Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Девятко - Логические и содержательные трудности рационального объяснения

.pdf
Скачиваний:
2
Добавлен:
10.07.2022
Размер:
370.07 Кб
Скачать

Слегка переформулируя, можно сказать, что убеждения и желания являются необходимой частью описания (или даже обоснования) осмысленного действия как чего-то отличного от описания «чисто физического» движения или последовательности движений. Так, в парадигматическом для дискуссии о психической причинности случае единичного утверждения: «Джоунз карабкается по лестнице, чтобы достать с крыши унесенную ветром шляпу»13 - сама идентификация действия как влезания на крышу за шляпой (а не попытки суицида, случая лунатизма, средства привлечения внимания соседки и т.п.) подразумевает, что связь между желанием достать шляпу, убеждением в том, что влезание по приставной лестнице является наилучшим доступным способом достать шляпу, и предпринятым действием будет концептуальной и логической, а не контингентной и причинной. Постулируй мы иные мотивы, т.е. желания и убеждения, изменилось бы и наше описание действия (см. примеры выше). Упоминание данного повода для действия эквивалентно идентификации действия «под данным описанием»14.

Соответственно, даже если в отдельно взятом случае вышеприведенное утверждение и окажется истинным, оно будет тривиально истинным и зависящим от данного нами определения действия (а, значит, и допускающим дефинитивную редукцию). Однако концептуальная и логическая связь между мотивами действия и его причинами, гарантируя истинность хотя бы некоторых наших единичных объяснений мотивированных действий15 (да и само существование «осмысленных действий», отличающихся от физических перемещений тел), по меньшей мере, ставит под вопрос наличие причинной связи между этими мотивами и действиями. Таким образом, сомнительной оказывается возможность описания отношения мотивов и действий как каузального, если только не удастся найти независимое от описания действия описание предположительно влияющих на него желаний и убеждений. Отсюда проблематичной становится и возможность нахождения допускающих эмпирическую проверку общих законов, которые описывали бы причинную связь убеждений, желаний и действий, что и ведет к принятию вышеприведенного тезиса (2) (современные философские трактовки причинности принимают сформулированную Б.Расселом точку зрения: любая единичная причинная связь может рассматриваться как пример стоящего за ней номологического обобщения, т.е. закона). Действительно, хотя аргумент «Логической связи» и не исключает полностью возможность того, что желания и убеждения

действующего являются причинами поведения, он показывает, что основанные на практическом силлогизме объяснения - обыденные и научные - тривиальны, не обладают проверяемым эмпирическим содержанием и, соответственно, не могут служить основанием для сколь-нибудь точных предсказаний будущего поведения. Если интенции или убеждения агента не получают независимой от описания самого действия характеристики, эмпирическое содержание объяснения, основанного на «принципе рациональности», в лучшем случае сводится к тому, что «Х сделал А, потому что хотел сделать А». Иными словами, содержание объяснения сводится к малоинформативной констатации того обстоятельства, что у действия были какие-то основания (т.е. оно не было «просто движением»). Излишне говорить, что из такой констатации не могут быть выведены точные и допускающие возможность фальсификации предсказания, так как выведение таких предсказаний требует возможности измерения фигурирующих в посылках практического силлогизма убеждений и желаний, а также формулировки условий, при которых предполагаемая закономерность, связывающая убеждения и желания с наблюдаемыми действиями субъекта, окажется фальсифицирована (например, «Джоунз в сложившихся обстоятельствах больше всего на свете хотел достать шляпу и предполагал, что оптимальный, при прочих равных, способ добиться желаемого - это влезть на крышу, но не стал лезть на крышу»16). Однако эта задача оказывается принципиально неосуществимой, так как искомая характеристика желаний и убеждений логически выводима из того же интенционального описания, которое использовалось для идентификации действия (идентификация «желания достать с крыши шляпу» связана с описанием наблюдаемого фрагмента поведения как «влезания на крышу за шляпой», а идентификация «желания с крыши привлечь внимание соседки» - с описанием идентичного фрагмента поведения как «влезания на крышу с целью привлечения внимания»)17. Если же независимая от самого действия характеристика его причин может быть найдена, она должна отличаться от тех оснований (желаний и убеждений), которые использовались при описании самого действия как интеллигибельного, т.е. должна быть сформулирована на не-интенциональном языке (например, бихевиористском языке стимулов и реакций, нейрофизиологическом языке и т.п.). Однако такой перевод желаний и убеждений на независимый от интенционального описания действия язык открывает перспективу уже не дефинитивной, а номологической редукции единичных суждений, постулирующих

связь между интенциями и действиями, к каким-то физическим, нейрофизиологическим и т.п. общим законам, описывающим механизм предполагаемой причинной связи на языке, не имеющем ничего общего с практическим силлогизмом и менталистским словарем «обыденной психологии». Более того, тезис (3) указывает на еще одну вескую причину, по которой пропозициональные содержания убеждений и желаний (а также, напомним, прочих интенциональных состояний - страха, надежды и т.п.), позволяя рационализировать действие, т.е. представить его в качестве интеллигибельного, не могут фигурировать в каузальном объяснении этого действия. Во-первых, основания действия -- это абстрактные пропозиции, содержание которых само по себе не может быть причиной наблюдаемого поведения в физическом мире. Так утверждение: «Курить вредно», как и обратное ему утверждение, никак не могут повлиять на реальное положение дел, если только не станут пропозициональным содержанием чьего-либо убеждения, верования и т.п. Однако пропозициональные установки типа «X убежден, что p» либо «X хочет, чтобы p» (где p представляет собой некое пропозициональное содержание) являются не просто интенциональными, но еще и интенсиональными высказываниями в том узком смысле, который придают последнему термину логики. Не вдаваясь в логические тонкости, заметим, что в интенсиональных языках возможности замены синонимичных выражений ограничены принятой моделью референции. Так, если в высказывании: «Дездемона хотела выйти замуж за Отелло» заменить Отелло на «самого ревнивого мавра в Венеции», истинное высказывание станет ложным. Хотя Отелло и был донельзя ревнив, Дездемона хотела выйти за него замуж «под другим описанием». Применительно к состояниями убежденности, желания и т.п. это означает, что попытка заменить использованное для характеристики такого состояния описание пропозиционального содержания на эквивалентное независимое описание, сформулированное на экстенсиональном языке, может изменить значение истинности первоначального высказывания. (Это соображение может показаться несколько абстрактным, однако именно оно объясняет безуспешность предпринимаемых теоретиками «рационального выбора» попыток решить проблему интерперсонального сравнения полезностей, интересов и т.п. субъективных переменных). Кроме того, интенсиональность языка желаний, убеждений и целерациональных действий порождает проблему объективного критерия приписывания рациональности. «Имманентный» описанию действия в

терминах средств и целей формальный критерий рациональности, т.е. соответствие описания действия схеме практического силлогизма, не может претендовать на роль такого объективного критерия в силу своей неопределенности, так как не принимает во внимание соотношение текущей цели данного индивида с его другими целями и их возможной иерархией (даже если временно оставить в стороне вопрос о «трансцендентных» индивидуальному действию иерархиях целей, приобретающий, как показано в другой работе [33] , критическую остроту в теориях коллективного действия), а также игнорирует информацию об объективно доступных этому конкретному индивиду, с его вкусами характером, физическими возможностями и т.п., выборах – «множестве возможностей»18. В отсутствие более объективного критерия рациональности целей любой самый странный поступок может быть представлен в качестве разумного, если постулировать соответствующие безумные желания и (или) убеждения. Последняя проблема была проанализирована нами в другой работе, где подробно рассматриваются недостатки самой успешной из моделей причинного, дедуктивно-номологического объяснения рационального действия - модели «рациональности как диспозиции» К.Гемпеля19.

С другой стороны, как уже говорилось, невозможно отказаться от описаний действий в терминах интенций, убеждений-верований и т.п., так как это означало бы, что действий как таковых не существует.

Приблизительно такой ход рассуждений и привел философа Д.Дэвидсона к его знаменитым формулировкам принципа «производности ментального» (principle of supervenience) и тезиса о невозможности «психофизических законов». Эти удачные формулировки синтезировали ключевые идеи полувекового развития аналитической философии, прагматизма и своеобразной версии эмпиризма, выдвинутой У.О. фон Куайном.

В статье «Действия, основания и причины» (1963) [18] Дэвидсон выступил против предложенной П.Уинчем трактовки идей Витгенштейна, утверждавшей несовместимость рациональных и причинных объяснений действия20. Взамен он предложил следующую точку зрения: рациональные и каузальные объяснения совместимы и, более того, субъективные основания, рационализирующие действие, обладают объяснительным потенциалом лишь в тех случаях, когда они также являются его причиной. В указанных случаях один и тот же фрагмент поведения будет рассматриваться как интенциональный под некоторым адекватным истинным

описанием, отсылающим к целям и убеждениями действующего, либо как неинтенциональный под другими, также адекватными описаниями, использующими неинтенциональный язык. Таким образом, одно и то же поведенческое событие может отсылать к нескольким описаниям. Законы, если рассматривать их с сугубо «лингвистической» точки зрения, постулируют отношения между событиями лишь под конкретными описаниями. Иными словами, некоторые адекватные описания могут быть подведены под общий закон, а некоторые, также правильные, не могут быть подведены под общий закон.

Далее. Менталистские, интенциональные описания носят производный характер по отношению к физическим описаниями в том смысле, что мы не можем представить себе, что некто обладает неким ментальным свойством (в частности, убеждением, желанием, установкой и т.п.), не обладая каким-то соответствующим «первичным» физическим качеством, либо несколькими качествами, как не можем вообразить и ситуацию, когда абсолютно идентичные с точки зрения всех физических свойств существа различаются ментальными свойствами21. Из «принципа производности» совсем не обязательно следует эпифеноменализм и возможность онтологической редукции интенционального языка. Чтобы понять это, рассмотрим другой пример «производности», послуживший для Дэвидсона толчком к формулировке общего принципа. Речь идет о весьма известном анализе соотношения нормативно-оценочных и описательных терминов, предпринятом в начале века Дж.Э.Муром и оказавшем влияние на концепцию Дэвидсона [19, p.4-5]. Мур обратил внимание на то, что нормативно-оценочные термины производны по отношению к дескриптивным, описывающим наблюдаемые характеристики объекта, так как возможность различения дескриптивных свойств является необходимым условием различения оценочных свойств. Например, выражение «хороший нож» предполагает, что существует набор дескриптивных свойств (являющихся, в данном случае, прямо наблюдаемыми физическими характеристиками), от которых зависит применимость оценочного термина к данному объекту. Такими свойствами могут быть, допустим, «острота» и «прочность». Любой другой нож, полностью идентичный первому с точки зрения дескриптивных свойств, будет идентичен и с точки зрения оценочного свойства «хороший». С другой стороны, оценка другого ножа как «плохого» предполагает различие физических свойств. Те же соображения применимы и к моральным характеристикам: говоря, что Никсон был отправлен в

отставку из-за того, что он был коррумпирован, мы подразумеваем, что в основании морального термина лежат базовые наблюдаемые свойства поведения - лицемерие, ложь и т.п., - которые и сыграли роль реальных причинных факторов, приведших к отставке22. Однако описанная возможность дефинитивной или даже номологической редукции моральных предикатов к базовым описаниям, как видно из приведенных примеров, отнюдь не означает возможности онтологической редукции (в частности, моральный предикат «коррумпированный» не сводим к базовым поведенческим свойствам, по отношению к которым он производен).

В общем случае, предикат p производен по отношению к множеству предикатов S в том и только том случае, если p не различает объекты или сущности, которые не различаются относительно S. Именно в этом смысле

«принцип производности» применим и к ментальным предикатам. Рассуждая описанным образом, Дэвидсон показывает, что какие-то два события - ментальное и физическое - могут быть причинно взаимосвязаны, не допуская, однако, подведения под строгий «психофизический закон» под этим описанием (тезис о невозможности строгих «психофизических законов»23). Закон, стоящий за причинной взаимосвязью двух событий, может быть сформулирован лишь под другим, неинтенциональным, описанием. Таким образом оказывается, что описания событий на менталистском языке соответствуют критериям согласованности, последовательности, т.е. принципу рациональности (который не выполняется для физических описаний тех же событий). С другой стороны, закон, объясняющий причинную связь названных событий, описанных в интенциональных терминах, не может быть сформулирован именно под этим описанием, хотя и должно существовать какое-то описание в базовых терминах, для которого можно сформулировать строгий закон (и под которым причинная связь будет являться также и номологической).

«Принцип производности» и тезис о невозможности «психофизических законов» не только суммируют вышеприведенные аргументы, касающиеся логических трудностей, которые стоят перед интенционалистскими объяснениями действия. Они позволяют предварительно очертить круг содержательных трудностей, с которыми сталкиваются создатели теорий рационального действия в социальных науках, а также все мы как создатели «обыденных теорий», объясняющих или, с учетом вышеизложенного, скорее, рационализирующих и

оправдывающих наши житейские поступки24. Еще одним основанием для скептицизма в отношении возможностей менталистских моделей объяснения в поведенческих и социальных науках стала другая дискуссия, содержательно связанная с дискуссией о «психической причинности», однако исторически разворачивавшаяся относительно независимо от последней (хотя и в тех же хронологических рамках). Речь идет о популярном в когнитивной психологии, психолингвистике и философии сознания споре относительно статуса «народной психологии» (folk psychology). «Народная психология»25 - это специальный термин, используемый психологами и философами для обозначения упоминавшихся выше «обыденных теорий», описывающих предполагаемую взаимосвязь между внешними стимулами (условиями среды), внутренними психическими состояниями и действиями людей. У.Селларс в вызвавшей значительный резонанс работе «Эмпиризм и философия сознания» (1956 г.) [23]26 атаковал постулат непосредственной интроспективной данности состояний сознания, в том числе мотивов, убеждений, намерений и т.д. Он предположил, что веру в непосредственную данность субъекту его собственных психических содержаний следует рассматривать не как само собой разумеющийся атрибут «человеческого состояния», а как своеобразную обыденную теорию сознания. Последнюю Селларс обозначал как «миф данности» («концепция белого ящика» - еще более удачный термин для этой теории, предложенный позднее голландским психологом М. де Мэем). Многие максимы житейской мудрости и, конечно, обсуждаемый нами «принцип рациональности» (как атрибутируемый агентам действия обобщенный мотив стремления к лучшему) прекрасно иллюстрируют ключевые положения обыденной теории сознания и деятельности. Итак, Селларс отверг понимание этой теории как самоочевидной данности, а следовательно и привилегированный эпистемический статус убеждений и верований людей, относящихся к их собственным психическим состояниям и поступкам. Чтобы продемонстрировать предположительно исторический (точнее даже, филогенетический) характер «мифа данности», и соответственно, обыденных доктрин сознания и человеческой рациональности, Селларс предложил вполне правдоподобный альтернативный миф, согласно которому наши далекие предки первоначально располагали сугубо бихевиористским пониманием действий, однако постепенно обучились новой теории действия, постулировавшей внутренние эпизоды, ментальные события в качестве

причин наблюдаемого поведения. Постепенно атрибутирование психических состояний стало неотъемлемой частью культурного багажа, оставаясь, тем не менее, недоказанным постулатом определенной теории сознания. Хотя альтернативный миф был изобретен Селларсом исключительно ради того, чтобы проблематизировать «феноменальную данность» ментальных состояний, он отнюдь не был лишен правдоподобия. Более того, психология как эмпирическая наука могла представить вполне веские и многочисленные доказательства в пользу чего-то, подобного альтернативному мифу. Достаточно упомянуть о идеях и результатах психоаналитической теории, продемонстрировавших и возможность присутствия неосознаваемого расчета в кажущемся неинтенциональным поведении (в частности, в соматических симптомах, случайных оговорках, «иррациональных» проявлениях аффекта и т.п.), и, с другой стороны, глубокую иррациональность и нелогичность фундаментальных самоописаний, стратегических «жизненных планов» и гиперрационализированных мотиваций действия.

Если психоанализ ко второй половине XX в. стал почти частью массовой культуры, то другой источник представлений о том, что наши повседневные объяснения действий являются ничем иным, как «житейской теорией сознания», тесно связан с историческими и теоретическими основаниями доминирующей в современной психологии когнитивистской парадигмы. Одним из основных источников этого направления стали работы Фрица Хайдера, представителя второго поколения гештальтпсихологов, после переезда в США ставшего основателем оригинального теоретического и экспериментального подхода к исследованию каузальной атрибуции в межличностном восприятии, т.е. «наивно-психологических» процессов приписывания мотивации и интенциональных состояний себе и другим людям27. В ставшей классической статье Хайдера и Зиммеля (1944 г.) [25] описывается эксперимент, где испытуемым демонстрировался короткий фильм, «действующими лицами» которого были плоские геометрические фигуры - большой и маленький треугольники, прямоугольник, круг, двигавшиеся по экрану. Все испытуемые описывали увиденное как организованный сюжет, активно используя антропоморфные термины («ударил», «хотел догнать» и т.п.), приписывая фигурам намерения, действия и даже личностные качества. Вышедшая в 1958 г. книга Хайдера «Психология межличностных отношений» содержала уже целостную теорию «психологии здравого смысла», построенную на анализе сложных схем

приписывания интенциональных состояний и интерпретации собственных поступков и действий других людей в терминах желаний, убеждений, верований и т.п. Эти схемы приписывания и составляют своеобразную народную психологию, зачастую мало связанную с наблюдаемой «объективной» стимуляцией и характеризующую обыденное восприятие, а также соответствующую обыденную «теорию социального действия». Исследования народной психологии позднее распространились и на область самовосприятия человека. В частности, было показано, что склонность к восприятию своих действий как инструментально-рациональных или как детерминированных средой (так называемые внутренний либо внешний локусы контроля за подкреплением) - это культурно-специфичная индивидуальная характеристика, скоррелированная с другими личностными чертами: конформностью, политической активностью, достиженческой ориентацией и т.п., т.е.

некая «центральная» особенность, отнюдь не определяемая реальной ситуативной эффективностью целерациональных действий28. Немаловажную роль в становлении исследований «народной психологии» сыграли положения теории личностных конструктов Дж.Келли, постулировавшей сходство моделей, используемых для объяснения поведения «человеком-с-улицы» и типичным психологом или социологом, а также идеи вызвавшей много споров теории самовосприятия Д.Бема, которая на основании оригинальных экспериментов обосновывала отсутствие у людей непосредственного «интроспективного доступа» к субъективным основаниям собственных поступков и к собственной текущей мотивации (более того, Бем собрал довольно веские доказательства в пользу того, что, столкнувшись с необходимостью объяснения своих действий, люди ведут себя как «стихийные бихевиористы», обращаясь прежде всего к внешним причинам и переходя к реконструированию внутренних оснований лишь тогда, когда делают нечто, чему трудно найти внешние оправдания)29. О сомнительных объяснительных возможностях народной психологии свидетельствуют, в частности, эксперименты Р.Нисбета и Т.Уилсона [29], результаты которых показывают, что именно в тех случаях, когда люди конструируют сложные «внутренние» объяснения, они чаще всего ошибочно предсказывают дальнейшее поведение. (Можно предположить, что та же закономерность проливает некоторый свет на причины бесчисленных неудачных прогнозов в социальных науках, например, предсказаний политологов или биржевых аналитиков.) В современной академической психологии и философии

сознания тезис об отсутствии у людей эпистемической - но, конечно, не правовой или моральной - привилегии в объяснении собственного поведения воспринимается как самоочевидный (объяснения, возможно психоаналитического, требуют, скорее, упорные попытки некоторых социологов и культурных антропологов взглянуть на предмет своего изучения «с точки зрения изучаемых субъектов», напоминающие о лучших временах интроспективной школы).

Ввопросе о статусе народной психологии существует два основных подхода

[24].«Экстерналистская» точка зрения основана на том, что народная психология встроена в поверхностную структуру речевых высказываний и отражает определенный способ описания, увязывающий сенсорные стимулы с предполагаемыми психическими состояниями и их последовательностями, а психические состояния - с наблюдаемым поведением. Являясь своего рода façon de parler, народная психология функционирует также в качестве «теории», вводящей термины наблюдения, неявного источника тавтологических дефиниций [30]. С «интерналистской» точки зрения, народная психология - это внутренняя структура данных или способ репрезентации содержания когнитивных процессов (знаний). С еще большими основаниями народная психология может рассматриваться как отражение глубинных структур порождения речевых высказываний. Последняя точка зрения имеет прочные основания в современной психолингвистике. Достаточно упомянуть теорию врожденных лингвистических способностей Н.Чомски, а также теорию семантических ролей Ч.Филлмора. Теория Филлмора связывает семантику падежей с устойчивыми ролями, каждая из которых идентифицирует коммуникативное действие (Агент, Контрагент, Объект, Адресат, Пациент, Результат, Инструмент) [31]. Язык семантических ролей позволяет представить семантические содержания через базисные синтаксические отношения, т.е. фактически осуществить редукцию интенциональных описаний к формальной системе отношений, поддающейся описанию на экстенсиональном языке. Как замечает В.Ф.Петренко, глубинные роли (падежи) эквивалентны категориям описания целенаправленной деятельности [32, с.26-28]30. Таким образом, гипотеза о лингвистическом инстинкте как основе народной психологии и «обыденных теорий деятельности» получает дополнительное подкрепление31. Если же, следуя за постструктуралистами, принять тезис о неразличимости поверхностного и глубинного