- •Творческая история драмы «Гроза»
- •2. Жанр пьесы
- •4. Город Калинов и его обитатели
- •5. Самодуры и их жертвы
- •6. Конфликт Катерины с «тёмным царством»
- •1.Работа по содержанию I действия
- •2. Работа по содержанию II действия.
- •3. Работа по содержанию III действия.
- •4. Содержание IV действия.
- •5. Содержание V действия.
- •Психологический портрет и речевая характеристика у тургенева.
- •Лекция № 9. Тема: «Сказки для детей изрядного возраста» м.Е. Салтыкова-Щедрина»
- •Лекция «общая характеристика литературы конца XIX - начала XX века. Продолжение и развитие гуманистических и реалистических традиций русской классики (а.П. Чехов, и.А. Бунин, а.И. Куприн)»
- •Особенности русского символизма как модернистского течения. Брюсов как основоположник символизма в русской поэзии
- •Николай степанович гумилев и акмеизм. Проблематика и поэтика лирики н. С. Гумилева
Николай степанович гумилев и акмеизм. Проблематика и поэтика лирики н. С. Гумилева
Он возвысил слово над «низкой жизнью». Он преклонил пред ним колени - как мастер, всегда готовый к продолжению ученичества, как ученик, свято верующий в возможность научиться волшебству, стать мастером в ряду мастеров.
Сергей Чупринин
Гумилев Николай Степанович, 33 лет, б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Издательство Всемирная литература», беспартийный, б. офицер (так сказано в постановлении Петроградской ГубЧК) был казнен в августе 1921 года по обвинению в принадлежности к «таганцевскому заговору».
Недавно обнародованные материалы свидетельствуют о том, что это обвинение ложно и к расстрелу поэт был приговорен лишь за то, что не сумел поступиться «предрассудками офицерской дворянской чести» и не донес органам советской власти, что ему предлагали вступить в заговорщицкую организацию, от чего он, кстати, категорически отказался. (См. об этом в журнале «Новый мир», №12,1987).
Каким же был этот один их ярких авторов акмеистической группы?
Хотя исследователь творчества Николая Гумилева Николай Богомолов отмечал, что «акмеизм Гумилева внутренне конфликтен».
Дело в том, что Гумилев пробовал себя не в одной, заранее «предызбранной манере», «старался разрушить уже на глазах каменеющие традиции русского символизма, найти иные способы выражения, чем уже опробованные ранее... Его акмеизм тесно сближается с символизмом. Далее в своей статье «Читатель книг» Боголюбов отмечает:
Видимо, в этом и заключается первостепенное значение поэзии Гумилева для русской литературы: ему удалось снять противопоставление символизма и постсимволизма, непротиворечиво объединить их в рамках своего творческого метода, сделать взаимодополняющими... он осуществил очень значительный шаг в поэзии. И еще, думается, не лишним будет процитировать дарственную надпись, которую сделал Блок на одной из своих книг: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилеву - автору «Костра», читанного не только «днем», когда я «не понимаю» стихов, но и ночью, когда понимаю».
Давайте вместе перелистаем «книгу поэзии» Николая Гумилева.
1. Характерной особенностью уже ранней лирики поэта стало перенесение себя и читателя в мир грез:
И кажется - в мире, как прежде, есть страны, Куда не ступала людская нога, Где в солнечных рощах живут великаны И светят в прозрачной воде жемчуга.
Стоит только дать волю грезе - и начинается карнавальная смена то ли масок, то ли жребиев: «Я конквистадор в панцире железном...», «Однажды сидел я в порфире златой, горел мой алмазный венец...», «...я забытый, покинутый бог, созидающий, в груде развалин старых храмов, грядущий -чертог», «Я - попугай с Антильских островов...», «Древний я открыл храм из-под песка, именем моим названа река, и в стране озер пять больших племен слушались меня, чтили мой закон...»
2. С ранних стихов Гумилев утвердил исключительность своей мечты, спасающей от скуки обыденного существования. В сборнике «Романтические цветы» была развита тема «битвы» за небывалую красоту. На этом пути лирический герой смело зовет «смерть любую»:
Я с нею буду биться до конца, И, может быть, рукою мертвеца Я лилию добуду голубую.
3. Поклонение «сокровищам немыслимых фантазий» проявилось и в стихах, написанных по впечатлениям от путешествий, в частности, в Африку. Что это - жизнь или мираж - в стихотворении «Лесной пожар»:
Резкий грохот, тяжкий топот, Вой, мычанье, стон и рев, И зловеще-тихий ропот Закипающих ручьев.
Вот несется слон-пустынник, Лев стремительно бежит,
Обезьяна держит финик
И пронзительно визжит.
С вепрем стиснутый бок о бок
Легкий волк, душа ловитв,
Зубы белы, взор не робок -
Только время не для битв.
4. В конце 1903 года Николай Гумилев познакомился с Аней Горенко - будущей Анной Ахматовой, которая станет его женой. В дальнейшем именно ей будут посвящены шедевры его любовной лирики.
Много есть людей, что полюбив, Мудрые, дома себе возводят, Возле их благословенных нив Дети резвые за стадом бродят. А другим - жестокая любовь, Горькие ответы и вопросы, С желчью смешана, кричит их кровь, Слух их жалят злобным звоном осы.
А иные любят, как поют, -
Как поют, и дивно торжествуют,
В сказочный скрываются приют; А иные любят, как танцуют.
Как ты любишь, девушка, ответь, По каким тоскуешь ты истомам? Неужель ты можешь не гореть Тайным пламенем, тебе знакомым? Если ты могла явиться мне Молнией слепительной господней И отныне я горю в огне, Вставшем до небес из преисподней?
5. Стихов о России у Гумилева мало. Такие произведения, как «Туркестанские генералы», «Старые усадьбы», «Почтовый чиновник», «Городок», «Змей», «Мужик», скорее похожи на легенды, «сны» о России и русских людях. Но это ни в коем случае не говорит о том, что Гумилев не любил Родину. Удивительно было то, что реальность словно бы не заботила поэта. Или - выразимся точнее - была скучна, неинтересна ему именно как поэту. Почему? Гумилев сам ответил на этот вопрос:
Я вежлив с жизнью современною, Но между нами есть преграда, Все, что смешит ее, надменную, Моя единая отрада.
Исследователь творчества Н. С. Гумилева Сергей Чупринин дал свой комментарий: Эта несовместимость была такого рода, что исключала не только похвалы реальности, но и порицание ее. Вот почему стихи с самого начала стали для Гумилева не способом погружения в жизнь, а способом защиты, ухода от нее... Гумилев не был бы Гумилевым, если бы и жизнь свою не пытался построить на контрасте с тем, чем удовлетворяется и что ищет большинство.
У Гумилева вообще нет политических стихов. Он уклонился от прямого диалога с современностью. Он отказался говорить на ее языке. Он - так, во всяком случае, кажется на первый взгляд -промолчал о том, что творилось со страной и народом в огненное пятилетие 1917-1921 годов. Но... действительность была такова, что и молчание осознавалось и истолковывалось как акт гражданского выбора, как недвусмысленная политическая позиция.
Стихотворение «Заблудившийся трамвай». Куда везет «заблудившийся трамвай» народ послереволюционное России?
«Бурей темной, крылатой» он несется навстречу кошмарам: «тут вместо капусты й вместо брюквы мертвые головы продают». А позади остается «дом в три окна и серый газон», пусть «серая», но спокойная размеренная жизнь.
В «Слове», в «Памяти», в «Заблудившемся трамвае», в «Шестом чувстве», в «Звездном ужасе», в других вершинных созданиях Гумилева угадывалось мужество неприятия, энергия сопротивления.
Так поэт, не написавший ни строки, которая могла бы быть названа «антисоветской», не участвовавший ни в Белом движении, ни в контрреволюционных заговорах, был обречен.
Его гибель, при всей кажущейся случайности и трагической нелепости, глубоко закономерна. По-другому и не мог уйти из жизни поэт, сам себе напророчивший:
И умру я не на постели, При нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще.
ФУТУРИЗМ КАК ЛИТЕРАТУРНОЕ НАПРАВЛЕНИЕ. РУССКИЕ ФУТУРИСТЫ
Продолжаем знакомиться с процессом обновления реализма в литературе начала XX века. Необходимо заметить, что этот процесс в целом был художественно плодотворным и его суммарные достижения в эпоху рубежа веков оказались значительными.
А) Футуризм, как и символизм, был интернациональным литературным явлением (название образовано от латинского futurum - будущее). Это самое крайнее по эстетическому радикализму течение впервые заявило о себе в Италии, но практически одновременно возникло и в России. Временем рождения русского футуризма считается 1910 год, когда вышел в свет первый футуристический сборник «Садок Судей» (его авторами были Д. Бурлюк, В. Хлебников и В. Каменский). Вместе с В. Маяковским и А. Крученых эти поэты составили наиболее влиятельную в новом течении группировку кубофутуристов, или поэтов «Гилей» (Гилея - древнегреческое название территории Таврической губернии, где отец Д. Бурлюка управлял имением и куда в 1911 году приезжали поэты нового объединения).
Помимо «Гилей» футуризм был представлен тремя другими группировками - эгофутуристов (И. Северянин, И. Игнатьев, К. Олимпов и др.), группой «Мезонин поэзии» (В. Шершеневич, Р. Ивнев и др.) и объединением «Центрифуга» (Б. Пастернак, Н. Асеев, К. Большаков и др.). Как видим, подобно другим модернистским течениям, футуризм был неоднороден; более того, внутренняя полемика в футуризме отличалась особой непримиримостью, а границы между разными группировками были довольно подвижными.
Литературный футуризм теснейшим образом связан с авангардными группировками художников 1910-х годов - прежде всего с группами «Бубновый валет», «Ослиный хвост», «Союз молодежи». В той или иной мере большинство футуристов совмещали литературную практику с занятиями живописью (братья Бурлюки, Е. Гуро, В. Маяковский и др.). С другой стороны, добившиеся позднее мировой славы как художники К. Малевич и В. Кандинский на первых порах участвовали в футуристических альманаха и в качестве «речетворцев». «Мы хотим, чтобы слово смело пошло за живописью», - писал В. Хлебников.
По размаху жизнетворческих притязаний и по резкости их выражения футуризм превосходил ближайшее ему в этом отношении течение - символизм. Новым поколением модернистов в качестве художественной программы была выдвинута утопическая мечта о рождении сверхискусства, способного преобразить мир. В своем эстетическом проектировании они опирались на новейшие научные и технологические достижения.
Стремление к рациональному обоснованию творчества с опорой на фундаментальные науки - физику, математику, филологию - отличало футуризм от других модернистских течений. Художник В. Татлин всерьез конструировал крылья для человека, К. Малевич разрабатывал проекты городов-спутников, курсирующих по земной орбите, В. Хлебников пытался предложить человечеству новый универсальный язык и открыть «законы времени».
Грядущая революция была желанна, потому что воспринималась как своего рода массовое художественное действо, вовлекающее в игру весь мир. Характерный штрих: после Февральской революции 1917 года футуристы «Гилей» и близкие к ним художники авангарда образовали воображаемое «Правительство Земного Шара». От имени «Председателей Земного Шара» В. Хлебников посылал письма и телеграммы Временному правительству с требованием отставки. Это было следствием убежденности футуристов в том, что весь мир пронизан искусством. В одном ряду с такого рода акциями - тяга футуристов к массовым театрализованным действам, раскраска лба и ладоней, культивирование эстетического «безумства».
Футуризм воплощался не только в литературных произведениях, но и в самом поведении участников течения. Необходимым условием его существования стала атмосфера литературного скандала. Оптимальной для футуристов читательской реакцией на их творчество были не похвала и сочувствие, а агрессивное неприятие, протест.
В футуризме сложился своего рода репертуар эпатирования. Использовались хлесткие названия: «Чукурюк» - для картины; «Дохлая луна» - для сборника произведений. Давались уничижительные отзывы и культурным традициям, и современному искусству. Например, «презрение» к намеренно сваленным в одну кучу Горькому, Андрееву, Брюсову, Блоку выражалось в манифесте «Пощечина общественному вкусу» таким образом: «С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!»
Вызывающе оформлялись публичные выступления футуристов: начало и конец выступлений отмечались ударами гонга, К. Малевич являлся с деревянной ложкой в петлице, В. Маяковский - в «женской» по тогдашним критериям желтой кофте, А. Крученых носил на шнуре через шею диванную подушку и т. п.
Ближайшей целью футуристического творчества было побуждение к действию. В их практике важен был не конечный результат, а сам процесс творчества. Особенно интересно в этой связи частое отсутствие конечных редакций текстов у самого талантливого из футуристов В. Хлебникова: отбрасывая или теряя листок с написанным стихотворением, он тут же мог приняться за новую вариацию на ту же тему.
Футуристы пошли значительно дальше символистов. Они не только обновили значения многих слов, но и резко изменили сами отношения между смысловыми опорами текста. Лексическое обновление достигалось, например, депоэтизацией языка, введением стилистически «неуместных» слов, вульгаризмов, технических терминов.
Причем сниженная образность или вульгаризмы использовались в «сильных позициях» - там, где традиция диктовала, например, возвышенно-романтическую стилистику. Читательское ожидание резко нарушалось, исчезала привычная граница между «низким» и «высоким».
Поток снижающих образов - обычная примета стихотворной практики Д. Бурлюка, для которого «звезды - черви, пьяные туманом», «поэзия - истрепанная девка, а красота - кощунственная дрянь». Вот несколько строчек одного из его текстов:
Мне нравится беременный мужчина Как он хорош у памятника Пушкина - Одетый в серую тужурку Ковыряя пальцем штукатурку..
Слово у футуристов можно было дробить, переиначивать, создавать новые комбинации морфологических и даже фонетических элементов. Так создавался «заумный язык». Например, самый радикальный «заумник» А. Крученых предлагал вместо якобы «захватанного» слова «лилия» сконструированное им слово «еуы», сияющее, как ему казалось, первоначальной чистотой. Новое отношение к слову как к конструктивному материалу привело к активному созданию неологизмов, переразложению и новому соединению слов (например, у В. Хлебникова и В. Маяковского). Изобретались непривычные словосочетания, не соблюдались знаки препинания. Делались попытки ввести «телеграфный» синтаксис (без предлогов), использовать в речевой «партитуре» музыкальные и математические знаки, графические символы. Гораздо большее, чем прежде, значение придавали футуристы визуальному воздействию текста. Отсюда разнообразные эксперименты с фигурным расположением слов и частиц слов, использование разноцветных и разномасштабных шрифтов.
Новые эстетические возможности стиха были развиты футуристами в связи с их представлением о том, что поэзия должна вырваться из темницы книги и зазвучать на площади. Отсюда поиски новых ритмов, рифм, активное вовлечение элементов лубочной поэзии, частушек, поэтической рекламы, фольклорных заговоров и т. п.
Ближайшие последствия футуристического штурма могли быть негативными: в сознании публики закреплялись разрушительные импульсы, утверждался культ анархической силы. Однако футуризм послужил и созидательным художественным целям. Это течение по-новому поставило вопрос о границах и функциях искусства. Футуризм заставил общество переживать искусство как проблему, изменил отношение к сфере понятности-непонятности в искусстве, ввел осознание того, что непонимание или неполное понимание в искусстве - не всегда недостаток, а порой необходимое условие полноценного восприятия.
Знакомство с творчеством Игоря Северянина (Лотарева).
Об Игоре Северянине знают, что он написал «Ананасы в шампанском», что ему принадлежат слова «я, гений Игорь Северянин», что он имел небывалый эстрадный успех и на выборах «короля поэтов» победил даже Маяковского. Салонный лев, стихотворец дурного вкуса, самодовольный гордец, мнивший себя гением - были и такие оценки. Однако в его поэзии есть и другая сторона.
Валерий Брюсов в статье «Игорь Северянин», указав и на «мучительную пошлость», и на «отсутствие знаний», и на «неумение мыслить», вместе с тем писал: «Это - лирик, тонко воспринимающий природу и весь мир и умеющий несколькими характерными чертами заставить видеть то, что он рисует. Это - истинный поэт, глубоко переживающий жизнь и своими ритмами заставляющий читателя страдать и радоваться вместе с собой. Это - ироник, остро подмечающий вокруг себя смешное и низкое и клеймящий это в меткой сатире. Это - художник, которому открылись тайны стиха и который сознательно стремится усовершенствовать свой инструмент...»
Работа с текстом ):
КЛАССИЧЕСКИЕ РОЗЫ
Как хороши, как свежи были розы В моем саду! Как взор прельщали мой! Как я молил весенние морозы Не трогать их холодною рукой!
И. Мятлев. 1843 г.
В те времена, когда роились грезы В сердцах людей, прозрачны и ясны, Как хороши, как свежи были розы Моей любви, и славы, и весны! Прошли лета, и всюду льются слезы... Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране... Как хороши, как свежи ныне розы Воспоминаний о минувшем дне! Но дни идут - уже стихают грозы. Вернуться в дом Россия ищет троп... Как хороши, как свежи будут розы, Моей страной мне брошенные в гроб!
1925 г.
Каким настроением, какими чувствами наполнено стихотворение?
Чувство горькой ностальгии наполняет душу лирического героя. Рефреном звучащие строки со словами «как хороши, как свежи были розы» усиливает это ощущение.
- Каким предстает автор этого произведения?
Футурист Северянин, оказывается, совсем не отрицает традиционную русскую литературу: в эпиграфе мы читаем строки из стихотворения XIX века. Душу поэта тревожат воспоминания и размышления о России, на что указывают многоточия в тексте стихотворения. Известно, что после революции Северянин постоянно жил в Эстонии, но слова «моя страна» он говорит о России.
Характеристика модернистских течений Серебряного века
(1890-1917)
Аспекты |
Символизм |
Акмеизм |
Футуризм |
1. Возникновение |
1892 г. — лекция Д. Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» |
Начало 1910-х гг. Статья Н. Гумилева «Наследие символизма и акмеизм» (1913) |
1910 г. |
2. Представители |
«Старшие символисты» (декаденты): В. Брюсов, К. Бальмонт, Д. Мережковский, 3. Гиппиус. «Младосимволисты»: А. Блок, А.Белый, В. Иванов |
С. Городецкий, Н. Гумилев, А. Ахматова, О. Мандельштам
|
1. Кубофутуристы (поэты: Д. Бурлюк, А. Крученых, В. Хлебников, В. Каменский, В. Маяковский). 2. Эгофутуристы: И. Северянин, К. Олимпов и др. 3. Группа «Мезонин поэзии»: В. Шершеневич, Р. Ивнев. 4. Объединение «Центрифуга»: Б. Пастернак, Н. Асеев |
3. Основные положения программы |
Московская школа — В. Брюсов: принцип эстетики — «искусство для искусства». Петербургская школа — Д. Мережковский и 3. Гиппиус: — приоритет религиозно-философских поисков; — мистическое содержание; — расширение художественной впечатлительности; — символ — средство постижения надреального мира; словесный знак, образ, содержащий в себе множество значений, часто туманный, но выражающий настроение поэта, его лирическую стихию |
Преодоление умозрительности и утопизма символистов: — принцип «прекрасной ясности» (М. Кузмин); — логичность художественного замысла; — стройность композиции, т.е. нормативность творчества; — реабилитация эстетики разума и гармонии |
Стремление к утилитарной «полезности искусства»: — освобождение слова от внелитературных задач; — формальные эксперименты (обновление поэтического языка); — мечта о рождении сверхискусства, способного преобразить мир; — опора на научные и технические достижения
|
4. Отношение к реальности |
Декаденты — неприятие реальности, уход в инобытие; «младо-символисты» — принятие реальности через преодоление разрыва между реальностью и инобытием |
Принятие реальности, «мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь» (Н. Гумилев) |
Принятие реальности. Революционное преображение реальности |
5. Призвание поэта. Отношение к творчеству |
Идее познания мира противопоставляли идею конструирования мира в процессе творчества. Поэт — творец. Обращение к читателю-творцу, соавтору. Возрождение веры в высокое предназначение искусства |
Поэт — ремесленник. Отношение к поэзии как профессиональной деятельности. Стремление открыть ценность человеческой жизни, отказ от познания «непознаваемого», реабилитация предметного мира, «борьба за этот мир» (С. Городецкий), утверждение высших духовных ценностей |
Поэт — бунтарь, революционер, эпатирующий обывателя. Цель творчества— побуждение к действию. Поэзия должна вырваться на площади из темницы книга |
6. Близкий род искусства |
Музыка |
Живопись, архитектура, скульптура |
Живопись |
7. Отношение к культуре и традициям |
Обращение к мотивам и образам разных культур (греческая и римская мифология) |
«Тоска по мировой культуре» (О.Э. Мандельштам). Сохранение культурных ценностей |
Отрицание культурных традиций и современного искусства; устремленность в будущее |
Необходимо заметить, что во многом устремления конфликтовавших модернистских течений были схожими, несмотря на несходство формальных поисков, разницу вкусов и литературной тактики. Лучшие поэты эпохи не замыкались в пределах одной литературной школы или течения. Правилом творческой эволюции этих мастеров стало преодоление направленческих деклараций и установок.
Реальная картина литературного процесса на рубеже XIX-XX веков определялась творческими индивидуальностями писателей и поэтов, а не только историей направлений и течений.
ЛЕКЦИЯ «Тема любви в творчестве А. Куприна и Ив. Бунина»
Тема любви — вечная, как само чувство, ее породившее,— одухотворяла искусство всех времен и народов. Но в каждую эпоху выражала какие-то особые нравственно-эстетические ценности. В русской литературе начала XX в. эта тема приобрела
новое звучание, поскольку, как было уже сказано, проникновение в диссонансы человеческой души вызвало мечту о ее полной «переплавке». Вполне можно утверждать, что целостную концепцию жизни художники во многом определяли через постижение сущности любви.
К истолкованию этого дара как могучей, преобразующей силы сначала пришла философская мысль. Вл. Соловьев выделил [ «половую любовь» — между мужчиной и женщиной — среди
гих видов этого чувства (братского, родительски-сыновнего, пр.) и развенчал взгляд на нее некоторых создателей классической философии, в частности А. Шопенгауэра. Неприятие вызвало признание «половой любви» «за средство родового инстинкта, или за орудие размножения», равно и за «обольщение, употребляемое природой или мировой волей для достижения ее особых целей». Для Соловьева чисто плотское влечение (данность реального существования) ничего общего не имело с любовью. Но он не отрицал, напротив, всемерно укрупнял значение телесной страсти. Именно ее горение дает «высший расцвет» индивидуальности. Более того, «половая любовь» спасает людей от одиночества и эгоизма." она важна «как перенесение всего нашего жизненного интереса из себя в другое», как «действительное и неразрывное соединение двух жизней в одну». Но и такими достижениями не ограничил Соловьев открывшихся перед страстно любящей личностью возможностей. Тяготение к идеальному образу приводит к творчеству — к преобразованию «по этому истинному образцу не соответствующей ему действительности». Не принимая христианского призыва к аскетизму, подавлению якобы греховной плоти, философ поклонялся созидательному началу любви: «Ложная духовность есть отрицание плоти, истинная духовность есть ее перерождение, спасение, воскресение». Раскрыл Соловьев и венец этих метаморфоз: «...путь высшей любви, совершенно соединяющей мужское с женским, духовное с телесным, <...> есть соединение или взаимодействие божеского с человеческим...»
Некоторые религиозные мыслители младшего поколения (В. Розанов, Н. Бердяев, Л. Карсавин) по-своему развивали положения труда Вл. Соловьева «Смысл любви»; другие (С. Булгаков, С. Франк) не соглашались с признанием в «половой любви» высшего типа человеческого чувства. Но все видели в нем источник духовного обновления.
Н. Бердяев убежденно писал: «Эрос, о котором так таинственно учил Христос, которым хотел соединить людей в Боге,— не родовая любовь, а личная и соборная, не природная любовь, а сверхприродная, не дробящая индивидуальность во времени, а утверждающая ее в вечности». С. Франк, указывая на «трагическую иллюзорность эротической любви» (разновидности ложного идолопоклонства), не сомневался в том, что «любовь есть вообще драгоценное благо, счастье и утешение человеческой жизни — более того, единственная подлинная ее основа». В любом случае в этой сфере переживаний усматривался родник могущественной таинственной силы, сообщающей подлинный смысл, красоту земному бытию людей.
В словесном искусстве начала нашего века были прямые последователи гуманистической философии Вл. Соловьева — символисты; группа А. Белого так и называла себя — «соловьевцами». Помимо непосредственного влияния, создатели поэзии и прозы неоднородной эстетической направленности самостоятельно, следуя логике своего жизненного и литературного опыта, пришли к раскрытию даже тягостных испытаний несчастной любви как величайшего стимула человеческого преображения. Поэтому любовные муки по-разному сближались с муками творчества, чаще — художественного.
Измена женщины воспринимается лирическим героем Н. Гумилева (сб. «Жемчуга») утратой самой дорогой способности души — «уменья летать». Однако в страданиях рождается страстное желание «заворожить садов («садов души».— Л. С.) мучительную даль», в смерти найти «острова совершенного счастья». Безответная любовь (сб. «Костер») все-таки влечет «сердце к высоте», «рассыпая звезды и цветы». А в радостном сближении с любимой обретается новая прекрасная страна мечты (сб. «Огненный столп»):
Там, где все сверканье, все движенье, Пенье все,— мы там с тобой живем; Здесь же только наше отраженье Полонил гниющий водоем.
А. Ахматова восприняла свои горькие разочарования, потери источником вдохновения: «легче стало без любви» — «Одной надеждой меньше стало., /Одною песней больше будет». Из пепла сожженного чувства возрождается, как птица Феникс, самоотреченная тяга к поэзии:
Тяжела ты, любовная память! Мне в дыму твоем петь и гореть, А другим — это только пламя, Чтоб остывшую душу греть.
Интимные переживания донесены всюду, нередко средствами конкретных, «вещных» деталей. Тем не менее образ идеала (вспомним классическое: «Я помню чудное мгновенье...») оттеснен воплощением того или иного смысла любви: торжества мечты, взлета духа, победы певческого дара... Высокое чувство становится исходом самосознания личности, раздумий о сущности бытия.
В прозе А. Куприна, Ив. Бунина, других крупных художников эпохи своеобразно выразилось сходное устремление. Писателей привлекала не столько история отношений любящей пары или развитие ее психологического поединка, сколько влияние пережитого на постижение героем себя и всего мира. Либо на первый план повествования выдвигалось авторское осмысление тех же процессов. Потому событийная канва была предельно упрощена, а внимание сосредоточено на мгновениях прозрения, поворотных внутренних состояниях персонажа.
Беспредельные духовные возможности человека и его же неспособность их реализовать — вот что волновало А. Куприна и было запечатлено уже в ранних его рассказах. В заметке «Фольклор и литература» он расшифровал свое представление о причинах этой двойственности: извечно подстерегает людей борьба «силы духа» и «силы тела». Писатель, однако, верил в преодоление низменных плотских влечений высокими запросами.
Пробуждение личности Куприн тесно связывал с вечным чувством любви. Близкой русскому прозаику оказалось равно поэтическая «окраска» в произведениях К. Гамсуна и «нежного, целомудренного благоухания-» этого чувства, и «трепета, опьянения» чистой страсти. Куприн был склонен к открытию сложного переплетения таких светлых начал в человеческой жизни. Вместе с тем углублялся в остро драматическое явление — расточение ярких порывов в «цепях условности».
В купринской прозе 1890-х — начала 1900-х гг. много рассказов о гибели любви («Святая любовь», «Погибшая сила»), зыбкости любовных союзов («Страстная минута», «Одиночество»), об уродливой чувственности («Наталья Давыдовна»). Эти сочинения роднит одна черта. Всюду речь идет об утрате достойных устремлений, о «погибшей силе». И все-таки очень важно для автора первоначальное, пусть нереализованное тяготение к красоте и самопожертвованию.
Неудивительно, что особенно дороги Куприну были цельные, сильные натуры. В столкновение с жестокостью, эгоцентризмом вступают талантливые цирковые артистки («Лолли», «Аllеz!»). Различными средствами создана здесь поэтическая, хотя отнюдь не идеализированная атмосфера авторского поклонения героиням этих рассказов, идущим на самоотвержение во имя своей любви, чистоте и отваге их сердец. Но и они не избегают опасных заблуждений. Свою страсть Лоренцита и Нора отдают (в конце концов или сразу) грубым, примитивным мужчинам. Грустно либо трагически кончается жизнь этих душевно богатых, юных женщин.
От целого ряда повествований Куприна — «Первый встречный», «Сентиментальный роман», «Осенние цветы» — исходит свет трепетной и животворной любви. Обладающие столь редким даром герои, однако, не достигают полного счастья: то не находя отзыва в сердце своего избранника, то не умея продлить «волшебную сказку» сокровенных отношений. Прощание с промелькнувшей радостью, печаль воспоминаний окрашивают исповедь одинокой души.
Мучительные наблюдения за измельчанием чувств людей, как бы запутавшихся в тенетах всепроникающих досадных условностей, вызвали у писателя мечту о личности, не испытавшей никаких воздействий противоречивой среды. Этот идеал был выражен в образе так называемого «естественного человека» в ранней повести «Олеся» (1898).
Читателей чаще всего привлекает экзотический образ героини этого произведения. Олеся не знакома с цивилизацией, с детства живет среди дремучих чащоб Полесья, все общественные нормы поведения ей чужды, а дороги зовы свободной воли, цельные естественные порывы, навыки колдовских заговоров. Девушка убеждена в таинственной связи, своей и ее семьи, с дьяволом: «Весь наш род проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не он? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от него идет» (курсив автора). Встреча этого удивительного существа с Иваном Тимофеевичем, городским интеллигентом, начинающим писателем, определила содержание повести: сначала радостное, любовное их сближение, затем трагический финал — посещение «ведьмачкой» во имя возлюбленного церкви, избиение несчастной разъяренной крестьянской толпой. Необычное очарование, предельное самоотвержение Олеси придают ей романтический ореол. Однако рассказанная писателем история поражает отнюдь не только этой особенностью. В исключительной ситуации раскрыт здесь вечный, общечеловеческий смысл высокого чувства.
Все состояния и возрасты любви воплотил художник: магию знакомства, растущее сердечное взаимотяготение, счастье полного единения молодых людей и испытания, выпавшие на их долю. Донесены тайны возможного для каждого человека духовного подъема.
Ранняя пора сближения исполнена «беспокойных ожиданий и смутных влечений», желаний «вызвать в воображении» дорогой образ. Иван постоянно видит внутренним зрением Олесю — «ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо», то «молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки...». Свойственная большинству сосредоточенность на себе самом вытесняется взволнованным стремлением к другому лицу: психологический перелом уже совершается.
Не менее удивителен период теплого, доверительного общения будущих возлюбленных. Бесконечные беседы ведут Олеся и Иван, не в силах оборвать свидание. «Быть вместе» стало потребностью: они «все сильнее и крепче привязывались друг к другу». Инстинктивное притяжение обогатилось душевной близостью только что чужих людей; «тонкие, крепкие, незримые нити» соединили их сердца.
Именно в этот момент, предшествующий взрыву чувства, ожили неясные и горькие опасения. Немудрено, глубокие переживания породили жажду гармонического союза. Вот почему болезненно были восприняты препятствия на пути к нему. У героев повести причин для сомнений было особенно много: разность положения, воспитания, жизненного опыта, наконец, предсказанный Олесей трагический исход их отношений. Таков один из феноменов любви: ее предощущение уже отозвалось страхом утраты счастья Освободиться от тягостных подозрений помогает встреча после временного расставания. Здесь тоже проставлен знак общечеловеческих духовных процессов. Иван сравнивает разлуку с «ветром для огня»: «маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней». Так и происходит. Когда после болезни молодой человек вновь приходит к Олесе, он испытывает «чистый, полный, всепоглощающий восторг». Сдерживаемые дотоле чувства торжествуют, дарят «волшебную, чарующую сказку» любовной страсти, цветущей под «пылающими вечерними зорями», в «росистые, благоухающие ландышами и медом утра», «жаркие, томные, ленивые июньские дни». Наслаждения ^светом, теплом, сознательной радостью жизни» гасят «предчувствие беды», усыпляют иллюзией безоблачного счастья. Но забвение реального положения вещей ведет к усилению возникших противоречий. За взлетом радужных эмоций следует неутолимая боль разрыва.
В кратком, насыщенном бытовыми деталями повествовании Куприн выразил свои представления о внутреннем преображении личности. Сама природа сообщила людям жажду красоты, гармонии, высоких порывов, полного слияния с родной душой. Вместе с тем — и ограниченность возможностей. Потому эта линия раздумий, едва ли не главная, не затеняет другой, тоже очень важной для писателя. В «Олесе» запечатлен авторский идеал женского характера.
По внешнему и внутреннему облику заглавная героиня напоминает Марьяну из «Казаков» Л. Н. Толстого (кумира Куприна). Характер отношений между «цельной, самобытной, свободной натурой» и рефлексирующим посланцем цивилизованного мира тоже приближает повесть младшего писателя к этому произведению великого его современника. Однако автор «Олеси» в чем-то следует и за пафосом толстовской «Власти тьмы». Полесская деревня у Куприна «окутана тьмой», разобщена, бесчувственна.
Экспозиция «Олеси» — знакомство интеллигента Ивана Тимофеевича, от его лица ведется рассказ, с обитателями Полесья — исполнена критических наблюдений. «Упорно необщительные крестьяне», мрачный, замкнутый полесовщик Ярмо-ла, жадная и хитрая бабка Олеси Мануйлиха да и сам Иван Тимофеевич тесно связаны с определенной социальной средой, скованы ее несправедливыми законами и бесконечно далеки от совершенства.
Сначала незаметна, завуалирована душевная ограниченность героя-повествователя. Он как будто мягок, отзывчив, искренен. Олеся между тем с самого начала верно говорит ему: «...вы хотя и добрый, но только слабый. Доброта ваша не хорошая, не сердечная...» И точно: Иван Тимофеевич причиняет много боли Олесе. По легкомысленному увлечению он делает ее своей любовницей; по капризу побуждает девушку пойти в церковь. После чего темные мужики и бабы, считая ее колдуньей, избивают до полусмерти и вынуждают несчастную покинуть родные места. А «возлюбленный» почти мгновенно смиряется с произошедшим. Вялость его чувств, непробужденность совести несут зло.
Утонченно воплощен этот мотив. Сам рассказчик вспоминает вроде бы поэтический эпизод своей жизни (повествование ведется ретроспективно). Но полное отсутствие муки, раскаяния, сомнений у человека даже спустя годы свидетельствует о равнодушии ко всему, что не касалось его эгоистического наслаждения красотой и преданностью юного неиспорченного существа. Не столько поступки (они могли произойти по неопытной молодости), сколько эта спокойная манера воспроизведения прошлого обличает ординарность, бедность внутреннего мира персонажа.
В повести, как всегда у Куприна, все события раскрыты очень экономно, роман Ивана Тимофеевича с Олесей передан тоже стремительно, в главных своих поворотах. Потому что интересуют автора прежде всего истоки и потенции большого чувства. Даже по впечатлениям нечуткого к глубоким переживаниям и местным условиям горожанина феномен «естественной личности» поражает.
Олеся, взлелеянная матерью-природой, выросшая вдали от фальшивых общественных устоев, сохраняет в чистом виде изначально присущие человеку способности. Писатель явно романтизирует образ «дочери лесов». Это исключительная натура по цельности, вольности любых эмоций и поступков. И живет она в исключительных условиях: в полном отстранении от деревенских жителей, вообще от людей, но в согласии с обитателями полесских чащоб — птицами, зверями, легко угадывая голоса природных стихий, знаки земных дорог. Ей открыты и таинства человеческого подсознания. Все исконные, врожденные, утраченные в социальных сообществах возможности развиваются в Олесе свободно, не стесненные «цепями условностей». В портрете, движениях, блеске глаз, улыбке постоянно оттенена недостижимая в других обстоятельствах сила, искренность порывов.
Писатель не без романтической фантазии изобразил единственную, с его точки зрения, «почву», на которой может вырасти гармоничная, естественная жизнь.
Поведение Олеси, психологически мотивированное, позволяет понять вполне реальные свершения и перспективы этой жизни. Наделенная небывалой энергией душа вносит красоту, вдохновение в заведомо противоречивые отношения. Столь редкий дар выражается в любви Олеси к Ивану Тимофеевичу. Здесь проявились будто уже знакомые нам идеалы: самоотверженность и гордая смелость чувства. Есть и необычные его особенности. Олеся отдается Ивану, заранее зная о его слабости, несердечности и о трагичном исходе их близости. А когда, избитая, она прощается с возлюбленным, то благословляет за краткое счастье.
Именно благодаря неисчерпаемости, самоценности любви девушка сумела, пусть ненадолго, возвратить своему избраннику всеми утраченную естественность и остроту переживаний, преобразить на час несовершенное существо. В том и видел писатель подлинный смысл любви. И потому в его повести земля и небо украшают встречи героев: сияние месяца «таинственно расцвечивает лес», березы одеваются «серебристыми, прозрачными покровами», «плюшевым ковром» мха устилается путь... Природа приветствует ею же сообщенный людям дар.
В интервью 1913 г. Куприн сказал: «Нужно писать не о том, как люди обнищали духом и опошлели, а о торжестве человека, о силе и власти его». И расшифровал свой призыв как желание отразить «презрение к смерти, обожание женщины при единой, вечной любви». Поиск образа такого наполнения писатель вел долгие годы. На этом пути был создан целый ряд произведений, так или иначе освещающих*" отдельные подступы к волнующей теме. Лишь в некоторых она была осуществлена. Среди них повесть «Суламифь» (1908), где любовь не имеет границ в своем свободном, всепоглощающем разливе.
Сюжет был взят из Песни Песней библейского царя Соломона. Многое в этом древнем источнике покорило Куприна: по его определению, «трогательность и поэтичность» переживаний, восточная красочность их воплощения. Повесть унаследовала эти качества, разумеется, оригинально выраженные. Однако писатель смело развил и трансформировал скромный по объему эпизод Песни Песней. Изменения возникли потому, что в гимн торжествующей любви было внесено подлинно купринское ее истолкование.
«Суламифь» была расценена некоторыми критиками весьма сурово как воспевание стихийных плотских наслаждений, чуть ли не аморальности. Куприн действительно опоэтизировал и нежную страсть возлюбленных, и красоту их телесной близости, и расцвет женственности героини. Однако все эти мотивы были подчинены глубокому смыслу.
Двум главным героям повести автор придал равное значение. Соломон до знакомства с Суламифью превзошел всех по богатству, подвигам, уму, но испытал горькое разочарование: «...во многой мудрости много печали, и кто умножает познание — умножает скорбь». К моменту первой случайной встречи с «девушкой из виноградников» великий царь подошел пресыщенным всеми благами, в том числе женской красотой, равнодушным к себе и печальным. В юной Суламифи его привлекло не просто физическое ее очарование, но миг пробуждения в ней жажды чувства, открытия мира. С Суламифью зрелый, уставший человек как бы заново переживает цветение молодости. Любовь к девушке дает ему поэтому небывалое счастье и новое знание бытия, своих личных возможностей, ранее неведомого самопожертвования. «Попроси у меня мою жизнь — и я с восторгом отдам ее»,— говорит Соломон своей возлюбленной. А для нее наступает пора постижения всего окружающего и вечной тайны — проснувшейся женщины в себе самой. Слияние их душ, тел преображает существование обоих, за короткий период переживших едва ли не все земные радости, отпущенные людям. Потому смерть Суламифь, принятая во спасение Соломона, так прекрасна и почти естественна.
Куприн нашел в Песни Песней «освобождение любви». К этому представлению восходит в повести высшее и полное единение героев, у каждого из которых не остается ничего только для себя. Многие страницы произведения посвящены рассказу о том, как Соломон передает Суламифь свой опыт, знания, понимание жизни, а она, впитывая их, одаряет своего учителя расцветом женственности и благородства. Подлинно сливаются в одно вечные ценности: истина, добро, красота. Любовь купринских героев превзошла все возможные на земле союзы. На просьбу Соломона к Суламифи — взойти вместе с ним на престол — она отвечает: «Я хочу быть только твоей рабой» — и становится «царицей души Соломона».
Куприна восхищал библейский стиль. Влияние Песни Песней на повесть выражалось, однако, не в одних микроцитатах и реминисценциях. Их было немного. Писатель наследовал самый принцип афористической речи: конкретное суждение, деталь поднимал до широкого обобщения (до всечеловеческой значимости о мудрости, влекущей к печали, о силе любви, тайне красоты). От древнего памятника была воспринята и пряная красочность, хотя приобретающая совершенно неповторимые свойства: «сотовый мед каплет с уст твоих», «кораллы становятся краснее на ее смуглой груди», «ожила бирюза на ее пальцах»... Цветопись в повести исполняет очень важную функцию. Она позволяет заново, глазами «прозревших» влюбленных, увидеть мир, оживить мертвые предметы. Кроме того, неоднородные краски оттеняют две сюжетные линии произведения.
Радостные цвета жизни сопровождают любовь Соломона и Суламифь. Мрачные знаки насилия, подземной тьмы расставлены на пути Астис, болезненно ревнующей Соломона, и находящегося в ее грозной власти юноши Элиава. Все соответствует эпиграфу: «...крепка, яко смерть, любовь, жестока, яко смерть, ревность...»
Куприн почитал два «отпечатка гения» — «вечности и всечеловечества». В библейском мифе он нашел эти признаки нетленности. Но его повесть тоже явила вечное и всечеловеческое. Гимном возрождающего личность чувства стала романтическая легенда «Суламифь».
Такой идеал писатель всегда стремился найти в реальности. И не мог. Серая обыденность не давала подтверждений выделенным Куприным для себя пророческим словам К- Гамсуна о любви — «первоисточнике мира и его властелине». Несовпадение желанного и существующего было преодолено самым удивительным способом. Куприн отказался от варианта счастливой, восторжествовавшей любви. Но само это чувство, абсолютизированное в одной душе, сделал стимулом преображения другой. Так возникло одно из самых целомудренных произведений в купринском творчестве — «Гранатовый браслет» (1911).
Редчайший дар безответного поклонения женщине — Вере Шейной стал «громадным счастьем», единственным содержанием, поэзией жизни Желткова. Феноменальность его переживаний поднимает образ молодого человека над всеми другими. Не только грубый, недалекий Тугановский, брат Веры, ее сестра, легкомысленная кокетка, но и умный, совестливый Шеин, муж героини, почитающий любовь «величайшей тайной» Аносов, сама прекрасная и чистая Вера Николаевна пребывают в явно сниженной бытовой среде. Однако не в этом контрасте таится главный нерв повествования, обращенного к внутренней драме Шейной.
С первых строк возникает ощущение увядания. Оно читается в осеннем пейзаже, в начальном виде нежилых дач с разбитыми стеклами, пустоватых клумб, с «точно выродившимися» мелкими розами, в «травянистом, грустном запахе» южного предзимья. Сходно с отходящей ко сну природой однообразное, как бы дремотное существование Веры, где укрепились лишь привычные, удобные навыки и связи. Все ее эмоции давно притупились. Она «была строго проста, со всеми холодна и немного свысока любезна, независима и царственно спокойна». Царское спокойствие и разрушает Желтков.
Автор пишет не о зарождении любви, а именно о пробуждении нового душевного строя. Протекает оно в утонченной сфере предчувствий и переживаний. Внешнее течение дней идет своим чередом: съезжаются гости на именины Веры, ее муж с иронией рассказывает о странном поклоннике жены, возникает и осуществляется план посещения Желткова, которому Тугановский предлагает покинуть город, а молодой человек решает вообще уйти из жизни и уходит. Все события отзываются нарастающим внутренним напряжением героини.
Психологическая кульминация рассказа — прощание Веры с прахом Желткова, их единственное «свидание» — поворотный момент в ее духовном состоянии. На лице умершего она прочла «блаженную и безмятежную» улыбку, «то же самое умиротворенное выражение», как «на масках великих страдальцев — Пушкина и Наполеона». Величие серьезных мук и умиротворение в чувстве, их вызвавшем,— о таком никогда не знала, не слышала сама Вера. «В эту секунду она поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее». Теперь трагичная и прекрасная жизнь Желткова осталась с нею и для нее.
Редкой сложности и сокровенности душевный процесс заключен в «Гранатовом браслете». Писатель тем не менее отказывается от передачи развернутых раздумий героини и от собственных прямых размышлений о ней. Удивительно целомудренно прикасается он к «тайному тайных» Веры и одновременно весьма подробно говорит о других персонажах. И все-таки с первых слов предугадываются ее близкие потрясения. Впечатление это создается будто объективированным описанием, насыщенным, однако, ассоциациями с какими-то опасными явлениями.
Ненадолго возвращается после осенней непогоды лето, которое неминуемо отступает перед ураганом. И спокойствие Веры не менее быстротечно. «Бесконечность и величие морского простора», притягивающее взор сестер, отделены от них странным, пугающим обеих обрывом. Так предречен «обрыв» тихого семейного благополучия Шейных. Неторопливое повествование об именинах часто прерывается настораживающими знаками. Вера с неприятным ощущением убеждается, что за столом собралось тринадцать человек — несчастливое число. В разгар карточной игры вдруг приносят письмо Желткова и браслет с пятью гранатами — пятью «густо-красными живыми огнями». «Точно кровь»,— думает Вера «с неожиданной тревогой». Властно вплетается в спокойное, привычное существование какая-то таинственная сила. Героиня начинает предчувствовать сначала нечто ужасное в разговоре Тугановского с Желтковым, затем и самую смерть несчастного. Исподволь готовит автор читателя к душевному перелому Веры.
Переживания Шейной в их высшей точке и разрешении воплощены лаконично, но с острой экспрессией. Она достигнута выразительным соотнесением происходящего с музыкой одной из частей второй сонаты Л. Бетховена, которую Желтков в своей предсмертной записке просил любимую прослушать (эта же соната вынесена в эпиграф «Гранатового браслета»). Слияние самоощущений потрясенной женщины со звуками позволяет естественно выразить возвышенное, молитвенное состояние ее духа и как бы донести успокаивающий голос Желткова. А сопричастность плачущей Вере цветов, деревьев, легкого ветерка просветляет слезы, будто благословляя ее на верную память об усопшем. Опосредованно запечатлены самые неуловимые человеческие чувствования.
Герой романа Куприна «Яма» (писалась в 1908—1914 гг.) высказывает авторский взгляд: «Человек рожден для великой радости, для беспрестанного творчества, <...> для широкой, свободной, ничем не стесненной любви ко всему...» Уверенно здесь сближены священные понятия творчества и любви. В «Гранатовом браслете» идеальная любовь творит новую душу.
Великому чувству посвящено и «Колесо времени» (1929), созданное в эмиграции. Вдали от России писателя гнетет мучительная ностальгия. «Боль и тоска по родине не проходит, не претерпливается, а все чаще, глубже»,— сказал он в 1923 г. В творчестве эмиграционного периода Куприн просветленно рисует дорогое его сердцу прошлое, но с горечью размышляет о причинах разрушительной революции, о заблуждениях многих соотечественников. Критический акцент есть и в «Колесе времени».
Впервые в этом романе автор создал идеальный образ, далекий от романтизированных Олеси и Суламифи, реальной своей современницы, наделенной духовной гармонией, которая выражается в «высшем даре любви». В поведении Марии нет и следа каких-либо надуманных страстей, все в ней рождено благородной естественностью. Такое свойство подчеркнуто ироническим замечанием героя-рассказчика: «Случаи самой высокой, самой чистой, самой преданной любви выдуманы — увы! — талантливыми поэтами». А Мария — «проста, невинна и свежа, как дыхание цветущего дерева». Удивительны самые непосредственные, интимные проявления этой взрослой женщины: она «любила так же радостно и застенчиво, как в первое свидание». Потому, видимо, открывается ей мир заново. Мария говорит своему возлюбленному: «Я чувствую теперь, что до тебя я никого не любила». А он в счастливую минуту сердечного слияния с Марией и красотой природы и ощущает, как «открываются» его «внутренние душевные глаза». Любовь снова изображается Куприным преобразующей человека силой.
Выделен в повествовании и новый мотив. Речь идет не просто о природной феноменальной способности женщины к чувству. Автор оттеняет прямую зависимость такого таланта от яркой во всем личности. Мария умна и внутренне свободна: не боится никакой власти и всегда следует собственным недюжинным запросам. Увлечена художественным трудом, эти занятия предпочитает перспективе семейного брака. Вместе с тем не способна на ложь, на измену за спиной даже того, с кем решила порвать отношения. Серьезная глубокая натура Марии исключает любые ее компромиссы с собой. Потому, когда наступает охлаждение возлюбленного, женщина покидает его первой и навсегда.
Роман написан в форме исповеди русского эмигранта Михаила, которому выпало счастье владеть Марией и который не смог сохранить его. Рассказ ведется взволнованно, самокритично, с явным желанием понять не только отношения с Марией, но суть чувства. Здесь немало афористических, мудрых суждений, скажем, о характере «второй любви» в судьбе женщины, о «неуловимом моменте», когда любовная радость достигает своего «зенита». Много восхищенных и запоздалых признаний достоинств уже оставившей его возлюбленной. Главные же раздумья Михаила связаны с развенчанием собственной близорукости, из-за которой он сначала мучается «выдуманным самоуничижением» перед Марией, потом ревностью к ее прошлому, затем страхом потерять свободу, наконец, «заевшись», сам убивает «таинственный дар любви».
Куприн проникает в диссонансы общечеловеческой психологии. В героях романа как бы столкнулись полярные тенденции: горделивая независимость — собственнические склонности; богатство несомненно самоцепных переживаний — пресыщенность плотскими наслаждениями; раскованность чувствований — связанность подозрениями. Эти контрасты писатель склонен объяснить врожденными чертами. Разумность европейского жизненного уклада дает Марии спокойную веру в себя и одновременно лишает ее вольной, играющей силы, которая «бродит в молодой расе» Михаила и «долго еще не выльется в скучные общие формы» (это и привлекает к нему женщину). Настораживает в Марии и необъяснимая замкнутость: «в свою душу она не пустила» даже самого близкого человека. Им же владеет опасная для любимой и всех окружающих людей стихия: «неистовая вспыльчивость» (татарская кровь) и «русское ковырянье в своей и чужой душе». Эгоизм красивого мужчины усугубляется изначальными противоречиями его личности.
Возможный прекрасный союз неминуемо рушится. Тем не менее Михаил так казнится былыми своими ошибками, что ясно его внутреннее очищение. Роман будто развивает прежние представления Куприна о магии, величии высокого чувства и обреченности его в реальных условиях: неостановимо «колесо времени», дающее и отнимающее редкие счастливые минуты. Но писатель раскрыл здесь очень много новых и важных моментов в истолковании подлинно жизненного (неприукрашенного) совершенства женщины XX в. Она стала мечтой автора, а может быть идеалом любого нашего современника. Мастерски сумел Куприн выразить и понимание тех психологических конфликтов, которые мешали осуществиться будто самой природой предопределенным гармоническим отношениям между любящими людьми.
Художнические поиски Ив. Бунина были еще более сложными, прихотливыми и прикованными к «печальной красоте» сущего. Писателя волновало человеческое мироощущение, рожденное суетной текущей жизнью, но устремленное к вечным вопросам бытия. В этой /сфере обретал он близкие себе ценности. Поэтому внешние условия, события в произведениях едва намечены только как исходная точка каких-то сокровенных чувств персонажа, а в повествование органично вплетены авторские раздумья, укрупняющие представления о связях между настоящим и прошлым, конкретно-временным и всеэпохальным, национальным и всечеловеческим.
При таком подходе тема любви приобретает широко обобщенное звучание. В ранней прозе Бунина она позволяет раскрыть в индивидуальных, даже интимных переживаниях личности дыхание большого мира. Причем героем избирается скромный, чуждый сколько-нибудь серьезных запросов человек. Он дан в священный час интуитивного соприкосновения с нетленной силой, землей.
В некоторых рассказах 1890-х гг. так воплощена жажда любви — предчувствие счастья. Мастерство автора выразилось здесь в том, что за границей привычных, обыденных впечатлений обнаружена «несказанная загадочность прелести мира и жизни». Подобное открытие сделал сам Бунин в юности, о чем оставил запись в своем дневнике. В художественном тексте оно теснее связано с проникновением героя в собственные таинственные влечения. «Несказанная прелесть» соединяет объективно существующую красоту и взволнованные чувства субъекта, неожиданно уловившего свою слитность с нею.
Короткие повествования «В августе», «Осенью», «Заря всю ночь» будто очень просты по содержанию, посвящены одному какому-то человеческому состоянию. Последнее даже мало меняется, длится от начала до конца. Тем не менее волнение при чтении нарастает, так как свободно раздвинуты пределы малого жизненного факта, по-разному донесено присутствие «какой-то большой радости и тайны» («Осенью»).
В первом рассказе печальное прощание с уехавшей любимой девушкой, тоска по ней толкают молодого человека к „блужданию по городским улицами и загородным просторам. В этом, на первый взгляд, случайном времяпровождении неожиданно просыпается острый интерес к пестрому людскому потоку, отдельным женским лицам и вообще к вольному, влекущему глаз пространству. Конкретное грустное ощущение, вызванное отъездом любимой, переплавляется в жажду чего-то громадного, яркого, прекрасного. Герой сознает это: «Сквозь слезы я смотрел вдаль, и где-то мне грезились южные знойные города, синий ответный вечер и образ какой-то женщины, который слился с девушкой, которую я любил...»
Влюбленные в рассказе «Осенью» едут к морю, еще не зная, что их ожидает «единственное счастье». Водная стихия передает главный смысл повествования. Сначала «-море гудело под ними грозно», потом оно, «в сознании своей силы», «гудело ровно, победно и, казалось, все величавее». Позже «жадным и бешеным прибоем играло море». Герои скоро убеждаются в родстве переживаемого ими волшебному могуществу волн. Автор приходит к значительно более сложным представлениям — об идеале величия, неиссякаемости земной красоты, недостижимых для людей. И одновременно — о неостановимом их стремлении к этой сокровищнице Прекрасного.
Вольные пространства, неповторимые краски и формы природы пробуждают веру личности в столь же богатое душевное бытие. А предчувствие счастья обостряет восприятие. Этот двуединый процесс многое обусловил в бунинской прозе. Южные степи, ночное море, предрассветный сад исполняют здесь, может быть, главную роль. Художник исходил от мысли о всеединстве сущего, от мечты о доступном месте в природной гармонии человека. Любовь, как самое сокровенное и сильное чувство, дарует миг прозрения, пусть частичного, этой истины.
В тех же рассказах есть и печальный мотив — разрыва между высокими побуждениями и действительным положением вещей. В реальных условиях гибнет поэзия любви. А в «Маленьком романе» подстерегает даже «царство смерти». Спасает лишь нетленное влечение к манящей Дали: «И вся сила моей души, вся печаль и радость — печаль о той, другой, которую я любил тогда, и безотчетная радость весны, молодости — все ушло туда, где на самом горизонте, за южным краем облачного слоя длинной яркой лентой синело море...»
Бунин, захваченный таинством человеческой души, как ни странно, очень мало касался любовной темы. В 1912 г. он сказал корреспонденту «Московской газеты»: «Проблема любви до сих пор в моих произведениях не разрабатывалась». Между тем писатель был очень чуток к женской красоте. По его признанию, с отроческих лет ощущал в ней «что-то совсем особенное» — «нечто эстетическое и половое». Такое восприятие отразилось в образной ткани прозы, за что автора несправедливо заподозрили в «терпкой чувственности». А он, при глубоком понимании духовной и физической человеческой природы, пришел к наблюдениям иной направленности.
В раннем рассказе «Поздней ночью» означены необходимость и невозможность следовать «заповеди радости, для которой мы должны жить на Земле» (вспомним слова героя купринской «Ямы»: «Человек рожден для великой радости...»). Эта священная «заповедь» всегда раскрыта Буниным, когда он говорит о' поре молодости, цветении мечты, жажде красоты.
В его зрелом произведении «Чаша жизни» (1913) дан образ «счастливого лета, что однажды выпадает в жизни каждой девушки». О взволнованном, просветленном ожидании любви, поэтическом предчувствии встречи с тем, кто откроет ее тайны, писатель говорит с особым сердечным трепетом. Душевное и телесное томление слиты здесь в естественном и нравственном порыве.
Бунин, однако, был «искренним и страстным искателем истины» (так он назвал Е. А. Баратынского). На этом пути писатель, как персонажи «Чаши жизни», нашел лишь одну каплю меда в горьком сосуде Бытия. Немногие рассказы 1910-х гг., где так или иначе освещено продолжение «счастливого лета» («При дороге», «Чаша жизни», «Братья», «Легкое дыхание», «Сны Чан-га»), представляют собой мрачную, иногда трагическую картину. Ее появление часто ошибочно объясняют авторским признанием неизживаемости врожденно-двойственной человеческой натуры.
Позиция художника была несравненно гуманнее и прозорливее.
Да, Бунина притягивали к себе «тайны души», русской — прежде всего. Тем не менее в художественных своих созданиях он никогда не ограничивался установлением метафизических противоречий поведения героев. Утраты светлых грез о любви тоже имели свое основание.
Несчастная, всеми заброшенная, совсем еще «зеленая» девчонка Парашка («При дороге», 1913) отдается первому встречному, оказавшемуся вором, негодяем. Автор не затеняет ее инстинктивного тяготения к мужскому сильному началу, желание
«расплескать вино» своей расцветающей женственности. Только не в том лежит исток развернувшейся драмы. Непроясненность простейших понятий, одиночество, нечистая обстановка, в которой живет Парашка, делают ее легкой наживой для потенциального преступника. Несчастная, едва попав под его власть, болезненно ощущает страшную зыбкость, порочность своего существования. «Сердце затрепетало. Батюшка! — со слезами хотела крикнуть она — и одним криком этим выразить всю муку и беспомощность.— Батюшка,— хотела она сказать,— он погубил, опоганил меня, я не его, я не знаю, кого люблю...» Но отец не помог дочери, а бессознательно, в опьянении, усилил ее потрясение.
«Не знаю, кого люблю», «уж очень я часто сбиваюсь» («Сны Чанга»), «думать не умею! не научен!» («Деревня») — этот ряд признаний, вложенных в уста хороших, совестливых людей, раскрывает причины многих трагичных явлений. Писатель, воплощая этот грустный факт, не без иронии очень широко его обобщает в рассказе «Сны Чанга»: «...все мы говорим «не знаю, не понимаю» только в печали; в радости всякое живое существо уверено, что оно все знает, все понимает». Гибель чистых девичьих надежд тоже берет свое начало в стихии неведения, легкомысленного или вынужденного.
На другом, по сравнению с Парашкой, жизненном «полюсе» находится юная красавица, дочь богатых аристократов Оля Мещерская («Легкое дыхание», 1916). Однако ее судьба не может не напомнить горькую долю маленькой обитательницы дома «при дороге». Только произошедшее с Олей не поддается столь же легкой расшифровке.
С первых строк рассказа складывается двойственное впечатление: грустного пустынного кладбища, где на одном из крестов — «фотографический портрет гимназистки с радостными, поразительно живыми глазами». Жизнь и смерть, радость и слезы — символ судьбы Оли Мещерской. Контраст этот развит и далее. Безоблачное детство, отрочество героини и страшные события ее последнего года жизни. Полудетское состояние бегающей на перемене ученицы, и тут же ее чуть ли не горделивое признание, что она уже женщина. Спокойная беседа девушки с начальницей гимназии в солнечном кабинете и непосредственно за тем — краткие сообщения об убийстве Мещерской ее любовником, которого она хотела бросить.
Наше внимание постоянно направляется к таким потаенным пружинам Олиного поведения. Автор «затягивает» объяснение причин гибели девушки, а потом поражает смыслом этого события. Затем открывает еще более неожиданную тайну — случайную связь юного существа с 56-летним Малютиным. Сложная композиция (от факта смерти Оли к ее детству, затем к недавнему прошлому и его истокам, после чего к раннему, чистому, мечтательному времени) позволяет, однако, сохранить до конца повествования дыхание красоты, «бессмертно сияющие» «чистым взглядом» глаза. Неоднозначны авторские оценки. Но вовсе не потому, что Бунин оправдывает или любуется, как считали некоторые, странными «деяниями» Мещерской.
Писатель много позже определил собственный взгляд на героиню рассказа: «...мы называем это утробностью, а я там назвал легким дыханием. Такая наивность и легкость во всем, и в дерзости, и в смерти, и есть «легкое дыхание», «недумание». Знакомое слово «недумание» отсылает к страдальческому вскрику Парашки: «Не знаю, кого люблю...»
Бездумно порхающая, очаровательная девушка делается игрушкой для совершенно равнодушных к ней людей: минутным наслаждением развращенного Малютина, источником вожделения и честолюбивых помыслов ее убийцы — «плебейского вида» офицера. А она даже не замечает этого.
В поступках Оли нет ни порока, ни мести, ни раскаяния, ни твердости решений. Но как раз такой поворот страшен: гибнет создание, не понимающее ужаса своего положения. До конца краткой, как миг, жизни юная красавица несет в себе «легкое дыхание». А автор «рассеивает»-его в «мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре».
В тексте выразительными средствами «закреплен» комплекс «недумания» — в Олином неостановимом кружении на балах, катке; в вихревом беге по залам гимназии. Зримо оттенена неожиданная смена настроений повтором слова «вдруг», необычность реакции — однозначными речевыми конструкциями: «она совсем сошла с ума», «я совсем сошла с ума». А в конце повествования приведено комичное, вычитанное когда-то Олей из старинной книги определение женской красоты. Улыбку вызывают сами ее признаки (главный среди них «легкое дыхание»), наивная вера девушки в их магию, «захлебывание» при их перечислении, откровенная проверка Олей себя на принадлежность к клану прекрасных женщин. Уж не испытывала ли Оля свои чары на своих поклонниках? Видимо, так и было. Тогда будто неясно, зачем столь высоко почтил писатель «легкое дыхание».
Ничего странного тут нет. Ведь Мещерская поистине обладала этим «легким дыханием» — жаждой какой-то особенной судьбы, достойной избранных. Не зря о такой мечте сказано «под занавес», в виде просветленного аккорда рассказа. Олино неподдельное горение длилось до конца ее жизни и могло бы вылиться в большое счастье, но не вылилось. Автор и оставляет миру не красоту девушки, конечно же, не ее печальный опыт, а лишь эти потенциальные возможности. Они не могут исчезнуть, как не исчезнет никогда человеческая тяга к совершенству.
В прозе Бунина 10-х гг. отражена, скорее, нелюбовь, чем любовь. Тем не менее влечение к этому чувству исполнено поэзии и страстной силы.
Поэтому возникает глубокое авторское сопереживание заблудшим, недумающим людям. Прекрасный сам по себе, душевный подъем как бы не находит нужной формы для своего обитания и реализации.
С отъездом в 1920 г. в эмиграцию Бунин начинает пристально вглядываться в прошлое. «И эти пасхальные напевы... Все вспоминалась молодость. Все как будто хоронил я — всю прежнюю жизнь, Россию...»,— записал он в дневнике. Мучительное состояние утраты определило характер его прозы трех с лишком десятилетий, проведенных во Франции. Писатель теперь глубоко проникает в индивидуальное состояние личности, именно в нем черпая ответ на глобальные вопросы о жизни, любви, смерти. Намечается иной, по сравнению с предшествующим, путь поиска: не от общего к его конкретному воплощению, а от неповторимого опыта к пониманию сущности бытия.
Любовное чувство и здесь не освобождается от драматического, нередко трагического исхода. Но объемно и детально представлен весь комплекс переживаний. Их сила, красота, сложность открыты художником.
В записях, связанных с работой (1927—1938) Бунина над романом «Жизнь Арсеньева», есть такое наблюдение: «Вечная, вовеки одинаковая любовь мужчины к женщине, ребенка и матери, вечные печали и радости человека, тайна его рождения, существования, смерти». В тайне индивидуальных чувствований обнаруживает Бунин смысл вечного.
По такому принципу написана замечательная повесть «Митина любовь» (1924). Проявилась в ней и еще одна особенность бунинского творчества эмиграционных лет. Ностальгия по отчей земле сказалась в воспроизведении русского быта, родной атмосферы деревни и Москвы.
Но все личные ощущения, мысли Мити, реалии обстановки, в которой он находится, подняты рукой мастера до бытийных обобщений.
Сюжетная канва чрезвычайно проста. Страстно любимая Митей Катя закружилась в фальшивой, богемной среде и изменила ему. Страдания молодого человека, почти мальчика, составляют содержание повести, завершаются его самоубийством. В мучительных переживаниях героя автор прежде всего раскрыл непреодолимую власть над человеком любви, ее всепроникающую силу.
Именно чувство к Кате пробуждает в Мите воспоминание о далеких детских годах, когда «все его существо» ждало «сказочного мира любви», об одной весне, ставшей днями «сплошной влюбленности в кого-то и во что-то». Начало жизни сближено, переплетено с предчувствием любви.
Постоянные думы о девушке пронизывают все другие впечатления героя, особенно восприятие таинств природы. «Мир опять был преображен, опять полон как будто чем-то посторонним. <..> И это постороннее была Катя...» Любовь не уподоблена весне, а уравнена с нею: «Еще... еще пусто, серо было в поле <...>. И все это была нагота молодости, поры ожидания — и все это была Катя». Ее он видит в кругу своей семьи и ощущает острую потребность, чтобы она разделила с ним «родную деревенскую старину», «в которой жили и умирали, здесь, в этой усадьбе, в этом доме, его отцы и деды». Круг бытия замкнулся: от первой детской мечты через слияние со всем миром к его продолжению с Катей — такова поступь любви. Она определяет сущность жизни.
В отношениях молодых людей прояснены многие загадки этого чувства. Истинная страсть очищает, одухотворяет (вспомним Вл. Соловьева) плотские порывы Мити. «Женское» в его сознании сопряжено только с любимой. Молодая солдатка Аленка (с ней он, покинутой Катей, согласился по предложению старосты встретиться) привлекла Митю именно отдаленным сходством с его возлюбленной. Но единственно с Катей чувственное влечение, сливаясь с другими переживаниями, доводило юношу до «какого-то предсмертного блаженства». С Аленкой «блаженства, восторга, истомы всего существа» не было и в помине. Герой не может разделить зовы души и тела, они и есть неделимая природа человека. Митя безрассудно .предан буквально всему, что свойственно любимой и даже что просто соприкасается с ней: «Вот этот запах перчатки — разве это тоже не Катя, не любовь, не душа, не тело?» Эмоциональные напряжения героя, вызванные лишь воспоминаниями о бытовых подробностях, связанных с Катей, позволяют увидеть одну из самых удивительных способностей любящих людей — идеализировать предмет своего поклонения.
Творческое воображение возвышает обычное, нередко низкое (снова возникает параллель со взглядами Вл. Соловьева).
В повести, однако, зримо проявлена и оборотная сторона этой способности. Боль разочарований постоянно преследует Митю. Образ Кати двоится: она то родная, прекрасная, то «подлинная, обыкновенная». Митя попеременно испытывает обостренную близость с Катей, гордость ею и враждебность, «болезненное счастье» и «болезненное несчастье». Идеальное не совпадает с реальным. Все в сознании молодого человека спутано, неясно.
Писатель склонен подчеркнуть здесь важную для себя мысль о неустойчивости человеческого сознания, усиленную в повести молодостью, неопытностью героя. В разных вариантах говорится о Мите одно: «Он не знал, за что любил, не мог точно сказать, чего хотел...» Такое наблюдение имеет неоднозначный смысл. Тут признание и инстинктивного максимализма любви, и зыбкости представлений о переживаемом. Последний мотив своеобразно развит на протяжении всего произведения. Митю мучает «кажимость» происходящего. Бесчисленны в повествовании обороты: «казалось ему», «упорно казалось ему», «как будто не было», «началось что-то», «как бы осуществленного». Настойчивыми указаниями на шаткость всех впечатлений «прошито» повествование. Таков исток многих важных моментов. Отношения с Катей почти призрачны, так как основываются в действитель ности на отсутствовавшем в девушке, «прелестнейшем в мире, чего от нее хотел, требовал Митя». С Аленкой он чувствует себя «лунатиком, покоренным чьей-то посторонней волей». «Я с ума схожу»,— думает юноша.
«Лунатизм» показателен для поведения не только еще незрелого героя повести, это еще один печальный знак общечеловеческой противоречивости. Чувственность разрушает ясность поступков. В ожидании ночного свидания с Аленкой Митя совершает «неожиданные для самого себя» действия. Но и при встрече (затем в раздумьях о них) с легкомысленной Катей понять истинное положение вещей ему мешают наплывы страстной истомы (или воспоминания о ней). Романтическая влюбленность, серьезность чувства свободно совмещаются с угарной жаждой телесных наслаждений.
Финал страданий Мити страшен. Получив от Кати известие о ее измене, он испытывает боль, которая была так сильна, так нестерпима, что несчастный схватил «тяжелый ком револьвера и, глубоко и радостно вздохнув, раскрыл рот и с силой, с наслаждением выстрелил». Невыносимая боль как исток наслаждения смертью — реакция на обрыв любви — основы жизни. Тем не менее правильно заметил немецкий поэт Р. М. Рильке, что бунинский герой «погрузил весь мир <•••> на маленький, устремляющийся от него кораблик «Катя». Сделал так Митя по нетленному закону любви, не уразумев, однако, что она была обращена к вымышленной им, несуществующей Кате. Гибель юноши подтверждает всеподчиняющую власть и трагичность этого чувства.
В повести по-новому воплощено устойчивое', думается, для Бунина представление о тесной, внутренней связи между целым и частями громадного земного царства. В рассказе «Братья» (1914) есть определение жажды, именуемой любовью: «...вместить в свое сердце весь зримый и незримый мир и вновь отдать его кому-то». Митя истинно копит для Кати увиденное, услышанное, продуманное, хочет подарить любимой ценности сущего и вместе с нею продолжить живую жизнь (отсюда вытекает философская окрашенность пейзажных зарисовок и бытовых сцен). Но при участии в вечном процессе Митя теряет невосполнимое звено: Катя не принимает его даров. Гармония развития нарушается.
Болезненное ощущение распада священных основ бытия обостряло память писателя. В ней были почерпнуты реально протекавшие светлые переживания и мучительно противоречивые побуждения — все то, что хранила душа и спустя годы постигала мысль. Бунин сам неоднократно говорил о свойственной ему «печали пространства и времени». В 1921 г. он записал: «Я жажду и живу не только своим настоящим, но и своей прошлой жизнью и тысячами чужих жизней, современных мне, и прошлым всей истории всего человечества со всеми его странами». Столь удивительная свобода «перемещения» стала возможной
потому, что память не только вобрала, но и углубила непосредственные впечатления личности, вызванные безграничным миром. Такому его освоению в детстве, юности, молодости и была посвящена «Жизнь Арсеньева».
Признавая, что «впрямь есть много автобиографического» в этом произведении, Бунин тем не менее сопротивлялся отождествлению изображенного с собственной жизненной историей. Справедливо, поскольку реальные события и факты прошлого были скорректированы и подчинены художественному осмыслению всего того, что довелось писателю «видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть» (запись о желании издать книгу особого жанра). Смысл памяти усложнился и расширился до духовного опыта создателя романа.
Рассказы цикла «Темные аллеи» (1937—1945), как подчеркивал автор, были полностью вымышленными, но тоже основанными на удержанных душой и позже заново понятых переживаниях.
Неслучайно в подавляющем большинстве повествование ведется ретроспективно, в форме воспоминаний героев о молодости. Так донесены реалии чувственной памяти писателя.
Настрой и название циклу дает стихотворение Н. П. Огарева «Обыкновенная повесть» (в нем есть «темных лип аллея»). Но у Огарева свидание молодых людей венчается строками:
...Осталось для людей закрыто, Что было там говорено И сколько было позабыто.
Бунин же пишет о незабвенном, что проложило след в человеческом сердце. Любовь, разумеется, занимает в этом ряду первое место.
Отношения возлюбленных нередко завершаются в рассказах трагедией. Однако Бунин вовсе не имел в виду неминуемой, природной связи света жизни и мрака небытия в этом чувстве. Смертный исход всегда психологически мотивирован: жестокостью властителей женщин («Генрих», «Дубки», «Пароход «Саратов») или муками ревности, влекущими брошенных мужчин к самоубийству («Кавказ»); столкновением чистой страсти с душевной пустотой либо вопиющей пошлостью («Галя Ганская», «Зойка и Валерия»).
Художника между тем очень мало занимали общественные истоки трагедии, хотя положение героев всюду социально конкретизировано. В бунинском цикле нет помещиков — погубителей крестьянских девушек, ни богатых развратников, покупающих женскую красоту. Даже когда речь заходит о продажных женщинах, то оттенена не драма их положения, а страшная внутренняя метаморфоза: унизительное ремесло принято безропотно, даже не без некоторого удовольствия («Мадрид», «Второй кофейник»). Слепое, животное вожделение — главный исход болезненных эмоций писателя («Муза», «Ночлег», «Антигона»).
Настрой рассказов вовсе не благостный. В отношениях мужчины и женщины, к чему приковано авторское внимание, особенно пугает угасание человеческой памяти даже о самых удивительных дарах судьбы. Люди незаметно для себя, преступно для жизни хоронят свое сердце.
В «Темных аллеях» (это произведение дало название всей книге) Надежда, пережившая некогда счастье большой любви, тридцать лет «все одним жила», для нее «все проходит, да не все забывается». А былой возлюбленный Надежды, случайно встре-тясь с ней, лишь на мгновение вспоминает «самое дорогое, что имел в жизни», и тут же успокаивается. Это нелепое спокойствие — знак омертвения в прошлом такой яркой, страстной личности.
Мудрый доктор («Речной трактир») верит в истину: «...ведь от всего остаются в душе жестокие следы, то есть воспоминания, которые особенно жестоки, мучительны, если вспоминается что-нибудь счастливое...» О вспышках света от былых радостей, будто оттесненных сонным существованием, Бунин пишет с редкой чувственной конкретностью, как бы заново проявляет краски минувшего. Одинокий человек («Поздний час») сам едет туда, где давно пережил «недоумение счастья», и снова видит в небе таинственную лучистую, зеленую звезду, «как та прежняя, но немую и неподвижную» теперь, над могилой девушки. Образ Руси (ее именем назван рассказ) по случайному поводу оживает в сознании ее бывшего возлюбленного. Но он с такой силой вновь в себе переживает утраченную любовь, все ее незабвенные повороты и детали, вплоть до запахов, осязаний, что за одну ночь переосмысливает всю жизнь: «Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет!» Долгие тягостные годы женщины, потерявшей на войне жениха, изнутри освещены их общей несвер-шившейся мечтой. «И я верю,— говорит она в старости,— горячо верю: где-то там он ждет меня — с той любовью и молодостью, как в тот вечер» («Холодная осень»).
Каждый рассказ сборника — жемчужина прозы писателя, где малейшие элементы чувств, даже облика, одежды, запечатлены «крупным планом». Открытием тайн любви, ее утонченных, прихотливых «переливов» воспринимается цикл этих коротких произведений. И все-таки, пожалуй, самое поразительное в нем — обращение к загадочным истокам мучительных испытаний, выпавших на долю искренних и чистых людей. Бунин сказал по поводу «Темных аллей»: «Я дал тысячную долю того, как мужчины всех племен и народов «рассматривают» всюду, всегда женщин со своего десятилетнего возраста и др. 90 лет <...>. И если это только развратность, а не нечто в тысячу раз иное, почти страшное...»
Здесь — намек на темные «низины» человеческого подсознания. В рассказах проникновение в эти непонятные явления дано в смягченном варианте — в связи с изображением недюжинных натур. Герои потрясены контрастами своего мироощущения, пытаются их преодолеть. Автор усиливает экспрессией слова, композиционными приемами этот мотив. Так написаны «Натали», «Чистый понедельник».
В «Натали» — история любви студента первого курса Мещерского к Натали Сенкевич, переданная в его воспоминаниях о долгом периоде: от первого знакомства с девушкой до ее смерти. Память доносит странности расцветающей юности и помогает осознать их.
Мещерский сам не хотел «нарушать свою чистоту, искать любви без романтики». Натали непорочна, обладает утонченной и гордой душой. Они сразу полюбили друг друга. А рассказ — об их расставании и холодном одиночестве: Натали выходит замуж за нелюбимого человека, а Мещерский вступает в случайную связь с крестьянкой. Внешняя причина одна — неожиданно возникшее накануне встречи с Натали сближение молодого человека с его двоюродной сестрой Соней. Внутренний процесс сложен.
Как всегда у Бунина, все событийные повороты едва обозначены. Явление же, которое занимает автора, в развитии. Уже в конце первой главки раскрыто дисгармоничное самочувствие Мещерского: «...как мне теперь жить в этой двойственности — в тайных свиданиях с Соней и рядом с Натали, одна мысль о которой уже охватывает меня таким чистым любовным восторгом...»
Почему происходит сближение с Соней? Сразу сообщены его видимые причины — общее среди молодежи стремление к ранним чувственным развлечениям, преждевременная зрелость девушки, ее смелый и вольный нрав. Но главное не в том. Мещерский сам не может представить, что оторвется от жарких объятий Сони. Все его существо навсегда сохранит опьянение этих ночных свиданий. Прекрасно понимая преступность своего поведения, он не может выбрать для себя что-то одно. Неразрешимым кажется юноше вопрос: «За что так наказал меня Бог, за что дал сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение Соней». Оба переживания вначале он называет любовью, и они разрастаются параллельно, предельно обостряя страдания совести.
Бедность и обманчивость чисто физической близости покажет время. Достаточно было Мещерскому пять дней не видеть Соню, и он забыл свое чувственное наваждение, хотя и слишком поздно: Натали узнала об измене. А многолетняя разлука с ней, к которой стремилась душа, лишь разожгла высокое чувство. Оно и соединило их после долгого разрыва в подлинном, хотя тайном и коротком, супружестве.
Главный герой рассказа способен на обожание женщины, на глубокую, ничем не утоляемую тоску по ней, может дать истинное счастье любимой. И все-таки он несет в себе безрассудную стихийную тягу к плотской красоте. В облике Натали и Сони убедительно отражено различие их очарования: воздушность, хрупкость одной и крупность выразительных форм, гибкость, страстность другой. Мещерский пленен собственной проснувшейся пылкостью, в чем, однако, заложен всеземной инстинкт продолжения рода. Поэтому тело тоже «помнит» свой расцвет и стремится к полному торжеству. Писатель отнюдь не осуждает этого влечения и твердо отъединяет его от разного рода нечистых побуждений. Вот почему его совестливый герой никак не может отказаться от своего наслаждения Соней. Но на этом пути обойдены запросы души, невозможна гармония личности. Мещерский, чуть ли не в единственном числе среди персонажей бунинского цикла, в конце концов достигает полного счастья. Авторский скепсис, думается, все-таки сказался в завершении рассказа — в преждевременной смерти Натали.
От Бунина, провидца и психолога, не укрылось ни одно из противоречий внутреннего бытия людей. Представляется, однако, что он наделял красотой любые страстные переживания. Прошлое, осененное сильными эмоциями, рисуется поистине з'вездным часом человека, сливается со звуками, красками, запахами природы. Либо, напротив, земные и небесные стихии как бы разделяют его несчастье грозой, осенним холодом. В таком обрамлении любовь воспринимается частью большого мира, соответственно ему непреодолимой и вечной, но всегда ощущаемой субъектом как открытие. Все, что не касается ее, сведено в рассказах к минимуму, нередко герои безымянны, лишены биографии. Зато неповторимое напряжение чувствований, сама поэтическая атмосфера встреч запечатлены с такой сочностью и притягательностью реалий, что произведения, независимо от финала, выглядят воспеванием могучих человеческих порывов.
Анализ литературных произведений
"ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО": судьбы мира и цивилизации
Наверное, первое, что бросается в глаза при чтении этого произведения Бунина, — библейские и мифологические ассоциации. Почему именно "из Сан-Франциско"? Разве мало в Америке городов, где мог родиться и прожить свою жизнь господин пятидесяти восьми лет, отправившийся с семьей путешествовать по Европе, а до этого работавший "не покладая рук" (в этом определении у Бунина проскальзывает еле заметная ирония: что это был за "труд", хорошо знали китайцы, "которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами"; другой автор написал бы не о работе, а об "эксплуатации", но Бунин — тонкий стилист — предпочитает, чтобы читатель сам догадался о характере этого "труда"!): Не потому ли, что город назван так в честь известного христианского святого Франциска Ассизского, проповедовавшего крайнюю бедность, аскетизм, отказ от любой собственности? Не становится ли таким образом очевиднее по контрасту с его бедностью неуемное желание безымянного господина (следовательно, одного из многих) наслаждаться всем в жизни, причем наслаждаться агрессивно, упорно, в полной уверенности, что он имеет полное на это право? Как замечает писатель, господина из Сан-Франциско постоянно сопровождала "толпа тех, на обязанности^ которых лежало достойно принять" его. И "так было всюду...". И господин из Сан-Франциско твердо убежден, что так должно было быть всегда.
Только уже в самой последней редакции, незадолго до смерти, Бунин снял многозначительный эпиграф, ранее всегда открывавший этот рассказ: "Горе тебе, Вавилон, город крепкий". Снял, возможно, потому, что эти 'слова, взятые из Апокалипсиса, новозаветной книги, пророчащей о конце света, рассказывающей о городе порока и разврата Вавилоне, показались ему слишком откровенно выражающими его отношение к описанному. Но он оставил название парохода, на котором плывет американский богач с женой и дочерью в Европу, — "Атлантида", как бы желая лишний раз напомнить читателям об обреченности существования, основным наполнением которого стала страсть к получению удовольствий. И по мере того как возникает подробное описание ежедневного распорядка дня путешествующих на этом корабле — "вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубе, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь оповещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель этого существования, венец его..." — нарастает ощущение, что перед нами описание Валтасарова пира. Это ощущение тем более реально, что "венцом" каждого дня действительно являлся роскошный обед-пир, после которого начинались танцы, флирт и другие развлечения.
И возникает чувство, что, как и на пиру, устроенном, согласно библейскому преданию, последним вавилонским царем Валтасаром накануне взятия города Вавилона персами, на стене таинственной рукой будут начертаны непонятные слова, таящие скрытую угрозу: "МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН". Тогда, в Вавилоне, их смог расшифровать только иудейский мудрец Даниил, который объяснил, что они содержат предсказание гибели города и раздел вавилонского царства между завоевателями. Так вскоре и случилось. У Бунина же это грозное предостережение присутствует в виде несмолкающего грохота океана, вздымающего свои громадные валы за бортом парохода, снежной вьюги, кружащейся над ним, мрака, охватывающего все пространство вокруг, воя сирены, которая поминутно "взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой". Так же страшны и "живое чудовище" — исполинский вал в чреве парохода, и "адские топки" его преисподней, в раскаленном зеве которых клокочут неведомые силы, и потные грязные люди с отсветами багрового пламени на лицах. Но как пирующие в Вавилоне не видят этих грозных слов, так и обитатели судна не слышат этих одновременно стенающих и лязгающих звуков: их заглушают мелодии прекрасного оркестра и толстые стены кают. Как такое же тревожное предзнаменование, но обращенное уже не ко всем обитателям парохода, а к одному господину из Сан-Франциско, может быть воспринято "узнавание" им хозяина отеля на Капри: "точь-в-точь такого" элегантного молодого человека "с зеркально причесанной головою" видел он во сне прошедшей ночью.
Удивительно, что Бунин, который всегда славился тем, что не прибегал в отличие от Чехова к повторяющейся детали, в данном случае неоднократно использует прием повторения, нагнетания одних и тех же действий, ситуаций, деталей. Он не удовлетворяется тем, что подробно рассказал о распорядке дня на пароходе. С тем же тщанием писатель перечисляет все, что делают путешественники, прибыв в Неаполь. Это опять первый и второй завтраки, посещение музеев и старинных церквей, обязательный подъем на гору, пятичасовой чай в отеле, обильный обед вечером... Здесь так же все рассчитано и запрограммировано, как и в жизни господина из Сан-Франциско, который уже вперед на два года знает, где и что ему предстоит. На юге Италии он будет наслаждаться любовью молоденьких неаполитанок, в Ницце любоваться карнавалом, в Монте-Карло участвовать в автомобильных и парусных гонках и играть в рулетку, во Флоренции и Риме слушать церковные мессы, а потом посетит Афины, Палестину, Египет и даже Японию.
Однако нет в этих самих по себе очень интересных и привлекательных вещах подлинной радости для людей, пользующихся ими. Бунин подчеркивает механистичность их поведения. Они не наслаждаются, а "имели обычай начинать наслаждение жизнью" с того или другого занятия; у них, видимо, 'отсутствует аппетит, и его необходимо "возбуждать"; они не прогуливаются по палубе, а им "полагается бодро гулять"; они "должны" взгромождаться на маленьких серых осликов, осматривая окрестности; они не выбирают музеи, а им обязательно демонстрируют чье-нибудь "непременно знаменитое" "Снятие с креста". Даже капитан корабля предстает не как живое существо, а как "огромный идол" в своем шитом золотом мундире. Так писатель делает своих знатных и богатых героев пленниками золотой клетки, в которую они сами себя заточили и в которой они беззаботно пребывают до поры до времени, не подозревая о грядущем...
Это будущее подстерегло среди них пока одного только господина из Сан-Франциско. И это будущее — была Смерть! Мелодия смерти подспудно начинает звучать с самых первых страниц произведения, постепенно становясь ведущим мотивом. Вначале смерть предельно эстетизирована, живописна: в Монте-Карло одним из любимых занятий богатых бездельников является "стрельба в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас стукаются белыми комочками о землю". (Для Бунина вообще характерна эстетизация вещей обычно неприглядных, которые должны скорее пугать, чем привлекать наблюдателя, — ну кто, кроме него, мог написать о "чуть припудренных нежнейших розовых прыщиках возле губ и между лопаток" у дочери господина из Сан-Франциско, сравнить белки глаз негров с "облупленными крутыми яйцами" или назвать молодого человека в узком фраке с длинными фалдами "красавцем, похожим на огромную пиявку"!) Затем намек на смерть возникает в словесном портрете наследного принца одного из азиатских государств, милого и приятного в общем человека, усы которого, однако, "сквозили, как у мертвого", а кожа на лице была "точно натянута". И сирена на корабле захлебывается в "смертной тоске", суля недоброе, и музеи холодны и "мертвенно-чисты", и океан ходит "траурными от серебряной пены горами" и гудит, как "погребальная месса".
Но еще более явственно дыхание смерти чувствуется в наружности главного героя, в портрете которого превалируют желто-черно-серебристые тона: желтоватое лицо, золотые пломбы в зубах, цвета слоновой кости череп. Кремовое шелковое белье, черные носки, брюки, смокинг довершают его облик. Да и сидит он в золотисто-жемчужном сиянии чертога обеденной залы. И кажется, что от него эти краски распространяются на природу и весь окружающий мир. Разве что добавлен еще тревожно-красный цвет. Понятно, что океан катит свои черные валы, что багровое пламя вырывается-из топок корабля, естественно, что у итальянок черные волосы, что резиновые накидки извозчиков отдают чернотой, что толпа лакеев "черна", а у музыкантов могут быть красные куртки. Но почему прекрасный остров Капри тоже надвигается "своей чернотой", "просверленный красными огоньками", почему даже "смирившиеся волны" переливаются, как "черное масло", а по ним от зажегшихся фонарей на пристани текут "золотые удавы"?
Так Бунин создает у читателя представление о всесилии господина из Сан-Франциско, способном заглушить даже красоту природы! В поэме "Возмездие" Блок писал о "глухих" годах России, когда над нею злой гений Победоносцев "простер совиные крыла", погрузив страну во мрак. Не так ли и господин из Сан-Франциско простирает крылья зла над всем миром? Ведь даже солнечный Неаполь не озаряется солнцем, пока там находится американец, и остров Капри кажется каким-то призраком, "точно его никогда и не существовало на свете", когда богач приближается к нему...
Все это нужно Бунину, чтобы подготовить читателя к кульминационному моменту повествования — смерти героя, о которой тот не задумывается, мысль о которой вообще не проникает в его сознание. Да и какая может быть неожиданность в этом запрограммированном мире, где торжественное одевание к ужину свершается таким образом, будто человек готовится к "венцу" (т.е. счастливой вершине своей жизни!), где существует бодрая подтянутость пусть и немолодого, но хорошо выбритого и еще очень элегантного человека, который так легко обгоняет запаздывающую к ужину старуху! Бунин припае только одну деталь, которая "выбивается" из ряда хорошо отрепетированных дел и движений: когда господин из Сан-Франциско одевается к ужину, не слушается его пальцев шейная запонка, никак не желает она застегиваться... Но он все-таки побеждает ее, больно кусающую "дряблую кожицу в углублении под кадыком", побеждает "с сияющими от напряжения глазами", "весь сизый от сдавившего ему горло... тугого воротничка". И вдруг в эту минуту он произносит слова, которые никак не вяжутся с атмосферой всеобщего довольства, с восторгами, которые он приготовился получать^"— О, это ужасно!— пробормотал он... и повторил с убеждением: — Это ужасно..." Что именно показалось ему ужасным в этом рассчитанном на удовольствия мире, господин из Сан-Франциско, не привыкший задумываться о неприятном, так и не попытался понять. Однако поразительно то, что до этого говоривший преимущественно по-английски или итальянски американец (русские реплики его весьма кратки и воспринимаются как "проходные") — дважды повторяет это слово по-русски... Кстати, стоит вообще отметить его отрывистую, как бы лающую речь: он не произносит более двух-трех слов кряду.
"Ужасным" было первое прикосновение Смерти, так и не осознанной человеком, в душе которого "уже давным-давно не осталось... каких-либо мистических чувств". Ведь, как пишет Бунин, напряженный ритм его жизни не оставлял "времени для чувств и размышлений". Впрочем, некоторые чувства, вернее, ощущения все же у него были, правда простейшие, если не сказать низменные... Писатель неоднократно указывает, что оживлялся господин из Сан-Франциско только при упоминании об исполнительнице тарантеллы (его вопрос, заданный "ничего не выражающим голосом", о ее партнере: не муж ли он — как раз и выдает скрываемое волнение), только воображая, как она, "смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде <...> пляшет", только предвкушая "любовь молоденьких неаполитанок, пусть и не совсем бескорыстную", только любуясь "живыми картинами" в притонах или так откровенно заглядываясь на знаменитую красавицу-блондинку, что его дочери стало неловко. Отчаяние же он чувствует лишь тогда, когда начинает подозревать, что жизнь вырывается из-под его контроля: он приехал в Италию наслаждаться, а здесь туман, дожди и ужасающая качка... Зато ему дано с наслаждением мечтать о ложке супа и глотке вина.
И за это, а также и за всю прожитую жизнь, в которой были и самоуверенная деловитость, и жестокая эксплуатация других людей, и бесконечное накопление богатств, и убежденность, что все вокруг призваны "служить" ему, "предупреждать" его малейшие желания, "таскать" его вещи, за отсутствие какого-либо живого начала казнит его Бунин. И казнит жестоко, можно сказать, беспощадно.
Смерть господина из Сан-Франциско потрясает своей неприглядностью, отталкивающим физиологизмом. Теперь писатель в полной мере использует эстетическую категорию "безобразного", чтобы в нашей памяти навсегда запечатлелась следующая отвратительная картина: "шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала <...>, голова завалилась на плечо и замоталась <...>, — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то". Но это был не конец: "...он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный..." Хриплое клокотание продолжало раздаваться из его груди и позже, когда он уже лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, тускло освещенный единственной лампочкой. Бунин не жалеет отталкивающих подробностей, чтобы воссоздать картину жалкой, неприглядной смерти некогда могущественного человека, которого никакое богатство не может спасти от последовавшего после кончины унижения. И только когда исчезает конкретный господин из Сан-Франциско, а на его месте появляется "кто-то другой", осененный величием смерти, писатель позволяет себе несколько деталей, подчеркивающих значимость свершившегося: "медленно <...> потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть". А позже мертвому даруется и подлинное общение с природой, которого он был лишен, в чем, будучи живым, никогда не испытывал потребности. Мы хорошо помним, к чему стремился и на что "нацеливался" в своей жизни господин из Сан-Франциско. Теперь же, в холодной и пустой комнате, "звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене".
Но кажется, что, живописуя дальнейшие унижения, которые сопровождали посмертное земное "бытие" господина из Сан-Франциско, Бунин даже вступает в противоречие с жизненной правдой. У читателя может возникнуть вопрос: почему, например, хозяин отеля считает те деньги, которые могли дать ему жена и дочь умершего постояльца в благодарность за перенесение тела в кровать роскошного номера, пустяком? Почему он теряет остатки уважения к ним и даже позволяет себе "осадить" мадам, когда она начинает требовать причитающееся ей по праву? Почему он так торопится "распрощаться" с телом, даже не давая возможности близким приобрести гроб? И вот уже по его распоряжению тело господина из Сан-Франциско помещают в длинный ящик из-под содовой английской воды, и его на рассвете, тайком, мчит вниз к пристани пьяненький извозчик, чтобы спешно погрузить на пароходик, который передаст свою ношу одному из портовых складов, после чего оно вновь окажется на "Атлантиде". А там черный просмоленный гроб запрячут глубоко в трюм, в котором он и будет находиться до возвращения семьи домой.
Но такое положение дел действительно возможно в мире, где Смерть воспринимается как нечто постыдное, непристойное, "неприятное", нарушающее чинный порядок, как mauvais tоп (дурной тон, плохое воспитание — фр.), способный испортить настроение, выбить из колеи. Писатель не случайно выбирает глагол, который в нормальном восприятии не может согласовываться со словом смерть: "натворил". "Не будь в читальне немца <...> — ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он", господин из Сан-Франциско. Следовательно, смерть в восприятии этих людей — нечто такое, что следует "замять", скрыть, иначе не избежать "обиженных лиц", претензий и "испорченного вечера". Именно потому так спешит хозяин отеля избавиться от умершего, что в мире, к которому принадлежит господин из Сан-Франциско, искажены представления о должном и недолжном, о приличном и неприличном (неприлично умирать вот так, не вовремя, но прилично приглашать изящную пару "играть в любовь за хорошие деньги", услаждая взоры пресыщенных бездельников; можно упрятать тело в ящик из-под бутылок, но нельзя, чтобы гости нарушили свой моцион). Писатель настойчиво акцентирует то обстоятельство, что, не будь нежелательного свидетеля, вышколенные слуги "мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и голову господина из Сан-Франциско куда подальше" и все пошло бы по заведенному порядку. А теперь хозяину приходится извиняться перед гостями за причиненные неудобства: он вынужден был отменить тарантеллу, потушить электричество. Он даже дает чудовищные с человеческой точки зрения обещания, говоря, что примет "все зависящие от него меры к устранению неприятности". (Здесь мы можем еще раз убедиться в тончайшей иронии Бунина, которому удается передать жуткое самомнение современного человека, убежденного в том, что он может что-то противопоставить неумолимой смерти, что в его силах "исправить" неизбежное.)
Писатель "наградил" своего героя такой безобразной, непросветленной смертью, чтобы еще раз подчеркнуть ужас той неправедной жизни, которая только и могла завершиться подобным образом. И действительно, после смерти господина из Сан-Франциско мир почувствовал облегчение. Произошло чудо. Уже на следующий день "озолотилось" утреннее голубое небо, "на острове снова водворились мир и покой", на улицы высыпал простой люд, а городской рынок украсил своим присутствием красавец Лоренцо, который служит моделью многим живописцам и как бы символизирует собою прекрасную Италию. Все в нем разительно контрастирует с господином из Сан-Франциско, хотя он тоже, как и тот, старик! И его спокойствие (он может стоять на рынке с утра до вечера), и его бессребреничество ("он принес и уже продал за бесценок двух пойманных ночью омаров"), и то, что он "беззаботный гуляка" (его безделье приобретает нравственную ценность по сравнению с суетливой готовностью американца получать удовольствия). У него "царственные повадки", в то время как медлительность господина из Сан-Франциско кажется заторможенностью, и ему не надо специально одеваться и прихорашиваться — его лохмотья живописны, а красный шерстяной берет как всегда лихо спущен на ухо.
Но в еще большей степени подтверждает опустившуюся на мир благодать мирное шествие с горных высот двух абруццких горцев. Бунин специально замедляет темп повествования, чтобы читатель мог вместе с ними открыть панораму Италии и насладиться ею — "целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор <...>". Важна и остановка в пути, которую делают эти люди: перед озаренной солнцем, в венце, золотисто-ржавом от непогоды, белоснежной статуей Мадонны. Ей, "непорочной заступнице всех страждущих", возносят они "смиренно-радостные хвалы". Но и солнцу. И утру. Бунин делает этих персонажей полухристианами - полуязычниками, детьми природы, чистыми и наивными... И эта остановка, превращающая обычный спуск с горы в длительное путешествие, делает его и осмысленным (опять-таки в отличие от бессмысленного накопления впечатлений, которым должно было увенчаться путешествие господина из Сан-Франциско).
Бунин открыто воплощает свой эстетический идеал в простых людях. Уже до этого апофеоза естественной, целомудренной, религиозной жизни, который возникает незадолго до финала рассказа, проглядывало его восхищение естественностью и незамутненностью их существования. Во-первых, почти все они удостоились чести быть поименованными. В отличие от безымянного "господина", его жены, "миссис", его дочери, "мисс", а также бесстрастного хозяина отеля на Капри и капитана корабля — у слуг, танцовщиков есть имена! Кармелла и Джузеппе великолепно танцуют тарантеллу, Луиджи хлестко передразнивает английскую речь умершего, а старик Лоренцо позволяет любоваться собою заезжим иностранцам. Но важно также и то, что смерть уравняла чванного господина из Сан-Франциско с простыми смертными: в трюме корабля он находится рядом с адскими машинами, обслуживаемыми "облитыми едким, грязным потом" голыми людьми!
Но Бунин не столь однозначен, чтобы ограничиться прямым противопоставлением ужасов капиталистической цивилизации естественной скромности незатейливой жизни. Кажется, что со смертью господина из Сан-Франциско исчезло социальное зло, но осталось зло космическое, неистребимое, то, существование которого потому вечно, что за ним зорко следит Дьявол. Бунин, обычно не склонный прибегать к символам и аллегориям (исключение составляют его рассказы, созданные на рубеже XIX и XX вв., — "Перевал", "Туман", "Велга", "Надежда", где возникали романтические символы веры в будущее, преодоления, упорства и т.п.), здесь взгромоздил на скалы Гибралтара самого Дьявола, не спускающего глаз с уходящего в ночь корабля, и как бы мимоходом вспомнил о жившем на Капри две тысячи лет тому назад человеке, "несказанно мерзком в удовлетворении своей похоти и почему-то имевщем власть над миллионами людей, наделавшем над ними жестокостей сверх всякой меры".
(Обратите внимание на возникающую параллель между безымянным господином из Сан-Франциско, от памяти о котором поспешили сразу же избавиться, и знаменитым императором Тиберием — в рассказе у Бунина он назван Тиверием, — которого "человечество навеки запомнило", причем так основательно, что доныне "многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где он жил...").
По Бунину, социальное зло может быть временно устранено — кто был "всем", стал "ничем", то, что было "наверху", оказалось "внизу", но космическое зло, воплощаемое в силах природы, исторических реалиях, неустранимо. И залогом этого зла мрак, необозримый океан, бешеная вьюга; сквозь них ю проходит стойкий и величавый корабль на котором по-прежнему сохраняется социальная иерархия: внизу жерла адских топок и прикованные к ним рабы, вверху — нарядные пышные залы, бесконечно длящийся бал, многоязычная толпа, блаженство томных мелодий...
Но Бунин не рисует этот мир социально двумерным, для него в нем существуют не только эксплуататоры и эксплуатируемые. Писатель создает не социально-обличительное произведение, а философскую притчу, и поэтому он вносит в традиционную иерархию маленькую поправку. Выше всех, над роскошными каютами и залами, обитает «грузный водитель корабля", капитан, он "восседает" надо всем кораблем в "уютных и слабо освещенных покоях". И он единственный, кто доподлинно знает о происходящем, — о нанятой за деньги паре влюбленных, о мрачном грузе, который находится на дне корабля. Он единственный, кто слышит "тяжкие завывания сирены, удушаемой бурей" (для всех остальных она, как мы помним, не слышна за звуками оркестра), и его это тревожит. Но он успокаивает себя, возлагая надежды на технику, на достижения цивилизации так же, как верят в него плывущие на пароходе люди, убежденные в том, что он имеет "власть" над океаном. Ведь корабль "громаден", "стоек, тверд, величав и страшен", он построен Новым Человеком (примечательны эти заглавные буквы, используемые Буниным для обозначения и человека и Дьявола!), а за стеною капитанской каюты находится радиорубка, где телеграфист принимает любые сигналы из любых частей света. Дабы подтвердить "всесилие" "бледнолицего телеграфиста", Бунин создает подобие нимба вокруг его головы: металлический полуобруч. А чтобы дополнить впечатление — наполняет комнату "таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, разрывавшихся вокруг...". Но перед нами лжесвятой, так же как капитан — никакой не командир, не водитель, не бог, а всего-навсего "языческий идол", которому привыкли поклоняться. И их всесилие ложно, как лжива вся цивилизация, прикрывающая собственную слабость внешними атрибутами бесстрашия и силы, настойчиво отгоняющая от себя мысли о конце. Оно так же ложно, как весь этот мишурный блеск роскоши и богатства, которые не способны спасти человека ни от смерти, ни от мрачных глубин океана, ни от вселенской тоски, симптомом которой можно считать то, что и великолепно демонстрирующей безграничное счастье очаровательной паре "давно наскучило <...> притворно мучиться своей блаженной мукой". Грозный зев преисподней, где клокочут "страшные в своей сосредоточенности силы", открыт и поджидает своих жертв. Какие силы имел в виду Бунин? Возможно, это и гнев порабощенных — не случайно Бунин акцентировал презрение, с каким господин из Сан-Франциско воспринимает подлинных людей Италии: "жадные, воняющие чесноком людишки", живущие в "жалких, насквозь проплесневелых каменных домишках, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей". Но, несомненно, это и готовая выйти из подчинения техника, только создающая иллюзию безопасности. Недаром капитан вынужден себя успокаивать близостью каюты телеграфиста, которая на самом деле только выглядит "как бы бронированной".
Может быть, единственным (помимо целомудрия естественного мира природы и людей, близких к ней), что может противостоять гордыне Нового Человека со старым сердцем, является молодость. Ведь единственным живым человеком среди марионеток, населяющих корабли, отели, курорты, является дочь господина из Сан-Франциско. И пусть она тоже не имеет имени, но по совсем другой причине, чем ее отец. В этой девушке для Бунина слилось все то, что отличает молодость от пресыщенности и утомленности, приносимых прожитыми годами. Она вся в предощущении любви, в преддверии тех счастливых встреч, когда неважно, хорош или дурен собой твой избранник, важно, что он стоит рядом с тобой и ты "слушаешь его и от волнения не понимаешь, что он <...> говорит", млея от "неизъяснимого очарования", но при этом упорно "делаешь вид, что пристально смотришь вдаль". (Бунин явно демонстрирует снисходительность по отношению к такому поведению: будто бы "не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода", — для писателя важно, что она способна пробудиться.) Девушка едва не падает в обморок, когда ей кажется, что она увидела понравившегося ей наследного принца одного азиатского государства, хотя доподлинно известно, что он не может находиться в этом месте. Она способна смутиться, перехватывая нескромные взгляды, какими ее отец провожает красавиц. И невинная откровенность ее одежды явно контрастирует с лишь молодящим ее отца облачением и с богатым нарядом ее матери. Только у нее тоска сжимает сердце, и ее посещает "чувство страшного одиночества", когда отец признается ей, что во сне ему привиделся человек, похожий на хозяина гостиницы. И только она горько рыдает, понимая, что отец мертв (у ее матери слезы моментально высыхают, как только она получает отпор со стороны хозяина отеля).
В эмиграции Бунин создает притчу "Молодость и старость", подводящую итог его раздумьям о жизни человека, вставшего на путь наживы и приобретательства. "Бог сотворил небо и землю... Потом Бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, [человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете для одного тебя Бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало... Потом Бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доводе»? И ишак зарыдал, заплакал и сказал Богу: зачем мне столько? Дай мне, Бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, сказал человек Богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так Бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни... Потом Бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни<...>. Ты, сказал Бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И... собака даже завыла: И, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить Бога: прибавь мне и эту половину! И опять Бог ему прибавил... Ну, а потом Бог сотворил обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет... лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, — и все... будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться. И она отказалась<...>. И человек выпросил себе и эту половину<...>. Человек свои собственные тридцать лет прожил по-человечески — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег свое богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись".
Рассказ "Господин из Сан-Франциско" можно считать полнокровным полотном жизни, позднее свернутым в тугие кольца притчи "Молодость и старость". Но уже в нем по законам притчи вынесен суровый приговор человеку-ослу, человеку-собаке, человеку-обезьяне, а более всего — "Новому Человеку со старым сердцем", который установил на земле антигуманные законы, слышно осуждение всей земной цивилизации, заковавшей себя в кандалы лживой морали.
Весной 1912 г. весь мир облетело сообщение о столкновении с айсбергом крупнейшего пассажирского судна "Титаник", о страшной гибели более чем полутора тысяч человек. Это событие прозвучало предостережением человечеству, упоенному научными успехами, убежденному в своих безграничных возможностях. Огромный "Титаник" на какое-то время стал символом этой мощи. Но его погружение в волны океана, самоуверенность капитана, не внявшего сигналам опасности, неспособность противостоять стихии, беспомощность команды еще: раз подтвердили хрупкость и незащищенность человека перед лицом космических сил. Может быть, наиболее остро воспринял эту катастрофу И.А. Бунин, увидевший в ней итог деятельности "гордыни Нового Человека со старым сердцем", о чем он и написал в своем рассказе "Господин из Сан-Франциско" три года спустя, в 1915 г.
