Хрестоматия часть 1 / вартовский соотношение философии науки и истирии науки97-122
.docТаким образом, фактически вместе с Уэвеллом, Махом, Дюгемом, Пуанкаре, Мейерсоном, Лаландом, Брюнсвиком мы переходим от того, что могло рассматриваться как чисто априорные реконструкции науки и истории науки, служащие Идее, у Канта и Гегеля, к модифицированной философской истории науки и исторической философии науки как двух переплетающихся аспектов единой дисциплины. В эту классическую эпоху внутренние отношения между историей и философией науки были не только согласованными; они были существенными, поскольку такие взаимоотношения конституировали одну объединенную дисциплину.
4) Несогласованные внутренние отношения – современный период. За идиллическим классическим или «золотым веком» философских историков науки последовало распутывание или разделение элементов, уже содержавшихся в их мышлении. Мах был великим вдохновителем логического позитивизма Венского кружка (т.е. Общества Маха), и его методологические изречения относительно редукции всех теоретических формул к чувственным элементам стали систематическим базисом для новой логической конструкции или реконструкции наук («Логическая структура мира»), предпринятой Карнапом и его последователями. Так называемый конвенционализм Дюгема, впервые разработанный им для решения проблемы теоретического изменения в истории науки, перешел в прагматический релятивизм относительно лингвистических (а следовательно, также и онтологических) оснований, обнаруживающийся у Карнапа и Куайна. Этот систематический интерес к логической и лингвистической реконструкции науки представляет собой отчетливый разрыв с историческими интересами предшествующего поколения.
Ленин был в числе первых выступивших с масштабной реалистической атакой против того, что он рассматривал как эпистемологическое следствие (т. е. феноменалистский идеализм) нового эмпиристского позитивизма, исходящего от Маха (в «Материализме и эмпириокритицизме» (1908) Ленин выступает против Базарова, Богданова, Юшкевича и других представителей русской школы эмпириокритиков, а также против Пуанкаре, Дюгема, Карла Пирсона и среди прочих против молодого Филипа Франка). Однако современный спор между историей и философией науки.,Д^.,миС;-аоародИ1Ьса, прежде, чем некоторые философы вкупе с историками науки не снабдили самих историков философским обоснованием для их атаки на позитивизм.
В этом плане наиболее важной из ранних работ были «Метафизические основания современной науки» Э. А. Берта (1924, исправленное издание 1932). В этой работе та самая метафизика, которую позитивистская программа (в те же годы) пыталась искоренить и изгнать из рационально респектабельной науки как пережиток ее Ненаучной стадии, была помещена в сами основания современно^"ад^Т<117',"т. е. в ее исторические истоки у Коперника, Кеплера, Галилея, Декарта, Гильберта, Бойля и Ньютона. Причем она не приписывалась «отсталости» этих мыслителей, обусловленной их донаучным образованием. Она рассматривалась как существенная для формирования теорий в самой классической физике. Дюгем (в «Физической теории...») пытался «вытолкать» метафизику через парадную дверь, но тут же приглашал ее с черного хода, раздваиваясь между позитивистом-ученым, с одной стороны, и «верующим» – с другой. В своей двусмысленной компании за реалистическую эпистемологию Поппер также допускал с черного хода стыдливый и анемичный онтологизм: отделив сначала науку от метафизики, он затем нашел для метафизики роль в критической диалектике научного мышления. Его ученики и последователи — Фейерабенд, Агасси, Лакатос, Уоткинс – приоткрыли дверь еще больше. В конечном счете, ввиду их интереса к истории науки и собственной работы в этой области, их все более настойчивого отвержения критерия демаркации между наукой и метафизикой и их обостряющегося антипозитивизма и антисенсуализма (антииндуктивного эмпиризма), влияние этих последователей и учеников Поппера на историков росло. Попперианцы, бывшие попперианцы и постпопперианцы по крайней мере серьезно относились к истории и к историографии науки. (Ключевыми в этом плане являются работы Лакатоса «Доказательства и опровержения» – ситуационное исследование по истории математики и Агасси «К историографии науки».). Влияние Поппера было усилено влиянием Полани, который, будучи видным ученым, превратился в философа исторического критика и методолога науки. Его решительный антипозитивизм и упор на личностных и неявных измерениях научного мышления как в научном открытии, так и в понимании науки, также стимулировал антипозитивистские происторические настроения у некоторых историков науки. Кроме того, два философа, так или иначе исторически ориентированных, отвергающих заимствованную мудрость логической реконструкции, испытавших сильное влияние Витгенштейна, нанесли дополнительный удар, «оживив» контекст открытия и отбросив «смирительную рубашку» контекста обоснования. Как Тулмин в «Предвидении и понимании», так и Хэнсон в «Образцах открытия» заново открыли темы, которые прежде отвергались как психологические и потому выходящие за рамки приличий. В этой истории было еще многое, однако ее счастливой и оригинальной кульминацией стал момент, когда сильный историк Томас Кун, уже имевший в своем активе превосходную книгу о Копернике и испытавший влияние своих коллег — Ленарда Нэшат Пола Фейерабенда, а также Полани, выпустил супербоевик — «Структура научных революции» – раздражающую, наивную, путаную и провоцирующую работу, которая благодаря всему этому произвела великолепный взрыв. Социология восприятия «Структуры научных революций» сама по себе является интересным предметом, который я не буду здесь обсуждать. Но его результаты хорошо известны. Антипозитивистская антиреконструтивистская история науки, обрела наивную, но побуждающую к размышлениям формулировку, которая потрясла философов науки. Это и неудивительно. Они мало знали историю, особенно историю философии, так что для них это было новым. Они были некомпетентными в социологии, поэтому социология науки (якобы содержащаяся в работе Куна) должна была просто приниматься с энтузиазмом либо резко отвергаться на априорных философских основаниях. Все, что философы могли делать,— это говорить о парадигмах (чем они и занимались бесконечно). Но результатом, так или иначе, стал поворот многих из них к истории науки и обретение заново законных прав философской рефлексии над этой историей – будь такая рефлексия критикой Куна или согласием с ним. Итак, мы имеем здесь дело с Несогласованными Внутренними Отношениями – несогласованными, поскольку старая парадигма (извините, я имею в виду модель) изначально рациональной науки, которая должна быть рационально реконструирована в явной форме, и старая модель нейтрального по отношению к субъекту и прочного наблюдательного базиса редукции были разрушены изнутри философии, а также на почве исторической уе^"^ПТУ'^^" р^витТТ^науки. Таким образом, в нашей типологии недостает еще одного компонента: современной стадии согласованных внутренних отношений. Но это потребует формулировки внутренних отношений между историей и философией науки как чего-то большего, чем просто описание отношений между двумя дисциплинами, а также большего, чем последующая стадия в этой схематичной диалектике их взаимоотношений. Для этого необходима более систематическая онтологическая реконструкция того, что называется наукой, т. е. улучшенная философия науки; отношения между изучением ее истории и изучением ее эпистемологической и логической природы должны вытекать из самой этой реконструированной онтологии. Все, что я смог здесь представить,— это лишь программный эскиз более обширной работы, исследовательской программы, если угодно, о которой я кратко говорил вначале, формулируя свои тезисы.
II
Вероятно, следует начать с критики двух точек зрения, близких к этой программе: куновской и лакатосовской. Кун характеризует науку как социальную деятельность, в которой участвуют люди со своими верованиями, потребностями, амбициями, но все это институционализировано в их формах действия в качестве ученых, т. е. людей, образующих научное сообщество. Сдвиги и изменения в этой сфере деятельности рассматриваются как изменения человеческого порядка – не только рациональные, но также и социально-психологические. Все это встроено в контекст стадий развития науки, каждая из которых характеризуется собственной техникой, понимаемой не только в обычном смысле, но также и в смысле четко выраженной когнитивной и практической техники пр.чнил. процедур, принятых истин и форм концептуализации и практики. Поэтому каждая такая стадия, т. е. т.чк н;1,чын;1»'м;1я нормальная наука, демонстрирует внутренне присущее ей упорство в стремлении остаться не-ичмсппои. Пролиферация (я заимствую термины «упорство» и «пролиферация» из словаря Фейерабенда, в свою очередь, позаимствовавшего их у Пирса) проистекает изнутри сообщества, но причины ее не вполне ясны. Согласно первоначальной версии в «Структуре научных революций», сдвиг происходит, когда в старых основаниях становятся очевидными аномалии, однако не из-за Дцх~""~ "ВГ^то смысле Кун отвергает диалектику критического отрицания как чересчур формалистическую и рационалистическую модель того, что действительно происходит и что он считает намного более хаотичным. Но вместо этой «чистой» рациональной диалектики Кун пг)ц_ бегает к иррациональному и нерациональному как движущей силе исторических изменений в теории. Так, он говорит о «скачках веры» и цитирует знаменитое замечание Планка о том, что теория умирает только со смертью ее сторонников. В таком гуманизированном и социализированном истолковании науки обнаруживается дразнящая достоверность. Оно дает описание исторической последовательности и, более того, утверждает, что поскольку наука развивается в действительности именно так, она и должна так развиваться. Сущее превращается и должное запечет трансформации, сохраняющей успех.
Следовательно, Кун может говорить (в своем «Ответе критикам» в книге «Критицизм и рост знания»), что его социологизм является не только свободным от ценностей и описательным, но «в некотором смысле» также и предписывающим.
Между тем Лакатос, идя довольно остроумным путем, изготовил для науки методологию, которая является откровенно нормативной, противопоставляя ее куновской (которую он критиковал за отсутствие нормативности). Отвергая Поппера, Лакатос путем рациональной критической диалектики внутри научной теории хочет найти тот инвариант, который отграничивает хорошую науку от плохой. Единицей для него является не теория, а его критерий – это и не истина, и не фальсифицируемость. Это скорее то, что способствует прогрессу научного исследования, расширению его сферы, лучшему решению проблем по сравнению с предшествующим. Единица – это не теория, а программа исследований (нечто более сложное, но не более понятное, чем парадигма. Выражение «исследовательская программа» в данном контексте идет от Агасси). Некоторые из этих программ являются прогрессивными, некоторые – вырождающимися. Допустимо не все. И поскольку все теории рождаются ложными (вполне гегельянская точка зрения: поскольку все теории неполны и, следовательно, по своей природе подвержены ошибкам, то они ложны) д^^ет привилегированных в этом отношении теорий, помимо того, что некоторые увеличивают знания. Диалектика существует, но история как таковая не дает нам норм. Только прин-Чй-?-01^0^?-1^!?^"^?^ „истории науки тех программ, которые прогрессивны, т.е. сдвигают познавательную деятельность в науке в прогрессивном направлении за счет того, что ведут к новому знанию – только такой принцип отбора в данном случае задает нормативную диалектику хорошей науки и, следовательно, самой рациональной науки.
Я не могу здесь браться за то, чтобы преодолеть обе эти точки зрения, а лишь изображу их в карикатурном виде: у Куна мы изучаем историю без диалектики, у Лакатоса – диалектику без истории (используя историю как всего лишь источник примеров хорошей науки или норм науки). Необходимость опосредования очевидна. Но очевидно также и то, что необходимо преодолеть оба этих взгляда, а не просто объединить их. Нам нужна потому диалектическая история науки. Коль скоро это ^^аз31!оГоднако должно быть ясно, что нормы такой науки должны извлекаться из самого исторического контекста, а не налагаться философским декретом или некоторой надысторической априорной концепцией рациональности. Этого нельзя сделать путем поиска инварианта в истории с помощью каких-либо средств абстрагирования или индукции. Я думаю, для этого требуется по-новому охарактеризовать историческое образование, называемое наукой, с тем чтобы увидеть в ней источники ее внутренней нормативности.
Мне придется здесь быть очень кратким и элементарным. Начну с характеристики науки как формы человеческого познавательного действия, или практики. Как и всякая человеческая деятельность или практика, эта деятельность целенаправленна. Я имею в виду под этим не только то, что наука выполняет некоторую функцию, – ибо что делают и легкие человека, то и листья, и не это я понимаю под телеологией,— но то, что о^узоеД интенции наука служит некоторой цели. Иначе говоря, ею отнимаются сознательные существа для того, чтобы достичь определенной цели. Короче говоря, наука—это интенциональная деятельность. Кроме того, как и любая форма человеческого действия, она социальна. Иными слонами, ее контекст – это социальное человеческое существование, а телеология – это социальная теле-^ олшия. Потребности, которым она служит, и е^осазнан-пы» пели и оАслужи^аТГии~эт17 потребностей есть общественные потребности и общественно осознанные цели. Будучи когнитивной практикой, она служит этим потребностям с помощью деятельности по получению знания. Наука – это, следовательно, практика получения знаний, предпосылкой которой является то, что само это приобретение знаний служит общественным потребностям или целям человека.
Существуют, однако, и другие формы когнитивной практики — по сути дела никакая из форм человеческой практики не является некогнитивной. Например, простое умение или ремесло, или знание, как поступить в данном, случае, является в этом смысле когнитивным. Это же относится и ко всем обычным человеческим действиям. Я утверждаю, что все формы социального взаимодействия людей, от межличностной до общественной и политической деятельности, а также до теоретической деятельности, являются когнитивными и включают либо язык, либо какой-то другой символический способ коммуникации; они требуют социализации и обучения правилам и представлениям со стороны сверстников, родителей, тех, кто входит в данную социальную группу, и коллег по профессии.
Однако науку как форму когнитивной практики отличает то, что она включает теорию. Иначе говоря, то, что получает наука в качестве знания,— это не умение или ремесло или социальные правила, хотя всё это и «отпечатывается» на научном способе познания. То, что наука приобретает в качестве знаний, – это теоретические знания Наука, таким образом, есть теоретическая форма познавательной практики человека. Поэтому история науки есть история этой особой формы познавательной деятельности и условий ее возникновения, развития и изменения.
Но что такое теория? Здесь я хочу быть до неприличия кратким и представить только свой тезис, а не его обоснование: теория – это такая форма знания, объектом или содержанием которой является истина (а не ^добггвог-иилезнтеТь, удовольствие или справедливость; и т. д. ТТТ^а^кГ формирование понятия истины и есть генезис теоретического знания. Знание умения или ремесла или того, как вести себя среди других, не относится к знанию того, что является истинным. Такая познавательная деятельность сама по себе, на своем собственном уровне, является инструментальной. Но социальное развитие вида вводит в человеческую жизнь особую ценность, не представленную, насколько я понимаю, у других видов, а именно: человек рефлективно формулирует утверждения, оцениваемые (причем в обоих смыслах: и в плане выживания, и в логическом плане) с точки зрения их истинности; или, иначе говоря, утверждения, которые могут оказаться истинными либо ложными, – т. е. предполагаемые истины или заявки на истину.
Частью программы исторической эпистемологии является объяснение генезиса этой черты человеческой познавательной практики как не просто биологически адаптивного признака, а продукта социальной эволюции человека, т. е. как постбиологического или исторического стиж%ниЯ:'Бйхевиористскоё сведение истины к функциональному соответствию двух состояний (одно из которых— это пропозициональное состояние или речевое поведение, а другое—состояние среды) просто не работает здесь, хотя такое соответствие и может иметь место. Однако это соотношение намного более сложное. Здесь достаточно будет кратко сказать о том, что только когда полученное когнитивное достижение, например, умение, ремесло, способ действия, можно, так сказать, обособить от его актуальной реализации и реконструировать или воспроизвести символически, в языке, познание может начать подходить к условиям формулирования заявки на истинность, т.е. к условиям теорий.
Связывая генезис теории с формулированием заявок на истинность, т. е. утверждений, я хочу высказать также и инструменталистское утверждение, не предполагая, впрочем, инструменталистскую теорию истины: познание инструментально, поскольку оно служит потребностям и целям человека. Это гарантирует его социальную помпезность. Однако познание может быть бесполезным, если не имеет полезности истина, т. е. если теоретическое знание не считается полезным. Условием для возникновения теории как формы когнитивной практики является практичность теории для человеческой жизни. и в качестве инструмента, но инструмента для удовлетворения потребностей человеческого существования, т, е. для овладения природой как источником средств жизни человека, и для целей социальной организации человеческой деятельности, направленной на решение этих задач. Старая формулировка гласит: истинно не то, что практично, а, наоборот, практично то, что истинно. Но это чересчур свободное кредо. Я хотел бы переформулировать его так: теория практична в качестве когнитивной формы поиска истины. И ч' • 'пни истины заключена практичность ГТГэффектйв7"' 11ЧГ11, науки. Найти ее – надежда науки. Науку можно охарактеризовать как рациональный оптимизм: не пустое желание, а преднамеренная деятельность или практика, служащая реализацией такой надежды.
То, что было предложено здесь только в самых общих чертах, эскизно, я обозначил бы как историко-материалистическую теорию генезиса теории, или теоретической познавательной практики. Видимый инструментализм в трактовке истины при таком подходе, который я провожу здесь, замещается далее реалистическим акцентом: оценка истинности теоретической конструкции как представления в некоторой символической форме определенного способа действия или практики зависит от адекватности этого представления, т. е. от практического соответствия этой конструкции успешному способу действия, который она институционализирует, так сказать, на уровне представления. Она не есть, следовательно, непосредственное представление некоторого внешнего состояния дел, а скорее представление, опосредованное практикой или способом действия, который она представляет. Таким образом, абсолютная наглядность некоторого состояния дел становится «объективной» для нас лишь постольку, поскольку она опосредуется нашей практикой. Поэтому то, что мы можем знать, всегда обусловлено тем путем, который ведет нас к знанию. В некотором смысле наше знание «внешнего» мира есть знание в этой наглядности того, что поддается нашему вторжению и вмешательству в нее.
Приводит ли к успеху само действие или, в более сложных случаях, процесс действия, или правило действия, или стратегия, зависит от того, насколько хорошо в нем осознаются внешние (и в этом смысле объективные) ограничения мира, в котором осуществляется эта операция или действие. Мир же, в свою очередь, независим от действия. Действие не создает его: оно его реконструирует или преобразует. Именно в этой деятельности по преобразованию внешнего мира для человеческих нужд с помощью действия или практики и приобретается практическое вшге-^оег; этом мире. И именно посредством представления об успешном действии приобретается теоретическое знание об этом мире. Теория, далее, это такая форма действия, которая опосредуется представлением в языке, т. е. символически. Или, если прибегнуть к значительно более традиционной форме, теория есть рефлексивная практика, или сама практика рефлексии над практикой. Воспользовавшись диалектическим жаргоном, можно было бы сказать, что теория – это практика, ставшая саморефлексивной. Всякая человеческая практика или действие уже когнитивна, хотя еще не является теоретической. Она есть средство приобретения знания о мире путем его преобразования УТеЖ; чтобы он удовлетворял потребностям, целям, интересам человека. Это ццеобразова1Щ1Е», в свою очередь, есть необходимая жизнедеятельность – жизнедеятельность вида, его способ воспроизводить свое существование. Но такая познавательная деятельность обретает специфически человеческую форму, когда она становится рефлексивной, т. е. когда она может быть воплощена в представлении, сообщена, передана в качестве приобретенного знания от одного поколения к следующему – короче, когда она становится теоретической. В этом смысле людей можно охарактеризовать как теоретических животных.
Такой подход к генезису науки представляется амбициозным, если не самонадеянным. Но если мы хотим ввести в концепцию науки ее телеологию и нормативность, с одной стороны, и ее историчность – с другой, эти черты необходимо ввести в сам генезис науки. Поэтому прошу извинить меня за краткость и, возможно, также за концентрированность этого очерка. Здесь в лучшем случае обрисована программа. И тем не менее из нее можно сделать некоторые выводы относительно этой генетической онтологии, науки. Первое – теоретизирование – это естественное требование человеческого действия, а не нечто чуждое ему. Второе — теоретизирование проистекает из когнитивной практики, которая еще не является теоретической, и зависит от нее; но затем, по мере того как сознательные ожидания в воображении становятся отличительной чертой человеческой практики, теоретизирование начинает информировать саму практику, и таким рефлексивным и телеологическим способом достигается интенциональность человеческого действия.
Третье – все формы такой теоретической практики уже включены в то, что я назвал бы наукой, и наука в этом широком смысле намного древнее, чем стандартные истории или философии науки (если для целей исторической демаркации такие ранние, но уже теоретические формы познания не называют протонаучными).
Четвертое – в телеологию такой теоретической практики встроена нормативность. Эта практика внутренне телеологична; ее нормой и ее практической полезностью является истинность (определенная здесь, впрочем, далеко не адекватно).
Пятое, и наиболее важное для наших целей: такая теоретическая познавательная деятельность или практика и меняется и развивается по мере изменения потребностей и целей, которым она служит; и она может быть кумулятивной, но только постольку, поскольку существуют постоянные исторические потребности и цели, которые должны удовлетворяться во все времена. Ее динамический характер – ее пролиферация, если воспользоваться термином Фейерабенда, – есть функция исторической эволюции человеческих потребностей по мере изменения и развития обществ; ее стабильный характер – ее упорство и ее кумулятивность – есть функция последовательных достижений теории в удовлетворении трансисторических (но не надысторических) потребностей, в частности тех, которые связаны с пониманием естественного мира как неизменного ресурса для человеческого существования, постоянной среды обитания нашего вида. Контекстом теоретического изменения поэтому является контекст исторического изменения форм жизни вида. Поскольку само это историческое изменение я рассматриваю в историко-материалистических терминах как динамику социальных форм организации производства средств существования и воспроизводства вида, постольку история теоретического изменения необходимо переплетается с этой историей: речь идет не об отражении по схеме упрощенной теории базиса и надстройки или теории отражения как простого копирования в духе вульгаризации марксизма, ибо сама теория является жизненным и эффективным компонентом этой истории.
Но что сказать о научной теории? Всякое ли теоретизирование является научным? Я говорил ранее о полезном разграничении между протонаукой и наукой. Я думаю, что исторически эта демаркация происходит с разделением труда. Когда теоретическая когнитивная практика становится особым социальным институтом, т. е. когда роль теоретизирования становится функцией некоторой части общества, тогда наука в качестве социального института начинает свой революционный путь. Аристотель в «Метафизике» уже говорил о разделении труда как о начале науки в своих замечаниях об истоках рациональной математической теории в Египте. Он утверждал, что только с появлением излишков, которые могут обеспечить досуг для класса жрецов, возможно начало собственно науки. Я думаю, он был прав,
Я полагаю также, что это говорит о науке как об институте классового характера, играющем в таких классовых обществах классовую роль. Это усложняет ее историю. Она не может более рассматриваться просто как направленная на поиск истины теоретическая деятельность, которая представляет, а также помогает воспроизводить успешную практику в некотором упрощенном смысле недифференцированного человеческого сообщества, удовлетворяющего свои потребности. В исторических классовых обществах в ее роль включается не просто приобретение теоретических знаний, но приобретение этих знаний для дифференцированных целей. Идеология и частные интересы вторгаются в науку посредством самих условий разделения труда, которые порождают ее. Социально дифференцированные потребности – исторические потребности – одновременно опосредуют и искажают ее функцию получения истины. Простой прогресс рациональности замещается более хаотическим диалектическим процессом рациональности относительно определенной цели. Дело в том, что то, что мы характеризуем как рациональность, само имеет историю, и эта история социальная.
То, что здесь было изложено мной бегло и в самом общем виде, есть намного более богатая и более сложная онтология науки, а следовательно, и много более трудный проект для философии и истории науки. Но я утверждаю также, что такая философия и история науки – при всей необходимости разделения труда между философами и историками, при всех требованиях к специализации и строгости – должная, тем не менее, быть интегрированной философией и историей науки, т. е. философско-исторической теорией науки как изменяющейся и развивающейся социальной деятельности человека. Именно ее я и хотел бы предложить в качестве недостающего типа согласованных внутренних отношений между философией и историей науки.
