Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Писарев Д.И.. Французский крестьянин в 1789 году (Histoire dun paysan 1789, Par Erckman - Chatrian)

.pdf
Скачиваний:
5
Добавлен:
15.11.2022
Размер:
256.8 Кб
Скачать

благами и увлекать за собою толпу на очень опасную дорогу. Когда люди вроде Жана Леру решаются крикнуть: "да, это точно надо сделать", тогда они почти наверное могут рассчитывать, что толпа двинется за ними и превознесет их, как своих руководителей и благодетелей. Чтобы крикнуть, нужна все-таки некоторая доза смелости, потому что в таких делах шансы неудачи никогда не могут быть вполне предусмотрены и совершенно устранены. Но смелости тут требуется именно столько, сколько требуется ее для того, чтобы пуститься в выгодную спекуляцию. Жан Леру -- смелый и неглупый спекулятор. Что бы он ни делал, за какую бы великую и общеполезную работу он ни принимался, он всегда остается спекулятором, и именно в качестве спекулятора он при известных условиях может оказать обществу некоторые услуги.

Следующий эпизод превосходно освещает личность Жана Леру. Разносчик Матюрен Шовель, побывавши в Германии, приносит оттуда картофельные шкурки и рассказывает, что если посеять эти шкурки, то от них родится неслыханное количество питательных и вкусных корней, которые навсегда могут застраховать страну от голода. Шовель сам видел, как картофель, остававшийся до того времени неизвестным во Франции, сеется и родится уже в течение нескольких лет в Германии. Жан Леру давно знает Шовеля и совершенно уверен в том, что Шовель, во-первых, вполне способен подметить и понять те вещи, на которые он обращает внимание, и, во-вторых, совершенно не способен прикрашивать в своем рассказе действительность блестящими вымыслами. Зная, что на слова Шовеля можно полагаться, как на свидетельство собственных чувств, Леру берет у него шкурки, показывает их всем своим соседям и знакомым и советует им посеять их для пробы. Тут он, конечно, поступает не так, как поступил бы жадный барышник. Тот взял бы сразу все шкурки себе и постарался бы устроить так, чтобы картофель можно было покупать только у него. Но Леру, во-первых, вовсе не желает приобрести себе репутацию барышника, ростовщика и кровопийцы, обращающего себе на пользу общественные бедствия. А во-вторых, для монополизирования картофеля потребовалось бы согласие Шовеля, на которое совершенно невозможно было рассчитывать. Шовель принес из-за границы шкурки собственно для того, чтобы произвести опыт, полезный для страны; он не торговал этими шкурками, а отдавал их даром, потому что У него самого не было ни клочка земли и, стало быть, не на чем было устроить пробный посев. К такому человеку было совершенно неудобно обращаться с предложениями в барышническом вкусе. Кроме того, самая глубокая типическая черта в людях, подобных Жану Леру, состоит именно в том, что они стараются и обыкновенно успевают совместить вещественные выгоды с невещественными. Они не упускают ни одного случая поживиться лишнею копейкою, и в то же время никто о них не говорит и не думает, что они с неприличною жадностью гоняются за этими случаями. Всякий знает, что они своих выгод не теряют из виду и не роняют из рук, но всякий приписывает это обстоятельство скорее силе их ума и мужественной твердости их характера, чем их бездушности и мелкому пристрастию к деньгам. Они богатеют не по дням, а по часам, и в то же время толпа их сограждан относится к их богатству и к их личности с

любовью и с уважением, потому что видит в первом, то есть в богатстве, достойную награду добродетелей, украшающих вторую, то есть личность.

Соседи и знакомые, подзадоренные капуцином Бенедиктом, встречают предложение Леру о сеянии картофельных шкурок недоверием и насмешками. Тогда Леру решается взять себе все шкурки и засеять ими весь свой огород. Леру оказывается, таким образом, умнее, предприимчивее и смелее всех своих односельчан, но, в сущности, чем же он рискует? В случае неудачи он только потеряет те овощи, которые родились бы в этом году у него в огороде, на пространстве четверти десятины. Потеря для него ничтожная, и шансы неудачи до крайности малы, потому что Леру знает хорошо того человека, который рекомендует ему сеяние нового растения. Значит, Леру просто схватывает новое, верное средство обогащения, от которого сторонятся его земляки. Схватывая это средство, он обнаруживает, несомненно, свое умственное превосходство над земляками и оказывает им важную услугу, но, чтобы оказать обществу такую услугу, не требуется, очевидно, никаких гражданских и человеческих доблестей.

До начала июня на земле, засеянной -шкурками, не показываются ростки. Вера Леру в показания Шовеля начинает колебаться. Ему уже жалко потратить на опыт несколько франков. Он уже подумывает, не засеять ли огород люцерной, чтоб земля не пропадала даром. Ум и характер спекулятора сейчас дают себя знать, как только спекуляция начинает принимать неблагоприятный оборот.

Однако успех опыта предупреждает бегство спекулятора. Картофель начинает расти, и Леру торжествует. Во время уборки он говорит: "На будущий год надо будет засадить этими корнями мои две десятины на берегу; а остальное мы продадим по хорошей цене: что дают людям за бесценок, того люди и не ценят ни в грош".

Этими словами Леру характеризует себя как нельзя лучше. Картофель будет продан по хорошей цене -- значит, интересы кармана соблюдены. Эта продажа по хорошей цене мотивирована удовлетворительно и объясняется человеколюбивым желанием Леру разрушить предрассудки, встретившие первое появление картофеля. Значит, рядом с интересами кармана спасается и слава Леру как просветителя и благодетеля родного края.

В день уборки Жан Леру добродушно говорит Шовелю: "Вы обедаете с нами, Шовель, мы их отведаем, и коли они хороши на вкус, в них будет богатство Барак" (имя деревни). Так бывает всегда и везде, в больших и в малых делах. Жаны Леру, люди, потрудившиеся выслушать чужую мысль и принять к сведению ее достоинства, забирают в свою пользу выгоды и популярность, а Шовели, настоящие изобретатели, притащившие на своих плечах те негодные шкурки, которые превращаются в новый источник народного богатства, Шовели получают радушное приглашение на обед и радуются тому, что чужой картофель уродился превосходно.

История о картофеле кончается тем, что "мастер Леру, которого глупость людей очень рассердила, продал им свои семена очень дорого".

Оказав своим землякам существенную услугу введением картофеля, Леру оказывает им другую, еще более важную услугу, которая также ровно ничего ему не стоит. Когда приходит время выбирать депутатов от деревни, тогда Леру рекомендует избирателям Шовеля, который действительно оказывается превосходнейшим защитником их интересов. Если бы деревня Жана Леру должна была выбирать только одного депутата и если бы Леру в этом случае уступил Шовелю, как достойнейшему, то место, которое предлагалось ему, Жану Леру, -- тогда тут была бы по крайней мере с его стороны Доблестная победа, одержанная над собственным честолюбием. Но и этого не было. Бараки высылали двоих депутатов; избиратели пришли предлагать Леру первое место и советоваться с ним насчет того, кому дать второе. Леру ответил им, что он принимает звание депутата только с тем непременным условием, чтобы другим депутатом был Шовель, кальвинист, на которого избиратели, добрые католики, смотрели как на человека совершенно невозможного. Поступая таким образом, Леру, во-первых, предписывал законы избирателям, - - значит, тешил свое самолюбие, как только это было возможно, и, во-вторых, обеспечивал себе в собрании деревенских депутатов такого товарища, с которым ему невозможно было стать в тупик и осрамиться.

Фигуру Жана Леру можно было бы дополнить множеством мелких черточек, разбросанных в различных местах романа, но я нахожу, что ее основной смысл уже теперь достаточно ясен. Это один из тех людей, которые отлично служат общему делу, когда требования этого дела совпадают с интересами их личного материального благосостояния.

IV

Чтобы читатели сразу поняли личность священника Кристофа Матерна, я приведу довольно большую выписку. Матерн приходит вечером, в проливной дождь, в трактир к своему приятелю Жану Леру.

--Я из Саверна, -- говорит он. -- Видел этого знаменитого кардинала де Роган... Боже милостивый! Боже милостивый! И это кардинал, князь церкви!.. Ах, как подумаешь!..

Он негодовал. Вода текла по его щекам на воротник его рясы; он порывисто снял свои брыжи и положил их в карман, прохаживаясь из угла в угол. Мы смотрели на него с изумлением; он как будто не видал нас и говорил

содним мастером Жаном.

--Да, видел я этого князя, -- кричал он, -- видел этого великого сановника, который обязан нам подавать пример доброй нравственности и всех христианских добродетелей, видел, как он сам правил своими лошадьми и скакал во весь опор по большой савернской улице, посреди фаянсовой и глиняной посуды, разбросанной по земле, и хохотал, как настоящий безумец. Какой соблазн!..

--Ты знаешь, что Неккера в отставку? -- спросил мастер Жан.

--Как не знать! -- сказал он с презрительною улыбкою. -- При мне ведь настоятели всех эльзасских монастырей -- пикпусы, капуцины, кармелиты, барнабиты, все нищие, все босоногие проходили церемониальным маршем через передние его высокопреподобия! Ха, ха, ха!

Он крупными шагами ходил по комнате. Он был в грязи по поясницу, промочен до костей, но он ничего не чувствовал; его большая курчавая голова

спроседью вздрагивала; он говорил как будто с самим собою;

--Да, Кристоф, да, вот они князья церкви!.. Поди попроси монсиньора заступиться за бедного отца семейства; поди пожалуйся тому, кто должен быть опорою духовенства; поди скажи ему, что агенты фиска, якобы отыскивая контрабанду, забрались даже в твой священнический дом; что тебе пришлось отдать им ключи от твоего погреба и от твоих шкафов. Скажи ему, что это срам -- заставлять гражданина, кто бы он ни был, днем и ночью отворять свою дверь вооруженным людям без мундира, без всякого знака, по чем бы их отличать от разбойников; и этим людям верят в суде на слово! и не позволяется собирать никаких справок о их жизни и нравственности, когда их вводят в должность и доверяют их опасному слову имущество, честь, иногда жизнь других людей! Попробуй скажи ему, что это дело его чести довести эти справедливые жалобы до подножия престола и заставить выпустить на волю несчастного, засаженного в тюрьму за то, что пристава нашли у него четыре фунта соли... Сунься... сунься... славно тебя примут, Кристоф!

--Но, ради бога, -- сказал ему мастер Жан, -- что с тобою случилось? Тогда он остановился на две минуты и сказал:

--Я пошел туда пожаловаться на генеральный обыск, сделанный соляными приставами вчера, в одиннадцать часов вечера, в моей деревне, и на арестование одного из моих прихожан, Якова Баумгартена. Это была моя обязанность. Я думал, что кардинал это поймет; что он сжалится над несчастным отцом семейства, купившим несколько фунтов контрабандной соли, и велит его выпустить. Ну, вопервых, мне пришлось простоять два часа у ворот этого великолепного замка, куда капуцины входили как к себе домой. Они шли поздравлять монсиньора с благополучною сменою Неккера. Потом мне позволили войти в этот Вавилон, где кичливость шелка, золота и камней обнаруживается повсеместно, в живописи и в остальном! Наконец меня там продержали с одиннадцати часов утра до пяти вечера, с двумя бедными священниками с горы. Мы слышали, как хохотали лакеи. Один из них, большой, весь в красном, показывался на пороге, смотрел на нас и кричал другим: "поповщина всё тут!" Я терпел... Я хотел пожаловаться монсиньору; вдруг один из этих нахалов приходит и говорит нам, что аудиенции монсиньора отложены на неделю. Мерзавец смеялся.

С этими словами г. священник Кристоф, державший в руках толстую палку, сломал ее, как спичку, и лицо его сделалось ужасно.

--Этой шельме стоило бы надавать пощечин, -- сказал мастер Жан.

--Кабы мы были одни, -- ответил священник, -- я взял бы его за уши и отделал бы. Но там я принес мое унижение в жертву господу.

Он опять стал ходить по комнате. Мы все его жалели. Катерина принесла ему хлеба и вина; он поел стоя, и вдруг гнев его схлынул. Но он сказал такие вещи, которых я никогда не забуду. Он сказал:

-- Поругание справедливости повсеместно. Народ все делает, а другие только нахальничают; они попирают ногами все добродетели; они презирают религию. Сын бедняка их защищает; сын бедняка их кормит; и также сын бедняка, вот такой, как я, проповедует уважение к их богатствам, к их почестям и даже к их бесчинствам! Долго ли это протянется? Я не знаю; но всегда продолжаться это не может! это противно природе, это противно воле божией. Это бессовестно -- проповедовать уважение к тому, что достойно позора! Это должно кончиться, и в писании ведь сказано: "Кто творит мои заповеди, войдет в мою обитель. Но извержены будут бесстыдные, лжецы, идолослужители: все, кто любит неправду и творит ее".

Кристоф Матерн -- один из тех людей, которые могут посвятить всю свою жизнь служению узкой, односторонней идее, но которые, во всяком случае, вносят глубокую нравственную серьезность во все то, чему они себя посвящают. Матерн может сделаться ретроградом, обскурантом, гонителем и палачом, но, как бы он ни заблуждался, он всегда будет заблуждаться с полною искренностью, постоянно прислушиваясь только к голосу собственной совести. Проповедовать по обязанности службы то, чему он по совести не верит, или то, чему он верит вполовину, играть в жизни какую бы то ни было комедию, лицемерить и тартюфничать он решительно не в состоянии. Ему непонятно, каким образом можно по платью и по титулу быть кардиналом, а по жизни и по привычкам -- веселым кутилой. Он принимает серьезно и совершенно буквально те обязанности, которые налагает на человека его звание. От каждого частного явления он требует, чтобы оно приближалось или по крайней мере обнаруживало стремление приблизиться к идеалу. Такие соображения, что идеал слишком высок, что совершенство недостижимо, что дорога к идеалу усеяна непобедимыми трудностями, что идеал, созданный для другого времени, сделал свое дело и отошел в область истории, -- такие соображения для Кристофа Матерна не существуют. У него, в основе его мышления и деятельности, лежит такое правило: или добросовестно, с напряжением всех сил иди к идеалу, или не смей им прикрываться и во имя его брать с народа десятину и всевозможные пожертвования.

Личный характер Кристофа вполне соответствует его общественному положению. То есть задатки, заключавшиеся в природном складе его ума, более крепкого, чем гибкого, должны были развернуться и закалиться теми отношениями к людям, в которые его поставило звание деревенского священника.

Католическая церковь, как известно, очень рано стала превращаться в политическое учреждение. Папы сначала гнались за недостижимым призраком гильдебрандовской теократии4, а потом стали округлять свои владения в Италии. Французская, или галликанская, церковь, желавшая сосредоточить все силы королевства в руках короля, так же точно имела свои политические

тенденции, обыкновенно шедшие наперекор столь же политическим планам пап. Это политическое направление, которое в своей совокупности могло быть совершенно ясно только лицам, высоко поставленным в церкви, всегда возбуждало неудовольствие в людях, искренно и глубоко веровавших, в тех многих людях, которые требовали от пастырей церкви христианских добродетелей, а не административных или дипломатических талантов. Политическое направление, господствовавшее в высших слоях духовенства, никогда не могло проникать собою всю корпорацию сверху донизу. Монахи, образуя из себя строго организованные и отлично дисциплинированные отряды, могли быть послушным орудием в руках своих генералов, посвященных в тайны высшей политики. Но деревенские священники, разбросанные среди светских людей и живущие одною жизнью с своими прихожанами, никак не могли следить за изгибами и поворотами клерикальной политики; теряя способность понимать планы начальства и сознательно сочувствовать ему, относясь к высшим политическим комбинациям почти так, как относились наши становые к запросам статистических комитетов, деревенские священники должны были, смотря по своим личным свойствам, пойти по одному из двух путей -- или по пути набивания карманов и желудков, или же по пути деятельного человеколюбия. Священники, пошедшие по этому второму пути, должны были, путем своей деятельной и честной жизни, возвыситься до очень ясного и верного понимания того идеала, который они имели полное право считать для себя обязательным. Во имя этого идеала они должны были, при каждой встрече, строго осуждать высших сановников церкви, окунувшихся с головою в темный омут политических интриг. Оппозиция незаметно росла таким образом

всреде одного из самых привилегированных сословий.

ВXVII и XVIII столетиях католицизм начал, сперва понемногу, а потом все быстрей и быстрей, терять свое господство над умами. Ряды католической иерархии стали пополняться людьми, равнодушными ко всякой религии, не имеющими никаких, ни философских, ни политических убеждений, способными только чваниться гербами и предками и усвоившими себе только то правило эпикурейской мудрости, что надо жить, пока живется. В высших сферах католического духовенства стали понемногу утрачиваться даже и та серьезность и деловая озабоченность, которою отличались прежние политические интриганы. Все чаще и чаще стали появляться такие прелаты, у которых в жизни не было никакой другой цели, кроме получения и проживания громадных доходов. Тогда глухой разлад между высшим и низшим духовенством сделался еще более непримиримым; богатые и веселые прелаты, проводящие свою праздную жизнь среди таких же богатых, праздных и веселых аристократов обоего пола, потеряли всякую нравственную связь с бедными, трудящимися священниками, живущими среди бедного, трудящегося народа. Первые стали чувствовать себя прежде всего магнатами, обязанными поддерживать все привилегии, все монополии, все несправедливости старого порядка и противиться всему, что могло подать народу хоть отдаленную надежду на какое бы то ни было облегчение его

участи. Вторые также почувствовали себя наконец прежде всего детьми бедняков и стали не без удовольствия прислушиваться к тому, что обещало этим беднякам освобождение из работы египетской. Замечая в своем духовном начальстве, при отсутствии всяких христианских добродетелей и всякой нравственной серьезности, холодную и систематическую вражду против еретиков и вольнодумцев, низшее духовенство, в лице лучших своих представителей, познакомилось потихоньку с мыслями этих гонимых людей и убедилось, что эти люди, в сущности, гораздо более своих гонителей проникнуты духом христианской доктрины.

В "Истории крестьянина" есть одна очень характерная сцена. Кристоф Матерн очень дружелюбно обедает за одним столом с Шовелем, продавцом запрещенных книг и кальвинистом. Входя в комнату, он даже в шутку говорит громовым голосом, что предаст еретиков и злоумышленников в руки правосудия, и, разумеется, этот громовой голос никого не пугает. Жан Леру весело и радушно говорит священнику: "Садись, Кристоф, будем обедать", а Шовель с лукавою улыбкою спрашивает: "Кто ж тогда будет поставлять ЖанЖаков господам горным священникам?" Мы узнаем, таким образом, что католический священник водит дружбу с еретиками и читает запрещенные книги свободных мыслителей. И делает он это не по легкомыслию, не по равнодушию к религии, а именно вследствие своего глубокого уважения к основным принципам той доктрины, которую он проповедует. Как он понимает свои обязанности, как он пользуется удобствами своего положения среди крестьян, это обнаруживается во время того же обеда.

--Слушай, Кристоф, -- говорит Жан Леру, окончив суп, -- скоро ты у себя

вшколе учение начнешь?

--Да, Жан, на будущей неделе, -- ответил священник. -- Я даже затем и отправился; иду в Пфальцбург за бумагой и за книгами. Я было хотел начать 20 сентября, да надо было кончить статую св. Петра для Абершвиллерского прихода; там церковь отстроивается, Я обещал, так хотел сдержать слово.

--А, хорошо!.. Значит, на будущей неделе.

--Да, с понедельника и начнем.

--Ты бы взял этого мальчика, -- сказал мой крестный отец (Леру), указывая на меня. -- Это мой крестник, сын Жан-Пьера Бастиана. Я уверен, что он с радостью будет учиться.

Услышав это, я весь покраснел от удовольствия, потому что мне уже давно хотелось ходить в школу. Г. Кристоф повернулся ко мне.

--Ну, -- сказал он, кладя свою большую руку ко мне на голову, -- взгляни на меня.

Я посмотрел на него помутившимися глазами.

--Тебя как зовут?

--Мишель, г. священник.

--Ну, Мишель, милости просим. Дверь моей школы для всех открыта. Чем больше приходит учеников, тем мне приятнее.

--Чудесно, -- вскрикнул Шовель, -- такие речи и слушать приятно.

Еретик и католический священник, таким образом, протягивают друг другу руки, когда дело идет о просвещении народа. Точно так же они протягивают друг другу руки и тогда, когда дело идет о возвышении материального благосостояния того же народа. Кристоф попал к Жану Леру на обед в день первой уборки картофеля. Отведав этого нового кушанья, Кристоф говорит:

--Слушайте, Шовель! Вы, тем, что принесли эти шкурки в вашей корзине,

аты, Жан, тем, что посадил их в своей земле, несмотря на насмешки капуцинов и других идиотов, вы больше сделали для нашей страны, чем все монахи трех епископств за целые столетия. Эти коренья будут хлебом бедняков.

Личность Кристофа Матерна никак не может быть признана исключительным явлением. Немало деревенских священников сидело на левой стороне в Учредительном собрании и потом даже в Национальном конвенте, рядом с самыми искренними и неустрашимыми друзьями народа.

Чем ближе подходила решительная минута, тем теснее становилась связь между лучшими из бедных деревенских священников и лучшими из бедных прихожан.

-- Мастер Жан! -- говорил Шовель, -- чем дальше, тем лучше идут дела; наши бедные приходские священники только и хотят читать, что "Савойского викария" Жан-Жака5 каноники, всякие бенефициарии6 читают Вольтера; начинают проповедовать любовь к ближнему и сокрушаются о народных бедствиях; собирают деньги на бедных. Во всем Эльзасе и в Лотарингии только и слуху, что о добрых делах. В одном монастыре господин настоятель приказывает осушать пруды, чтобы дать работу крестьянам; в другом -- на нынешний год прощают малую десятину; в третьем -- раздают порции супа. Лучше поздно, чем никогда! Все добрые мысли приходят к ним сразу. Это люди тонкие, очень тонкие; они видят, что лодка потихоньку идет ко дну. Вот они и припасают себе друзей, чтоб потом было за что уцепиться.

В конце этого монолога Шовель указывает на дело лукавого и корыстного милосердия, вынужденного неопределенным и тоскливым предчувствием надвигающейся грозы. Но в начале речи, где идет дело о бедных приходских священниках, читающих Жан-Жака, мы видим ясное и меткое указание на тот факт, что политический радикализм стал находить себе искренних адептов даже в рядах духовенства.

V

Матюрен Шовель -- вполне герой, фанатик общественного блага, человек, не боящийся ни труда, ни лишений, ни опасностей, ни боли, ни смерти. Он ненавидит зло, въевшееся в народную жизнь, такою ненавистью, какою, например, медик может ненавидеть болезнь, подрывающую силы его пациента, или математик может ненавидеть ошибку, вкравшуюся в его вычисление. Понятно, что ни медик с болезнью, ни математик с ошибкою не могут вступать ни в какие переговоры, не могут идти ни на какие сделки, не могут мириться ни на каких взаимных уступках. Понятно, с другой стороны, что ни медик не может чувствовать никакой личной вражды к тем частям тела, к тем органам, в которые засела болезнь, ни математик не может гневаться на те цифры или буквы, в которые закралась ошибка. Понятно также, что медик, в случае надобности, безо всякого зазрения совести и без малейшего колебания, будет действовать на зараженную часть тела острыми кислотами, шпанскими мушками, растравляющими мазями, ляписом, огнем и железом, --

ичто математик с невозмутимым спокойствием и с совершенною ясностью духа проведет мокрою губкою по своей аспидной доске и сотрет без следа те цифры или буквы, которые испортили его вычисление. Медик отказывается от звания медика, когда он перестает вести истребительную борьбу с болезнью; математик перестает быть математиком, когда он отказывается преследовать ошибку в последние ее убежища. Так точно и Шовель перестал бы быть самим собою, если бы мог отказаться от своей ровной, спокойной, холодной, зоркой

ичуткой ненависти к общественному злу.

Вот какие условия сделали его неподкупным и непримиримым врагом средневекового беззакония:

Он никогда не горячился. Я помню, как он часто с большим спокойствием рассказывал о страданиях своих предков: как их выгнали из Ла-Рошели; как у них отняли землю, деньги, дома; как их преследовали по всей Франции, отнимая у них насильно детей, чтобы воспитывать их в католической религии; как впоследствии, в Ликегейме, на них напускали драгунов, чтобы обращать их в католичество сабельными ударами; как отец убежал в Грауфтальские леса, куда за ним пошли на другой день мать и дети, отказываясь от всего, во имя своей религии; как деда отправили на тринадцать лет на дюнкирхенские галеры, где нога у него днем и ночью оставалась прикованною к гребецкой скамье; начальником у них был там настоящий злодей, который бил их так, что многие из этих кальвинистов умирали; а-- когда происходило сражение, тогда эти несчастные галерники видели, как англичане направляли свои большие орудия, набитые до самого устья, в расстоянии четырех шагов от них, прямо на их скамью. Они это видели и не могли пошевельнуться, и фитиль опускался на затравку! Потом, когда проносились пули, гвозди и картечь, их переломанные ноги отрывались от цепи, их самих бросали в воду и подметали, что оставалось.

Он рассказывал эти вещи, приводившие нас в трепет, растирая себе в ладони понюшку табаку; и его маленькая Маргарита, вся бледная, молча смотрела на него своими большими черными глазами.

Он всегда заканчивал так: -- Да, вот чем Шовели обязаны Бурбонам, великому Людовику XIV и Людовику XV Возлюбленному! Смешная штука -- наша история, не правда ли? И я сам, до нынешнего дня, ни на что я не годен; нет у меня гражданского существования. Наш добрый король, как и все другие, вступая на престол, среди своих епископов и архиепископов, поклялся нас истреблять: "Я клянусь, что буду стараться искренно и всеми силами об истреблении на всех подчиненных мне землях всех еретиков, осужденных церковью". Ваши священники, которые ведут списки и должны поступать одинаково со всеми французами, отказываются записывать наши рождения, браки и смерти. Закон запрещает нам быть судьями, советниками, школьными учителями. Мы можем только шататься по свету, как звери; у нас подрезывают заранее все корни, которыми люди прикрепляются к жизни; и, однако, мы не делаем зла, все принуждены признавать нашу честность. Мастер Жан отвечал:

--Это отвратительно, Шовель; но христианское милосердие?..

--Христианское милосердие!.. Мы ему никогда не изменяли,говорил он, --

ксчастью для наших палачей! Если б оно нам изменило!.. Но все выплачивается с процентами на проценты. Надо, чтобы все выплатилось!.. Коли не через год, так через десять лет; а не через десять, так через сто... через тысячу... Все выплатится!

Понятно после этого, что Шовель не удовлетворился бы, как мастер Жан, некоторыми смягчениями, облегчением в налогах, в милиции. Стоило только взглянуть на его бледное лицо, на его маленькие живые черные глаза, на его тонкий горбатый нос, на его тонкие, всегда сжатые губы, на его сухую спину, согнувшуюся под тяжестью тюка, на его маленькие руки и ноги, крепкие, как железные прутья, -- стоило только взглянуть на него, чтобы подумать:

"Этот маленький человечек хочет всего или ничего! У него терпения достаточно; он тысячу раз рискнет попасть на галеры, чтобы продавать книги по своим идеям; он ничего не боится, он ничему не доверяет: когда представится случай, нехорошо будет с ним столкнуться! И дочка его уже на него похожа: такая, что переломится, а уж не согнется!".

Я об этом еще не думал -- молод был слишком, -- но я это чувствовал; я очень уважал отца Шовеля; я всегда снимал перед ним шапку и говорил про себя: "Он хочет добра крестьянам, мы с ним заодно".

Постоянные, многолетние гонения, среди которых прошла жизнь Шовеля, должны были или убить его, или закалить во всех отношениях. Он занимался таким ремеслом, которое каждый день могло повести его на галеры или даже на виселицу.

-- Ба, это все ничего, -- говорит он в дружеской беседе Жану Леру, -- теперь это одни шутки. Лет десять, пятнадцать тому назад дело другое! Вот тогда меня преследовали, тогда не надо было попадаться с кельнскими или амстердамскими изданиями:7 я бы одним прыжком очутился из Барак на галерах; а несколькими годами раньше меня бы прямо вздернули. Да, тогда