Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хрестоматия часть 1 / вартовский соотношение философии науки и истирии науки97-122

.doc
Скачиваний:
17
Добавлен:
23.02.2015
Размер:
204.07 Кб
Скачать

Таким образом, фактически вместе с Уэвеллом, Ма­хом, Дюгемом, Пуанкаре, Мейерсоном, Лаландом, Брюнсвиком мы переходим от того, что могло рассматри­ваться как чисто априорные реконструкции науки и истории науки, служащие Идее, у Канта и Гегеля, к моди­фицированной философской истории науки и исторической философии науки как двух переплетающихся аспектов единой дисциплины. В эту классическую эпоху внутрен­ние отношения между историей и философией науки были не только согласованными; они были существенны­ми, поскольку такие взаимоотношения конституировали одну объединенную дисциплину.

4) Несогласованные внутренние отношения – совре­менный период. За идиллическим классическим или «золотым веком» философских историков науки последовало распутывание или разделение элементов, уже содержав­шихся в их мышлении. Мах был великим вдохновителем логического позитивизма Венского кружка (т.е. Общест­ва Маха), и его методологические изречения относитель­но редукции всех теоретических формул к чувственным элементам стали систематическим базисом для новой логической конструкции или реконструкции наук («Логи­ческая структура мира»), предпринятой Карнапом и его последователями. Так называемый конвенционализм Дюгема, впервые разработанный им для решения проблемы теоретического изменения в истории науки, перешел в прагматический релятивизм относительно лингвистиче­ских (а следовательно, также и онтологических) основа­ний, обнаруживающийся у Карнапа и Куайна. Этот систематический интерес к логической и лингвистической реконструкции науки представляет собой отчетливый разрыв с историческими интересами предшествующего поколения.

Ленин был в числе первых выступивших с масштаб­ной реалистической атакой против того, что он рассматривал как эпистемологическое следствие (т. е. феноме­налистский идеализм) нового эмпиристского позитивизма, исходящего от Маха (в «Материализме и эмпирио­критицизме» (1908) Ленин выступает против Базарова, Богданова, Юшкевича и других представителей русской школы эмпириокритиков, а также против Пуанкаре, Дюгема, Карла Пирсона и среди прочих против молодого Филипа Франка). Однако современный спор между исто­рией и философией науки.,Д^.,миС;-аоародИ1Ьса, прежде, чем некоторые философы вкупе с историками науки не снабдили самих историков философским обоснованием для их атаки на позитивизм.

В этом плане наиболее важной из ранних работ были «Метафизические основания современной науки» Э. А. Берта (1924, исправленное издание 1932). В этой работе та самая метафизика, которую позитивистская программа (в те же годы) пыталась искоренить и из­гнать из рационально респектабельной науки как пережи­ток ее Ненаучной стадии, была помещена в сами основания современно^"ад^Т<117',"т. е. в ее исторические истоки у Коперника, Кеплера, Галилея, Декарта, Гильберта, Бойля и Ньютона. Причем она не приписывалась «от­сталости» этих мыслителей, обусловленной их донаучным образованием. Она рассматривалась как существенная для формирования теорий в самой классической физике. Дюгем (в «Физической теории...») пытался «вытолкать» метафизику через парадную дверь, но тут же пригла­шал ее с черного хода, раздваиваясь между позитивис­том-ученым, с одной стороны, и «верующим» – с другой. В своей двусмысленной компании за реалистическую эпистемологию Поппер также допускал с черного хода стыдливый и анемичный онтологизм: отделив сначала на­уку от метафизики, он затем нашел для метафизики роль в критической диалектике научного мышления. Его уче­ники и последователи — Фейерабенд, Агасси, Лакатос, Уоткинс – приоткрыли дверь еще больше. В конечном счете, ввиду их интереса к истории науки и собственной работы в этой области, их все более настойчивого отвержения критерия демаркации между наукой и метафизикой и их обостряющегося антипозитивизма и антисенсуализма (антииндуктивного эмпиризма), влияние этих последова­телей и учеников Поппера на историков росло. Попперианцы, бывшие попперианцы и постпопперианцы по край­ней мере серьезно относились к истории и к историогра­фии науки. (Ключевыми в этом плане являются работы Лакатоса «Доказательства и опровержения» – ситуаци­онное исследование по истории математики и Агасси «К историографии науки».). Влияние Поппера было усилено влиянием Полани, который, будучи видным ученым, превратился в филосо­фа исторического критика и методолога науки. Его решительный антипозитивизм и упор на личностных и не­явных измерениях научного мышления как в научном открытии, так и в понимании науки, также стимулировал антипозитивистские происторические настроения у некоторых историков науки. Кроме того, два философа, так или иначе исторически ориентированных, отвергающих заимствованную мудрость логической реконструкции, ис­пытавших сильное влияние Витгенштейна, нанесли допол­нительный удар, «оживив» контекст открытия и отбросив «смирительную рубашку» контекста обоснования. Как Тулмин в «Предвидении и понимании», так и Хэнсон в «Образцах открытия» заново открыли темы, которые прежде отвергались как психологические и потому выхо­дящие за рамки приличий. В этой истории было еще многое, однако ее счастливой и оригинальной кульминацией стал момент, когда сильный историк Томас Кун, уже имевший в своем акти­ве превосходную книгу о Копернике и испытавший влияние своих коллег Ленарда Нэшат Пола Фейерабенда, а также Полани, выпустил супербоевик — «Структура научных революции» – раздражающую, наивную, пута­ную и провоцирующую работу, которая благодаря всему этому произвела великолепный взрыв. Социология восприятия «Структуры научных револю­ций» сама по себе является интересным предметом, ко­торый я не буду здесь обсуждать. Но его результаты хо­рошо известны. Антипозитивистская антиреконструтивистская история науки, обрела наивную, но побуждающую к размышлениям формулировку, которая потрясла философов науки. Это и неудивительно. Они мало знали историю, особенно историю философии, так что для них это было новым. Они были некомпетентными в социоло­гии, поэтому социология науки (якобы содержащаяся в работе Куна) должна была просто приниматься с энту­зиазмом либо резко отвергаться на априорных философ­ских основаниях. Все, что философы могли делать,— это говорить о парадигмах (чем они и занимались бесконеч­но). Но результатом, так или иначе, стал поворот многих из них к истории науки и обретение заново законных прав философской рефлексии над этой историей – будь такая рефлексия критикой Куна или согласием с ним. Итак, мы имеем здесь дело с Несогласованными Внут­ренними Отношениями – несогласованными, поскольку старая парадигма (извините, я имею в виду модель) изначально рациональной науки, которая должна быть рационально реконструирована в явной форме, и старая модель нейтрального по отношению к субъекту и прочно­го наблюдательного базиса редукции были разрушены изнутри философии, а также на почве исторической уе^"^ПТУ'^^" р^витТТ^науки. Таким образом, в нашей типологии недостает еще од­ного компонента: современной стадии согласованных внутренних отношений. Но это потребует формулировки внутренних отношений между историей и философией нау­ки как чего-то большего, чем просто описание отношений между двумя дисциплинами, а также большего, чем по­следующая стадия в этой схематичной диалектике их взаи­моотношений. Для этого необходима более системати­ческая онтологическая реконструкция того, что называ­ется наукой, т. е. улучшенная философия науки; отноше­ния между изучением ее истории и изучением ее эпистемологической и логической природы должны вытекать из самой этой реконструированной онтологии. Все, что я смог здесь представить,— это лишь программный эскиз более обширной работы, исследовательской программы, если угодно, о которой я кратко говорил вначале, форму­лируя свои тезисы.

II

Вероятно, следует начать с критики двух точек зре­ния, близких к этой программе: куновской и лакатосовской. Кун характеризует науку как социальную деятель­ность, в которой участвуют люди со своими верованиями, потребностями, амбициями, но все это институционализировано в их формах действия в качестве ученых, т. е. людей, образующих научное сообщество. Сдвиги и изменения в этой сфере деятельности рассматриваются как изменения человеческого порядка – не только рацио­нальные, но также и социально-психологические. Все это встроено в контекст стадий развития науки, каждая из которых характеризуется собственной техникой, понимаемой не только в обычном смысле, но также и в смысле четко выраженной когнитивной и практической техники пр.чнил. процедур, принятых истин и форм концептуали­зации и практики. Поэтому каждая такая стадия, т. е. т.чк н;1,чын;1»'м;1я нормальная наука, демонстрирует внут­ренне присущее ей упорство в стремлении остаться не-ичмсппои. Пролиферация (я заимствую термины «упорст­во» и «пролиферация» из словаря Фейерабенда, в свою очередь, позаимствовавшего их у Пирса) проистекает из­нутри сообщества, но причины ее не вполне ясны. Соглас­но первоначальной версии в «Структуре научных револю­ций», сдвиг происходит, когда в старых основаниях ста­новятся очевидными аномалии, однако не из-за Дцх~""~ "ВГ^то смысле Кун отвергает диалектику критического отрицания как чересчур формалистическую и рационалистическую модель того, что действительно происхо­дит и что он считает намного более хаотичным. Но вместо этой «чистой» рациональной диалектики Кун пг)ц_ бегает к иррациональному и нерациональному как движущей силе исторических изменений в теории. Так, он говорит о «скачках веры» и цитирует знаменитое замеча­ние Планка о том, что теория умирает только со смер­тью ее сторонников. В таком гуманизированном и социа­лизированном истолковании науки обнаруживается драз­нящая достоверность. Оно дает описание исторической последовательности и, более того, утверждает, что поскольку наука развивается в действительности именно так, она и должна так развиваться. Сущее превращается и должное запечет трансформации, сохраняющей успех.

Следовательно, Кун может говорить (в своем «Ответе критикам» в книге «Критицизм и рост знания»), что его социологизм является не только свободным от ценностей и описательным, но «в некотором смысле» также и пред­писывающим.

Между тем Лакатос, идя довольно остроумным путем, изготовил для науки методологию, которая является откровенно нормативной, противопоставляя ее куновской (которую он критиковал за отсутствие нормативности). Отвергая Поппера, Лакатос путем рацио­нальной критической диалектики внутри научной теории хочет найти тот инвариант, который отграничивает хоро­шую науку от плохой. Единицей для него является не те­ория, а его критерий – это и не истина, и не фальсифицируемость. Это скорее то, что способствует прогрессу научного исследования, расширению его сферы, лучшему решению проблем по сравнению с предшествующим. Еди­ница – это не теория, а программа исследований (нечто более сложное, но не более понятное, чем парадигма. Выражение «исследовательская программа» в данном контексте идет от Агасси). Некоторые из этих программ являются прогрессивными, некоторые – вырождающими­ся. Допустимо не все. И поскольку все теории рождают­ся ложными (вполне гегельянская точка зрения: посколь­ку все теории неполны и, следовательно, по своей приро­де подвержены ошибкам, то они ложны) д^^ет привилегированных в этом отношении теорий, помимо того, что некоторые увеличивают знания. Диалектика существует, но история как таковая не дает нам норм. Только прин-Чй-?-01^0^?-1^!?^"^?^ „истории науки тех программ, кото­рые прогрессивны, т.е. сдвигают познавательную дея­тельность в науке в прогрессивном направлении за счет того, что ведут к новому знанию – только такой принцип отбора в данном случае задает нормативную диалектику хорошей науки и, следовательно, самой рациональной науки.

Я не могу здесь браться за то, чтобы преодолеть обе эти точки зрения, а лишь изображу их в карикатурном виде: у Куна мы изучаем историю без диалектики, у Лакатоса – диалектику без истории (используя исто­рию как всего лишь источник примеров хорошей науки или норм науки). Необходимость опосредования очевид­на. Но очевидно также и то, что необходимо преодолеть оба этих взгляда, а не просто объединить их. Нам нужна потому диалектическая история науки. Коль скоро это ^^аз31!оГоднако должно быть ясно, что нормы такой науки должны извлекаться из самого исторического контекста, а не налагаться философским декретом или некоторой надысторической априорной концепцией рациональнос­ти. Этого нельзя сделать путем поиска инварианта в ис­тории с помощью каких-либо средств абстрагирования или индукции. Я думаю, для этого требуется по-новому охарактеризовать историческое образование, называемое наукой, с тем чтобы увидеть в ней источники ее внутрен­ней нормативности.

Мне придется здесь быть очень кратким и элементарным. Начну с характеристики науки как формы человече­ского познавательного действия, или практики. Как и всякая человеческая деятельность или практика, эта деятельность целенаправленна. Я имею в виду под этим не только то, что наука выполняет некоторую функцию, – ибо что делают и легкие человека, то и листья, и не это я понимаю под телеологией,— но то, что о^узоеД интенции наука служит некоторой цели. Иначе говоря, ею отнимаются сознательные существа для того, чтобы до­стичь определенной цели. Короче говоря, наука—это интенциональная деятельность. Кроме того, как и любая форма человеческого действия, она социальна. Иными слонами, ее контекст – это социальное человеческое существование, а телеология – это социальная теле-^ олшия. Потребности, которым она служит, и е^осазнан-пы» пели и оАслужи^аТГии~эт17 потребностей есть общественные потребности и общественно осознанные цели. Будучи когнитивной практикой, она служит этим потреб­ностям с помощью деятельности по получению знания. Наука – это, следовательно, практика получения знаний, предпосылкой которой является то, что само это приобретение знаний служит общественным потребностям или целям человека.

Существуют, однако, и другие формы когнитивной практики — по сути дела никакая из форм человеческой практики не является некогнитивной. Например, простое умение или ремесло, или знание, как поступить в данном, случае, является в этом смысле когнитивным. Это же относится и ко всем обычным человеческим действиям. Я утверждаю, что все формы социального взаимодейст­вия людей, от межличностной до общественной и поли­тической деятельности, а также до теоретической деятельности, являются когнитивными и включают либо язык, либо какой-то другой символический способ комму­никации; они требуют социализации и обучения правилам и представлениям со стороны сверстников, родителей, тех, кто входит в данную социальную группу, и коллег по профессии.

Однако науку как форму когнитивной практики отли­чает то, что она включает теорию. Иначе говоря, то, что получает наука в качестве знания,— это не умение или ремесло или социальные правила, хотя всё это и «отпечаты­вается» на научном способе познания. То, что наука при­обретает в качестве знаний, – это теоретические знания Наука, таким образом, есть теоретическая форма познавательной практики человека. Поэтому история науки есть история этой особой формы познавательной деятельности и условий ее возникновения, развития и изменения.

Но что такое теория? Здесь я хочу быть до неприли­чия кратким и представить только свой тезис, а не его обоснование: теория – это такая форма знания, объек­том или содержанием которой является истина (а не ^добггвог-иилезнтеТь, удовольствие или справедливость; и т. д. ТТТ^а^кГ формирование понятия истины и есть генезис теоретического знания. Знание умения или ремесла или того, как вести себя среди других, не относится к знанию того, что является истинным. Такая познава­тельная деятельность сама по себе, на своем собственном уровне, является инструментальной. Но социальное раз­витие вида вводит в человеческую жизнь особую цен­ность, не представленную, насколько я понимаю, у других видов, а именно: человек рефлективно формулирует утверждения, оцениваемые (причем в обоих смыслах: и в плане выживания, и в логическом плане) с точки зрения их истинности; или, иначе говоря, утверждения, которые могут оказаться истинными либо ложными, – т. е. предполагаемые истины или заявки на истину.

Частью программы исторической эпистемологии явля­ется объяснение генезиса этой черты человеческой позна­вательной практики как не просто биологически адаптив­ного признака, а продукта социальной эволюции челове­ка, т. е. как постбиологического или исторического стиж%ниЯ:'Бйхевиористскоё сведение истины к функциональ­ному соответствию двух состояний (одно из которых— это пропозициональное состояние или речевое поведение, а другое—состояние среды) просто не работает здесь, хотя такое соответствие и может иметь место. Однако это соотношение намного более сложное. Здесь достаточ­но будет кратко сказать о том, что только когда полученное когнитивное достижение, например, умение, ремесло, спо­соб действия, можно, так сказать, обособить от его ак­туальной реализации и реконструировать или воспро­извести символически, в языке, познание может начать подходить к условиям формулирования заявки на истин­ность, т.е. к условиям теорий.

Связывая генезис теории с формулированием заявок на истинность, т. е. утверждений, я хочу высказать также и инструменталистское утверждение, не предполагая, впрочем, инструменталистскую теорию истины: познание инструментально, поскольку оно служит потребностям и целям человека. Это гарантирует его социальную по­мпезность. Однако познание может быть бесполезным, ес­ли не имеет полезности истина, т. е. если теоретическое знание не считается полезным. Условием для возникнове­ния теории как формы когнитивной практики является практичность теории для человеческой жизни. и в качестве инструмента, но инструмента для удовлетворения потребностей человеческого существования, т, е. для овладения природой как источником средств жизни человека, и для целей социальной организации человеческой деятельности, направленной на решение этих задач. Старая формулировка гласит: истинно не то, что практично, а, наоборот, практично то, что истинно. Но это чересчур свободное кредо. Я хотел бы переформулировать его так: теория практична в качестве когнитивной формы поиска истины. И ч' • 'пни истины заключена практичность ГТГэффектйв7"' 11ЧГ11, науки. Найти ее – надежда науки. Науку можно охарактеризовать как рациональный оптимизм: не пустое желание, а преднамеренная деятельность или практика, служащая реализацией такой надежды.

То, что было предложено здесь только в самых общих чертах, эскизно, я обозначил бы как историко-материалистическую теорию генезиса теории, или теоретической познавательной практики. Видимый инструментализм в трактовке истины при таком подходе, который я прово­жу здесь, замещается далее реалистическим акцентом: оценка истинности теоретической конструкции как пред­ставления в некоторой символической форме определен­ного способа действия или практики зависит от адекватности этого представления, т. е. от практического соответствия этой конструкции успешному способу действия, ко­торый она институционализирует, так сказать, на уровне представления. Она не есть, следовательно, непосредствен­ное представление некоторого внешнего состояния дел, а скорее представление, опосредованное практикой или способом действия, который она представляет. Таким об­разом, абсолютная наглядность некоторого состояния дел становится «объективной» для нас лишь постольку, поскольку она опосредуется нашей практикой. Поэтому то, что мы можем знать, всегда обусловлено тем путем, который ведет нас к знанию. В некотором смысле наше знание «внешнего» мира есть знание в этой наглядности того, что поддается нашему вторжению и вмешательству в нее.

Приводит ли к успеху само действие или, в более слож­ных случаях, процесс действия, или правило действия, или стратегия, зависит от того, насколько хорошо в нем осознаются внешние (и в этом смысле объективные) ог­раничения мира, в котором осуществляется эта операция или действие. Мир же, в свою очередь, независим от дей­ствия. Действие не создает его: оно его реконструирует или преобразует. Именно в этой деятельности по преобразованию внешнего мира для человеческих нужд с по­мощью действия или практики и приобретается практическое вшге-^оег; этом мире. И именно посредством представления об успешном действии приобретается тео­ретическое знание об этом мире. Теория, далее, это такая форма действия, которая опосредуется представлением в языке, т. е. символически. Или, если прибегнуть к значительно более традиционной форме, теория есть рефлексивная практика, или сама прак­тика рефлексии над практикой. Воспользовавшись диалектическим жаргоном, можно было бы сказать, что теория – это практика, ставшая саморефлексивной. Вся­кая человеческая практика или действие уже когнитивна, хотя еще не является теоретической. Она есть средство приобретения знания о мире путем его преобразования УТеЖ; чтобы он удовлетворял потребностям, целям, интере­сам человека. Это ццеобразова1Щ1Е», в свою очередь, есть необходимая жизнедеятельность – жизнедеятельность ви­да, его способ воспроизводить свое существование. Но такая познавательная деятельность обретает специфи­чески человеческую форму, когда она становится рефлек­сивной, т. е. когда она может быть воплощена в представлении, сообщена, передана в качестве приобретен­ного знания от одного поколения к следующему – ко­роче, когда она становится теоретической. В этом смысле людей можно охарактеризовать как теоретических жи­вотных.

Такой подход к генезису науки представляется амби­циозным, если не самонадеянным. Но если мы хотим ввести в концепцию науки ее телеологию и нормативность, с одной стороны, и ее историчность – с другой, эти черты необходимо ввести в сам генезис науки. Поэтому прошу извинить меня за краткость и, возможно, также за концентрированность этого очерка. Здесь в лучшем случае обрисована программа. И тем не менее из нее можно сде­лать некоторые выводы относительно этой генетической онтологии, науки. Первое – теоретизирование – это естественное требование человеческого действия, а не нечто чуждое ему. Второе — теоретизирование проистекает из когнитив­ной практики, которая еще не является теоретической, и зависит от нее; но затем, по мере того как сознательные ожидания в воображении становятся отличительной чер­той человеческой практики, теоретизирование начинает информировать саму практику, и таким рефлексивным и телеологическим способом достигается интенциональность человеческого действия.

Третье – все формы такой теоретической практики уже включены в то, что я назвал бы наукой, и наука в этом широком смысле намного древнее, чем стандартные ис­тории или философии науки (если для целей историче­ской демаркации такие ранние, но уже теоретические формы познания не называют протонаучными).

Четвертое – в телеологию такой теоретической прак­тики встроена нормативность. Эта практика внутренне телеологична; ее нормой и ее практической полезностью яв­ляется истинность (определенная здесь, впрочем, далеко не адекватно).

Пятое, и наиболее важное для наших целей: такая теоретическая познавательная деятельность или практика и меняется и развивается по мере изменения потребностей и целей, которым она служит; и она может быть кумулятив­ной, но только постольку, поскольку существуют постоян­ные исторические потребности и цели, которые должны удовлетворяться во все времена. Ее динамический ха­рактер – ее пролиферация, если воспользоваться термином Фейерабенда, – есть функция исторической эволюции человеческих потребностей по мере изменения и развития обществ; ее стабильный характер – ее упорство и ее кумулятивность – есть функция последовательных дости­жений теории в удовлетворении трансисторических (но не надысторических) потребностей, в частности тех, ко­торые связаны с пониманием естественного мира как неиз­менного ресурса для человеческого существования, постоянной среды обитания нашего вида. Контекстом теоретического изменения поэтому является контекст исторического изменения форм жизни вида. Поскольку само это историческое изменение я рассматриваю в историко-материалистических терминах как динамику со­циальных форм организации производства средств су­ществования и воспроизводства вида, постольку история теоретического изменения необходимо переплетается с этой историей: речь идет не об отражении по схеме уп­рощенной теории базиса и надстройки или теории отраже­ния как простого копирования в духе вульгаризации марк­сизма, ибо сама теория является жизненным и эффектив­ным компонентом этой истории.

Но что сказать о научной теории? Всякое ли теорети­зирование является научным? Я говорил ранее о полезном разграничении между протонаукой и наукой. Я думаю, что исторически эта демаркация происходит с разделе­нием труда. Когда теоретическая когнитивная практика становится особым социальным институтом, т. е. когда роль теоретизирования становится функцией некоторой части общества, тогда наука в качестве социального ин­ститута начинает свой революционный путь. Аристотель в «Метафизике» уже говорил о разделении труда как о на­чале науки в своих замечаниях об истоках рациональной математической теории в Египте. Он утверждал, что толь­ко с появлением излишков, которые могут обеспечить до­суг для класса жрецов, возможно начало собственно нау­ки. Я думаю, он был прав,

Я полагаю также, что это говорит о науке как об ин­ституте классового характера, играющем в таких классо­вых обществах классовую роль. Это усложняет ее ис­торию. Она не может более рассматриваться просто как направленная на поиск истины теоретическая деятель­ность, которая представляет, а также помогает воспроиз­водить успешную практику в некотором упрощенном смысле недифференцированного человеческого сообщества, удовлетворяющего свои потребности. В историче­ских классовых обществах в ее роль включается не просто приобретение теоретических знаний, но приобретение этих знаний для дифференцированных целей. Идеология и част­ные интересы вторгаются в науку посредством самих ус­ловий разделения труда, которые порождают ее. Социаль­но дифференцированные потребности – исторические потребности – одновременно опосредуют и искажают ее функцию получения истины. Простой прогресс рациональ­ности замещается более хаотическим диалектическим процессом рациональности относительно определенной цели. Дело в том, что то, что мы характеризуем как рациональность, само имеет историю, и эта история социальная.

То, что здесь было изложено мной бегло и в самом об­щем виде, есть намного более богатая и более сложная он­тология науки, а следовательно, и много более трудный проект для философии и истории науки. Но я утверждаю также, что такая философия и история науки – при всей необходимости разделения труда между философами и историками, при всех требованиях к специализации и строгости – должная, тем не менее, быть интегрирован­ной философией и историей науки, т. е. философско-исторической теорией науки как изменяющейся и развивающейся социальной деятельности человека. Именно ее я и хотел бы предложить в качестве недостающего типа согласованных внутренних отношений между фи­лософией и историей науки.