Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Борис Вахтин.docx
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1.12 Mб
Скачать

Портрет незнакомца

Из волны брызнул свет, потом снова и снова — в том же месте, и вскоре купол собора всплыл из моря навстречу пароходу.

— Есть это Ленинград? — спросила Джейн.

— Не еще, — сказал Джон. — Это, думаю, Кронштадт.

Отец ничего не сказал — он не понимал по-русски, если можно назвать русским тот ломаный язык, на котором говорили для практики между собой его дети.

Мистер Браун стоял на верхней палубе — слева от него дочь, справа сын, за его спиной стремительными шагами пробегала жена. Спортивные брюки, спортивная блуза, спортивное дыхание, круг за кругом по палубе во имя фигуры, во имя семейного счастья. Потом она сядет в шезлонг — свести лопатки, позвоночник прям, одна рука на колене, другая у носа — зажимать ноздри по очереди. Левая ноздря вдох-выдох, организм охлаждается, правая ноздря вдох-выдох, организм согревается, строго по системе йогов, веки опущены для большего углубления в себя. Подышав, она пойдет в каюту есть — обдуманно, чтобы не испортить клеточную структуру, порошок из морских ракушек, морскую капусту, овсяные хлебцы с медом, апельсиновый сок. У кого нет странностей, но детей она рожала мистеру Брауну как нормальная, и выкормила их, как все, и содержала дом в комфорте и чистоте, так что пусть ест свой порошок, это ничего не значит.

Мистер Браун смотрел на волны и на купол.

— У тебя план в кармане, отец? — спросила Джейн.

Мистер Браун вынул план и протянул его дочери, не отводя взгляда от волн.

— Какое унылое море! — сказал Джон. — Даже под солнцем оно серое.

Спортивное дыхание профукало за спиной.

Мистер Браун достал пачку сигарет, вытащил одну, рука сына тоже потянулась к пачке, потом поднесла зажигалку, мистер Браун закурил, по-прежнему глядя на волны.

— Жаль, что ты не учил с нами русский язык, — сказал Джон.

— Угу, — сказал мистер Браун.

— Не завидуй, отец, мы его толком не выучили, — сказала Джейн.

— За неделю подучите немного, — сказал мистер Браун.

— Представляю, — сказал Джон. — Утром, высунув языки, в музей, днем — в автобусе по городу, вечером балет, русский балет, великий русский балет, танец маленьких лебедей — тра-ля-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля, потом утром музей, днем музей, вечером балет. Где мы подучим язык? В балете?

— Это ваше дело, — сказал мистер Браун. — Я не хотел, ребята, сюда ехать, вы сами это придумали, не так ли?

— Интересно будет посмотреть, — сказала Джейн. — Это будет большой личный опыт.

— Личные впечатления — это лучше, чем газеты и книги, — сказал Джон. — Я уверен, что мы увидим достаточно, чтобы судить об этой стране.

— О, йес, — сказал мистер Браун, глядя на взрослых детей, похожих на него и серыми глазами, и независимой посадкой головы, на детей, частицу его жизни, его небольшого торгового благополучия, добытого энергией, целеустремленностью, достоинством и умеренным чувством юмора, которое располагало к нему окружающих именно в силу умеренности; не раздражая, не обращая на него особого внимания, оно украшало его — такой человек не подведет, не обманет, не выбьется из посредственности, не досадной, когда, например, у человека бегают глаза и он долго думает, прежде чем что-нибудь скажет, а посредственности славной, вполне независимой, ни у кого и ни в ком не ищущей.

— О, йес, — вот так, с мягким юмором, неторопливо, все-таки отец, хоть и добрый, но не до конца ясный, что-то имеющий на уме тоже доброе, но не совсем доступное разумению детей — Джона, девятнадцати лет, и Джейн — семнадцати.

Что ты можешь понять, смешно подумать, ну что ты можешь. Почему люди не кричат, не разбегаются, не мечутся в исступлении, хотя их пятьдесят, а тех десять, почему не перемигнутся и по пятеро на одного, дружно, разом не кидаются, хватая за ноги, тыча пальцами в глаза, удачно ребром по шее, а потом, потеряв всего пять-шесть человек, с десятью автоматами, с пистолетами, переодевшись в немецкую форму, не идут туда, к светлоголовому лесу, где в землянке на полянке свои — бородатые, вольные слушают свое радио и обсуждают завтрашние налеты, может быть, на случайную машину, которую подметили в недальней деревушке, или на склад с продовольствием, а может, на самого фюрера, откуда ты знаешь, и ты будешь с ними — живой и вооруженный, черта с два тебя возьмут вторично, как сейчас, во сне, нелепо, как слепого кутенка. Но люди идут покорно под конвоем, придерживающим автоматы, чтобы не болтались, идут под невеселым русским небом, затянутым высокой одноцветной тучей, бесплодной серой пеленой, даже капли дождя от нее не дождешься, идут к недлинной канаве, чтобы их убили там и забросали рыхлой черной землей. Почему? Почему оборвались связи между глазами и душами и каждый влез в скорлупу своего страха, неверия, что это — на самом деле, почему каждый боится вырваться из судьбы, по собственной воле ее изменить, быть убитым не там, через двести шагов у канавы, вырытой накануне, убитым наверняка, а здесь, вот сию секунду, даже не обязательно, но по воле своей, а не этого в желтых крагах с козырьком вместо лба?

Что ты можешь понять?

За затылком у тебя канава, и мысль твоя ослепительно прекрасно доигрывает детскую игру, в воображении выкручиваясь из всего этого. Офицер крикнет — ты помнишь это немецкое слово? Спасибо, школьная память, — и перед последней буквой, перед этим рявкающим «р-р-р», ты левое плечо вперед, набок, резко, сгибаясь пополам, полетишь в канаву, и пули твои пролетят над тобой, но только ты один будешь знать об этом, а в яме — к стенке, к ближней стенке, теснее к ней, чтобы только ноги других лежали на тебе; и когда перестанут падать, и сверху посыплется черная рыхлая земля, ты не пошелохнешься, лицом вниз, пока не станет тебе тяжело, а потом медленно, еле заметно ты начнешь становиться на четвереньки, голову вниз, под руками ноги убитых, выбирайся из них, но не спеши, потихоньку, потихоньку, хорошо, что ты у края, у края меньше насыпают земли, а руки до локтя, лоб и колени держат ее груз, это не так тяжело, и ты тихо дышишь оставшимся для тебя воздухом. Сыграй в эту прекрасную игру, это все, что тебе осталось сейчас, раз ты не сумел ни с кем перемигнуться, раз ты уже под дулом, а офицер чуть в стороне, и сейчас он закричит, как полагается, потому что он не может делать это как попало, у него дисциплина, привычка, традиции, солдаты, и все он сделает, как положено по правилам его игры, а ты считай секунды, все увидь и услышь, как есть, иначе не придется тебе на прощание удачно сыграть в эту яркую игру.

Что за черт? Неужели они станут утаптывать землю? Нет, это просто упал большой ком. Хорошо, что нет дождя, земля сухая и рыхлая, и держать ее не так уж и тяжело, и воздуха пока хватает. Теперь не спешить — ждать, ждать, чтобы они ушли подальше, чтобы вечер пришел, не впадай в панику, забудь, что ты беспомощный, не думай, что ты скован, не думай о запахе крови и земли. Ты просто играешь в чехарду, в прятки, в шахматы, и игра твоя в том, чтобы стоять, в этом она, а не в том, что будет после. Больше не можешь? Вспоминаешь свое первое детское впечатление от отечественной истории — в какой это книжке, пес ее знает, в желтоватом переплете, — голова торчит из земли, рядом кружка с водой и ленивый стражник — давать пить и отгонять собак от казнимой? Вспоминаешь эту казнь для мужеубийцы? И как тебе было невмочь от ее бессилия, от тяжести земли, сдавившей ее, никуда не деться, только смотреть в последний раз на белый свет? А у тебя, в отличие от нее, не связаны руки, ты сейчас досчитываешь до пятисот, медленно, это еще минут семь, а то и восемь, ах, ты сбился, считай сначала, еще раз, еще. Без паники — дышишь ведь, кричать бессмысленно, не надо, ведь тяжесть земли вполне сносная, и запах земли не нов. Ты лучше думай, как ты вылезешь отсюда и отплатишь им. За все. За всех. И вот за того, чья нога холодеет рядом с тобой. Как это быстро. Ну, вот, прошло достаточно времени, ладно, рискни. Потихоньку землю с головы подгребай под себя, еще, еще, руку вперед, вот так, не спеши, будь готов ко всему. Видишь, тебе легче, а вот и совсем легко, почти сразу, и ты встаешь, и вокруг сумрак уже — от серой пелены на небе, от близости вечера, но ты теперь торопись, теперь бегом туда, к лесу, быстрее, ты же неплохо бегал до сих пор, не топочи так, лети, и вот сюда, в кусты, за деревья. Вот тут можно попить. Отсвечивающую даже в сумраке железом, горьковатую болотную воду. Пить, пить, окуная лицо, руки, смывая, где можно, кровь. Лицо, отраженное в воде, — это уже не ты, ты погребен там, в спасшей тебя родной земле…

— Тебе нравится панорама, отец? — спросил Джон.

— По-моему, он спит стоя, — сказала Джейн.

— О, нет, — сказал мистер Браун. — Я не сплю, я смотрю.

— Ты о чем-то задумался, отец? — спросил Джон.

— О, нет, — сказал отец, отворачиваясь от наплывающего города. — Я немного вспоминал, как вы в детстве играли в индейцев.

— Почему ты вдруг это вспомнил? — спросила Джейн.

— Не знаю, — улыбнулся мистер Браун. — А почему бы и нет?

Пароход медленно швартовался к причалу.

Они доехали в автобусе «Интуриста» до гостиницы, распаковали вещи, приняли душ и пошли поужинать в ресторан, где их посадили за столик, посреди которого водружен был маленький флаг Соединенных Штатов. Еще на пароходе они познакомились с другими участниками этой групповой туристской поездки, и вот этот молодой и долговязый пару раз болтал с Джейн, а сейчас сел с ней рядом, и мистер Браун приветливо улыбнулся ему — все-таки каждый такой тип мог вдруг оказаться мужем его нежной Джейн, а с зятем стоит иметь хорошие отношения, даже если неясно, чем он занимается, даже если, болтая первый раз с твоей дочерью, он практикуется в русском языке, задавая ей вопросы — о, только из разговорника, почти только из разговорника — о ее родителях, кто отец и в чем его бизнес, и откуда он родом, и потом после таких вопросов теряет интерес к родителям и впервые внимательно смотрит на длинные ноги твоей дочери, ах, если бы он с этого взгляда начал, насколько лучше ты бы думал о его начальниках и учителях, да, пожалуй, и о его будущем, но даже такой бесперспективный тип может оказаться твоим зятем и лечь в постель с твоей дочерью, такой славной в свои семнадцать лет, вот только жаль, что ты мало что мог объяснить ей про жизнь, надеясь больше на теорию наследственности, а эта теория не дает никаких гарантий, что дети будут понимать хоть чуть-чуть столько, сколько ты.

— Конечно, — сказал мистер Браун сыну в ответ на его предложение. — Побывать в России и не попробовать всласть русской водки было бы непоследовательно, да.

Они выпили по рюмке водки, и мистер Браун оценил ее по достоинству.

А ты помнишь, как стучали зубы твои об алюминиевую кружку с самогоном там, в лесу, уже среди своих, когда вдруг, после всего, после полного обо всем рассказа, у тебя запрыгала щека, и ты ничего не мог с ней поделать, и прижал ее рукой, и увидел, поднося к ней руку, свои ногти, забитые землей, — они казались огромными, эти черные ногти, и у тебя запрыгала рука и затряслась голова, и тогда тебе дали эту кружку и придерживали ее, чтобы ты не расплескал самогон, и ты выпил ее всю до дна, и постепенно тепло изнутри поставило тебя на место, и ты задышал ровно и глубоко и поразился своему дыханию и вкусу воздуха, пахнувшего сырой корой, листвой и хвоей, пряными болотными травами, человеческим потом, махоркой и влажной лесной землей, и как радость обожгла тебе горло и вошла в сердце вспышкой солнца в высокой пушистой кроне осины, росшей чуть подальше, у края поляны? Нет, ты не упал тогда на эту свою землю и не клялся ей высокими словами, ничего такого ты не сделал, но ты почувствовал, что ты стал твердым, как черт, и что сердце твое теперь ничего не захочет помнить, кроме этой вспышки света, не вышибить из него этого ничем. И много лет спустя, когда ты прочел умные книги и послушал умных людей, разные слова на эту тему стали тебе известны, ну и ладно, пусть слова, пусть их, какое это имеет значение, если все они утонули без следа и остатка как пустяки без объема и веса в этой твоей памяти.

— Смотри, отец, — сказал захмелевший Джон. — Вот это да!

По проходу между столиками шла среди шумной компании девушка непомерной толщины, одетая в тесное платье, круглоглазая, черноволосая. Она словно гордилась своей полнотой и самоуверенно раскачивала грудью и бедрами, весело сверкая глазами и радостно улыбаясь ресторанному шуму.

— Такого не бывает, — сказала Джейн.

— Я бы отдал сто долларов, чтобы посмотреть, как это у нее там на самом деле, — веселился Джон.

— Это мисс Россия, — сказал долговязый.

— Серьезно? — спросила у него Джейн.

— Джейн, ты прелестно наивна, — сказал мистер Браун ласково, — прелестно.

— Но я читала, что у них здесь нет конкурсов красоты, — сказала миссис Браун.

— Ничего у них тут нет, — сказал долговязый с досадой.

Какие в жизни бывают простые удовольствия, такие славные и чистые в своей непосредственности, сродни таким, например, как потянуться сладко на мягкой траве под нежарким солнцем, там, на берегу Волги или Оки. И как мало достается нам этих простых удовольствий. Вот и сейчас — как приятно и просто было бы сказать этому долговязому несколько жизнерадостных слов, потом ударить его открытой ладонью справа и, возвращая руку назад, тыльной стороной слева, а потом сунуть его рожу в заливное для охлаждения, выбивая из-под него стул, чтобы он повалился на пол, размахивая конечностями. Нет у тебя этого удовольствия.

Мистер Браун приветливо улыбнулся своему возможному будущему зятю и своей дочери, слегка покрасневшей от его насмешливого комплимента, и своей жене, которая, оказывается, читала, что здесь нет конкурсов красоты, и знает, что эта толстушка не может быть мисс Россия, это, конечно, шутка.

А ты помнишь тот долгий вечер танцев под духовой оркестр с его небогатым репертуаром, в основном, вальс, много раз один и тот же «с берез неслышен, невесом слетает желтый лист», и девушку с мягкими волосами, и того курсанта, который танцевал с ней, любуясь ее простым и ясным лицом с зеленоватыми глазами, радуясь нежности ее прикосновений? На этом лице не было ничего особенного и запоминающегося, но оно было озарено светом, оно и было этот свет, и в нем были и зрелость жены и матери, и любовь, и знание — то знание, которое не нуждается ни в разуме, ни в логике, ни в посторонних советах, чтобы безошибочно отличить хорошее от плохого. На этом лице жизнь могла рисовать дальше что угодно — и горе, и боль, и перемены с возрастом, а оно становилось бы только проще и прекраснее. Интересно, где эта девушка сейчас? Многое ты видел в этом лице, а оно светилось тебе навстречу, хотя и сбоку, когда ты бережно провожал девушку домой после танцев, светилось не то тревогой за тебя, не то вниманием, словно она почувствовала в тебе что-то, несмотря на аккуратную форму курсанта, и потянулась тебя защитить и помочь тебе нести твои тяжести. А за Волгой бесконечная даль лежала тихо, зацепившись за немногие огни, поскольку затемнение здесь было уже не нужно, и ты бережно прикасался к теплой руке и старался, чтобы тревога и внимание погасли на этом лице, но у тебя ничего не получалось по молодости лет. У своего забора она остановилась и обняла тебя, поцеловала, и прижалась к тебе, и это было неожиданно для твоей аккуратной курсантской формы, а потом так же неожиданно она сказала «зайди ко мне», и ты попал в ее комнату.

За деревянной перегородкой спала ее мать, и слегка стонала во сне от боли, потому что она была больная, и девушка посадила тебя на лавку и села рядом держать тебя за руку, и ты увидел все в этой комнате — и фотографию отца, убитого на войне, и ходики с сосновыми шишками гирек, и стол, накрытый истертой клеенкой. Ты увидел не прикрытую ничем бедность, ибо сколько может зарабатывать эта девушка, а мать больная. Рука твоя, которую гладила девушка, должна была остаться там навсегда, чтобы работать там изо всех сил, внося порядок и достаток в этот дом ради самого тебя, ради нее, ради ваших будущих детей, ради продолжения жизни на волжском берегу, но ты не мог остаться здесь навсегда, и ты не мог ей даже объяснить — почему, и ты унес с собой навсегда это лицо, святое русское лицо — большие глаза под выпуклым лбом и светлыми волосами.

— Ничего у них тут нет, — повторил долговязый со злостью, которая, казалось бы, ну зачем ему, ежели он в гостях, и никто его не трогает, а, наоборот, стараются, чтобы ему было сытно и интересно.

Наутро их повезли на экскурсию по городу в большом автобусе, показывая им самые красивые и замечательные достопримечательности, которые вызывали в глазах за черными очками восхищение и разные другие чувства, вызывали щелчки фотоаппаратов и жужжание кинокамер, запечатлевавших на пленку все эти замечательные достопримечательности, кроме речи гида, — Зимнюю канавку, Петропавловскую крепость («16 мая 1703 года Петр Первый основал здесь эту крепость, и эта дата с тех пор считается днем рождения нашего города, а земли эти еще в восьмом веке принадлежали русским, потом их захватили шведы, но мы освободили этот край, потому что России нужен был выход к морю, но крепость скоро потеряла свое военное значение и почти двести лет была тюрьмой народов, в которой сидели Достоевский — „йес, йес, Достоевский, это мы читали“ — Радищев, анархист князь Кропоткин, великий писатель Горький — „Горки? Я что-то слышал“, — но волна всемирного возмущения заставила его освободить — „Когда это было?“ — в тысяча девятьсот пятом году — „А-а-а, давно, не сейчас“ — кроме того крепость усыпальница русских царей, начиная с Петра»), да слова гида на пленке не остаются, да гиду и наплевать, он знает все наизусть, а на пленке остаются, далее, вид на Университетскую набережную и на Кунсткамеру (…………«Йес, йес, очень интересно» — …………«Сколько коллегий? Двенадцать?» — …………«Менделеев? О-о» — …………), …………площадь Декабристов (…………«Декабристы? Ничего не слышал, а вы?» …………«Медный всадник? Пушкин? Ничего не слышал, очень интересно» — …………), Исаакиевскую площадь («Героический подвиг совершили ленинградцы в годы Великой Отечественной войны когда они отстояли город несмотря на голод осаду и разрушения более шестисот тысяч человек погибло в осажденном городе герое но город не сдался врагу» — «О-о-о-о»), Дворцовую площадь («Она видела события трех русских революций» …………), Марсово поле, домик Петра («в ходе его царствования население России уменьшилось на одну пятую»), крейсер «Аврору» («Холостой выстрел его носового орудия вот этого возвестил начало новой эры»), мечеть («Она необыкновенно красива хотя и выглядит странно в этих широтах» — «О, йес, очень красиво»), Таврический дворец, Смольный, улицу Росси, Публичную библиотеку, Русский музей.

— Ты все записал, Джон? — спросила Джейн, когда они вылезали из автобуса.

— Да, но надо все проверить, может быть, это пропаганда, — сказал Джон.

— Гид прекрасно говорит по английски, — сказала миссис Браун. — Без всякого русского акцента.

— Старомодно, — сказал Джон. — Как будто она училась в Оксфорде.

— Вы действительно учились в Оксфорде? — спросила Джейн.

— Нет, я училась в Ленинградском университете, — сказала гид.

Мистер Браун усмехнулся и потрепал Джейн по щеке.

Все-таки это твои дети, и частица тебя в них, и если ты когда-нибудь провалишься, жизнь у них пойдет кувырком и навсегда пропитается ужасом, и они станут лицом к лицу с совершенно новыми проблемами, но все-таки вряд ли они отрекутся от тебя, каждый по своим мотивам, но вряд ли. И это не так уж и страшно, если дети вынуждены будут взрослеть быстрее, чем в нормальных условиях, и если в жизни их появятся ужас и мука, это не так страшно, как кажется, ведь что они знают пока на личном опыте, а не из книг? Комфорт своей квартиры? Проблемы образования и пола? Трудности туристских походов в штате Небраска? Психоанализ и буддийские банальности? А тогда в комфорт квартиры ворвется неведомый ветер — «the children of the Russian spy sentenced to death last week — month — year» — неведомый ветер далекой русской земли — «they are Russian Americans» — и мир обретет для них новое измерение, измерение Россией, и тогда совсем иначе будут они вспоминать то, что промелькнуло сейчас перед ними, и новым смыслом наполнятся для них слова «крепость», «Медный всадник», «три революции», и, как знать, может быть, тогда они ощутят в душе частицу света, живущего в тебе, как знать, может, и полюбят твою страну, ради которой ты вот так вот, да.

— У них везде очереди, — сказал Джон на исходе второго дня, когда, осмотрев днем Эрмитаж и Исаакиевский собор, они стояли вечером в фойе в антракте балетного спектакля «Далекая планета». — Смотри, даже в театре: в буфет очередь, за мороженым очередь, за водой напиться — очередь. И они стоят так спокойно, привычно.

— О, нет, — сказала Джейн. — Там, где за валюту, очередей нет.

— Это для нас, — сказал Джон. — А для самих себя очереди, и очень грубые продавцы, они не улыбаются и никакого вообще сервиса. Я вчера зашел в магазин — стоит очередь, а продавщица разговаривает с кем-то, и люди ждут, можешь себе представить?

— Хэлло, — сказал мистер Браун долговязому, который проходил мимо с профессором Колумбийского университета.

— Хэлло, — откликнулся тот безразлично, но подмигнул Джейн.

— Вообще русские не выносят одиночества, — сказал Джон. — Они всюду толпой, кучей, они лезут в дела друг друга и торопятся рассказать окружающим о себе и своих переживаниях, никакой сдержанности. И вместе с тем друг другу не верят, вот какое у меня впечатление. Об этом еще Достоевский писал.

— Разве Достоевский писал о теперешней России? — спросила Джейн. — Он же давно умер. Отец, когда умер Достоевский?

— Откуда я знаю? — сказал мистер Браун, улыбаясь. — Это вы у меня знатоки России.

Двадцать лет ты одинок среди людей так, как не снилось никакому схимнику, пустыннику, отшельнику. Вокруг тебя люди, они говорят с тобой, рядом с тобой жена, она спит с тобой в одной постели, ближе некуда, и дети твои играют у ног твоих, потом подрастают и трутся щекой о твое плечо, и рассказывают тебе о школьных делах, и ты целуешь их на сон грядущий, и на Рождество ставишь подарки от имени Санта Клауса у их кроватей. И жизнь твоя течет размеренно и полностью на виду, всегда маршруты твои одинаковы, в одних и тех же деловых кругах ты появляешься, в одном и том же баре ты проводишь иногда вечера с одними и теми же завсегдатаями, попивая одни и те же излюбленные напитки, которые знающий тебя, как облупленного, официант ставит на твой столик без вопросов, и на одни и те же темы ты разговариваешь с приятелями, и гости у тебя одни и те же, и никому невдомек, что ты делаешь на самом деле и что ты думаешь, да ты и в мыслях не расскажешь, так, нет у тебя права рассказать. А потом, когда все кончится — либо провалом, либо смертью с возрастом, никто никогда так и не узнает ни имени твоего, ни тонкостей дела, ни мыслей. И обрастешь ты легендами среди тех, кто готовится на смену тебе, и какой-нибудь обыватель, разинув рот, будет слушать от самозванца головокружительную историю с парашютами, стрельбой, красавицами, погонями и подвигами, что-нибудь, например, такое.

…Сбросили меня с высоты шесть тысяч метров над штатом Иллинойс. Была темная ночь, шел мелкий дождь. Я выбрался на шоссе и понял, что влип, — нервный летчик ошибся и скинул меня в двухстах километрах от места назначения. Неделю я добирался — шел ночью, днем прятался. И когда подошел к явочной квартире, то обнаружил за собой хвост. Что делать? Зашел в парикмахерскую напротив, слежу в зеркало, руки под простыней на спусковых крючках пистолетов тридцать восьмого калибра. В зеркало вижу улицу, на улице — машина, три типа в ней равнодушно курят, ждут. Завалить явку не могу, а деваться некуда. Парикмахер вдруг говорит человеческим голосом: «Шестнадцать, — говорит, — тысяча пятьдесят два». Я не верю ушам — свой! «Мне, — говорю ему, — отдохнуть бы, без никого». — «О'кей, — говорит, — прошу сюда». Ведет меня в темную комнату, представляет сестре. «Мэри, — говорит, — это твой брат». Красавица сестра кивает головой, мы спускаемся с ней в люк и попадаем в канализационную систему. Парикмахер отстреливается. Бежим. Вонь, крысы. «Здесь», — говорит она, и я вижу над головой светлый круг люка. Она обнимает меня, и ее оливковые глаза наполняются слезами. «Прощай, брат, — говорит она, крепко меня целуя». Да, вот так я и спасся. А она через год погибла на электрическом стуле…

Например, такое. На неисчерпаемую тему с прекрасным началом: «Высадили нас в Сингапуре. Была темная ночь, шел мелкий дождь. В кармане пара кольтов тридцать восьмого калибра». Станешь глупой легендой. И только три-четыре человека знают сейчас о тебе, думают о тебе серьезно и деловито, и с уважением — как-никак полковник ты уже, как-никак что-то уже сделал, класс. Рабочий человек, высшая квалификация. И такое у нее свойство — чем она выше, тем более ты одинок и безвестен. Очереди! Это твой собственный сын. Кто ему вправит мозги, знатоку России? Кто, если не ты? А он славный парень — крупный, смелый, с прямым сердцем, не боится труда. Сесть бы с ним у реки с удочками и, не торопясь, рассказать ему, как умеет русский человек выносить одиночество. Интересно, сколько бы это месяцев подряд пришлось бы рассказывать, чтобы он хоть что-нибудь понял? О, черт, опять он говорит. Но даже сказать ему «не спеши» ты не имеешь права.

— Джон, ты слишком спешишь с выводами, — сказала миссис Браун. — Мы здесь всего два дня, а у тебя уже столько мнений.

— Но это очевидно, ма, — сказал Джон. — Революция отрицательно сказалась на балетном искусстве и на сервисе, это же очевидно. Танцуют они здорово, но балет очень глупый.

Да, танцуем мы здорово, а балет, пожалуй, действительно глупый. И сервис хреновый. Но как легко ты произносишь слово «революция», сынок. Горсточка букв, да? Конечно, ты не читал того, что читал я, и история для тебя несколько строчек в учебнике и несколько куцых мыслишек, добропорядочных и пустых. А ты нагнись, возьми горсть земли в любом месте нашей страны и сожми ее — кровь из нее потечет, а не химические удобрения. Тут есть над чем подумать, сынок, кроме сервиса. И вспомнить, например, почему одному чуткому поэту в этой стране, писавшему о революции под ее впечатлением, привиделся во главе ее не продавец жевательной резинки, а Иисус Христос, представь себе, не продавец. И почему другой поэт не пожелал даже слушать голос, звавший его убежать отсюда, а остался здесь и принял все, что послала ему судьба: и долгие годы молчания, и арест сына, и стояние ночью перед тюрьмой с передачами ему, и другие женщины — а поэт этот был женщиной — с такой же бедой стояли рядом, а потом поэта поносили, а он царственно нес поседевшую голову и знал, что со своим народом он бессмертен. И почему лучшие умы этой страны мечтали осуществить здесь, на этой земле, всемирное и полное счастье — и ни на что меньшее их мысль не соглашалась. Не так-то это все просто, мой милый, и история еще не кончилась, и то, что мы приняли на себя во имя этой мечты — так мы ведь на себя приняли, ни на чьи плечи не переложили, об этом тоже стоит подумать. Тебе не нравится глупый балет «Далекая планета». А ты бы вышел отсюда, ступай, постучись в любое окно, войди в любую дверь, поговори с любой семьей — вряд ли ты найдешь хоть одну, не затронутую в ходе этой истории. Вот, знаешь, есть тут в России такой городок, Неболчи называется, так там в 1827 году свадьба состоялась, молодой человек на девушке женился. У них, естественно, пошли дети, у детей — свои дети, и так далее, и так далее. Образовалось большое потомство. Так вот только из их прямых потомков сто восемьдесят три человека в войнах погибли, только в войнах, заметь. Точнее сказать, сто восемьдесят два, поскольку я только числюсь погибшим. Вот такой, понимаешь ли, кордебалет. И это еще не конец, история еще не кончилась. Так что, между прочим, не такая уж у меня ненужная профессия. Между прочим. Но это я отвлекся немного, не про меня речь. Конечно, никто не может знать в точности, что будет завтра, но сегодня, сын, нет другой такой земли и нет другого такого самоотверженного народа. Не произноси, пожалуйста, с легкостью слов, когда ты о нем говоришь. Потерял он сто миллионов человек за пятьдесят лет из своего собственного состава — это легко сказать, а ты представь себе наглядно, что проходят они перед тобой, один за другим, и ты о судьбе расспрашиваешь каждого, и он называет тебе свое имя и фамилию и рассказывает тебе свою жизнь. Сколько столетий ты простоишь у дороги, по которой они проходить будут мимо тебя, а в конце пролетят безымянные, неродившиеся, чьи судьбы так и не имели места на земле? И это все зря? И это все что — ради сервиса?

— Отец, проснись, балет уже кончился, — толкнула его Джейн.

— О, я, кажется, немного задремал, — сказал мистер Браун, смущенно моргая.

— Стоило ехать в Россию, чтобы спать, — сказал Джон. — Так ты ничего не увидишь и не поймешь.

— О, йес, ты прав, — сказал мистер Браун.

На третий день с утра их повезли на «Ракете» в Петродворец любоваться фонтанами, щелкать фотоаппаратами, жужжать кинокамерами, потом привезли на автобусе обедать, потом отвели их во Дворец бракосочетания, где молодые люди и девушки кладут начало семейной хронике и увеличению потомства, а потом они слушали оперу «Иван Сусанин», а на четвертый день им выдали пригородные красоты Пушкина и Павловска, включая, конечно, Екатерининский дворец, в котором немцы когда-то (о, очень давно — двадцать с лишним лет назад) устроили грязную казарму и разграбили все, что могли, с чисто арийской чувствительностью к прекрасному, и, конечно, показали выставку русского костюма, разные там кокошники и кринолины, и в Пушкине накормили обедом, а вечером выдали им балет «Семь красавиц», вполне сносный балет, а на пятый день их отвезли на Металлический завод, где в комнате с портретами рассказали о заводе и его замечательной продукции, и тощий профессор из Колумбийского университета всем осточертел, задавая бесконечные вопросы о профсоюзах, условиях труда и заработной плате, после чего их провели по цехам и показали металлические громады — прямо ахнешь, а на шестой день их оставили в покое, так полагалось по расписанию.

И мистер Браун, миссис Браун, Джон и Джейн пошли гулять по городу и зашли в Летний сад, отложив покупки в магазинах на последний, седьмой, день.

В ровных аллеях стыдливо прикрывались рукой античные красавицы с маленькими головами, белел мрамор бюстов, дедушка Крылов горой возвышался среди играющих у его подножия малышей, в пруду плавали два грязноватых лебедя, а в тенистом углу, сдвинув скамейки, сидели старшеклассники и пели под гитару какую-то нехитрую песню, доставлявшую им, очевидно, большое удовольствие. Собственно, пел только один мальчик, тонкий и высокий, с лохматой головой, пел еще не сломавшимся до конца голосом, странно переливая конец одного слова в начало другого и глядя мимо слушавших его невидящими глазами на Марсово поле и на блестевший над Мраморным дворцом шпиль Петропавловской крепости. Семья иностранных туристов замедлила шаг, чтобы подольше посмотреть на это экзотическое зрелище — русские teenagers и их шансонье. А мальчик пел песню, в которой были такие, между прочим, слова: «Каких присяг я ни давал, какие ни твердил слова, но есть одна присяга — кружится голова. Приду я к женщине своей, всю жизнь к ногам ее сложу, но о присяге этой ни слова не скажу. Та-та-та-та меня та-та, ду-ду-ду-ду, дуду, дуду, но вот присяги этой не выдам и в бреду». И все русские teenagers его мечтательно слушали.

— Ты понимаешь слова? — спросила Джейн у Джона тихо.

— Плохо, — сказал Джон. — Там есть какое-то слово «присяга», я не знаю, что это значит. Но, кажется, это песня о болезни, дороге и платонической любви, я не очень понимаю.

— Вы что-то неважно себя чувствуете, полежать бы вам, — буркнула дежурная по коридору, давая мистеру Брауну ключи от номера, а он и бровью не повел, не понимая ни звука по-русски.

— Я что-то неважно себя чувствую, — сказал мистер Браун жене. — Идите, я приму пилюлю, полежу и минут через пять спущусь.

И его семья ушла ужинать. Мистер Браун прилег на постель и стал ждать. Тихо открылась и закрылась дверь, чуть звякнув тяжелой медной ручкой.

— Привет, — сказал вошедший.

— Привет, — сказал мистер Браун.

— Представь себе, какое несчастье, — сказал вошедший. — У тебя инфаркт.

— Действительно, неприятно.

— И ты остался здесь и слег в больницу.

— Надо же, — сказал мистер Браун.

— И посольство забеспокоилось, к тебе примчались советник и их врач.

— Ай-яй-яй, — сказал мистер Браун.

— И видят, — совсем плохо тебе, кардиограмма — ужас, а ты завещание диктуешь.

— Ах, ты, черт возьми, вот не повезло, — сказал мистер Браун.

— И помер ты.

— Что ты скажешь, — сказал мистер Браун. — А мадам?

— Ей не разрешит остаться при тебе зверская советская власть. А вот гроб с тобой отправят, понятно, семье.

— Ясное дело, куда же еще.

— Вот так, — сказал вошедший. — Действуй.

— Долговязый тут один, — сказал мистер Браун.

— Не беспокойся, все в порядке.

— Прекрасно, — сказал мистер Браун.

— Привет, — сказал уходящий.

— Привет, — сказал мистер Браун.

Вот так. Значит, ты чего-то недоглядел, а дела шли совсем не так хорошо, как казалось. Конечно, ничего определенного они не узнали, но что-то унюхали, раз долговязый тут. И ты его, наверно, недооценил маленько, может, и не его, а тот факт, что он тут, что такая честь этой ничтожной экскурсии. А может, и его, может, он нарочно был такой неискусный в начале, а потом потерял к тебе интерес, чтобы тебя успокоить? А может быть, и так, что поехал он на всякий случай. В этой игре много вариантов, но ты, пожалуй, поторопился назвать его бездарным. Недооценка противника — сколько из-за этого проиграно игр! Помнишь закон — всегда считай своего врага не менее умным, чем ты сам? Но тут в этой игре есть возможность неожиданных ходов, не по правилам, тут вообще игра без правил. И вот неожиданно ты помер. Бывает и так. А мало, что ли, похожих на тебя людей помирает от инфаркта? Так что — привет, с носом вы, коллеги, включая долговязого, с носом, какая бы ни была у вас игра, даже если никакой. Сделал ты немало, а что не доделал — другие доделают. А куда теперь тебя? Сорок пять лет, незаметная внешность, ни одной особой приметы, здоровье — дай боже, ни у кого никаких сомнений, что мистер Браун скончался, и похоронено семьей его тело, перелетевшее океан в запаянном гробу. Преподавать? Едва ли. Наверняка нет. Наверняка опять куда-нибудь — работы хватает. Но только три месяца мне, попрошу, дайте отдохнуть. Это мое условие. На берегу Оки или Волги, в деревне. Чтобы какая-нибудь старушка, тетя Наташа, варила тебе кислые щи и жарила картошку с грибами, а ты бы купался на заре, бродил бы по лесу, помогал в качестве сознательного дачника-энтузиаста колхозным механизаторам, рассказывал вечерком на бревнах под окном у тети Наташи про войну и небывалые воинские подвиги ребятишкам, заготовлял бы на зиму для своей хозяйки дрова, таскал бы ей воду из старого колодца. Почему бы, действительно, и не так?

Ишь, размечтался.

Почти как «сбросили нас в Сингапуре».

Свет брызнул из волны, потом снова и снова в том же месте и погас.

Миссис Браун стремительными шагами пробегала по палубе — спортивные брюки, спортивная блуза, спортивное дыхание.

Рядом с Джейн долговязый трепался, облокотясь о борт.

— Мне совсем не понравилась эта страна, — сказал Джон отцу.

— Мне тоже, — сказала Джейн.

Мистер Браун ничего не ответил. Он смотрел туда, где погас только что купол Кронштадтского собора, смотрел невыразительными глазами, чуть опустив веки, и сигарета в зубах у него погасла.

— По-моему, он спит стоя, — сказала Джейн.

— О, нет, — сказал мистер Браун, — я не сплю.

— Ты о чем-то задумался, отец? — спросил Джон.

— Просто так, — сказал отец, поворачиваясь спиной к исчезнувшим из вида берегам. — Я немного вспоминал, как вы в детстве играли в эту странную игру, помните, — в то, что никогда не бывает на свете.

— Я помню, — сказала Джейн. — С обязательным счастливым концом.

— Ты так много думаешь о нас, — сказал Джон.

— О, йес, — сказал мистер Браун.

1966