Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Писарев Д.И.. Французский крестьянин в 1789 году (Histoire dun paysan 1789, Par Erckman - Chatrian)

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
15.11.2022
Размер:
256.8 Кб
Скачать

Французский крестьянин в 1789 году

(Histoire dun paysan 1789, Par Erckman -- Chatrian)

I

Лучшие романы господ Эркмана и Шатриана уже известны нашей публике. "Тереза", "Воспоминания рекрута 1813 года", "Ватерло", "Юродивый Иегоф" и "Записки пролетария" были в свое время -- года три тому назад -- переведены на русский язык, помещены в одном журнале, имевшем довольно обширный круг читателей1, и потом выпущены в свет отдельным изданием.

Во всех этих романах авторы преследуют одну и ту же задачу. Они стараются взглянуть на великие исторические события снизу, глазами той обыкновенно безгласной и покорной массы, которая почти всегда и почти везде молчит и терпит, платит налоги и отдает в распоряжение мировых гениев достаточное количество пушечного мяса. Такой взгляд снизу редко бывает возможен: обыкновенно масса не имеет понятия о том, что делается в руководящих слоях общества; ей неизвестны ни имена, ни лица, ни поступки, ни взаимные отношения, ни мысли, ни желания главных актеров, занимающих в данную минуту сцену всемирной истории; она их не видит, не слышит и не понимает; ей не приходит в голову, чтобы могла существовать какая-нибудь живая связь между действиями этих актеров и ее собственными очень мелкими, но очень жгучими заботами, лишениями и печалями; она не может и не умеет себе представить, чтобы среди этих блестящих и громко говорящих актеров у нее могли быть друзья и враги, которых победа или поражение отзовется на ее собственной жизни увеличением или уменьшением прямых и косвенных налогов, рекрутской повинности и разнородных стеснений, тормозящих свободное развитие ее труда.

Не зная самых крупных фактов новейшей и современной истории, не имея тех простейших элементарных сведений, которые должны служить фундаментом политического развития, не умея разбирать те буквы, которыми наполнен листок газеты, не понимая тех слов родного языка, которые составлены из этих букв, не привыкнув следить внимательно за скольконибудь сложною и отвлеченною мыслью, развивающеюся в целом ряде предложений и периодов, не имея возможности оторваться от тяжелого скотского труда, который кормит ее в обрез, часто оставляет ее впроголодь и всегда мешает ей возвыситься до каких бы то ни было соображений и обобщений, -- масса обыкновенно относится ко всем своим страданиям с одинаково угрюмою покорностью, не задавая себе вопроса о том, отчего они происходят, от тридцатиградусного ли мороза, который, при данной географической широте, совершенно неизбежен, или от ненужной, разорительной и неискусно веденной войны, которую не трудно было бы предотвратить или по крайней мере повести искуснее и окончить скорее. Масса обыкновенно видит наказание божие и в продолжительном отсутствии дождя, обусловленном чисто физическими причинами, и, например, в

дороговизне соли, произведенной искусственным путем, посредством неудачных финансовых мероприятий. Встречаясь на каждом шагу с такими наказаниями божиими, масса не восходит к их причинам, не задумывается над средствами устранить или ослабить их, а действует врассыпную, то есть так, что каждый отдельный человек старается сберечь свою жалкую жизнь и укрыться от наказания в первое попавшееся, надежное или ненадежное убежище. Случается голод вследствие засухи -- масса бредет врассыпную побираться, и наблюдатель народной жизни замечает более или менее значительное приращение в общем итоге случаев бродяжничества, нищенства, воровства и грабительства. Происходит дороговизна соли вследствие налога -- масса поступает точно так же: она выдвигает из своей среды, смотря по удобствам местности, сотни или тысячи контрабандистов, которые, конечно, стараются не о том, чтобы устранить зло, тяготеющее над народною жизнью, а о том, чтобы прожить и по возможности обогатиться при существовании и даже при содействии этого зла.

Обыкновенно масса протестует против разнородных общественных зол, отравляющих ее жизнь, -- или своими страданиями, болезнями и вымиранием, или индивидуальными преступлениями. При обеих этих системах протеста, которые обыкновенно пускаются в ход одновременно, масса принимает гнетущее ее зло как существующий факт и, не пускаясь в анализ его причин, не составляет в себе никакого взгляда на породившие его лица и события и не воспитывает в себе никаких политических симпатий и антипатий.

Но не всегда и не везде господствует это полное отсутствие взгляда снизу на великие исторические события. Не всегда и не везде масса остается слепа и глуха к тем урокам, которые будничная трудовая жизнь, полная лишений и горя, дает на каждом шагу всякому умеющему видеть и слышать. Если, с одной стороны, только в одних Северо-Американских Соединенных Штатах масса постоянно, изо дня в день и из года в год, следит за ходом своих собственных дел с одинаково неусыпным, просвещенным и разумным вниманием, то, с другой стороны, в цивилизованной Европе трудно найти хоть один уголок, в котором самосознание масс не обнаруживало бы, хоть мимолетными проблесками, самого серьезного и неизгладимоблагодетельного влияния на общее течение исторических событий.

Во Франции такие проблески народного самосознания заявляли себя не раз в течение восьми последних десятилетий. Господа Эркман и Шатриан стараются уловить в своих романах именно эти проблески. Они берут людей народной массы в те торжественные минуты, когда в этой массе, под влиянием многолетнего горя, начинает созревать неотложная потребность отдать себе строгий и ясный отчет в том, что мешает ей жить здоровою человеческою жизнью. Они стараются проследить, какими путями и каналами в народную массу медленно просачивается сознательное неудовольствие, исподволь вытесняя и сменяя собою ту неповоротливую и тупую угрюмость, которая является обыкновенным результатом неосмысленного страдания и обыкновенно разрешается диким запоем, бестолковыми драками и нелепыми преступлениями. Они пытаются угадать и показать, какая борьба мнений и

взглядов разыгрывается, в великие минуты народного пробуждения, у каждого самого скромного семейного очага и в каждом самом убогом деревенском трактире. Они стараются ввести читателя в ту таинственную лабораторию, почти недоступную для историка, где выработывается, из бесчисленного множества разнороднейших элементов и под влиянием тысячи содействующих и препятствующих условий, -- тот великий глас народа, который действительно, рано или поздно, всегда оказывается гласом божиим, то есть определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий.

Романы господ Эркмана и Шатриана можно совершенно справедливо назвать историческими, потому что они рисуют очень яркими и хорошо подобранными чер-- тами дух того времени, из которого взяты их сюжеты Но эти романы нисколько не похожи на те сшивки из реляций, мемуаров, дипломатических нот, мирных договоров и разных других исторических документов, которые также называются обыкновенно историческими романами и составляют в большей части случаев один из самых бесплодных и непривлекательных родов литературы. В романах господ Эркмана и Шатриана великие исторические деятели вовсе не выступают на сцену. В их романах, взятых из времен первой революции, читатель не встречается ни с Робеспьером, ни с Дантоном, ни с королем Людовиком XVI и вообще ни с одним из тех лиц, которых имя сколько-нибудь известно образованному человеку. В романах из времен первой Империи мы не видим ни Наполеона, ни его маршалов, ни его врагов. Господа Эркман и Шатриан не позволяют себе ни отбивать хлеб у историков, рисуя великие исторические фигуры на основании материалов, сложенных в архивы и достаточно проверенных строгою критикою, ни дополнять смелыми догадками и произвольными порывами фантазии то, что остается и навсегда должно оставаться в этих фигурах неясным и недорисованным. Господа Эркман и Шатриан не пробуют вводить читателя в такие кабинеты, в которые никто из простых смертных не входил, подслушивать такие речи, которых в свое время никто не мог слышать и записать, угадывать такие мысли, желания и душевные движения, которые остались для всего мира глубочайшею тайною.

Наших авторов занимает не внешний очерк событий, а внутренняя сторона истории, та сторона, которою мыслящий историк дорожит чрезвычайно, но которая почти всегда в очень значительной степени от него ускользает и всегда будет ускользать, потому что он редко имеет возможность черпать из устных источников, например, из рассказов стариков, не имеет права доверяться таким источникам, принужден, пользуясь ими, стирать с них все, что в них есть индивидуального, то есть именно самого свежего и характерного, и, наконец, обязан сдерживать свое воображение в таких тесных границах, которые не существуют для романиста. Наших авторов интересует не то, как и почему случилось то или другое крупное историческое событие, а то, какое впечатление оно произвело на массу, как поняла его масса и чем она на него отозвалась.

Внешняя и внутренняя стороны истории находятся между собою в постоянном живом взаимнодействии. Войны, мирные трактаты, переходы областей, из рук в руки, смены династий, министерств и правительственных систем, законодательные и административные преобразования -- все это с одной стороны, а с другой стороны -- размеры и свойства лишений, страданий, невежества и долготерпения массы находятся, очевидно, в самой тесной связи между собой, хотя далеко не все видят и далеко не всякий историк умеет доказать и проследить действительное существование этой неизбежной и неразрывной связи. Очевидно, что всякое крупное историческое событие совершается или потому, что народ его хочет, или потому, что народ не может

ине умеет ему помешать. Очевидно также, что всякое историческое событие, которое действительно стоит называть и признавать крупным, совершается или в ущерб народу, или на его пользу, а это значит в общем результате, что оно или усыпляет, или, напротив того, живит и развивает в народе способность верно понимать, сильно желать и твердо настаивать.

Господа Эркман и Шатриан стараются в своих романах уловить эту связь между внешнею и внутреннею стороною истории. Они стараются показать, как то или другое историческое событие будило в массе самосознание и самодеятельность и как это умственное и нравственное пробуждение массы давало своеобразный оборот и сообщало живительный толчок дальнейшему течению событий. Это стремление указать массе на ту роль, которая по всем правам принадлежит ей на сцене всемирной истории и которая доставалась и всегда будет доставаться ей на долю всякий раз, как только она сумеет поразмыслить, вникнуть и во-время промолвить свое тяжеловесное слово, -- это стремление, составляющее живую душу романов господ Эркмана и Шатриана, придает этим романам важное и благотворное воспитательное значение.

Эти романы развивают в своих читателях способность уважать народ, надеяться на него, вдумываться в его интересы, смотреть на совершающиеся события с точки зрения этих интересов, называть злом все то, что усыпляет, а добром все то, что будит народное самосознание. Когда эти романы читаются человеком, принадлежащим к высшему или среднему классу общества, тогда они возделывают в нем чувство спасительного смирения, напоминая ему на каждом шагу, что настоящим фундаментом самых великолепных и замысловатых политических зданий всегда и везде является народная масса и что постоянная заботливость о благосостоянии этой массы составляет первую

исамую священную обязанность всякого, кому эта масса своим неутомимым трудом доставила возможность сделаться мыслящим и образованным человеком. Когда эти романы попадаются в руки простому работнику, они внушают ему чувство законного и разумного самоуважения; он видит из них, что ему нет ни малейшей необходимости быть пассивным орудием чужой прихоти и покорным слугою чужих интересов; он видит, что люди той массы, к которой он сам принадлежит, и притом люди самых обыкновенных размеров, способны не только думать по-своему и обсуживать очень благоразумно свои общественные дела, но и влиять на направление народной

жизни. Когда француз читает эти романы, они помогают ему ценить и любить в прошедшем своего народа то, что действительно достойно почтительной любви; они учат его гордиться тем, что, по всей справедливости, должно возбуждать гордость умного и честного патриота. Иностранцу эти романы показывают наглядно, в живых образах, то, чего он должен желать и добиваться для своего народа. Словом, кому бы ни попались в руки эти романы, всякого они наведут на такие размышления, которые не останутся бесплодными для его политического развития.

Можно сказать без преувеличения, что романы гг. Эркмана и Шатриана составляют очень удачную попытку популяризировать историю Франции за последние восемьдесят лет, и популяризировать именно так, как должна быть популяризирована история. Из этих романов читатель не узнает конечно, в котором году родился, женился, вступил на престол и умер тот или другой король или император французов, с кем он воевал и мирился, из-за чего и на каких условиях, по какому поводу и когда он менял своих министров. В этом смысле история достаточно популяризирована в элементарных и дешевых учебниках, и дальше популяризировать ее нельзя и незачем. Но смысл главнейших событий, то зло или то добро, которое они внесли в народную жизнь и которым народ и его друзья должны их поминать, выясняются этими романами так, как не могли бы их выяснить для массы читателей никакие учебники.

Что попытка популяризировать историю Франции, сделанная господами Эркманом и Шатрианом, не остается бесплодною -- это доказывается просто тем числом изданий, которое выдержали многие из их романов. "Тереза" до 1868 года выдержала 13 изданий; "Ватерло" -- 17; "Воспоминания рекрута" -- 21. Когда книга в три-четыре года выдерживает больше десятка изданий, тогда, очевидно, ее читают все классы общества, читают даже и простые работники, и читают с постоянно возрастающим удовольствием, усердно расхваливая ее друзьям и знакомым, старательно вдумываясь в нее и завязывая и выдерживая по ее поводу горячие и продолжительные прения. Если книга читается таким образом, то, значит, умы читающих людей, в том числе и простых работников, направляются на те предметы, о которых эта книга трактует. А этого последнего условия совершенно достаточно, чтобы романы гг. Эркмана и Шатриана обнаружили все свое образовательное влияние и принесли народному самосознанию всю ту пользу, которую они могут принести.

II

К новому роману гг. Эркмана и Шатриана, к "Истории крестьянина", вполне прилагаются те замечания, которые я высказал до сих пор об их романах вообще. В "Истории крестьянина" наши авторы стараются показать читателю, как жилось, что думалось и чувствовалось во французской деревне в тот знаменательный год, когда правительство Людовика XVI, изнемогая под

бременем постоянно возрастающего дефицита, увидело себя принужденным приступить наконец к созванию государственных чинов2.

В этом романе рассказ ведется от имени старого крестьянина, который был молодым мальчиком в 1789 году, помнит совершенно отчетливо, как жили его родители при господстве старого порядка, и потом видел собственными глазами все фазы политического движения, уничтожившего во Франции все остатки средневекового общественного строя.

Действие романа происходит в Лотарингии, недалеко от города Пфальцбурга. Нашим авторам, по-видимому, особенно хорошо знакома эта местность3. Имя Пфальцбурга встречается почти во всех их романах. Гнездо их героев почти всегда находится где-нибудь поблизости этого города. В "Истории крестьянина" есть даже прямое указание на один из прежних романов, на "Юродивого Иегофа", в котором рассказано несколько эпизодов из народной войны против союзников в 1814 году. Деревенский священник Кристоф Матерн, действующий в "Истории крестьянина", оказывается родным братом Матерна, который в "Юродивом Иегофе" является одним из храбрейших и влиятельнейших волонтеров. То обстоятельство, что почти все романы наших авторов прикреплены к одной местности, дает нам право предположить, что тут очень многие подробности, лица и положения прямо списаны с натуры и что мы имеем перед собою взгляд снизу на исторические события, не сочиненный талантливыми и просвещенными писателями, а просто в значительной степени, если не вполне, подслушанный на месте и записанный со слов рассказчиков из среды самого народа. Понятно, что это обстоятельство может только увеличить достоинство и усилить занимательность этих романов.

Мишель Бастиан, крестьянин, ведущий рассказ от своего имени, -- сын бедного корзинщика, который вместе с женою должен кормить шесть человек детей, не имея на это никаких средств, -- ни гроша денег, ни клочка земли, ни козы, ни курицы, -- ничего, кроме личного труда, обставленного множеством разнообразнейших стеснений и подвергающегося множеству таких же разнообразных поборов и вымогательств.

Изобретательность средневековых властей в деле эксплуатирования простых и беззащитных людей была, как известно, неистощима. Везде, где можно было поставить заставу и при ней посадить караульщика, обязанного брать дань с проходящих и с проезжающих, там эта застава ставилась и караульщик сажался. Везде, где можно было перехватить по дороге товары, переходящие из рук в руки, и оторвать от них кусочек в виде налога или пошлины, там товары, как бы они ни были скромны, перехватывались и кусочек отрывался. Везде, где можно было учредить монополию, разорительную для большинства и прибыльную только для самого вельможного учредителя, там монополия была учреждена. Везде, где можно было продать в частные руки какое-нибудь право, существенно необходимое каждому отдельному работнику, там это право было продано, часто за поразительно дешевую цену, жадному и бессовестному откупщику. Накопляясь с течением веков, эти чудеса финансовой гениальности

превратились наконец в такую чудовищную гору, которая совершенно придавила к земле всю массу трудящегося населения, так что этой массе представилась наконец альтернатива или задохнуться под этою горою, или задуматься над вопросом: куда идут деньги, добываемые такими энергическими и разнообразными средствами, и точно ли они идут туда, куда им следует идти.

Задыхаться под горою финансовых чудес -- это было самое привычное дело для той массы, о которой рассказывает Мишель Бастиан. Редкий крестьянин мог осенью чувствовать себя уверенным, что ему достанет хлеба до следующей уборки. Редкий работник имел достаточные основания надеяться, что хлеб среди зимы не сделается для него предметом роскоши, совершенно недоступным по своей дороговизне. Зимою три четверти деревенского населения отправлялись побираться. Капуцины и другие нищенствующие монахи жаловались начальству на это беззаконное обилие конкурентов. Начальство, встревоженное неблагообразным развитием нищенства, старалось искоренить зло строгими законодательными и административными мерами. Нищих ловили, сажали в тюрьмы и ссылали на галеры. На нищих делались облавы. Против нищих выводили в поле вооруженные отряды. Но голод был страшнее солдатских штыков и того кнута, под которым работали каторжники, и число нищих росло, несмотря на жалобы капуцинов и циркуляры начальства. К весне, когда съестные припасы истощались во всей стране и когда каждый предусмотрительный домохозяин Сокращал поневоле размеры подаяний, тогда многие из уцелевших нищих превращались с голоду в грабителей и бросались на проезжающих.

Начальство высылало войска и потом отправляло на виселицу десятки захваченных преступников. Таким образом, гора финансовых чудес буквально душила людей, доводя их, путем нищенства, бродяжничества и преступления, до каторги и до виселицы.

Задумываться над вопросом о тех причинах, которым гора финансовых чудес обязана своим существованием и возрастанием, было, конечно, несравненно труднее, чем так или иначе задыхаться под этою горою. Если эта гора своим гнетом делала серьезные размышления абсолютно необходимыми для спасения придавленного народа от одичания и вымирания, то эта же самая гора, тем же своим гнетом, по-видимому, делала такие размышления совершенно невозможными. В самом деле, разоренному, обобранному, истощенному, голодному и прозябшему человеку, изнемогающему под тяжестью механического и неблагодарного труда, необходимо, более чем всякому другому, вдуматься в свое бедственное положение, обсудить его со всех сторон, изучить пытливым взглядом все особенности окружающих условий, найти выход и немедленно воспользоваться сделанным открытием. Но такой человек, именно потому, что он разорен, обобран, истощен, голоден, дрожит от холода и забит воловьим трудом, -- менее всякого другого способен к тем тонким и сложным умственным операциям, для которых требуется спокойствие, досуг, самоуверенность, способность смотреть вперед с сознательною надеждою и относиться к жизни с разумною требовательностью.

Вглядываясь в то положение, до которого были доведены трудящиеся классы французского народа в царствования Людовиков XIV, XV и XVI, и принимая в соображение ту общеизвестную истину, что невежество и умственная затхлость являются неразлучными и неизбежными спутникам и крайней и безвыходной бедности, -- можно было бы подумать, что французскому народу не оставалось, в конце прошлого столетия, никаких шансов спасения и что он обнаружит совершенное политическое бессмыслие и самую жалкую неспособность позаботиться о самом себе, когда его правительство, разорив его вконец и очутившись перед пустыми денежными сундуками, будет поставлено в необходимость сложить с себя на его плечи всю ответственность за дальнейшее ведение общественных дел. Как и почему разоренный и забитый народ мог, в решительную минуту, развернуть и несокрушимую энергию, и глубокое понимание своих потребностей и стремлений, и такую силу политического воодушевления, перед которою оказались ничтожными все происки и попытки внешних и внутренних, явных и тайных врагов, как и почему заморенный и невежественный народ сумел и смог подняться на ноги и обновиться радикальным уничтожением всего средневекового беззакония -- это, конечно, одна из интереснейших и важнейших задач новой истории. Господа Эркман и Шатриан подходят к этой задаче с той стороны, с какой они могут к ней подойти, оставаясь романистами. Они наводят читателя на поучительные размышления об этой задаче и дают ему любопытные матерьялы для ее разрешения.

Мишель Бастиан является до некоторой степени представителем всего французского народа. В истории его личности отразилась судьба целой нации. По всем данным, надо было ожидать, что этот Мишель проведет всю свою жизнь в бедности, в грязи, в невежестве, снимая шапку перед каждым встречным барином и даже солдатом, целуя руку у каждого грязного и пьяного капуцина и не имея никаких сознательных политических убеждений, никаких общественных симпатий и антипатий, приобретенных самостоятельным трудом собственной мысли. Между тем на деле оказывается совсем другое. В 1789 году, восемнадцати лет от роду, Мишель читает газеты, интересуется политикой, понимает очень верно, хотя, конечно, в общих чертах, то, чего надо желать народу, принимает близко к сердцу его благо, знает и ненавидит его врагов, знает и любит его друзей, словом, обнаруживает в себе величайшую способность сделаться, при сколько-нибудь благоприятных условиях, политическим деятелем самого радикального образа мыслей. В совершенной гармонии с политическими убеждениями Мишеля находятся и его собственные, личные, чисто человеческие наклонности и стремления. Свободная мысль и свободное чувство проникают насквозь и облагороживают все его существо. Воспитанный в самой голодной нужде, привыкши слышать с детства, что бедность величайшее зло, а богатство драгоценнейшее благо, бывши с малых лет свидетелем того, как его отец, за неимением нескольких франков, принужден был пресмыкаться перед бессовестным ростовщиком Робеном, величайшим негодяем во всем околотке, -- Мишель, однако же, влюбляется в бедную девушку, отдается всею душою своему чувству и

остается совершенно равнодушен к любезностям богатейшей невесты во всей деревне. Получив о пределах родительской власти такие понятия, при которых ему казалось совершенно естественным, что его отец и мать, желая расплатиться с ростовщиком Робеном, продают в рекруты его старшего брата, -- Мишель тем не менее решается в том деле, которое ему особенно дорого, действовать по собственному благоусмотрению, прямо, наперекор воле матери, не отступая и не робея даже перед угрозою проклятия. Он останавливает свой выбор на бедной девушке, да вдобавок еще на кальвинистке, то есть именно на той, кого родители его всего менее желали бы сделать своею невесткою. Проникнувшись в родительском доме привычкою благоговеть и трепетать передо всяким начальством, начиная с последнего сторожа и рассыльного, и покоряться беспрекословно всем самым неразумным и явно противозаконным требованиям этого начальства, Мишель в 1789 году оказывается настолько свободным от этой привычки, что грозным выражением своего лица обращает в бегство одного начальника, подошедшего слишком близко к Маргарите Шовель, с целью сделать ей строгое внушение за излишнюю находчивость и неустрашимость.

Какие же обстоятельства, какие же влияния пересоздали внутренний мир Мишеля и дали ему определенные мысли и смелые желания вместо тех изношенных формул трусливой покорности, мелкого корыстолюбия и вялой безнадежности, которые, въевшись в убогие стены его родовой хижины, составляли в течение столетий всю умственную жизнь его несчастных предков, всю их хваленую житейскую мудрость?

Ответ на этот вопрос задуман у наших авторов так умно, что, вглядевшись внимательно в этот ответ, мы будем в состоянии объяснить себе до некоторой степени, каким образом разрешается та важная и интересная историческая задача, на которую было указано выше.

III

Вокруг Мишеля группируются три типические личности, имеющие решительное влияние на его умственное и нравственное развитие: богатый кузнец, он же и деревенский трактирщик, Жан Леру, деревенский священник, Кристоф Матерн, и кальвинист, разносчик книг и газет Матюрен Шовель. О каждой из этих личностей стоит поговорить подробно.

Жана Леру можно назвать хорошо выбранным представителем той части французской буржуазии, у которой связи с народом не совсем разорваны и которая в свое время, без ущерба самой себе, оказала народу самые существенные услуги. Жан Леру принадлежит, с одной стороны, к привилегированным классам, потому что он мастер кузнечного цеха, а звание мастера и все связанные с ним выгоды обыкновенно переходили от отца к сыну так точно, как звание и поместья герцога, графа или маркиза. С другой стороны, Жан Леру принадлежит к народу, потому что он не на шутку и не для виду работает у себя в кузнице рядом с своими подмастерьями. У него руки

черные и жесткие, как у настоящего ремесленника. По всем своим вкусам и привычкам он стоит гораздо ближе к полуголодным и бесправным рабочим, чем к господам хорошего тона, носящим бархатные кафтаны, шпагу на боку и пудру на голове. Он платит тяжелые налоги, от которых эти господа свободны по праву рождения или умеют освободиться стараниями знатных покровителей. Он принужден сгибаться в дугу перед каждым из тех многих мелких чиновников, к которым господа относятся свысока и которые, при каждом удобном случае, рады быть покорнейшими слугами этих господ. Он расположен смотреть недоброжелательно на господ с белыми руками и с изящными манерами, во-первых, потому, что он подозревает некоторую связь между белизною их рук и изяществом их манер, с одной стороны, и количеством тех налогов, которыми помрачается его благополучие, с другой стороны, а во-вторых, и потому, что он совершенно справедливо предполагает в этих господах всегдашнюю готовность обойтись с ним презрительно, грубо или даже жестоко, как с безответным и бесчувственным roturier, manant или vilain {Разночинцем, деревенщиной или мужиком (фр.). -- Ред.}.

До поры до времени симпатии Жана Леру принадлежат народу, но будут они ему принадлежать только до тех пор, пока развитие народных прав будет в каком бы то ни было отношении усиливать или упрочивать благосостояние мастеров кузнечного цеха и деревенских трактирщиков. Жан Леру кричит против неспраЁедливостей и желает глубоких и обширных преобразований, но он перестанет кричать и желать в ту блаженную минуту, когда несправедливости перестанут производиться в ущерб ему и когда осуществятся все те преобразования, из которых он может извлечь себе непосредственную личную выгоду. В эту минуту он отодвинет от себя блюдо с дальнейшими преобразованиями, скажет: "я сыт", порешит, что народ тоже сыт и доволен, -- и сделается злейшим врагом всякого шума и всяких толков, способных нарушить процесс его здорового пищеварения.

В борьбе народа за свои права и за свое человеческое существование Жан Леру не способен быть ни полководцем, ни солдатом. Но он может принести значительную пользу в качестве трубача, когда это дело не представляет серьезных опасностей и хорошо оплачивается деньгами или почетом. Он не способен в минуту общего замешательства сказать во всеуслышание: "вот что надо сделать!" Не способен он также, услышав это вещее слово, броситься вперед с полным самоотвержением и сделать, презирая всякую опасность, то, что соответствует потребностям данного затруднительного положения. Но он может сообразить своим дюжим умом, что вещий голос сказал правду, и у него хватит смелости в ту минуту, когда толпа еще колеблется, крикнуть своим здоровым басом: "да, это точно надо сделать!" Поражая нервы недоумевающей толпы, здоровый бас производит часто гораздо более сильное впечатление, чем умное слово. А когда этот здоровый бас принадлежит человеку с независимым состоянием и с некоторым положением в обществе, тогда он приобретает почти неотразимую убедительность, потому что слушатели предполагают совершенно основательно, что обладатель такого баса, состояния и положения не станет рисковать легкомысленно всеми этими