я отправился в Монпелье.
Мне не пришлось ехать так далеко за нужным мне врачом. Устав от верховой езды, я нанял в Гренобле носилки. Следом за мной в Муаран прибыли одни за другими еще пять или шесть носилок. Получалось в самом деле настоящее приключение с носилками , Большую часть этих носилок составлял свадебный поезд новобрачной, г-жи дю Коломбье. С ней была другая дама, г-жа де Ларнаж, постарше ее и не такая красивая, но не менее привлекательная. Она должна была из Романа, куда ехала г-жа, дю Коломбье, продолжать путь до местечка Сент-Андеоль, близ Пон-Сент-Эспри. Понятно, что при моей уже известной застенчивости знакомство мое с этими блестящими дамами и окружавшей их свитой произошло не сразу; но в конце концов, путешествуя по одной и той же дороге, останавливаясь в одних и тех же гостиницах, вынужденный появляться за общим столом, я не мог избежать знакомства, если не хотел прослыть бирюком; оно состоялось, и даже ранее, чем я того хотел, потому что весь этот шум и гам мало подходили больному, да особенно с таким характером, как у меня. Но любопытство делает плутовок-женщин такими настойчивыми, что, желая познакомиться с мужчиной, они прежде всего стараются вскружить ему голову. Так было и со мной. Г-жа дю Коломбье, окруженная юными шалопаями, не имела времени прельщать меня, да это и не стоило затевать, так как мы должны были скоро расстаться. Но г-же де Ларнаж, менее осаждаемой, надо было подумать о дальнейшей дороге. Она принялась за меня - и прощай, бедный Жан-Жак, или, вернее — прощайте, лихорадка, нервы, полип! Возле нее все прошло — за исключением некоторого сердцебиенья, но от этого она не хотела меня излечить. Первым поводом к нашему знакомству было дурное состояние моего здоровья. Все видели, что я болен, знали, что я еду в Монпелье; и вид мой, и мои манеры, должно быть, не говорили -обб мне, как о распутнике, — вскоре выяснилось, что никто и не предполагает, будто я еду туда кутить. Хотя болезнь — не особенно лестная рекомендация для мужчины в глазах дам, меня на этот раз она сделала интересным. По утрам они присылали узнать о моем здоровье и пригласить меня на чашку шоколада; осведомлялись, как я провел ночь. Однажды, следуя своей похвальной привычке говорить не думая, я ответил, что не знаю. Судя по этому ответу, они предположили, что я глуп; они стали наблюдать за мной, и это наблюдение не повредило мне. Я слышал, как однажды г-жа дю Коломбье сказала своей подруге: «Ему не хватает светскости, но он мил». Это замечание очень меня ободрило и привело к тому, что я действительно стал любезным.
При более близком знакомстве пришлось рассказать о себе, сообщить, откуда я, кто я таков. Это мне было нелегко, так как я отлично понимал, что в хорошем обществе, и особенно среди светских дам, слово «новообращенный» должно погубить меня. Не знаю, как это мне пришло в голову, ноя решил выдать себя за англичанина. Я объявил себя якобитом, — мне поверили; я назвался Деддйнгом, и меня стали называть «господин Деддинг». Но один проклятый старик, некий маркиз де Ториньян, находившийся там, больной, как и я, страшно дряхлый и довольно сварливый, затеял с «господином Деддйнгом» разговор. Он заговорил со мной о короле Иакове, о претенденте, о старом дворе в Сен-Жермене. Я был как на иголках, ибо обо всем этом я знал только то немногое, что читал у графа Гамильтона и в газетах; однако это немногое я пустил в ход так удачно, что выпутался из беды и был счастлив уж тем, что меня не вздумали расспрашивать на английском языке, на котором Я не знал ни единого слова.
Вся компания сошлась очень тесно и с сожалением ждала минуты расставанья. Мы ползли медленно, как улитки. В воскресенье мы оказались в Сен-Марселине . Г-же де Ларнаж захотелось поехать к обедне; я отправился с нею, и это чуть не испортило все дело. Я держал себя, как всегда. По моему скромному и сдержанному виду она приняла меня за ханжу, и, как она сама через два дня в этом призналась, у нее сложилось обо мне очень нелестное мнение. Мне пришлось проявить много галантности, чтобы загладить это впечатление, или, вернее, г-жа де Ларнаж, как женщина опытнаяи не желающая отказывать себе в удовлетворении своих причуд, захотела рискнуть, сделав первый шаг, чтобы посмотреть, как я выйду из Положения. Она так со мной заигрывала, что я, далеко не переоценивая своей наружности, решил, что она смеется надо мной. Из-за этой нелепой мысли я повел себя. очень глупо, —хуже, чем маркиз из «Завещания». Г-жа де Ларнаж не уступила: она со мной кокетничала и говорила мне такие нежности, что даже не такой дурак, как я, оченьзатруднился бы принять все это всерьез. Чем больше она завлекала меня, тем больше укреплялся я в своей мысли; но особенно мучило меня то, что я в конце концов и в самом деле влюбился. Я говорил себе и ей, вздыхая: «Ах, если бы все это было правдой! Я был бы счастливейшим из смертных». Кажется, простота такого новичка, как я, только усилила ее прихоть; ей захотелось во что бы то ни стало настоять на своем.
В Романе мы оставили г-жу дю Коломбье со всей ее свитой и очень медленно и самым приятным образом продолжали путь втроем: г-жа де Ларнаж, маркиз де Ториньян и я. Больной и ворчливый маркиз был, однако, довольно добрый человек, но, как говорится, не слишком склонный довольствоваться хлебом, слыша запах жаркого. Г-жа де Ларнаж так мало скрывала свое расположение ко мне, что он заметил это раньше меня, и его едкие насмешки могли бы дать мне уверенность в благоволении дамы, о котором я не смел и мечтать, если бы, по странности, свойственной мне одному, я не вообразил, что они сговорились высмеять меня. Эта глупая мысль окончательно перевернула все в моей голове и заставила меня играть самую незавидную роль в том положений, в котором мое сердце, действительно увлеченное, могло бы продиктовать мне роль довольно блестящую. Не понимаю, как г-жу де Ларнаж не оттолкнула моя угрюмость и почему она с величайшим презрением не прогнала меня. Но она была умная женщина и умела распознавать людей; она прекрасно видела, что в моих поступках больше глупости, чем холодности.
Наконец она добилась того, что я понял все. В Баланс мы приехали к обеду и, согласно нашему похвальному обычаю, пробыли там до вечера. Мы остановились за городом в гостинице «Сен-Жак»; я всегда буду помнить эту гостиницу, так же как комнату г-жи де Ларнаж. После обеда она захотела пройтись; она знала, что маркиз плохой ходок; это был удобный случай остаться наедине, — она твердо решила им воспользоваться, потому что времени, чтобы достичь цели, оставалось мало и его нельзя было терять. Мы прогуливались вокруг города вдоль рвов. Там я опять начал длинную историю своих болезней; она отвечала так нежно и так прижимала иногда мою руку к своему сердцу, что только моя чрезмерная глупость мешала мне проверить наделе правдивость ее слов. Забавнее всего было то, что я сам был до крайности взволнован. Я уже сказал, что она была мила; любовь сделала ее очаровательной и придала ей блеск первой молодости; и она кокетничала с таким искусством, что могла бы пленить самого опытного мужчину. Итак, я чувствовал себя очень неловко, по-прежнему каждую минуту готовый отбросить свою робость, — но боязнь обидеть или не понравиться, еще больший страх быть освистанным, осмеянным, опозоренным, стать предметом застольных бесед и получить от безжалостного маркиза поздравление за свою предприимчивость сдерживали меня; я негодовал на свой Дурацкий стыд, но не мог побороть его, хотя и упрекал себя за это. Я был, как на пытке; я уже оставил свои повадки селадона, всю неуместность которых почувствовал во время этой прекрасной прогулки: Не зная, как держать себя и что говорить, я молчал; у меня был надутый вид; я делал все, чтобы навлечь на себя гнев которого так боялся. К счастью, г-жа де Ларнаж приняла более гуманное решение. Она резко прервала это молчание, обвив мне шею руками, ив тот же миг губы ее, прильнув к моим, сказали мне все слишком ясно, чтобы я мог оставаться в заблуждении. Перелом был как нельзя более кстати. Я стал любезным. Пора было сделать это. Она дала мне ту уверенность, отсутствие которой почти всегда мешало мне быть самим собой, Я стал самим собой наконец; никогда еще мои глаза, мои чувства, мое сердце и мои губы не говорили столь красноречиво; никогда еще не искупал я своих ошибок так полно; и если эта маленькая победа стоила г-же де Ларнаж хлопот, —я думаю, ей не пришлось пожалеть об этом.
Проживи я сто лет, я всегда с удовольствием вспоминал бы эту очаровательную женщину. Я говорю «очаровательную», хотя она не была ни молода, ни красива. Но вместе с тем она была не безобразна, не стара, и лицо ее отнюдь не. противоречило обаянию ее ума и грации. В отличие от других женщин, наименее свежим был у нее цвет лица; и я думаю, что его испортили румяна. Она имела причины быть податливой: это было для нее средством показать свою действительную цену. Можно было увидеть ее и не полюбить, но нельзя было обладать ею и не обожать ее, и, мне кажется, это доказывает, что она не всегда была так расточительна на ласки, как со мной. Она уступила увлечению слишком быстро и слишком сильно, чтоб это можно было считать простительным, но сердце ее участвовало в нем по крайней мере настолько же, насколько и чувственность; и в то короткое, восхитительное время, которое я провел возле нее, я имел возможность убедиться, что, принуждая меня к умеренности, она, несмотря на свою страстность, больше заботилась о моем здоровье, нежели о своих удовольствиях.
Наше сближение не укрылось от маркиза. Его шутки надо мной не прекратились; напротив, он больше, чем когда-либо, обращался теперь со мной, как с несчастным влюбленным, мучеником своей суровой дамы. У него ни разу не проскользнуло ни слова, ни улыбки, ни взгляда, которые заставили бы, меня заподозрить, что он догадывается о наших отношениях; и я готов был думать, что мы его провели, если бы г-жа де Ларнаж, более проницательная, не сказала мне, что он все знает, но, как человек воспитанный, не подает виду. В самом деле, невозможно было вести себя более благородно и проявлять большую учтивость даже по отношению ко мне, если не считать его шуток, особенно усилившихся после моего успеха: он, быть может, приписывал мне честь этого успеха и уже не считал меня таким дураком, каким я казался ему прежде. Он ошибался, как видите, но что из этого? Я воспользовался его заблуждением, и, право, после того как пришла моя очередь смеяться, я выносил его эпиграммы довольно терпеливо и благодушно и несколько раз даже более или менее удачно отвечал на них, гордый тем, что могу щегольнуть перед г-жой де Ларнаж остроумием, которым был ей обязан. Я стал другим человеком.
Мы путешествовали по самым плодородным местам и в самое обильное время года; Всюду у нас был отличный стол благодаря внимательным заботам маркиза. Однако я охотно обошелся бы без того, чтобы эти заботы простирались и на выбор для нас комнат; но он посылал своего лакея вперед, чтобы занять их, и этот плут, по собственному ли почину или по приказанию маркиза, всегда устраивал его рядом с г-жой де Ларнаж, а меня запихивал на другой конец дома. Однако это нисколько не стесняло меня; радость наших свиданий сделалась от этого только еще более острой. Этот восхитительный образ жизни продолжался четыре или пять дней, в течение которых я насыщался и опьянялся самыми сладостными наслаждениями. Они наполняли мою жизнь, чистые, живые, без всякой примеси горечи; это были первые и единственные наслаждения, которые я вкусил в такой полноте, и должен сказать, что именно г-же де Ларнаж обязан тем, что не умру, не узнав чувственных радостей.
Если отношенье мое к ней не было в собственном смысле слова любовью, оно было, во всяком случае, таким нежным ответом на ее любовь ко мне, исполнено такой жгучей чувственности в минуты обладанья и такой нежной близости во время бесед, что отличалось всем очарованием страсти, без того безумия, которое кружит голову и мешает наслаждаться. Я испытал настоящую любовь только раз в жизни, и это было не к ней. Я никогда не любил ее так, как любил г-жу де Варане, но, может быть, поэтому обладал ею во сто раз полнее. Возле маменьки удовольствие всегда омрачалось грустью, тайным сердечным трепетом, который я преодолевал не без труда: вместо того чтобы радоваться тому, что обладаю ею, я упрекал себя за то, что унижаю ее. Возле г-жи де Ларнаж, наоборот, гордясь тем, что я мужчина и счастлив, я отдавался чувственности с радостью, уверенно; я разделял впечатление, которое производил на ее чувственность; я достаточно владел собою, чтобы с тщеславным восторгом наблюдать свой триумф и извлекать из него то, что могло его удвоить.
Не помню, где нас покинул маркиз де Ториньян, живший в тех краях, но мы оказались одни, не доезжая до Монтелимара; с этого момента г-жа де Ларнаж посадила свою горничную в мои носилки, а я перешел к ней. Могу уверить, что дорога не показалась нам скучной, и мне трудно было бы описать местность, по которой мы проезжали.
В Монтелимаре у г-жи де Ларнаж были дела, задержавшие ее на три дня, в течение которых она, однако, покинула меня всего на четверть часа для визита, повлекшего за собой несносных посетителей и приглашения, от которых она поспешила отказаться.
Она сослалась на препятствия, не помешавшие нам, однако, совершать вдвоем прогулки в самой прекрасной стране и под самим прекрасным небом в мире. О эти три дня! Иногда я так жалел о них; ведь у меня больше не было подобных.
Дорожная любовь не может длиться долго. Нам пришлось расстаться, и, признаюсь, пора уж было; не потому, чтоб я пресытился или был близок к пресыщению: я с каждым днем привязывался все больше; но, несмотря на всю сдержанность моей дамы, у меня уже не оставалось почти ничего, кроме доброй воли. Перед расставаньем я решил воспользоваться тем, что осталось, и она покорилась этому, чтобы оградить меня от опасности сближения с девицами Монпелье. Прощальные сожаленья мы заменили планами будущего свидания. Было решено, что, поскольку такой образ жизни мне полезен, я приеду на зиму в Сент-Андеоль к г-же де Ларнаж. Я должен был побыть только месяца полтора в Монпелье, а она тем временем устроит дела так, чтобы избежать сплетен. Она дала мне подробные наставления о том, что мне следовало знать, что я должен говорить, как держать себя. До того времени мы условились писать друг другу. Она долго и серьезно убеждала меня заботиться о своем здоровье, посоветоваться сознающими врачами, быть внимательным ко всему, что они мне предпишут, и взялась следить, чтобы я, пока буду с ней, выполнял эти предписания, как бы они ни были строги. Думаю, что все это она говорила искренне, потому что любила меня; она дала мне тысячу доказательств этого, более надежных, чем ласки. По моей одежде она заметила, что я не утопал в роскоши; хотя сама она была не богата, но при расставании пыталась заставить меня разделить с ней ее кошелек, который привезла из Гренобля довольно туго набитым, и мне стоило большого труда отклонить это. Наконец я покинул ее, с сердцем, до краев полным ею, оставив, кажется, и в ней искреннюю привязанность ко мне.
Я оканчивал свое путешествие, заново переживая его в воспоминаниях, к тому же очень довольный отличными носилками, где мог с полным удобством предаваться мечтам о наслаждениях, уже полученных, и тех, что мне были обещаны. Я только и думал, что о Сент-Андеоле и о чудесной жизни, там меня ожидавшей; видел только г-жу де Ларнаж и ее окружение. Остальная вселенная не существовала для меня, даже маменька была забыта. Я перебирал в уме все подробности, сообщенные мне г-жой де Ларнаж, старался составить себе представление о ее жилище, соседях, обществен образе жизни. У нее была дочь, о которой она очень часто говорила мне с материнским обожанием. Дочери минуло уже пятнадцать лет; она была живая, очаровательная девушка с отличным характером. Мне было обещано, что она будет со мной любезна; я не забыл этого обещания, и мне было очень любопытно, как м-ль-де Ларнаж будет обращаться с близким другом своей матери. Таковы были мои мечтания по дороге от Пон-Сент-Эспри до Ремулена. Мне советовали посмотреть Гардский мост; я так и поступил. Позавтракав отличными фигами, я взял себе проводника до Гардского моста. Это было первое римское сооружение, которое я видел. Я ожидал увидеть памятник, достойный рук, создавших его. Но он превзошел мои ожидания, и это было единственный раз в моей жизни. Только римляне могли создать подобное. Вид этого простого и благородного сооружения поразил меня тем сильней, что оно находится в пустыне, а уединенье и тишина значительно усиливают впечатление от предметов и вызываемый ими восторг. Дело в том, что так называемый мост этот не что иное, как водопровод. Невольно задаешь себе вопрос: какая сила перенесла эти огромные камни так далеко от каменоломни и собрала столько тысяч человеческих рук в необитаемое место? Я обежал три этажа этого великолепного сооружения, почтение к нему почти лишало меня смелости попирать его ногами. Отзвук моих шагов под его необъятными сводами казался мне мощным голосом тех, кто их построил. Я терялся в этой необъятности, словно насекомое. Чувствуя себя маленьким, я в то же время ощущал нечто возвышающее душу и со вздохом говорил себе: «Зачем не родился я римлянином?» Несколько часов пробыл я там в восхищенном созерцании. Я вернулся рассеянный и задумчивый, и мечты мои не были благоприятны для г-жи де Ларнаж. Она позаботилась предостеречь меня от девушек в Монпелье, но не от Гардского моста. Всего предвидеть невозможно.
