Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
016- Хрестоматия (Тексты по истории России)_сост Л Я Аверьянов.doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
4.3 Mб
Скачать

Хрестоматия (Тексты по истории России).

сост. - Аверьянов Л.Я.

Оглавление

1. Анненкова П.Е. - Записки жены декабриста.

2. Булгаков С. Н. - Героизм и подвижничество.

3. Гумилев Л.Н. - Древняя Русь и Великая Степь

4. Давыдов Д. В. - Дневник партизанских действий 1812 года.

5. Жильяр П. - Император Николай II и его семья. Избранные главы.

6. Карамзин Н.М. - История государства Российского (Главы из книги)

7. Ключевский В.О. - Курс русской истории (Избранные лекции)

8. Костомаров Н.И. - Великий князь и государь Иван Васильевич (Фрагменты из книги " Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей.")

9. Ломоносов М.В. - Древняя Российская История

10. Милюков П. Н. - Интеллигенция и историческая традиция.

11. Милюков П.Н. - Речь на конференции кадетской партии в ноябре 1909 г.

12. Митрополит Иоанн - Битва за Россию.

13. Письмо А.С.Пушкина П.Я.Чаадаеву 19 октября 1836 года.

14. Пушкин А.С. - История Пугачева.

15. Рыбаков Б.А. - Культура Руси

16. Рыбаков Б.А. - Христианство и язычество

17. Скрынников Р.Г. - Возвышение Москвы. (Фрагменты из книги "История Российская. IX-XVII вв.")

18. Скрынников Р.Г. - У истоков самодержавия. (Фрагменты из книги "История Российская. IX-XVII вв.")

19. Скрынников Р.Г. - Древнерусское государство. (Фрагменты из книги "История Российская. IX-XVII вв.")

20. Соглашение относительно уступки Российского Имущества в Северной Америке между Его Величеством Императором всея России и Соединенными Штатами Америки.

21. Соловьев С.М. - История России с древнейших времен

22. Чаадаев П.Я. - "Несколько слов о польском вопросе".

1. П.Е. АННЕНКОВА

ЗАПИСКИ ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТА

По мере того, как я удалялась от Москвы, мне становилось все грустнее и грустнее, в эту минуту чувство матери заглушало все другое, и слезы душили меня при мысли о ребенке, которого я покидала

Меня провожали два человека, выбранные мною еще заранее из многочисленной дворни Анны Ивановны. Один из них был тот Степан, который сопровождал меня всюду и которого я очень любила, тем более, что он служил мне переводчиком, другой - Андрей, которого мне почти насильно навязали Несмотря на то что Андрей старался мне угодить всем и прислуживать с большою предупредительностью, я ему не доверяла, но принуждена была, однако ж, взять его с собою, так как третий, Михаила, который сначала было согласился сопровождать меня, потом отказался, а Андрей сам предлагал услуги свои, и кормилица девочки моей за него очень ходатайствовала

Подорожную, за которую я заплатила 400 рублей 80 коп (конечно, ассигнации), выдали мне в Москве только до Иркутска, так что мне не было известно - куда далее я должна буду ехать, и только в Иркутске узнала я, что именно в Читу

До Казани добралась я с трудом, потому что, не имея понятия о зимних дорогах, не умела выбрать экипажа, а купленный мною в Москве оказался слишком тяжел.

В Казани, на мое счастье, были две тетки Ивана Александровича, у которых я и остановилась. Они приняли во мне большое участие и помогли запастись теплым платьем на дорогу, а также выменять мой тяжелый возок на две купеческие повозки, крытые рогожами Эти экипажи были так легки и так прочны, что нисколько нас не задерживали, лошади точно летели Правда, что и дороги были бесподобные; наконец, моей быстрой езде много способствовал бланк, выданный Давыдовым, начальником всех сибирских почт, по просьбе одной из почтенных тетушек Анненкова в Казани

Из этого города выехала я 4 января 1828 года в 12 часов и была в Перми шестого Везде, где я ни появлялась, все изумлялись - с какой быстротою я ехала Мне самой непонятно теперь, как могла я выносить такую быструю езду при таком ужасном холоде, какой был в ту зиму.

Из Москвы до Иркутска я доехала в 18 дней и потом узнала, что так ездят только фельдъегеря. Зато однажды меня едва не убили лошади, а в другой раз я чуть-чуть не отморозила себе все лицо, и если бы на станции не помогла мне дочь смотрителя, то я, наверное, не была бы в состоянии продолжать путь Эта девушка не дала мне взойти в комнату, вытолкнула на улицу, потом побежала, принесла снегу в тарелку и заставила тереть лицо, тут я только догадалась - в чем дело

В этот день было 37° мороза, люди тоже оттирали себе лица и конечности, и мы мчались снова.

Выезжая из Перми, я заметила, что нам заложили каких-то необыкновенных маленьких лошадей (башкирских), но таких бойких, что они не стояли на месте Между тем повозку мою тщательно закупорили от холода и крепко застегнули фартук Степан сидел на козлах, Андрей ехал в другой повозке, ямщик был молодой мальчик; я стала наблюдать, что он все греет себе руки, заложив вожжи под себя Вдруг лошади, почуя, что ямщик распустил вожжи, помчались с необыкновенною силою, мигом сбросив ямщика и человека с козел Постромки у пристяжных оборвались, и осталась одна коренная, которая, спускаясь с пригорка, упала, повозка полетела вместе с нею и опрокинулась; тогда все чемоданы, уложенные в повозке, свалились на меня Со мной была неизменная моя собака (Ком), она страшно выла, и я начинала буквально задыхаться, когда услышала шаги около повозки и увидала человека, тогда я стала просить помочь мне поскорее; человек этот, вероятно, был очень силен, потому что не затруднился поднять повозку и поставить ее на полозья Я увидела перед собою башкирца, который ни слова не говорил по-русски; мы смотрели друг на друга с недоумением. Я второпях, не подумав о том, что делаю, движимая чувством признательности к человеку, спасшему мне жизнь, вынула свой портфель, довольно туго набитый, и подала ему 25-рублевую ассигнацию; но, оглянувшись, спохватилась, что мы были с ним одни с глазу на глаз в дремучем лесу; воздух был так густ, что кругом ничего не было видно; так мы простояли целый час с моим спасителем Он ехал с возом соломы, когда увидал меня в опасности и подоспел на помощь Через час я услышала какой-то непонятный для меня в то время шум, но впоследствии слишком знакомый Шум этот происходил от оков, в которых подвигалась целая партия закованных людей, - иные были даже прикованы к железной палке Вид этих несчастных был ужасен Чтобы сохранить лица от мороза, на них висели какие-то грязные тряпки с прорезанными дырочками для глаз

Наконец, я увидела и моих людей; другую повозку лошади тоже понесли, ямщик, как и мой, тоже свалился с козел, а лошади примчались на следующую станцию, с которой уже люди возвращались, разыскивая меня. Станция находилась в трех верстах; мы скоро добрались до нее, отдохнули и, оправившись от испуга, продолжали путь.

Совершив переезд через Уральский хребет, мы достигли Екатеринбурга. Здесь люди мои потребовали остановки, чтобы отдохнуть, в чем по справедливости я не могла им отказать и в чем сама также очень нуждалась.

Недалеко от Екатеринбурга нас чуть-чуть не остановили какие-то люди, вероятно, не с добрым намерением; из лесу выехало человек пять или шесть верхом и закричали на нас "стой!". Но ямщики наши не оробели, погнали лошадей с криком и свистом, отвечая, что едут не купцы, и мы ускакали

В Барабинской степи, чтобы как-нибудь заставить меня выйти из экипажа, Степан на одной из станций убеждал меня зайти посмотреть на красавицу. А так как я часто высказывала, что в России мало красивых женщин, то Степан действительно подстрекнул мое любопытство.

Я зашла в комнату и была поражена, увидев девушку лет 18, которая сидела за занавескою и пряла. Это была раскольница, и замечательно красивая.

В Томск приехали мы в воскресенье рано утром и остановились на день. Я воспользовалась остановкою, чтобы сходить к обедне, и встретила в церкви двух сенаторов: Безродного и кн. Куракина, которые производили тогда в Сибири ревизию.

Между Томском и Красноярском на одной из станций я встретила молодого человека с фельдъегерем. Это был Корнилович, отправленный сначала вместе с другими в Читинский острог. Теперь фельдъегерь, который год спустя после того, как были отправлены все декабристы в Сибирь, привез Вадковского в Читу, вез обратно Корниловича в Петропавловскую крепость, как я узнала потом. Позднее из Петропавловской крепости Корнилович был отправлен на службу на Кавказ, где вскоре скончался. Фельдъегерь, везший Корниловича, был гораздо человечнее, чем тот, который вез Ивана Александровича Анненкова с товарищами, так что при встрече со мною Корнилович был без оков, о чем, впрочем, он очень просил меня не говорить коменданту Читы Лепарскому.

В Красноярске Степан и Андрей доказывали мне, что необходимо починить полозья у экипажей, но я более не хотела останавливаться и, - несмотря на их уверения, что полозья не дойдут до Иркутска, доехала благополучно.

Вопреки уверениям Александра Дюма, который в своем романе говорит, что целая стая волков сопровождала меня всю дорогу, я видела во все время моего пути в Сибирь только одного волка, и тот удалился, поджавши хвост, когда ямщики начали кричать и хлопать кнутами.

Проезжая через Сибирь, я была удивлена и поражена на каждом шагу тем радушием и гостеприимством, которые встречала везде. Была я поражена и тем богатством и обилием, с которыми живет народ и поныне (1861 год), но тогда еще более было приволья всем. Особенно гостеприимство было развито в Сибири. Везде нас принимали, как будто мы проезжали чрез родственные страны; везде кормили людей отлично и, когда я спрашивала - сколько должна за них заплатить, ничего не хотели брать, говоря: "Только Богу на свечку пожалуйте".

Такое бескорыстие изумляло меня, но оно происходило не от одного радушия, а также и от избытка во всем.

Сибирь чрезвычайно богатая страна, земля необыкновенно плодородна, и немного надо приложить труда, чтобы получить обильную жатву.

В Каинске мне рассказал почтмейстер, как княгиня Трубецкая, рожденная графиня Лаваль, проезжая летом, должна была бросить в этом городе карету свою, которая сломалась дорогой и некому было починить ее. Таким образом, эта женщина, воспитанная в роскоши, выросшая в высшем кругу, изнеженная с детства, проскакала 1,750 верст в сквернейшей тележке, потому что в Каинске, кроме перекладной, она ничего не могла достать, а кто знает, что такое перекладная!

Около Красноярска я съехалась на одной из станций с губернатором Енисейской губернии.

Подстрекаемый любопытством, прочитав мою иностранную фамилию и предполагая, что я еду к кому-нибудь, он подошел ко мне, и очень извиняясь, что обращается с расспросами, сознался, что не может устоять против желания узнать, каким образом, не говоря по-русски, я решила ехать так далеко; но когда я ему объяснила, куда именно я еду, то он с большим участием отнесся ко мне и просил поклониться всем осужденным, особенно барону Владимиру Ивановичу Штейнгелю и братьям Николаю и Михаилу Александровичам Бестужевым.

Немного далее я встретила одного молодого человека, который, узнав о цели моей поездки, прослезился, говоря, что у него много там товарищей, что он тоже участвовал в обществе, но сослан в Сибирь на службу. Сожалею, что я забыла его фамилию.

Наконец, достигла я Иркутска, к величайшей радости моих людей, которые очень утомились дорогой, а главное - страдали от морозов.

XII

Когда губернатор иркутский Цейдлер прочел мою подорожную, то не хотел верить, чтобы я, женщина, могла проехать от Москвы до Иркутска в восемнадцать дней, и когда я явилась к нему на другой день моего приезда в 12 часов, он спросил меня - не ошиблись ли в Москве числом на подорожной, так как я приехала даже скорее, чем ездят обыкновенно фельдъегеря.

Просмотрев все мои бумаги, которые я должна была показать ему, а также письма, Цейдлер объявил мне, что письма должен оставить у себя.

В Иркутске остановилась я в семействе купца Наквасина, к которому имела из Москвы письмо. Едва ли на всем земном шаре найдется страна другая, как Сибирь, по своему гостеприимству!

Наквасины приняли меня как самую близкую родственницу, с полнейшим радушием: окружили таким вниманием, заботами, что я со слезами благодарности вспоминаю всегда то время, которое провела в их семье и которое было для меня очень тягостно, так как губернатор под разными предлогами задерживал меня очень долго в Иркутске, несмотря на то, что все бумаги из Петербурга были им получены. Сначала он отзывался тем, что генерал-губернатор Лавинский был в отсутствии, но потом я убедилась, что это была одна придирка, так как он отпустил меня все-таки ранее, чем вернулся Лавинскяй. Настоящей причины - почему меня задержали - я понять никак не могла, но позднее узнала, что из Петербурга было сделано распоряжение, чтобы нас, всех дам, последовавших за осужденными, старались бы задерживать и уговаривать не ездить далее Иркутска и убеждать вернуться назад. Но, однако ж, несмотря на все старания начальства, ни одна из нас не отступила от исполнения своего долга. Однако осталось для меня загадкою, почему Александру Ивановну Давыдову, которая прибыла при мне в Иркутск, отпустили ранее меня, тогда как меня, несмотря на все мои просьбы и мольбы, продержали очень долго.

Наступила масленица; я все время жила у Наквасиных. Они, видя мое горе о том, что не пускают меня ехать далее, всячески старались развлекать меня, катали каждый день по Иркутску в великолепных санях, с великолепною упряжью и такими же лошадьми.

Наконец, Цейдлер решился выпустить меня из Иркутска: 28 февраля 1828 года я получила бумаги, без которых выехать не могла.

Конечно, после этого я стала собираться в дорогу. Тогда только мне сделалось известным, что я должна ехать в Читу.

Наквасины предупредили меня, что там ничего нельзя будет достать. Тогда я закупила в Иркутске всякой провизии, посуды, одним словом, что только могла взять с собою, особенно старалась захватить вина побольше, зная, насколько пребывание в крепости до отсылки в Сибирь изнурило всех и расстроило здоровье как Ивана Александровича Анненкова, так и других.

Людей, которые меня провожали, я не имела права везти далее. Из Петербурга было распоряжение оставлять их в Иркутске или отправлять обратно. Но Андрей бросился к моим ногам, со слезами просил взять его с собой и уверял, что он желает видеть своего барина и служить ему. Я поддалась его уверениям, хотя не любила его и знала некоторые его проделки еще в доме Анны Ивановны Анненковой, которые мне очень не нравились; но он так упрашивал меня, что я, наконец, уступила просьбам и решилась оставить при себе, а Степана отправила обратно в Москву.

XIII

Выехала из Иркутска я 29 февраля 1828 года, довольно поздно вечером, чтоб на рассвете переехать через Байкал. Наквасины выехали далеко за город проводить меня.

Губернатор заранее предупреждал меня, что перед отъездом вещи мои будут все осматриваться, и когда узнал что со мною есть ружье, то советовал его запрятать подальше, но главное, со мною было довольно много денег, о которых я, понятно, молчала; тогда мне пришло в голову зашить деньги в черную тафту и спрятать в волосы, чему весьма способствовали тогдашние прически; часы и цепочку я положила за образа, так что, когда явились три чиновника, все в крестах, осматривать мои вещи, то они ничего не нашли.

К Байкалу подъезжают по берегу реки Ангары. Это замечательная река по своему необыкновенно быстрому течению, вследствии чего она зимой не замерзает, по крайней мере, до января месяца. Около Иркутска Ангара очень широка, в том месте, где она вытекает из Байкала, она течет очень узко, между двух крутых берегов. Все это было для меня так ново, так необыкновенно, что я забыла совершенно все неудобства зимнего путешествия и с нетерпением ожидала увидать Байкал, это святое море, которое, наконец, открылось перед нами, представляя необыкновенно величественную картину, несмотря на то что было покрыто льдом и снегами. Признаюсь, что я с не совсем покойным чувством ожидала переезда через грозное озеро, так как мне объяснили, что на льду образуются часто трещины, очень широкие, и хотя лошади приучены их перескакивать и ямщики запасаются досками, из которых устраивают что-то вроде мостика через трещину, но все-таки переезды эти сопряжены с большою опасностью.

На мое счастье, мы не встретили ни одной трещины и переехали Байкал с невероятною быстротой и остановились отдохнуть в Посольске.

В Верхне-Удинске меня задержали, несмотря на то что я привезла письмо казачьему атаману от Цейдлера; но утром проехал генерал-губернатор иркутский Лавинский и забрал всех лошадей, так что мне пришлось прождать весь день, что меня очень огорчило.

Тут я провела несколько очень приятных часов в семействе Александра Николаевича Муравьева, который был сослан на службу в Сибирь, а впоследствии, в начале 1860 годов, был губернатором в Нижнем Новгороде.

От Верхне-Удинска до Читы 700 верст. Я с трудом подвигалась даже в своих легких повозках, так как снегу было очень мало и мы ехали буквально по мерзлой земле.

В Восточной Сибири никогда не бывает глубоких снегов, тогда как в Западной, напротив, выпадает очень много снегу.

На всем протяжении от Верхне-Удинска до Читы в то время, как я ехала, почти не было никакого населения. Я встретила только три деревни, остальные станции состояли из бурятских юрт и станционного дома. Бурят вообще я встречала очень много по дороге; они или перекочевывали с 'их многочисленными табунами, состоявшими из коров, лошадей и преимущественно баранов, которыми они и питаются, или, раскинув свои юрты, отдыхали. Из этих юрт постоянно показывались совершенно голые ребятишки, несмотря на сильнейший мороз; нередко показывались с куском бараньего сала в руках, который они с наслаждением сосали. Местами, где по дороге не было совершенно снегу и лошади не в силах были стащить экипажи мои, нагруженные множеством разных вещей, буряты являлись нам на помощь с их лошадьми и ничего не хотели брать за оказанные услуги.

Если их ребятишки были совершенно голые, то женщины по костюму нисколько не отличались от мужчин; они все носили платье одного покроя, сшитое из овчин, и только волосы у женщин были заплетены в мелкие косички, украшенные кораллами, называемыми ими моржанами.

Когда мы подъехали к Яблонову хребту, была совершенная ночь и ямщики отказывались продолжать путь. Но верное мое средство - на водку - помогло и здесь. Мы тронулись, но с большим трудом стали подыматься в гору, которая была страшной высоты. Далее мне объявили, что на полозьях ехать невозможно, и я вынуждена была остановиться, чтоб поставить экипажи мои на колеса.

В то время, как я взошла на станцию, в комнате было совершенно темно, так что трудно было различить что-нибудь, но мне показалось, что тут кто-то был до меня и при моем появлении исчез за перегородку, затворив дверь и задвинув задвижку. Это меня так напугало, что я не могла заснуть, приказала Андрею достать свечи, которые были с нами, и просидела всю ночь на лавочке, прислонившись к стене. Когда начало светать, я позвала Андрея и велела подать чай. Тогда из-за перегородки вышел ко мне молодой человек, наружность которого и костюм поразили меня. Высокого роста, стройный, очень красивый, он мне вежливо и чрезвычайно ловко поклонился, хотя совсем не по-европейски. Лицо его, хотя совершенно азиатское, выражало очень много кротости, одет он был очень изящно и чрезвычайно богато; на нем был халат азиатского покроя изголубой камфы, затканной шелком с серебром и обшитый бобровым мехом. Голова была обрита кругом и коса, как носят китайцы. В руках бурятская шапка, тоже обшитая великолепным бобром. Это был тайша, бурятский князь, начальник этих инородцев.

Я предложила ему выпить со мной чаю, и он с видимым удовольствием принял мое предложение; но едва докончил чашку, как вышел из комнаты поспешно, даже не поклонившись мне. В окно я видела, как ему подали павозку с тройкою самых бойких и необыкновенно красивых лошадей. Он только успел сесть, как лошади помчались с быстротою молнии. Не прошло и полчаса, как он уже вернулся с толмачем своим (переводчиком), через которого расспрашивал меня: кто я такая, куда еду, зачем, и когда человек мой удовлетворил его любопытство и сказал, что я еду к Анненкову, который в Читинском остроге, он был крайне удивлен, очень задумался, потом просил передать, что глубоко уважает меня и желает мне всех благ. Мы расстались. Я села в одну из повозок, а другую, так как она еще не была готова, оставила с казаком и кухаркою, которую везла из Иркутска.

До Читы оставалась только одна станция, и сердце во мне все сильнее и сильнее билось по мере того, как я приближалась к цели моего путешествия.

XIV

Чита стоит на горе, так что я увидела ее издалека, к тому же бурят, который вез меня, показал мне пальцем, как только Чита открылась нашим глазам. Это сметливые люди: они уже успели приглядеться к нашим дамам, которые туда ехали, одна за другой.

Чита ныне (1861 год) уездный город; тогда это была маленькая деревня, состоявшая из 18 только домов. Тут был какой-то старый острог, куда первоначально и поместили декабристов.

Мы переехали маленькую речку и выехали в улицу, в конце которой и стоял этот острог.

Недалеко от острога был дом с балконом, а на балконе стояла дама. Заметя повозку мою, она стала подавать знаки, чтобы я остановилась, и стала настаивать, чтобы я зашла к ней, говоря, что квартира, которую для меня приготовили, еще далеко, и что там, может быть, холодно.

Я приняла приглашение и таким образом познакомилась с Александрою Григорьевною Муравьевой; это была чрезвычайно милая женщина, молодая, красивая, симпатичная, но ужасно раздражительная. Пылкая от природы, восприимчивая, она слишком все принимала к сердцу, и с трудом выносила и свое, и общее положение, и скоро сошла в могилу, оставя по себе самую светлую память.

В Читу я спешила приехать к 5 марта, день рождения Ивана Александровича, и мечтала, что тотчас же по приезде увижу его; даже на последней станции я принарядилась; но Муравьева разочаровала меня, объяснив, что не так легко видать заключенных, как я думала.

В начале их пребывания в Читинском остроге, потом в Петропавловской тюрьме соблюдались большие строгости, всегда, правда, смягченные справедливым, благородным и великодушным характером коменданта Лепарского, который относился к нам, особенно к дамам, с полнейшим снисхождением; а мы часто употребляли во зло его деликатность и высказывали ему иногда очень неприятные вещи, когда находили какое-нибудь распоряжение несправедливым.

Добрый старик всегда с величайшим терпением выслушивал нас и старался успокоить. А как много зависела от него наша жизнь, - тихая и спокойная, она могла сделаться невыносимою при других отношениях Лепарского с заключенными! Но он умел согласовать исполнение своего долга, своих обязанностей с такою деликатностью, что не давал никому чувствовать тяжелого положения, в каком мы находились; щадил всегда самолюбие, а с дамами обходился, как самый нежный отец. Но все это мы поняли позднее и позднее оценили старика, а в ту пору, когда я приехала, дамы относились к нему с сильным еще предубеждением и называли gardien.

Все правила, которым мы должны были подчиняться тогда, я узнала от Александры Григорьевны Муравьевой и от Елизаветы Петровны Нарышкиной, которая тогда жила вместе с Муравьевой.

Нарышкина (рожденная Коновницына) была не так привлекательна, как Муравьева; Нарышкина казалась очень медленною и с первого раза производила неприятное впечатление, даже отталкивала от себя, но зато, когда вы сближались с этой женщиной, невозможно было оторваться от нее, она приковывала всех к себе своей беспредельной добротой и необыкновенным благородством характера.

Комендант Лепарский сейчас же выказал всю заботливость, которою неутомимо окружал нас во все время своего начальства, прислав сказать мне, что квартира моя готова, и на другой день пришел ко мне сам и прочел разные бумаги, официальный смысл которых я не могла усвоить, но поняла, что мы не должны ни с кем сообщаться, никого не принимать к себе и никуда не ходить, а главное, запрещалось передавать в острог вино и что бы то ни было из спиртных напитков. Тогда я сказала коменданту, что готова подчиняться всем правилам, но что насчет вина он подал мне прекрасную мысль - употреблять его в кушаньях, какие я, как француженка, умею приготовить. Это очень насмешило старика, хотя он уверял меня, что в кушаньях запрещено употреблять вино.

Наконец, я сказала ему, что желаю видеть Ивана Александровича, что не напрасно же я приехала за шесть тысяч верст; он объяснил что сделает распоряжение, чтоб мне привели его. В то время без особенного распоряжения коменданта не приводили мужей к женам, и то, чтоб выпросить такое разрешение, - надо было представить важную причину.

Вот подписки, которые давали дамы по приезде своем в Читу:

"Я, нижеподписавшаяся, имея непреклонное желание разделить участь моего мужа, государственного преступника NN, верховным уголовным судом осужденного, и жить в том заводском, рудничном или другом каком селении, где он содержаться будет, если то дозволится от коменданта Нерчинских рудников г. генерал-майора и кавалера Лепарского, обязуюсь, по моей чистой совести, наблюсти нижеописанные предложенные мне им, г. комендантом, статьи; в противном же случае и за малейшее отступление от поставленных на то правил подвергаю я себя законному осуждению. Статьи сии моей обязанности суть следующая:

1

Желая разделить (как выше изъяснено) участь моего мужа, государственного преступника NN , и жить в том селении, где он будет содержаться, не должна я отнюдь искать свидания с ним никакими проискам и никакими посторонними способами, но единственно по сделанному на то от г. коменданта дозволению и токмо в назначенные для того дни, и не чаще, как чрез два дня на третий.

2

Не должна доставлять ему (мужу) никаких вещей, денег, бумаги, чернил, карандашей без ведома г. коменданта или офицера, под присмотром коего будет находиться муж мой.

3

Равным образом не должна я принимать и от него никаких вещей, особливо же писем, записок и никаких бумаг для отсылки их к тем лицам, кому оные будут адресованы или посылаемы.

4

Не должна я ни под каким видом ни к кому писать и отправлять куда бы то ни было моих писем, записок и других бумаг, иначе как токмо чрез г. коменданта. Равно если от кого мне или мужу моему чрез родных или посторонних людей будут присланы письма и прочее изъясненное в сем и 3-м пункте, должна я их ему же, г-ну коменданту, при получении объявлять, если оные не чрез него будут мне доставлены.

5

То же самое обещаю наблюсти и касательно присылки мне и мужу моему вещей, какие бы они ни были, равно и деньги.

6

Из числа вещей моих, при мне находящихся и которым регистр имеется у г. коменданта, я не в праве без ведома его продавать их, дарить кому или уничтожать. Деньгам же моим собственным, оставленным для нужд моих теперь равно и вперед от коменданта мне доставленным, я обязуюсь вести приходо-расходную книгу и в оную записывать все свои издержки, сохраняя между тем сию книгу в целости; в случае же востребования ее г-м комендантом оную ему немедленно представлять. Если же окажутся (вещи излишние против находящегося) у г-на коменданта регистру, которые были мною скрыты, в таком случае как за противо (сего) учиненный поступок подвергаюсь я законному суждению.

7

Также не должна я никогда мужу моему присылать никаких хмельных напитков, как-то: водки, вина, пива, меду, кроме съестных припасов; да и сии доставлять ему чрез старшего караульного унтер-офицера, а не чрез людей моих, коим воспрещено личное свидание с мужем моим.

8

Обязуюсь иметь свидание с мужем моим не иначе как в арестантской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера; не говорить с ним ничего излишнего, и паче чего-либо не принадлежащего, вообще же иметь с ним дозволенный разговор на одном русском языке.

9

Не должна я нанимать себе никаких иных слуг или работников, а довольствоваться только послугами приставленных мне одного мужчины и одной женщины, за которых также ответствую, что они не будут иметь никакого сношения с моим мужем и вообще за их поведение.

10

Наконец, давши таковое обязательство, не должна я сама никуда отлучаться от места того, где пребывание мое будет назначено, равно и посылать куда-либо слуг моих по произволу моему без ведома г-на коменданта или, в случае отбытия его, без ведома старшего офицера.

В выполнении всего вышеизъясненного в точности под сим подписуюсь. Читинский острог. 1828 года.

Копию сверял плац-адъютант штаб-ротмистр Казимирский.

После того, как ушел от меня Лепарский, часа через два, провели мимо моих окон несколько молодых людей, окруженных солдатами, но на этот раз без оков, так как они шли в баню. На возвратном пути один из них отстал от солдат и, подойдя к моему окну, в котором я открыла форточку, проговорил торопливо, что скоро проведут Ивана Александровича Анненкова.

Тогда я поставила на крыльцо человека с приказанием предупредить меня, как только он увидит своего барина, а сама превратилась вся в ожидание.

Четверть часа спустя человек вызвал меня, и я увидела Ивана Александровича между солдатами, в старом тулупе, с разорванной подкладкой, с узелком белья, который он нес под мышкою.

Подходя к крыльцу, на котором я стояла, он сказал мне:

- Полина, сойди скорее вниз и дай мне руку.

Я сошла поспешно, но один из солдат не дал мне поздороваться - он схватил Ивана Александровича Анненкова за грудь и отбросил назад. У меня потемнело в глазах от негодования, я лишилась чувств и, конечно, упала бы, если бы человек не поддержал меня.

Вслед за Иваном Александровичем провели между другими и Михаила Александровича Фон-Визина, бывшего до ссылки генерала. Я все стояла на крыльце, как прикованная; Фон-Визин приостановился и спросил о жене своей, я успела сказать ему, что видела ее и оставила здоровою.

Только на третий день моего приезда привели ко мне Ивана Александровича. Он был чище одет, чем накануне, потому что я успела уже передать в острог несколько платья и белья, но был закован и с трудом носил свои кандалы, поддерживая их. Они были ему коротки и затрудняли каждое движение ногами. Сопровождали его офицер и часовой, последний остался в передней комнате, а офицер ушел и возвратился через два часа.

Невозможно описать нашего первого свидания, той безумной радости, которой мы предались после долгой разлуки, позабыв все горе и то ужасное положение, в каком мы оба находились в эти минуты.

XV

Наступил пост, и как Иван Александрович ни торопил коменданта Лопарского разрешить нам обвенчаться скорее, но приходилось ждать.

Наконец, был назначен день нашей свадьбы, и именно 4 апреля 1828 года. Сам Лепарский вызвался быть нашим посаженным отцом, а посаженною матерью была Наталья Дмитриевна Фон-Визина, вскоре после меня приехавшая в Читу. Добрейший старик позаботился приготовить образ, которым благословил нас по русскому обычаю, несмотря на то что сам был католик. Отвергнуть его предложение заменить нам отца я не могла, но образ не приняла. Теперь не могу простить себе такую необдуманную выходку, в которой я много раз потом раскаивалась и которая в то время очень обидела старика. Но я уже сказала - с каким предупреждением все мы смотрели тогда на Лепарского, которого только потом оценили. И мой легкомысленный поступок он также великодушно простил мне, как прощал многое всем нам, снисходя всегда нашей молодости и тому положению, в каком мы находились.

4 апреля 1828 года с утра начались приготовления; все дамы хлопотали принарядиться, как только это было возможно сделать в Чите, где, впрочем, ничего нельзя было достать, даже свечей не хватило, чтобы осветить церковь прилично торжеству. Тогда Елизавета Петровна Нарышкина употребила восковые свечи, привезенные ею с собою, и освещение вышло очень удачное. Шафера непременно желали быть в белых галстуках, которые я им и устроила из батистовых платков и даже накрахмалила воротнички, как следовало для такой церемонии. Экипажей, конечно, ни у кого не было. Лепарский, отъехав в церковь, прислал за мной свою коляску, в которой я и поехала с Натальей Дмитриевной Фон-Визиной. Старик встретил нас торжественно у церкви и подал мне руку. Но так как от веского до смешного один шаг, как сказал Наполеон, так тут грустное и веселое смешалось вместе. Произошла путаница, которая всех очень забавляла и долго потом заставляла шутить над стариком. Мы с ним оба, как католики, весьма редко раньше бывали в русской церкви и не знали, как взойти в нее, между тем народу толпилось пропасть у входа, когда мы подъехали, и пока Лепарский высаживал меня из коляски, мы не заметили с ним, как Наталья Дмитриевна исчезла в толпе и пробралась в церковь, которая, на нашу беду, была двухэтажная. Не знаю, почему старику показалось, что надо идти наверх, между тем лестница была ужасная, а Лепарский был очень тучен, и мы с большим трудом взошли наверх; там только заметили свою ошибку и должны были спуститься снова вниз. Между тем в церкви все уже собрались и недоумевали - куда я могла пропасть с комендантом. Это происшествие развлекло всех, и, когда мы появились, нас весело встретили, особенно шутили наши дамы, которые находились в церкви и были смущены тем, что невеста исчезла.

Не было только одной из нас, это Александры Григорьевны Муравьевой, которая накануне только получила известие о смерти своей матеря графини Чернышевой, остальные все: Нарышкина, Давыдова, Янтальцева, княгиня Волконская и княгиня Трубецкая - присутствовали при церемонии.

Веселое настроение исчезло, шутки замолкли, когда привели в оковах жениха и его двух товарищей, Петра Николаевича Свистунова и Александра Никитича Муравьева (Скорее всего, Михайловича - Прим.), которые были нашими шаферами. Оковы сняли им на паперти. Церемония продолжалась недолго, священник торопился, певчих не было.

По окончании церемонии всем трем, т. е. жениху и шаферам, надели снова оковы и отвели в острог.

Дамы все проводили меня домой. Квартира у меня была очень маленькая, мебель вся состояла из нескольких стульев и сундука, на которых мы кое-как все разместились.

Спустя несколько времени плац-адъютант Розенберг привел Ивана Александровича, но не более как на полчаса.

Только на другой день нашей свадьбы удалось нам с Иваном Александровичем посидеть подольше; его привели ко мне на два часа, и это была большая милость, сделанная комендантом. Почти во все время нашего прибывания в Чите заключенных не выпускали из острога, и в начале мужей приводили к женам только в случае серьезной болезни последних, и то на это надо было испросить особенное разрешение коменданта. Мы же имели право ходить .в острог на свидание через два дня в третий. Там была назначена маленькая комната, куда приводили к нам мужей в сопровождении дежурного офицера.

На одном из таких свиданий был ужасный случай с А.Г. Муравьевой, которая пришла больная, уставшая и, разговаривая с мужем, опустилась на стул, который стоял тут. Офицеру это не понравилось, и особенно взбесило его то, что она говорила по-французски; он был, кажется, в нетрезвом виде и под влиянием вина начал говорить грубости, наконец, крикнул, схватив А.Г. Муравьеву за руку:

- Говори по-русски, и как ты смеешь садиться при мне!

Несчастная женщина так перепугалась, что выбежала из комнаты в истерическом припадке; на крыльце в это время стояло несколько молодых людей, в том числе брат Муравьевой, гр. Чернышев, и Иван Александрович Анненков. Все бросились на офицера, Иван Александрович схватил его за воротник и отбросил назад, чтобы дать возможность Муравьевой пройти. Послали за плац-адъютантом, который не замедлил явиться, сменил офицера с дежурства, а молодых людей успокоил. Коменданта в это время не было в Чите, но на другой день он вернулся и тотчас по возвращении своем пошел к Александре Григорьевне, извинился за пьяного офицера и обещал, что вперед дамы не будут подвергаться подобным грубостям, а офицера, как виноватого, от нас перевел. История эта могла кончиться очень печально для заключенных, если бы только Лепарский был другой человек, но этот великодушный старик умел всегда всех успокоить

В те дни, когда нельзя было идти в острог, мы ходили к тыну, которым он был окружен, первое время нас гоняли, но потом привыкли к нам и не обращали внимания Мы брали с собою ножики и выскабливали в тыне скважинки, сквозь которые можно было говорить; иногда садились у тына, когда попадался под руку какой-нибудь обрубок дерева. Об этих посещениях упоминает князь Александр Иванович Одоевский в своем прекрасном стихотворении, посвященном княгине Волконской:

И каждый день садились у ограды,

И сквозь нее небесные уста

По капле им точили мед отрады...

Когда привезли в Читу Ивана Александровича с его товарищами, острог, в котором они были помещены позднее, тогда отделывался, и поэтому их поместили в старом полуразвалившемся здании, где останавливались ранее партии арестантов. Несмотря на то что здание это было полусгнившее, а зима была жестокая, они должны были, однако ж, провести там всю вторую половину зимы, так как другого помещения не было Спали они на нарах, и первое время ни у кого не было ни постели, ни белья. Тогда нашлась в Чите одна добрая душа, которая сколько могла прибегала на помощь заключенным Это была Филицата Осиповна Смольянинова, жена начальника рудников, женщина, не получившая образования, но от природы одаренная чрезвычайно благородным сердцем и необыкновенно твердым характером; она была способна понимать самые возвышенные мысли и принимала живейшее участие во всех декабристах, но Иваном Александровичем она особенно интересовалась, потому что он был внук Якобия, наместника Сибири, которого Смольянинова помнила и к которому сохранила беспредельную преданность Для меня она была самою нежною и заботливою матерью; мы просиживали вместе по целым часам, несмотря на то что не могли говорить ни на каком языке, так как она не знала французского, а я не выучилась еще в то время говорить по-русски; не знаю каким образом, только мы отлично понимали друг друга Филицата Осиповна позаботилась прислать Ивану Александровичу тюфяк и подушку, без которых не совсем было хорошо спать на нарах, потом прислала белья, в котором он нуждался до моего приезда, и очень часто присылала в острог разной провизии, особенно пирогов, которые в Сибири делают в совершенстве

Между тем осужденные все прибывали и помещение становилось невыносимо тесным Наконец к осени 1827 года был окончен временный острог, который был назначен для них исключительно, но и там было немного лучше. До 70 человек должны были разместиться в 4 комнатах; спать приходилось также на нарах, где каждому было отведено очень немного места, так что надо было двигаться очень осторожно, чтобы не задевать соседа; шум от оков был невыносимый. Но молодость, здоровье, а главное дружба, которая связывала всех, помогали переносить невзгоды.

Оковы очень стесняли узников, казенные были очень тяжелы и, главное, коротки, что особенно для Ивана Александровича было очень чувствительно, так как он был высокого роста. Тогда я придумала заказать другие оковы, легче и цепи длиннее. Андрей мой угостил кузнеца, и оковы были живо сделаны. Их надели Ивану Александровичу, конечно, тайком и тоже с помощью угощения, а казенные я спрятала у себя и возвратила, когда оковы были сняты с узников, а свои сохранила на память. Из них впоследствии было сделано много колец на память и несколько браслетов.

Стража в Чите состояла из инвалидов, и часто нам приходилось сносить дерзости этих солдат, несмотря на то что комендант очень строго взыскивал с них за малейшую грубость; сами заключенные им охотно прощали, сознавая, что они это сделали по глупости своей; гораздо было чувствительнее и обиднее, когда из офицеров попадались такие, которые превратно понимали свои обязанности и позволяли себе грубые выходки, желая, вероятно, выслужиться или думая что исполняют свой долг, так как из Петербурга, кажется, если не ошибаюсь, было приказание говорить "ты" заключенным.

Таким образом Иван Александрович был однажды выведен из терпения одним старым капитаном, который позволил себе сказать ему:

- Открой твой чемодан.

На что Иван Александрович отвечал ему:

- Открой сам.

Потом этот капитан сознался мне, что жестоко струсил, когда Иван Александрович отвечал ему, - так он был страшен в эту минуту от негодования. Я была в милости у этого капитана за то, что сравнила его однажды с Наполеоном I. За такой комплимент он приводил ко мне Ивана Александровича раньше других и приходил за ним на полчаса позднее. Это, конечно, служит доказательством того, что злобы на нас эти люди никакой не питали.

По приезде в Читу все дамы жили на квартирах, которые нанимали у местных жителей, а потом мы вздумали строить себе дома, и решительно не понимаю, почему комендант не воспротивился этому, так как ему было уже известно, что в Петровском Заводе было назначено выстроить тюремный замок для помещения декабристов; хотя, конечно, дома наши, выстроенные в роде крестьянских изб, не особенно дорого стоили, но все-таки это была напрасная трата денег, так как мы оставались в Чите только три с половиною года, что не могло не быть известно заранее коменданту.

Местоположение в Чите восхитительное, климат самый благодатный, земля чрезвычайно плодородная, между тем, когда мы туда приехали, никто из жителей не думал пользоваться всеми этими дарами природы, никто не сеял, не садил и не имел даже малейшего понятия о каких бы то ни было овощах; это заставило меня заняться огородом, который я развела около своего домика; тут неподалеку была река и с северной стороны огород был защищен горой. При таких условиях овощи мои достигли изумительных размеров. Растительность во всей Сибири поистине удивительная, и особенно это нас поражало в Чите.

Когда настала осень и овощи созрели, я послала солдата, который служил у меня и находился при огороде, принести мне кочан капусты; он срубил два и не мог их донести, так они 'были тяжелы, - пришлось привезти эти два кочана на телеге. Я из любопытства приказала свесить их и оказалось в двух кочанах 2 пуда 1 фунт весу. Мне некуда было девать все, что собрали в огороде, и я завалила овощами целую комнату в моем новом доме. Трудно себе представить, каких размеров были эти овощи (monstres): свекла была по 20 ф., репа по 18 ф., картофель по 9 ф., морковь по 8 ф. Конечно, мы выбирали самые крупные, но все-таки я уверена, что нигде никогда не росло ничего подобного. Овощи нам всем очень пригодились в продолжении зимы; потом и другие занялись огородами.

Иван Александрович с трудом переносил казенную пищу, на которую казна отпускала деньги, но довольно скудно, так что обед в остроге состоял из щей и каши большей частью; я каждый день посылала ему обед, который приготовляла сама; главное неудобство состояло в том, что у меня не было плиты, о которой в то время в Чите никто, кажется, не имел и понятия; кухарки были очень плохие, и я ухитрилась варить и жарить на трех жаровнях, которые помещались в сенях. Когда я переехала в свой дом, в октябре месяце, то там была уже устроена плита к дамы наши часто приходили ко мне посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог, но когда дело доходило до того, что надо было взять в руки сырую говядину или вычистить курицу, то не могли преодолеть отвращения к такой работе, несмотря на все усилия, какие делали над собой. Тогда наши дамы сознавались со слезами, что завидуют моему умению все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться, но в этом была не их вина, конечно: воспитанием они не были приготовлены к такой жизни, какая выпала на их долю, а меня с ранних лет приучила ко всему нужда.

Мы каждый день почти были все вместе; иногда ездили верхом на; бурятских лошадях в сопровождении бурята, который ехал за нами с колчаном и стрелами - как амур.

Однажды вечером собрались ко мне все дамы: это было в сентябре месяце, когда вечера становятся довольно длинные. Этот вечер был восхитительный, но страшная темнота покрывала все кругом, только ярко блестели звезды, которыми небо было усыпано. Домик, занимаемый мною, стоял совсем в конце села, и на довольно большом расстоянии от домиков, занимаемых другими дамами. За ним была поляна, а дальше густой лес, перед окнами через улицу был страшный обрыв, внизу прекрасный луг, орошаемый рекою Янгодою (Ингодою - Прим.). Вид из окон был бесподобный, и я часто просиживала по целым часам, любуясь им, а вечером выходила посидеть на крылечко. В это время обыкновенно царствовала глубокая тишина и спокойствие, природа беэмолствовала, не слышно было человеческого голоса. В этот вечер, о котором я говорю, как всегда, сидела я на крылечке и распевала французские романсы.

Вдруг послышались громкие веселые голоса и воздух огласился звонким смехом. Я тотчас же узнала наших дам; они шли, вооруженные огромными палками, а впереди их шел ссыльный еврей, который жил у А.Г. Муравьевой; шел он с фонарем в руках и освещал дорогу. Мы радостно поздоровались, гости объявили мне, что они голодны, что у них нет провизии и что я должна их накормить; они знали, что у меня всегда в запасе что-нибудь, потому что я все делала сама; я была, конечно, рада видеть их и принялась хлопотать: нашелся поросенок заливной, жареная дичь, потом мы отправились в огород за салатом с Елизаветою Петровною Нарышкиною, которая с фонарем светила мне. Ужин был готов, но пить было нечего. Отыскался, впрочем, малиновый сироп. К счастию, все были неразборчивы, а главное желудки были молодые и здоровые, и поросенок и салат прекрасно запивались малиновым сиропом. Все это веселило нас и заставляло хохотать, как хохочут маленькие девочки.

Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если много было лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного. Все было общее - печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое.

Долго мы сидели в описываемый вечер. Поужинав и нахохотавшись досыта, дамы отправились домой.

Во все время нашего пребывания в Чите мы не имели права держать наши деньги у себя, и должны были отдавать их коменданту, а потом просить всякий раз, когда являлась нужда в них; в расходах мы отдавали отчет коменданту и представляли счета. Таким образом мне пришлось однажды просить у Лепарского выдать мне 500 рублен, что он и не замедлил исполнить. Но едва писарь передал мне эти деньги, как вслед за ним вошел ко мне один поселенец, который жил в том же доме, где я нанимала квартиру.

Этот человек был мною облагодетельствован. Незадолго пред этим я устроила его свадьбу и все время помогала ему. Тут он явился, по всей вероятности, не с добрым намерением, потому что был очень взволнован и даже с трудом мог объяснить причину своего посещения, едва выговаривая заикаясь, что просит дать ему утюг. В ту минуту мне не пришло в голову ни малейшего подозрения, и хотя мне казалось странным, что он гак встревожен, но я готова была исполнить его просьбу и уже нагнулась, чтобы достать большой, тяжелый утюг из-под скамейки, на которой сидела, как вдруг дверь отворилась и вошел мясник за деньгами. Тогда мой поселенец бросился со всех ног из комнаты, не дожидаясь утюга. Мясник с удивлением посмотрел на меня и спросил, зачем я пускаю таких людей к себе; а когда объяснила, что тот приходил за утюгом, тогда мясник объявил, что или утюг служил только предлогом, или этот человек имел намерение воспользоваться утюгом, чтобы, если не убить меня, то ошеломить, зная, что я получила деньги, которые в ту минуту открыто лежали у меня на столе. Тогда только я поняла, какой подвергалась я опасности.

Несколько дней спустя после этого происшествия ко мне пришел на свидание Иван Александрович. Все это происходило в июле месяце, когда стояли нестерпимые жары. Обыкновенно я приготовляла закусить, когда ждала его к себе. Он поел немного и прилег на кровать отдохнуть, но вскоре попросил пить; тогда, притворив дверь, я попросила часового сказать Андрею подать стакан квасу; он довольно долго заставил ждать себя, а Ивану Александровичу очень хотелось пить, так что я взяла стакан из рук Андрея и второпях подала его. Иван Александрович разом выпил весь стакан, но с последним глотком остановился и сказал мне, что проглотил что-то очень неприятное. Я испугалась, думая, не пчела ли это, так как мух и пчел было очень много; но Иван Александрович объяснил, что это было что-то круглое и довольно твердое, как орех. Потом ему было немного тошно, и скоро настало время вернуться в острог. Я осталась очень встревоженная.

На другой день, как только было возможно, я побежала к тыну. Ко мне вышел Петр Николаевич Свистунов и сначала объяснил, что Иван Александрович захворал, что ему ночью было очень нехорошо, а потом спросил, что он ел у меня. Я отвечала, что кроме супа и жаркого ничего, и что это никак не могло повредить ему, так как все, по обыкновению, было приготовлено мною самой. Вскоре подошел и Иван Александрович; я изумилась, когда увидела его сквозь скважину: он был страшно бледен, лицо его осунулось и невероятно постарело. Он подошел ко мне и сказал, что подозревает, что Андрей дал ему что-то в квасе И действительно, странно было и что он проглотил, и симптомы, которые заставили доктора подозревать действие мышьяка. Когда Ивану Александровичу сделалось дурно, он упал на пол, совершенно лишившись чувств; открылась сильнейшая рвота; тогда мальчик, который прислуживал в тюрьме, начал кричать, что Анненкова отравили, и прежде чем успели позвать доктора, этот мальчик успел сбегать куда-то за молоком и заставил выпить Ивана Александровича почти всю крынку. В Сибири в большом употреблении мышьяк, и там нередки случаи отправления, если питают злобу на кого, а молоко известно как противоядие, поэтому не удивительно, что мальчик так отнесся в этом случае.

Не успела я успокоиться после этих двух неприятностей, как случилась третья. Те две тысячи, которые я берегла в волосах, когда в Иркутске пришли осматривать мои вещи, хранились у меня на черный день и хранились с большими предосторожностями, потому что, как я уже оказала, мы не имели права держать у себя денег. Про эти две тысячи никто решительно не мог знать, кроме Андрея, которому, вероятно, было известно, по крайней мере приблизительно, сколько было со мной денег, когда я выехала из Москвы; к тому ж я потом спохватилась, что он однажды видел у меня в руках портфель, в котором лежали эти деньги Портфель я прятала с разными вещами в сундук, за неимением мебели в Чите, а сундук запирался очень крепким замком. Однажды вечером, пока я сидела у княгини Трубецкой, ко мне прибежал впопыхах мальчик, сын моей хозяйки, и рассказал, что в моей комнате выломали окно, замок в сундуке сломали и вещи разбросали по комнате. Я тотчас же пошла домой и нашла, что вещи хотя и были разбросаны, но все были целы, не оказалось только одного портфеля с деньгами. Мне не так было досадно потерять 2 000, как неприятно объявлять об этом коменданту; между тем скрыть от него подобный случай не было возможности, и я вынуждена была во всем ему признаться. Человека моего и поселенца, который приходил ко мне за утюгом, посадили на гауптвахту, потому что все имели на них сильные подозрения. У Андрея, когда смотрели сундуки, нашли разные вещи, пропадавшие у меня раньше. В честности его я тем более имела причины сомневаться, что дорогой замечала, что он страшно обсчитывал меня на прогонах. Поселенца особенно подозревала хозяйка дома, где жила я. Оба обвиняемые просидели на гауптвахте 5 месяцев, по прошествии которых вынуждены были их выпустить, так как не имелось против них явных улик. Но вскоре после того, как выпустили их, мальчик соседнего дома нашел под окном у меня сверток в грязной бумажке и тотчас же принес его матери своей; та, развернув его, нашла 1 000 рублей и была так честна, что немедленно заявила об этом коменданту. Предполагая, что эта 1 000 из моих денег, комендант сделал распоряжение возвратить их мне, но другая тысяча не отыскалась. Андрей в пьяном виде хвастал, что остальные деньги перешли в руки чиновников, производивших следствие.

Вообще человек этот наделал мне много неприятностей, и я не раз раскаивалась, что уступила его желанию ехать со мной. Он все более и более пьянствовал и с этим вместе буянил ужасно, колотил кухарок, так что ни одна не хотела у меня жить, и, наконец, сделался невыносимо грубым. Ивана Александровича он вовсе не любил и относился к нему так, что мне не раз пришлось убедиться, что он не хотел вернуться из Иркутска в Москву не столько из привязанности к своему барину, как уверял меня, сколько по каким-нибудь другим причинам. Трудно решить, какие это были причины, и хотя происшествие со стаканом кваса невольно вызывало во всех мысль об отраве, но оно осталось тайною и исследовать - насколько могли быть верны подозрения - в этом случае было чрезвычайно трудно. Знаю только, что человек этот сделался для меня положительно невыносимым, но мы так были стеснены нашим положением, что надо было действовать очень осторожно, чтоб отделаться и развязаться с Андреем.

XVII

16 марта 1829 года у меня родилась дочь, которую назвали в честь бабушки Анною, у Александры Григорьевны Муравьевой родилась Нонушка, у Давыдовой сын Вака. Нас очень забавляло, как старик наш комендант был смущен, когда узнал, что мы беременны, а узнал он это из наших писем, так как был обязан читать их. Мы писали своим родным, что просим прислать белья для ожидаемых нами детей; старик возвратил нам письма и потом пришел. с объяснениями:

- Но позвольте вам сказать, - говорил он запинаясь и в большом смущении,- что вы не имеете права быть беременными, - потом прибавлял, желая успокоить нас: - Когда у вас начнутся роды, ну, тогда другое дело.

He знаю - почему ему казалось последнее более возможным, чем первое.

Когда родились у нас дети, мы занялись ими, хозяйством, завели довольно много окота, который в Чите был баснословно дешев, и весь 1829 год прошел довольно тихо; только одно приключение со мною взволновало и встревожило меня.

Однажды Смольянинова, с которой я продолжала быть в самых дружеских отношениях, пришла ко мне с известием, что отправляется из Нерчинска караван с серебром и что один из унтер-офицеров, назначенных сопровождать его, ее крестник. Она говорила, что уверена в скромности этого человека и что можно без опасения доверить ему письма к родным. А так как мы были стеснены в нашей переписке, то я с радостью ухватилась за этот случай, чтобы написать Анне Ивановне Анненковой в Москву более откровенное и подробное письмо, а главное имела неосторожность вложить записку, написанную самим Иваном Александровичем к матери его, правда, очень коротенькую и совершенно невинную, но всем заключенным строго было воспрещено писать родным. В этом случае дамы заменяли секретарей и поддерживали переписку. Каждая из нас имела на своем попечении по нескольку человек, от имени которых и писала родственникам. Более всех выпадало на долю княгини Волконской и княгини Трубецкой, так как они лично были знакомы со многими из родственников заключенных. Им приходилось отправлять иногда от 20 до 30 писем зараз. Заключенные же были совершенно лишены права писать во все время, пока находились в каторжной работе.

Унтер-офицер охотно согласился передать письмо мое, не подозревая, вероятно, насколько это было важно. Я же никак не могла предвидеть того, что случилось по неосторожности самого молодого человека.

Приехав в Москву, он поспешил передать письмо Анне Ивановне, та приказала ему выдать 100 рублей. А он не нашел ничего лучшего сделать, как сшить себе мундир на эти деньги из тонкого сукна для представления государю. Обыкновенно офицеры и унтер-офицеры, сопровождавшие караваны, должны были представляться, и за исправное доставление серебра производились в следующие чины. Конечно, в таких случаях выбирались самые надежные, но именно благонравие то и погубило нашего крестника. Лучше было, если бы он прокутил злополучные 100 рублей, которые имели для него такие печальные последствия; но он, довольный своим мундиром из тонкого сукна, на расспросы офицера, с которым явился во дворец на представление, сознался в простоте души своей, что привез в Москву письмо от меня и получил за это щедрое вознаграждение, что и дало ему возможность принарядиться.

Офицер тотчас же донес об этом, так что это сделалось известным государю.

Несчастного крестника посадили в крепость, а за письмом моим был послан фельдъегерь к Анне Ивановне, к счастию та догадалась не отдать записку Ивана Александровича, а мое письмо было доставлено самому государю Николаю Павловичу.

Только четыре месяца назад мы узнали об этом печальном происшествии: комендант прислал за мною и когда я к нему явилась, принял меня с необыкновенно важным видом я даже запер дверь на ключ. На это я расхохоталась и спросила, к чему такие предосторожности; но потом уже не смеялась я, когда узнала, в чем дело. Лепарский начал с того, что спросил:

- Вы написали письма, сударыня?

- Я написала только одно, - отвечала я, с намерением отпереться от записки Ивана Александровича.

Лепарский все допытывался, что именно писала я в письме, которое попало так неожиданно в руки государя, и когда я сказала ему: "Но я написала, генерал, что вы честный человек" и объяснила, что просила .присылать посылки чрез него, а не чрез Иркутск, где много пропадает вещей; тогда старик схватился обеими руками за голову и начал ходить по комнате, говоря:

- Я пропал!

Иногда он был очень забавен, но что за дивный это был человек!

Потом я спросила, какой ответственности все мы подвергаемся за такой проступок. Он отвечал, что я никакой: "Вам покровительствует государь, вы не рискуете ничем", но что Смольянинова должна просидеть будет 4 месяца под арестом, и самое печальное, что крестник ее никогда уже не будет произведен в офицеры.

Я пришла в отчаяние. Мне ужасно было жаль молодого человека, который так жестоко должен был поплатиться за свою наивность, и очень было совестно перед Смольяниновой, которой я была очень многим обязана. Комендант утешал меня, что Смольянинова будет подвергнута только домашнему аресту, но прибавил, что мне запрещено с нею видеться, и показал при этом целую кипу бумаг, исписанную по случаю всей этой истории.

Выйдя от него, я побежала к Филицате Осиповне, извинялась перед нею, как только умела по-русски, потом подошла к ее мужу, который ходил в это время по комнате, сильно нахмурившись. Он без церемонии и довольно грубо оттолкнул меня.

Тогда надо было видеть Смольянинову, с каким негодованием и достоинством подошла она к своему мужу и начала упрекать его за грубую выходку, а меня успокаивать, прося не огорчаться.

- Он не в состоянии понять вас, - говорила великодушная женщина, потом, разгорячившись, обратилась к мужу: - Вы думаете, может быть, что государь на вас смотрит, чего вы боитесь, не стыдно ли вам!

В эту минуту Филицата Осиповна была прекрасна. Высокого роста, хотя с резкими, но выразительными чертами лица, она походила на древнюю римлянку. Несмотря на то, что нам было строго запрещено видеться, она находила возможность приходить ко мне по ночам, качать Аннушку, которая тогда была очень больна.

XVIII

В конце 1829 года привезли в Читу Лунина, который оставался в крепости, не знаю только в какой и почему долее других.

Это был человек замечательный, непреклонного нрава и чрезвычайно независимый. Своим острым, бойким умом он ставил в затруднительное положение всех, кому был подчинен. С ним положительно не знали, что делать.

Несмотря на всю строгость относительно нашей переписки, он позволял себе постоянно писать такие вещи, что однажды получил от сестры своей чрез Лепарского письмо, которое начиналось так: "Я получила ваше письмо, скомканное рукой начальника..." Письмо, действительно, дошло до нее все измятое.

Все наши письма проходили не только чрез руки коменданта Лепарского, которому мы были обязаны отдавать их незапечатанными, но они шли еще чрез III отделение, и, вероятно, более интересные из них читал сам государь Николай Павлович.

Лунин окончил дни свои на вторичной ссылке в Акатуе, куда был отвезен из места своего поселения, деревни Урика, близ Иркутска. Сначала предполагали всех декабристов поместить именно в Акатуе, и даже выстроили там для них помещение, но Лепарский донес, насколько это место могло быть гибельно для здоровья, и тогда было решено строить тюремный замок в Петровском Заводе. В Акатуе находятся главные серебряные рудники и воздух так тяжел, что на 300 верст в окружности нельзя держать никакой птицы - все дохнут.

На Лунина был сделан исправником донос, пока он находился в Урике, вследствие чего он был вторично сослан в каторжную работу.

После полуторагодового пребывания в Чите с заключенных были сняты оковы. Сделано это было с большою торжественностью. Комендант приехал в острог в мундире объявить монаршую милость, и цепи снимались в присутствии его и всей его свиты. После того как мужья наши были освобождены от цепей - и с нами сделались милостивее, солдаты перестали нас гонять от ограды, и мужей стали пускать к нам каждый день, но на ночь они должны были возвращаться в острог.

В Чите я даже первое время в Петровском Заводе заключенные обязаны были выходить на разные работы, для чего были назначены дни и часы, но работы эти не были тягостны, потому что делались без особенного принуждения; это время служило даже отдыхом для заключенных, потому что в остроге вследствие тесноты ощущался недостаток воздуха. Сначала их выводили на реку колоть лед, а летом заставляли также мести улицы, потом они ходили засыпать какой-то ров, который, не знаю почему, называли Чертовой могилой. Позднее устроили мельницу с ручными жерновами, куда их посылали молоть.

Мы, конечно, искали возможности поговорить с нашими мужьями во время работы, но это было запрещено, и солдаты грубо гоняли нас.

Княгиня Трубецкая рассказывала мне, когда я приехала в Читу, как она была поражена, когда увидела на работе Ивана Александровича; он в это время мел улицу и складывал сор в телегу. На нем был старенький тулуп, подвязанный веревкою, и он весь оброс бородой. Княгиня Трубецкая не узнала его и очень удивилась, когда ей муж сказал, что это был тот самый Анненков, блестящий молодой человек, с которым она танцевала на балах ее матери, графини Лаваль.

Княгиня Трубецкая и княгиня Волконская были первые из жен, приехавшие в Сибирь, зато они и натерпелись более других нужды и горя; они проложили нам дорогу и столько выказали мужества, что можно только удивляться им. Мужей своих они застали в Нерчинском заводе, куда они были посланы с семью их товарищами еще до коронации императора Николая. Подчинены они были Бурнашеву, начальнику Нерчинских заводов; Бурнашев был человек грубый и даже жестокий, он всячески притеснял заключенных, доводил строгость до несправедливости, а женам положительно не давал возможности видеться с мужьями. В Нерчинске точно также, как и в Чите, выходили на работы, но в Нерчинске все делалось иначе под влиянием Бурнашева; заключенных всегда окружали со всех сторон солдаты, так что жены могли их видеть только издали.

Князь Трубецкой срывал цветы на пути своем, делал букет и оставлял его на земле, а несчастная жена подходила поднять букет только тогда, когда солдаты не могли этого видеть.

Кроме того, эти две прелестные женщины, избалованные раньше жизнью, изнеженные воспитанием, терпели всякие лишения и геройски переносили все. Одно время княгиня Трубецкая положительно питалась только черным хлебом и квасом. Таким образом они провели почти год в Нерчинске, а потом были переведены в Читу. Конечно, в письмах своих к родным они не могли умолчать ни о Бурнашеве, ни о тех лишениях, каким подвергались, и, вероятно, неистовства Бурнашева были приняты не так, как он ожидал, потому что он потерял свое место, и только чрез длинный промежуток времени получил другое в Барнауле, где и умер.

В Чите нас очень полюбили все и многие даже плакали, когда мы уезжали, провожали нас до самого перевоза, который был в расстояния двух или трех верст от селения.

У меня было несколько друзей между бурятами. Они приходили к нам с разным товаром, и я часто у одного из них брала чай.

Я уже говорила, что нам приходилось иногда переносить грубости солдат. Однажды, пока сидел у меня Иван Александрович, пришел мой приятель бурят и разложил весь свой товар на пол, и мы тихо и мирно все сидели, как вдруг, не понимаю, что сделалось с солдатом, который сопровождал Ивана Александровича, - он вбежал в комнату, схватил бурята за ворот и вытолкал его на улицу. Я бросилась, желая защитить несчастного бурята, но в это время как подбежала я к двери, у меня на руках был ребенок, часовой хлопнул дверью так внезапно и так сильно, что не понимаю, как успела я отскочить, голова ребенка оказалась только на полвершка от удара!

Сколько раз все мы опрашивали себя, что бы с нами было, если бы наш справедливый сердечный старик, наш уважаемый Лепарский, был другой человек! Если при всех его заботах и попечениях о нас мы не могли избежать неприятностей, то трудно предвидеть, что могло бы быть в противном случае!

Наступил 1830 год, когда мы узнали, что уже решено перевести нас в Петровский Завод. Это известие всех нас очень взволновало и озаботило. Мы не знали, что нас ожидает там; место было новое, незнакомое. В то время как мы собирались в дорогу, пришло ужасное известие из Нерчинского Завода.

Туда был послан раньше всех других, тотчас по открытии общества Суханов (Сухинов - Прим.), который участвовал в обществе и служил во 2-й армии. Суханов был отправлен в цепях с партией арестантов и прошел пешком до самого Нерчинска. Тут он содержался с прочими арестантами вместе, между которыми было много поляков, что дало ему возможность сблизиться с некоторыми из них. Он задумал с пятью сообщниками бежать из острога, и все уже было приготовлено, чтобы привести план в исполнение, когда заговор был открыт. Суханова приговорили к наказанию кнутом, а остальных пяти человек к расстрелянию, но Суханову дали возможность избавиться от такого позорного наказания, и он лишил себя жизни своими цепями. Наш добрейший Лепарский был жестоко расстроен этим печальным событием, тем более, что ему пришлось присутствовать при самом исполнении приговора. Мне пришлось видеть его тотчас по возвращении из Нерчинска, он весь еще находился под впечатлением казни, и, право, жаль было смотреть на бедного старика.

Между тем наступило время нашего отправления в Петровский Завод. Наших путешественников разделили на две партии: одна должна была идти в сопровождении плац-майора и выступила 5 августа 1830 года. В ней находился Иван Александрович. Другая под наблюдением коменданта выступила 7 августа.

В день отправления Ивана Александровича я не могла проводить его, потому что сильно захворала. Он написал мне отчаянную записку; тогда ничто не могло удержать меня. Я побежала догонять его, думая застать еще на перевозе. В верстах в трех от Читы надо было переезжать чрез Янгоду. Каково же было мое отчаяние, когда, подходя к перевозу, я увидела, что все уже переехали на ту сторону реки. На этой стороне я застала только коменданта и моего старого знакомого бурятского тайшу, с которым я встретилась на станции, когда ехала в Читу. Но тайша отвернулся от меня. Им было строго запрещено сообщаться с нами, и он не хотел выдавать себя при начальстве. Комендант, видя, в каком я горе, предложил мне переехать на ту сторону и приказал подать паром. Между тем надвигались тучи, начиналась гроза, и дождь уже накрапывал. Добрейший старик надел на меня свой плащ. Поездка моя увенчалась успехом; я застала еще на той стороне Ивана Александровича, успокоила его совершенно и простилась с ним. Но вернуться назад было нелегко, разразилась такая гроза, какие бывают только в Сибири; удары грома следовали один за другим без промежутка, и дождь лил проливной, я промокла до последней нитки, несмотря на плащ коменданта, даже ботинки были полны воды, так что я должна была снять их и с большим трудом добралась до дому.

У меня давно уже было все готово к отъезду, и на другой день я выехала, держа в руках двух детей, одну девочку полуторагодовую, другую трехмесячную. Последнюю и не знаю как я довезла, она дорогою сильно захворала. Переехав Янгоду, я остановилась, чтобы проститься с Фелицатой Осиповною, которая провожала меня. Мы обе заливались слезами; она очень грустила, что мы все уезжали.

В эту минуту перед нами открылась прекрасная картина, показалась вторая партия декабристов. Лепарский ехал верхом на белой лошади; впереди всех шел Панов в круглой шляпе и каком-то фантастическом костюме, впрочем, довольно красивом. Другие также были одеты очень оригинально, а иные даже очень комично, но издали нельзя было различить всех деталей их разнообразных костюмов, а шествие было очень красиво.

Дорога от Янгоды шла степью, так что глазу не на чем было остановиться; на 8-й версте я заметила вдали трех человек верхом, которые неслись прямо на нас как птицы; доскакав до моего экипажа, они остановились как вкопанные, пересекая нам дорогу и разом останавливая наших лошадей. Сначала я немного струсила, но потом узнала моего тайшу; он был со своими адъютантами и, как мне говорили потом, поджидал меня, желая загладить, вероятно, свою нелюбезность в присутствии начальства. Тут он осведомился о моем здоровье, спросил, есть ли у меня дети, и, когда узнал, что две девочки, очень поздравлял. По их понятиям девочки - капитал, потому что за них платят калым, и иногда очень большой.

Тайша вскоре после нашей встречи умер. Мне говорили, что с тоски по матери, которую рано потерял. Этот сын природы и степей, вероятно, умел также горячо любить и чувствовать. Что поражало в нем, это необыкновенная элегантность его манеры.

На второй станции я переехала Яблоновый хребет. Проезжая в первый раз зимой и ночью чрез него, я не могла судить о той поразительной картине, которая представилась теперь глазам моим. Ничего нельзя себе вообразить великолепнее и роскошнее сибирской природы.

Все наши дамы ехали не спеша,, поджидая, конечно, случая, когда можно будет видеться с мужьями, но комендант, заметя такой маневр с нашей стороны, приказал нам отправляться вперед, и даже воспретил сталкиваться на станциях, и отправил казака с приказанием заготовлять для нас лошадей, чтобы не могло происходить умышленных остановок или неумышленных задержек. Тогда нечего было делать и мы грустно потянулись одна за другою.

На одной из станций я встретила этого казака, посланного комендантом; он назывался Гантамуров и происходил от китайских князей. Сестра его была кормилицею Нонушки Муравьевой. Гантамуров был молодец высокого роста. Я видела, как он выехал со станции на бешеных лошадях. Там станции так устроены, что во дворе ворота при въезде и при выезде одни против других; пока закладывают лошадей, их держат человека 2 или 3, двое стоят у ворот, которые заперты Когда лошади готовы и все уже сидят в экипаже, тогда ворота разом открываются, люди отскакивают, а лошади мчатся так, что дух захватывает. Таким образом выехал и Гантамуров. Не прошло и полчаса, как его принесли без чувств, и он был весь в крови, но, благодаря своему здоровью, скоро очнулся, впрочем, долго потом хворал.

Признаюсь, у меня замирало сердце садиться в экипаж с такими лошадьми, имея на руках двух маленьких детей. Между тем делать было нечего и приходилось покоряться необходимости. Там иначе не умеют ездить!

2. С. Н. Булгаков. Героизм и подвижничество (из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции)

Статья опубликована в книге: "Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции", Москва, 1909 год

I

Россия пережила революцию. Эта революция не дала того, чего от нее ожидали. Положительные приобретения освободительного движения все еще остаются, по мнению многих, и по сие время по меньшей мере проблематичными. Русское общество, истощенное предыдущим напряжением и неудачами, находится в каком-то оцепенении, апатии, духовном разброде, унынии. Русская государственность не обнаруживает пока признаков обновления и укрепления, которые для нее так необходимы, и, как будто в сонном царстве, все опять в ней застыло, скованное неодолимой дремой. Русская гражданственность, омрачаемая многочисленными смертными казнями, необычайным ростом преступности и общим огрубением нравов, пошла положительно назад. Русская литература залита мутной волной порнографии и сенсационных изделий. Есть от чего прийти в уныние и впасть в глубокое сомнение относительно дальнейшего будущего России. И, во всяком случае, теперь, после всего пережитого, невозможны уже как наивная, несколько прекраснодушная славянофильская вера, так и розовые утопии старого западничества. Революция поставила под вопрос самую жизнеспособность русской гражданственности и государственности; не посчитавшись с этим историческим опытом, с историческими уроками революции, нельзя делать никакого утверждения о России, нельзя повторять задов ни славянофильских, ни западнических.

После кризиса политического наступил и кризис духовный, требующий глубокого, сосредоточенного раздумья, самоуглубления, самопроверки, самокритики. Если русское общество действительно еще живо и жизнеспособно, если оно таит в себе семена будущего, то эта жизнеспособность должна проявиться прежде всего и больше всего в готовности и способности учиться у истории. Ибо история не есть лишь хронология, отсчитывающая чередование событий, она есть жизненный опыт, опыт добра и зла, составляющий условие духовного роста, и ничто так не опасно, как мертвенная неподвижность умов и сердец, косными консерватизм, при котором довольствуются повторением задов или просто отмахиваются от уроков жизни в тайной надежде на новый "подъем настроения", стихийный, случайный, неосмысленный.

Вдумываясь в пережитое нами за последние годы, нельзя видеть во всем этом историческую случайность или одну лишь игру стихийных сил. Здесь произнесен был исторический суд, была сделана оценка различным участникам исторической драмы, подведен итог целой исторической эпохи. "Освободительное движение" не привело к тем результатам, к которым должно было привести, не внесло примирения, обновления, не привело пока к укреплению государственности (хотя и оставило росток для будущего - Государственную Думу) и к подъему народного хозяйства не потому только, что оно оказалось слишком слабо для борьбы с темными силами истории, нет, оно и потому еще не могло победить, что и само оказалось не на высоте своей задачи, само оно страдало слабостью от внутренних противоречий. Русская революция развила огромную разрушительную энергию, уподобилась гигантскому землетрясению, но ее созидательные силы оказались далеко слабее разрушительных. У многих в душе отложилось это горькое сознание, как самый общий итог пережитого. Следует ли замалчивать это сознание и не лучше ли его высказать, чтобы задаться вопросом, отчего это так?..

Мне приходилось уже печатно выражать мнение, что русская революция была интеллигентской (В очерке "Религия и интеллигенция" ("Русская мысль", 1908, III), издан и отдельно.) Руководящим духовным двигателем ее была наша интеллигенция, со своими мировоззрением, навыками, вкусами, даже социальными замашками. Сами интеллигенты этого, конечно, не признают- на то они и интеллигенты,- и будут, каждый в соответствии своему катехизису, называть тот или другой общественный класс в качестве единственного двигателя революции. Не оспаривая того, что без целой совокупности исторических обстоятельств (в ряду которых первое место занимает, конечно, несчастная война) и без наличности весьма серьезных жизненных интересов разных общественных классов и групп не удалось бы их сдвинуть с места и вовлечь в состояние брожения, мы все-таки настаиваем, что весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией. Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции. В этом смысле революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, ее история есть исторический суд над этой интеллигенцией.

Душа интеллигенции, этого создания Петрова, есть вместе с тем ключ и к грядущим судьбам русской государственности и общественности. Худо ли это или хорошо, но судьбы Петровой России находятся в руках интеллигенции, как бы ни была гонима и преследуема, как бы ни казалась в данный момент слаба и даже бессильна наша интеллигенция. Она есть то прорубленное окно Петром в Европу, через которое входит к нам западный воздух, одновременно и живительный и ядовитый. Ей, этой горсти, принадлежит монополия европейской образованности и просвещения в России, она есть главный его проводник в толщу стомиллионного народа, и если Россия не может обойтись без этого просвещения под угрозой политической и национальной смерти, то как высоко и значительно это историческое признание интеллигенции, сколь огромна и устрашающа ее историческая ответственность пред будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным! Вот почему для патриота, любящего свой народ и болеющего нуждами русской государственности, нет сейчас более захватывающей темы для размышлений, как о природе русской интеллигенции, и вместе с тем нет заботы более томительной и тревожной, как о том, поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция, получит .ли Россия столь нужный ей образованный класс с русской душой, просвещенным разумом, твердой волей, ибо в противном случае интеллигенция в союзе с татарщиной, которой еще так много в нашей государственности и общественности, погубит Россию. Многие в России после революции и в результате ее опыта испытали острое разочарование в интеллигенции и ее исторической годности, в ее неудачах увидали вместе с тем и несостоятельность интеллигенции. Революция обнажила, подчеркнула, усилила такие стороны ее духовного облика, которые до нее во всем значении угадывались лишь немногими (и прежде всего Достоевским), она оказалась как бы духовным зеркалом для всей России и особенно для ее интеллигенции. Замалчивать эти черты теперь было бы не только непозволительно, но и прямо преступно. Ибо на чем же и может основываться теперь вся наша надежда, если не на том, что годы общественного уныния окажутся вместе с тем и годами спасительного покаяния, в котором возродятся силы духовные и воспитаются новые люди, новые работники на русской ниве. Обновиться же Россия не может, не обновив (вместе со многим другим) прежде всего и свою интеллигенцию. И говорить об этом громко и открыто есть долг убеждения и патриотизма. Критическое отношение к некоторым сторонам духовного облика русской интеллигенции отнюдь не связано даже с каким-либо одним определенным мировоззрением, ей наиболее чуждым. Люди разных мировоззрений, далеких между собою, могут объединиться на этом отношении, и это лучше всего показывает, что для подобной самокритики пришло действительно время и она отвечает жизненной потребности хотя бы некоторой части самой же интеллигенции.

Характер русской интеллигенции вообще складывался под влиянием двух основных факторов, внешнего и внутреннего. Первым является непрерывное и беспощадное давление на нее полицейского пресса, способное расплющить, совершенно уничтожить более слабую духом группу, и то, что она сохранила жизнь и энергию и под этим прессом, свидетельствует, во всяком случае, о совершенно исключительном ее мужестве и жизнеспособности. Изолированность от жизни, в которую ставила интеллигенцию вся атмосфера старого режима, усиливала черты "подпольной" психологии, и без того свойственные ее духовному облику, замораживала ее духовно, поддерживая и до известной степени оправдывая ее политический моноидеизм ("Ганнибалову клятву" борьбы с самодержавием) и затрудняя возможность разностороннего духовного развития. Такая возможность и такая потребность могут народиться только теперь, и в этом, во всяком случае, нельзя не видеть духовного приобретения, освободительного движения. Вторым, внутренним, фактором, определяющим характер нашей интеллигенции, является ее особое мировоззрение и связанный с ним ее духовный склад. Характеристике и критике этого мировоззрения всецело и будет посвящен этот очерк.

Я не могу не видеть самой основной особенности интеллигенции в ее отношении к религии. Нельзя понять также и основных особенностей русской революции, если не держать в центре внимания этого отношения интеллигенции к религии. Но и историческое будущее России также стягивается в решении вопроса, как самоопределится интеллигенция в отношении к религии, останется ли она в прежнем состоянии, или же в этой области нас ждет еще переворот, подлинная революция в умах и сердцах.

II

Многократно указывалось (вслед за Достоевским), что в духовном облике русской интеллигенции имеются черты религиозности, иногда приближающиеся даже к христианской. Свойства эти воспитывались прежде всего ее внешними историческими судьбами, с одной стороны, правительственными преследованиями, создававшими в ней самочувствие мученичества и исповедничества, с другой - насильственной оторванностью от жизни, развивавшей мечтательность, иногда прекраснодушие, утопизм, вообще недостаточное чувство действительности. В связи с этим находится та ее черта, что ей остается психологически чуждым - хотя, впрочем, может быть, только пока - прочно сложившийся, "мещанский" уклад жизни Зап. Европы, с его повседневными добродетелями, с его трудовым интенсивным хозяйством, но и с его бескрылостью, ограниченностью. Классическое выражение духовного столкновения русского интеллигента с европейским мещанством мы имеем в сочинениях Герцена (1). Сродные настроения не раз выражались и в новейшей русской литературе. Законченность, прикрепленность к земле, духовная ползучесть этого быта претит русскому интеллигенту, хотя все мы знаем, насколько ему нужно учиться, по крайней мере технике жизни и труда, у западного человека. В свою очередь, и западной буржуазии отвратительна и непонятна эта бродячая Русь, эмигрантская вольница, питающаяся еще вдохновениями Стеньки Разина и Емельки Пугачева, хотя бы и переведенными на современный язык, и в последние революционные годы этот духовный антагонизм достиг, по-видимому, наибольшего напряжения.

Если мы попробуем разложить эту "антибуржуазность" русской интеллигенции, то она окажется rnixtum compositurn, составленным из очень различных элементов. Есть здесь и доля наследственного барства, свободного в ряде поколений от забот о хлебе насущном и вообще от будничной, "мещанской" стороны жизни. Есть значительная доза просто некультурности, непривычки к упорному, дисциплинированному труду и размеренному укладу жизни. Но есть, несомненно, и некоторая, впрочем, может быть, и не столь большая, доза бессознательно-религиозного отвращения к духовному мещанству, к "царству от мира сего", к успокоенному самодовольству.

Известная неотмирность, эсхатологическая мечта о Граде Божием, о грядущем царстве правды (под разными социалистическими псевдонимами) и затем стремление к спасению человечества - если не от греха, то от страданий - составляют, как известно, неизменные и отличительные особенности русской интеллигенции. Боль от дисгармонии жизни и стремление к ее преодолению отличают и наиболее крупных писателей-интеллигентов (Гл. Успенский, Гаршин). В этом стремлении к Грядущему Граду, перед которым бледнеет земная действительность, интеллигенция сохранила, быть может, в наиболее распознаваемой форме черты утраченной церковности. Сколько раз во II Государственной Думе в бурных речах атеистического левого блока мне слышались - странно сказать!- отзвуки психологии православия, вдруг обнаружилось влияние его духовной прививки.

Вообще душевными навыками, воспитанными Церковью, объясняется и не одна из лучших черт русской интеллигенции, которые она утрачивает по мере своего удаления от Церкви, напр., некоторый пуританизм, ригористические нравы, своеобразный аскетизм, строгость личной жизни; такие, напр., вожди русской интеллигенции, как Добролюбов и Чернышевский (оба семинаристы, воспитанные в религиозных семьях духовных лиц), сохраняют почти нетронутым свой прежний нравственный облик, который, однако же, постепенно утрачивают их исторические дети и внуки. Христианские черты, воспринятые помимо ведома и воли через посредство окружающей среды, от семьи, от няни, из всей духовной атмосферы, проникнутой церковными воззрениями и обычаями, просвечивают в духовном облике лучших и крупнейших деятелей русской революции. Ввиду того, однако, что благодаря этому лишь затушевывается вся действительная противоположность христианского и интеллигентского душевного уклада, важно установить, что черты эти имеют наносный, заимствованный, в известном смысле атавистический характер и исчезают по мере ослабления христианских навыков, при более полном проявлении интеллигентского типа, обнаружившегося с наибольшею силою в дни революции и стряхнувшего с себя тогда и последние пережитки христианства.

Русской интеллигенции, особенно в прежних поколениях, свойственно также чувство виновности перед народом, это своего рода "социальное покаяние", конечно, не перед Богом, но перед "народом" или "пролетариатом". Хотя эти чувства "кающегося дворянина" или "внеклассового интеллигента" по своему историческому происхождению тоже имеют некоторый социальный привкус барства, но и они накладывают отпечаток особой углубленности и страдания на лицо интеллигенции. К этому надо еще присоединить ее жертвенность, неизменную готовность на жертвы у лучших ее представителей и даже искание их. Какова бы ни была психология этой жертвенности, но и она укрепляет ту неотмирность интеллигенции, которая делает ее облик столь чуждым мещанству и придает ему черты религиозности.

И тем не менее, несмотря на все это, известно, что нет интеллигенции более атеистической, чем русская. Атеизм есть общая вера, в которую крещаются вступающие в лоно церкви интеллигентски -гуманистической, и не только из образованного класса, но и из народа. И так повелось изначала, еще с духовного отца русской интеллигенции Белинского. И как всякая среда вырабатывает свои привычки, свои верования, так и традиционный атеизм русской интеллигенции сделался как бы самой собою разумеющеюся ее особенностью, о которой даже не говорят, признаком хорошего тона. Известная образованность, просвещенность есть в глазах нашей интеллигенции синоним религиозного индифферентизма и отрицания. Об этом нет споров среди разных фракций, партий, "направлений", это все их объединяет. Этим пропитана насквозь, до дна, скудная интеллигентская культура, с ее газетами, журналами, направлениями, программами, нравами, предрассудками, подобно тому, как дыханием окисляется кровь, распространяющаяся потом по всему организму. Нет более важного факта в истории русского просвещения, чем этот. И вместе с тем приходится признать, что русский атеизм отнюдь не является сознательным отрицанием, но есть плод сложной, мучительной и продолжительной работы ума, сердца и воли, итог личной жизни. Нет, он берется чаще всего на веру и сохраняет эти черты наивной религиозной веры, только наизнанку, и это не изменяется вследствие того, что он принимает воинствующие, догматические, наукообразные формы. Эта вера берет в основу ряд некритических, непроверенных и в своей догматической форме, конечно, неправильных утверждений, именно, что наука компетентна окончательно разрешить и вопросы религии и притом разрешает их в отрицательном смысле; к этому присоединяется еще подозрительное отношение к философии, особенно метафизике, тоже заранее отвергнутой и осужденной.

Веру эту разделяют и ученые, и неученые, и старые, и молодые. Она усвояется в отроческом возрасте, который биографически наступает, конечно, для одних ранее, для других позже. В этом возрасте обыкновенно легко и даже естественно воспринимается отрицание религии, тотчас же заменяемой верою в науку, в прогресс. Наша интеллигенция, раз став на эту почву, в большинстве случаев всю жизнь так и остается при этой вере, считая эти вопросы уже достаточно разъясненными и окончательно по решенными, загипнотизированная всеобщим единодушием в этом мнении. Отроки становятся зрелыми мужами, иные из них приобретают серьезные научные знания, делаются видными специалистами, и в таком случае они бросают на чашку весов в пользу отрочески уверованного; догматически воспринятого на школьной скамье атеизма свой авторитет ученых специалистов, хотя бы в области этих вопросов они были бы нисколько не более авторитетны, нежели каждый мыслящий и чувствующий человек. Таким образом, складывается духовная атмосфера и в нашей высшей школе, где формируется подрастающая интеллигенция. И поразительно, сколь мало впечатления производили на русскую интеллигенцию люди глубокой образованности, ума, гения, когда они звали ее к религиозному углублению, к пробуждению от догматической спячки, как мало замечены были наши религиозные мыслители и писатели-славянофилы, Вл. Соловьев, Бухарев, кн. С.Трубецкой и др., как глуха оставалась наша интеллигенция к религиозной проповеди Достоевского и даже Л. Н. Толстого, несмотря на внешний культ его имени.

В русском атеизме больше всего поражает его догматизм, то, можно сказать, религиозное легкомыслие, с которым он принимается. Ведь до последнего времени религиозной проблемы, во всей ее огромной и исключительной важности и жгучести, русское "образованное" общество просто не замечало и не понимало, религией же интересовалось вообще только постольку, поскольку это связывалось с политикой или же с проповедью атеизма. Поразительно невежество нашей интеллигенции в вопросах религии. Я говорю это не для обвинения, ибо это имеет, может быть, и достаточное историческое оправдание, но для диагноза ее духовного состояния. Наша интеллигенция по отношению к религии просто еще не вышла из отроческого возраста, она еще не думала серьезно о религии и не дала себе сознательного религиозного самоопределения, она не жила еще религиозной мыслью и остается поэтому, строго говоря, не выше религии, как думает о себе сама, но вне религии. Лучшим доказательством всему этому служит историческое происхождение русского атеизма. Он усвоен нами с запада (недаром он и стал первым членом символа веры нашего "западничества"). Его мы приняли как последнее слово западной цивилизации, сначала в форме вольтерьянства и материализма французских энциклопедистов, затем атеистического социализма (Белинский), позднее материализма 60-х годов, позитивизма, фейербаховского гуманизма, в новейшее время экономического материализма и - самые последние годы - критицизма. На многоветвистом дереве западной цивилизации, своими корнями идущем глубоко в историю, мы облюбовали только одну ветвь, не зная, не желая знать всех остальных, в полной уверенности, что мы прививаем себе самую подлинную европейскую цивилизацию. Но европейская цивилизация имеет не только разнообразные плоды и многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево и до известной степени обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды. Потому даже и отрицательные учения на своей родине, в ряду других могучих духовных течений, им противоборствующих, имеют совершенно другое психологическое и историческое значение, нежели когда они появляются в культурной пустыне и притязают быть единственными, становятся фундаментом русского просвещения и цивилизации. Si duo idem dicunt, nоn est idem. На таком фундаменте не была построена еще ни одна культура.

В настоящее время нередко забывают, что западноевропейская культура по крайней мере наполовину имеет религиозные корни, построена на религиозном фундаменте, заложенном средневековьем и реформацией. Каково бы ни было наше отношение к реформационной догматике и вообще к протестантизму, но нельзя отрицать, что реформация вызвала огромный религиозный подъем во всем западном мире, не исключая и той его части, которая осталась верна католицизму, но тоже была принуждена обновиться для борьбы с врагами. Новая личность европейского человека, в этом смысле, родилась в реформации (и это происхождение ее наложило на нее свой отпечаток), политическая свобода, свобода совести, права человека и гражданина были провозглашены также реформацией (в Англии); новейшими исследованиями выясняется также значение протестантизма, особенно в реформатстве, кальвинизме и пуританизме, и для хозяйственного развития, при выработке индивидуальностей, пригодных стать руководителями развивавшегося народного хозяйства. В протестантизме же преимущественно развивалась и новейшая наука, и особенно философия. И все это развитие шло со строгой исторической преемственностью и постепенностью без трещин и обвалов. Культурная история западноевропейского мира представляет собою одно связное целое, в котором еще живы и необходимое место занимают и средние века, и реформационная эпоха, наряду с веяниями нового времени.

Уже в эпоху реформации обозначается и то духовное русло, которое оказалось определяющим для русский интеллигенции. Наряду с реформацией, в гуманистическом ренессансе, возрождении классической древности возрождались и некоторые черты язычества. Параллельно с религиозным индивидуализмом реформации усиливался и неоязыческий индивидуализм, возвеличивавший натурального, невозрожденного человека. По этому воззрению человек добр и прекрасен по своей природе, которая искажается лишь внешними условиями; достаточно восстановить естественное состояние человека, и этим будет все достигнуто. Здесь - корень разных естественно-правовых теорий, а также и новейших учений о прогрессе и о всемогуществе одних внешних реформ для разрешения человеческой трагедии, а следовательно, и всего новейшего гуманизма и социализма. Внешняя, кажущаяся близость индивидуализма религиозного и языческого не устраняет их глубокого внутреннего различия, и поэтому мы наблюдаем в новейшей истории не только параллельное развитие, но и борьбу обоих этих течений. Усиление мотивов гуманистического индивидуализма в истории мысли знаменует эпоху так называемого "просветительства"(Аufclаrung) в XVII, XVIII, отчасти XIX веках. Просветительство делает наиболее радикальные отрицательные выводы из посылок гуманизма: в области религии, через посредство деизма, оно приходит к скептицизму и атеизму; в области философии, через рационализм и эмпиризм,- к позитивизму и материализму; в области морали, через "естественную" мораль,- к утилитаризму и гедонизму. Материалистический социализм тоже можно рассматривать как самый поздний и зрелый плод просветительства. Это направление, которое представляет собою отчасти продукт разложения реформации и само есть одно из разлагающих начал в духовной жизни Запада, весьма влиятельно в новейшей истории. Им вдохновлялась великая французская революция и большинство революций XIX века, и оно же, с другой стороны, дает духовную основу и для европейского мещанства, господство которого сменило пока собой героическую эпоху просветительства. Однако очень важно не забывать, что хотя лицо европейской земли все более искажается благодаря широко разливающейся в массах популярной философии просветительства и застывает в холоде мещанства, но в истории культуры просветительство никогда не играло и не играет исключительной или даже господствующей роли; дерево европейской культуры и до сих пор, даже незримо для глаз, питается духовными соками старых религиозных корней. Этими корнями, этим здоровым историческим консерватизмом и поддерживается прочность этого дерева, хотя в той мере, в какой просветительство проникает в корни и ствол, и оно тоже начинает чахнуть и загнивать. Поэтому нельзя считать западноевропейскую цивилизацию безрелигиозной в её исторической основе, хотя она действительно и становится все более таковой в сознании последних поколений. Наша интеллигенция в своем западничестве не пошла дальше внешнего усвоения новейших политических и социальных идей Запада, причем приняла их в связи с наиболее крайними и резкими формами философии просветительства. В этом отборе, который произвела сама интеллигенция, в сущности, даже и не повинна западная цивилизация в ее органическом целом. В перспективе ее истории для русского интеллигента исчезает совершенно роль "мрачной" эпохи средневековья, всей реформационной эпохи с ее огромными духовными приобретениями, все развитие научной и философской мысли, помимо крайнего просветительства. Вначале было варварство, а затем воссияла цивилизация, то есть просветительство, материализм, атеизм, социализм,- вот несложная философия истории среднего русского интеллигента. Поэтому в борьбе за русскую культуру надо бороться, между прочим, даже и за более углубленное, исторически сознательное западничество.

Отчего это так случилось, что наша интеллигенция усвоила себе с такою легкостью именно догматы просветительства? Для этого может быть указано много исторических причин, но в известной степени отбор этот был и свободным делом самой интеллигенции, за которое она постольку и ответственна перед родиной и историей.

Во всяком случае, благодаря этому разрывается связь времен в русском просвещении, и этим разрывом духовно больна наша родина.

III

Отбрасывая христианство и устанавливаемые им нормы жизни, вместе с атеизмом или, лучше сказать, вместо атеизма наша интеллигенция воспринимает догматы религии человекобожества, в каком-либо из вариантов, выработанных и западноевропейским просветительством (и притом еще в упрощенной азбучной форме). Основным догматом ее, свойственным всем ее вариантам, является вера в естественное совершенство человека, в бесконечный прогресс, осуществляемый силами человека, но вместе с тем механическое его понимание. Так как все зло объясняется внешним неустройством человеческого общежития и потому нет ни личной вины, ни личной ответственности, то вся задача общественного устроения заключается в преодолении этих внешних неустройств, конечно, внешними же реформами. Отрицая Провидение и какой-либо изначальный план, осуществляющийся в истории, человек ставит себя здесь на место Провидения и в себе видит своего спасителя. Этой самооценке не препятствует и явно противоречащее ей механическое, иногда грубо материалистическое понимание исторического процесса, которое сводит его к деятельности стихийных сил (как в экономическом материализме); человек остается все-таки единственным разумным, сознательным агентом, своим собственным провидением. Такое настроение на Западе, где оно явилось уже в эпоху культурного расцвета, почувствованной мощи человека, психологически окрашено чувством культурного самодовольства разбогатевшего буржуа. Хотя для религиозной оценки это самообожествление европейского мещанства - одинаково как в социализме, так и индивидуализме - представляется отвратительным самодовольством и духовным хищением, временным притуплением сознания, но на Западе это человекобожество, имевшее свой Sturm und Drang, давно уже стало (никто, впрочем, не скажет, надолго ли) ручным и спокойным, как и европейский социализм. Во всяком случае, оно бессильно пока расшатать (хотя с медленной неуклонностью и делает это) трудовые устои европейской культуры, духовное здоровье европейских народов. Вековая традиция и историческая дисциплина труда практически еще побеждают разлагающее влияние самообожения. Иначе в России при наступившем здесь разрыве связи исторических времен. Религия человекобожества и ее сущность - самообожение в России были приняты не только с юношеским пылом, но и с отроческим неведением жизни и своих сил, получили почти горячечные формы. Вдохновляясь ею, интеллигенция наша почувствовала себя призванной сыграть роль Провидения относительно своей родины. Она сознавала себя единственной носительницей света и европейской образованности в этой стране, где все, казалось ей, было охвачено непроглядной тьмой, все было столь варварским и чуждым. Она признала себя духовным ее опекуном и решила ее спасти, как понимала и как умела.

Интеллигенция стала по отношению к русской истории и современности в позицию героического вызова и героической борьбы, опираясь при этом на свою самооценку. Героизм - вот то слово, которое выражает, по моему мнению, основную сущность интеллигентского мировоззрения и идеала, притом героизм самообожения. Вся экономия ее душевных сил основана на этом самочувствии.

Изолированное положение интеллигента в стране, его оторванность от почвы, суровая историческая среда, отсутствие серьезных знаний и исторического опыта взвинчивали психологию этого героизма. Интеллигент, особенно временами, впадал в состояние героического экстаза, с явно истерическим оттенком. Россия должна быть спасена, и спасителем ее может и должна явиться интеллигенция вообще и даже имярек в частности, и помимо его нет спасителя и нет спасения. Ничто так не утверждает психологии героизма, как внешние преследования, гонения, борьба с ее перипетиями, опасность и даже погибель. И - мы знаем - русская история не скупилась на это, русская интеллигенция развивалась и росла в атмосфере непрерывного мученичества, и нельзя не преклониться перед святыней страданий русской интеллигенции. Но и преклонение перед этими страданиями в их необъятном прошлом и тяжелом настоящем, перед "крестом" вольным или невольным, не заставит молчать о том, что все-таки остается истиной, о чем нельзя молчать хотя бы во имя пиетета перед мартирологом интеллигенции.

Итак, страдания и гонения больше всего канонизируют героя и в его собственных глазах, и для окружающих. И так как вследствие печальных особенностей русской жизни эта участь постигает нередко уже в юном возрасте, то и самосознание это тоже появляется рано, и дальнейшая жизнь тогда является лишь последовательным развитием в принятом направлении. В литературе и из собственных наблюдений каждый без труда найдет много примеров тому, как, с одной стороны, полицейский режим калечит людей, лишая их возможности полезного труда, и как, с другой стороны, он содействует выработке особого духовного аристократизма, так сказать патентованного героизма у его жертв. Горько думать, как много отраженного влияния полицейского режима в психологии русского интеллигентского героизма, как велико было его влияние не на внешние только судьбы людей, но и на их души, на их мировоззрение. Во всяком случае, влияния западного просветительства, религии человекобожества и самообожения нашли в русских условиях жизни неожиданного, но могучего союзника. Если юный интеллигент - скажем, студент или курсистка - еще имеет сомнение в том, что он созрел уже для исторической миссии спасителя отечества, то признание этой зрелости со стороны м. вн. д. обычно устраняет эти сомнения. Превращение русского юноши или вчерашнего обывателя в тип героический по внутренней работе, требующейся для этого, есть несложный, большею частью кратковременный процесс усвоения некоторых догматов религии человекобожества и quasi-научной "программы" и соответствующая перемена собственного самочувствия, после которой вырастают героические котурны. В дальнейшем развитии страдания, озлобление вследствие жестокости властей, тяжелые жертвы, потери довершают выработку этого типа, которому тогда уже может быть свойственно что угодно, только не сомнения в своей миссии.

Героический интеллигент не довольствуется поэтому ролью скромного работника (даже если он и вынужден ею ограничиваться), его мечта - быть спасителем человечества или по крайней мере русского народа. Для него необходимость (конечно, в мечтаниях) не обеспеченный минимум, но героический максимум. Максимализм есть

неотъемлемая черта интеллигентского героизма, с такой поразительной ясностью обнаружившаяся в годину русской революции. Это - не принадлежность какой-либо одной партии, нет - это самая душа героизма, ибо герой вообще не мирится на малом. Даже если он и не видит возможности сейчас осуществить этот максимум и никогда ее не увидит, в мыслях он занят только им. Он делает исторический прыжок в своем воображении и, мало интересуясь перепрыгнутым путем, вперяет свой взор в светлую точку на краю исторического горизонта. Такой максимализм имеет признаки идейной одержимости, самогипноза, он сковывает мысль и вырабатывает фанатизм, глухой к голосу жизни. Этим дается ответ и на тот исторический вопрос, почему в революции торжествовали самые крайние направления, причем непосредственные задачи момента определялись все максимальнее и максимальнее (вплоть до осуществления социальной республики или анархии). Отчего эти более крайние и явно безумные направления становились все сильнее и сильнее и при всеобщем полевении нашего трусливого и пассивного общества, легко подчиняющегося силе, оттесняли собою все более умеренное (достаточно вспомнить ненависть к "кадетам" со стороны "левого блока").

Каждый герой имеет свой способ спасения человечества, должен выработать свою программу. Обычно для этого принимается одна из программ политических партий или фракций, которая, не различаясь в своих целях (обычно они основаны на идеалах материалистического социализма или, в последнее время, еще и анархизма), разнятся в своих путях и средствах. Ошибочно было бы думать, чтобы эти программы политических партий психологически соответствовали тому, что они представляют собой в большинстве парламентских партий западноевропейского мира; это есть нечто гораздо большее, это - религиозное credo, самовернейший способ спасения человечества, идейный монолит, который можно только или принять, или отвергнуть. Во имя веры в программу лучшими представителями интеллигенции приносятся жертвы жизнью, здоровьем, свободой, счастьем. Хотя программы эти обыкновенно объявляются еще и "научными", чем увеличивается их обаяние, но о степени действительной "научности" их лучше и не говорить, да и, во всяком случае, наиболее горячие их адепты могут быть, по степени своего развития и образованности, плохими судьями в этом вопросе.

Хотя все чувствуют себя героями, одинаково призванными быть провидением и спасителями, но они не сходятся в способах и путях этого спасения. И так как при программных разногласиях в действительности затрагиваются самые центральные струны души, то партийные раздоры становятся совершенно неустранимыми. Интеллигенция, страдающая "якобинизмом", стремящаяся к "захвату власти", к "диктатуре" во имя спасения народа, неизбежно разбивается и распыляется на враждующие между собою фракции, и это чувствуется тем острее, чем выше поднимается температура героизма. Нетерпимость и взаимные распри суть настолько известные черты нашей партийной интеллигенции, что об этом достаточно лишь упомянуть. С интеллигентским движением происходит нечто вроде самоотравления. Из самого существа героизма вытекает, что он предполагает пассивный объект воздействия - спасаемый народ или человечество, между тем герой - личный или коллективный - мыслится всегда лишь в единственном числе. Если же героев и героических средств оказывается несколько, то соперничество и рознь неизбежны, ибо невозможно несколько "диктатур" зараз. Героизм, как общераспространенное мироотношение, есть начало не собирающее, но разъединяющее, он создает не сотрудников, но соперников (2).

Наша интеллигенция, поголовно почти стремящаяся к коллективизму, к возможной соборности человеческого существования, по своему укладу представляет собою нечто антисоборное, антиколлективистическое, ибо несет в себе разъединяющее начало героического самоутверждения. Герой есть до некоторой степени сверхчеловек, становящийся по отношению к ближним своим в горделивую и вызывающую позу спасителя, и при всем своем стремлении к демократизму интеллигенция есть лишь особая разновидность духовного аристократизма, надменно противопоставляющая себя "обывателям". Кто жил в интеллигентских кругах, хорошо знает это высокомерие и самомнение, сознание своей непогрешимости и пренебрежение к инакомыслящим и этот отвлеченный догматизм, в который отливается здесь всякое учение. Вследствие своего максимализма интеллигенция остается малодоступна и доводам исторического реализма и научного знания. Самый социализм остается для нее не собирательным понятием, обозначающим постепенное социально-экономическое преобразование, которое слагается из ряда частных и вполне конкретных реформ, не "историческим движением", но надисторической "конечною целью" (по терминологии известного спора с Бернштейном), до которой надо совершить исторический прыжок актом интеллигентского героизма. Отсюда недостаток чувства исторической действительности и геометрическая прямолинейность суждений и оценок, пресловутая их "принципиальность". Кажется, ни одно слово не вылетает так часто из уст интеллигента, как это, он обо всем судит прежде всего "принципиально", то есть на самом деле отвлеченно, не вникая в сложность действительности и тем самым нередко освобождая себя от трудности надлежащей оценки положения. Кому приходилось иметь дело с интеллигентами на работе, тому известно, как дорого обходится эта интеллигентская "принципиальная" непрактичность, приводящая иногда к отцеживанию комара и поглощению верблюда.

Этот же ее максимализм составляет величайшее препятствие к поднятию ее образованности именно в тех вопросах, которые она считает своею специальностью, в вопросах социальных, политических. Ибо если внушить себе, что цель и способ движения уже установлены, и притом "научно", то, конечно, ослабевает интерес к изучению посредствующих, ближайших звеньев. Сознательно или бессознательно, но интеллигенция живет в атмосфере ожидания социального чуда, всеобщего катаклизма, в эсхатологическом настроении. (Нет нужды показывать, насколько эта атеистическая эсхатология отличается от христианской эсхатологии.)

Героизм стремится к спасению человечества своими силами и притом внешними средствами; отсюда исключительная оценка героических деяний, в максимальной степени воплощающих программу максимализма. Нужно что-то сдвинуть, совершить что-то свыше сил, отдать при этом самое дорогое, свою жизнь - такова заповедь героизма. Стать героем, а вместе и спасителем человечества можно героическим деянием, далеко выходящим за пределы обыденного долга. Эта мечта, живущая в интеллигентской душе, хотя выполнимая лишь для единиц, служит общим масштабом в суждениях, критерием для жизненных оценок. Совершить такое деяние и необыкновенно трудно, ибо требует побороть сильнейшие инстинкты привязанности к жизни и страха, и необыкновенно просто, ибо для этого требуется волевое усилие на короткий сравнительно период времени, а подразумеваемые или ожидаемые результаты этого считаются так велики. Иногда стремление уйти из жизни вследствие неприспособленности к ней, бессилия нести жизненную тягость сливается до неразличимости с героическим самоотречением, так что невольно спрашиваешь себя: героизм это или самоубийство? Конечно, интеллигентские святцы могут назвать много таких героев, которые всю свою жизнь делали подвигом страдания и длительного волевого напряжения, однако, несмотря на различия, зависящие от силы отдельных индивидуальностей, общий тон этот остается тот же.

Очевидно, такое мироотношение гораздо более приспособлено к бурям истории, нежели к ее затишью, которое томит героев. Наибольшая возможность героических деяний, иррациональная "приподнятость настроения", экзальтированность, опьянение борьбой, создающее атмосферу некоторого героического авантюризма,- все это есть родная стихия героизма. Поэтому так велика сила революционного романтизма среди нашей интеллигенции, ее пресловутая "революционность". Не надо забывать, что понятие революции есть отрицательное, оно не имеет самостоятельного содержания, поэтому пафос революции есть ненависть и разрушение. Но еще один из крупнейших русских интеллигентов, Бакунин, формулировал ту мысль, что дух разрушающий есть вместе с тем и дух созидающий, и эта вера есть основной нерв психологии героизма. Она упрощает задачу исторического строительства, ибо при таком понимании для него требуются прежде всего крепкие мускулы и нервы, темперамент и смелость, и, обозревая хронику русской революции, не раз вспоминаешь об этом понимании...

Психологии интеллигентского героизма наиболее импонируют такие общественные группы и положения, для которых он наиболее естественен во всей последовательности прямолинейного максимализма. Наиболее благоприятную комбинацию этих условий представляет у нас учащаяся молодежь. Благодаря молодости с ее физиологией и психологией, недостатку жизненного опыта и научных знаний, заменяемым пылкостью и самоуверенностью, благодаря привилегированности социального положения, не доходящего, однако, до буржуазной замкнутости западного студенчества, наша молодежь выражает с наибольшей полнотой тип героического максимализма. И если в христианстве старчество является естественным воплощением духовного опыта и руководительства, то среди нашей интеллигенции такую роль естественно заняла учащаяся молодежь. Духовная педократия (господство детей) - есть величайшее зло нашего общества, а вместе и симптоматическое проявление интеллигентского героизма, его основных черт, но в подчеркнутом и утрированном виде. Это уродливое соотношение, при котором оценки и мнения "учащейся молодежи" оказываются руководящими для старейших, перевертывает вверх ногами естественный порядок вещей и в одинаковой степени пагубно и для старших, и для младших. Исторически эта духовная гегемония стоит в связи с той действительно передовой ролью, которую играла учащаяся молодежь своими порывами в русской истории, психологически же это объясняется духовным складом интеллигенции, остающейся на всю жизнь - в наиболее живучих и ярких своих представителях - тою же учащейся молодежью в своем мировоззрении. Отсюда то глубоко прискорбное и привычное равнодушие и, что гораздо хуже, молчаливое или даже открытое одобрение, с которым у нас смотрят, как наша молодежь без знаний, без опыта, но с зарядом интеллигентского героизма берется за серьезные, опасные по своим последствиям социальные опыты и, конечно, этой своей деятельностью только усиливает реакцию. Едва ли в достаточной мере обратил на себя внимание и оценен факт весьма низкого возрастного состава групп с наиболее максималистскими действиями и программами. И, что гораздо хуже, это многие находят вполне в порядке вещей. "Студент" стало нарицательным именем интеллигента в дни революции.

Каждый возраст имеет свои преимущества, и их особенно много имеет молодость с таящимися в ней силами. Кто радеет о будущем, тот больше всего озабочен молодым поколением. Но находиться от него в духовной зависимости, заискивать перед ним, прислушиваться к его мнению, брать его за критерий - это свидетельствует о духовной слабости общества. Во всяком случае, остается сигнатурой целой исторической полосы и всего душевного уклада интеллигентского героизма, что идеал христианского святого, подвижника здесь сменился образом революционного студента.

IV

С максимализмом целей связан и максимализм средств, так прискорбно проявившийся в последние годы. В этой неразборчивости средств, в этом героическом "все позволено" (предуказанном Достоевским еще в "Преступлении и наказании" и в "Бесах") сказывается в наибольшей степени человекобожеская природа интеллигентского героизма, присущее ему самообожение, поставление себя вместо Бога, вместо Провидения, и это не только в целях и планах, но и путях и средствах осуществления. Я осуществляю свою идею и ради нее освобождаю себя от уз обычной морали, я разрешаю себе право не только на имущество, но и на жизнь и смерть других, если это нужно для моей идеи. В каждом максималисте сидит такой маленький Наполеон от социализма или анархизма. Аморализм, или, по старому выражению, нигилизм, есть необходимое последствие самообожения, здесь подстерегает его опасность саморазложения, ждет неизбежный провал. И те горькие разочарования, которые многие пережили в революции, та неизгладимая из памяти картина своеволия, экспроприаторства, массового террора, все это явилось не случайно, но было раскрытием тех духовных потенций, которые необходимо таятся в психологии самообожения (3).

Подъем героизма в действительности доступен лишь избранным натурам и притом в исключительные моменты истории, между тем жизнь складывается из повседневности, а интеллигенция состоит не из одних только героических натур. Без действительного геройства или возможности его проявления героизм превращается в претензию, в вызывающую позу, вырабатывается особый дух героического ханжества и безответственного критиканства, всегдашней "принципиальной" оппозиции, преувеличенное чувство своих прав и ослабленное сознание обязанностей и вообще личной ответственности. Самый ординарный обыватель, который нисколько не выше, а иногда и ниже окружающей среды, надевая интеллигентский мундир, уже начинает относиться к ней с высокомерием. Особенно ощутительно это зло в жизни нашей провинции. Самообожение в кредит, не всегда делающее героя, способно воспитывать аррогантов. Благодаря ему человек лишается абсолютных норм и незыблемых начал личного и социального поведения, заменяя их своеволием или самодельщиной. Нигилизм поэтому есть страшный бич, ужасная духовная язва, разъедающая наше общество. Героическое "все позволено" незаметно подменяется просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного поведения, чем наполняются житейские будни. В этом заключается одна из важных причин, почему у нас при таком обилии героев так мало просто порядочных, дисциплинированных, трудоспособных людей, и та самая героическая молодежь,, по курсу которой определяет себя старшее поколение, в жизни так незаметно и легко обращается или в "лишних людей", или же в чеховские и гоголевские типы и кончает вином и картами, если только не хуже. Пушкин со своей правдивостью гения приподнимает завесу над возможным будущим трагически и безвременно погибшего Ленского и усматривает за нею весьма прозаическую картину. Попробуйте мысленно сделать 'то же относительно иного юноши, окруженного теперь ореолом героя, и представить его просто в роли работника после того. как погасла аффектация героизма, оставляя в душе пустоту нигилизма. Недаром интеллигентский поэт Некрасов, автор "Рыцаря на час", так чувствовал, что ранняя смерть есть лучший апофеоз интеллигентского героизма.

Не рыдай так безумно над ним:

Хорошо умереть молодым!

Беспощадная пошлость ни тени

Положить не успела на нем и т. д.

Из этой же героической аффектации, поверхностной и непрочной, объясняется поразительная неустойчивость интеллигентских вкусов, верований, настроений, меняющихся по прихоти моды. Многие удивленно стоят теперь перед переменой настроений, совершившейся на протяжении последних лет, от настроения героически революционного к нигилистическому и порнографическому, а также пред этой эпидемией самоубийств, которую ошибочно объяснять только политической реакцией и тяжелыми впечатлениями русской жизни.

Но это чередование и эта истеричность представляются естественными для интеллигенции, и сама она не менялась при этом в своем существе, только полнее обнаружившемся при этой смене исторического праздника и будней; лжегероизм не остается безнаказанным. Духовное состояние интеллигенции не может не внушать серьезной тревоги. И наибольшую тревогу возбуждает молодое, подрастающее поколение и особенно судьба интеллигентских детей. Безбытная, оторвавшаяся от органического склада жизни, не имеющая собственных твердых устоев интеллигенция со своим атеизмом, прямолинейным рационализмом и общей развинченностью и беспринципностью в обыденной жизни передает эти качества и своим детям, с той только разницей, что дети наши даже и в детстве остаются лишены тех здоровых соков, которые получали родители из народной среды. Боюсь, что черты вырождения должны проступать при этом с растущей быстротой.

Крайне непопулярны среди интеллигенции понятия личной нравственности, личного самоусовершенствования, выработки личности (и, наоборот, особенный, сакраментальный характер имеет слово общественный). Хотя интеллигентское мироотношение представляет собой крайнее самоутверждение личности, ее самообожествление, но в своих теориях интеллигенция нещадно гонит эту самую личность, сводя ее иногда без остатка на влияния среды и стихийных сил истории (согласно общему учению просветительства). Интеллигенция не хочет допустить, что в личности заключена живая творческая энергия, и остается глуха ко всему, что к этой проблеме приближается: глуха не только к христианскому учению, но даже к учению Толстого (в котором все же заключено здоровое зерно личного самоуглубления) и ко всем философским учениям, заставляющим посчитаться с нею.

Между тем в отсутствии правильного учения о личности заключается ее главная слабость. Извращение личности, ложность самого идеала для ее развития есть коренная причина, из которой проистекают слабости и недостатки нашей интеллигенции, ее историческая несостоятельность. Интеллигенции нужно выправляться не извне, но изнутри, причем сделать это может только она сама свободным духовным подвигом, незримым, но вполне реальным.

V

Своеобразная природа интеллигентского героизма выясняется для нас полнее, если сопоставить его с противоположным ему духовным обликом - христианского героизма или, точнее, христианского подвижничества (4), ибо герой в христианстве - подвижник. Основное различие здесь не столько внешнее, сколько внутреннее, религиозное.

Герой, ставящий себя в роль Провидения, благодаря этой духовной узурпации приписывает себе и большую ответственность, нежели может понести, и большие задачи, нежели человеку доступны. Христианский подвижник верит в Бога-Промыслителя, без воли Которого волос не падает с головы. История и единичная человеческая жизнь представляются в его глазах осуществлением хотя и непонятного для него в индивидуальных подробностях строительства Божьего, перед которым он смиряет подвигом веры. Благодаря этому он сразу освобождается от героической позы и притязаний. Его внимание сосредоточивается на его прямом деле, его действительных обязанностях и их строгом, неукоснительном исполнении. Конечно, и определение, и исполнение этих обязанностей требует иногда не меньшей широты кругозора и знания, на какую притязает интеллигентский героизм. Однако внимание здесь сосредоточивается на сознании личного долга и его исполнения, на самоконтроль, и это перенесение центра внимания на себя и свои обязанности, освобождение от фальшивого самочувствия непризнанного спасителя мира и неизбежно связанной с ним гордости оздоровляет душу, наполняя ее чувством здорового христианского смирения. К этому духовному самоотречению, к жертве своим гордым интеллигентским "я" во имя высшей святыни призывал Достоевский русскую интеллигенцию в своей пушкинской речи: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость... Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя..." (Собр. соч. Ф. М. Достоевского, изд. 6-е, т. XII. стр. 425)

Нет слова более непопулярного в интеллигентской среде, чем смирение, мало найдется понятий, которые подвергались бы большему непониманию и извращению, о которые так легко могла бы точить зубы интеллигентская демагогия, и это, пожалуй, лучше всего свидетельствует о духовной природе интеллигенции, изобличает ее горделивый, опирающийся на самообожение героизм. В то же время смирение есть. по единогласному свидетельству Церкви, первая и основная христианская добродетель, но даже и вне христианства оно есть качество весьма ценное, свидетельствующее, во всяком случае, о высоком уровне духовного развития. Легко понять и интеллигенту, что, например, настоящий ученый, по мере углубления и расширения своих знаний, лишь острее чувствует бездну своего незнания, так что успехи знания сопровождаются для него увеличивающимся пониманием своего незнания, ростом интеллектуального смирения, как это и подтверждают биографии великих ученых. И наоборот, самоуверенное самодовольство или надежда достигнуть своими силами полного удовлетворяющего знания есть верный и непременный симптом научной незрелости или просто молодости.

То же чувство глубокой неудовлетворенности своим творчеством, несоответствие его идеалам красоты, задачам искусства, отличает и настоящего художника, для которого труд его неизбежно становится мукой, хотя в нем он только и находит свою жизнь. Без этого чувства вечной неудовлетворенности своими творениями, которое можно назвать смирением перед красотой, нет истинного художника.

То же чувство ограниченности индивидуальных сил пред расширяющимися задачами охватывает и философского мыслителя, и государственного деятеля, и социального политика и т. д.

Но если естественность и необходимость смирения сравнительно легко понять в этих частных областях человеческой деятельности, то почему же так трудно оказывается это относительно центральной области духовной жизни, именно-нравственно-религиозной самопроверки? Здесь-то и обнаруживается решающее значение того или иного высшего критерия, идеала для личности: дается ли этот критерий самопроверки образом совершенной Божественной личности, воплотившейся во Христе, или же самообожествившимся человеком в той или иной его земной ограниченной оболочке (человечество, народ, пролетариат, сверхчеловек), т. е. в конце концов своим же собственным "я", но ставшим пред самим собой в героическую позу. Изощряющийся духовный взор подвижника в ограниченном, искаженном грехом и страстями человеке и прежде всего в себе самом открывает все новые несовершенства, чувство расстояния от идеала увеличивается, другими словами, нравственное развитие личности сопровождается увеличивающимся сознанием своих несовершенств или, что то же, выражается в смирении перед Богом и в "хождении пред Богом" (как это и разъясняется постоянно в церковной, святоотеческой литературе). И эта разница между героической и христианской самооценкой проникает во все изгибы души, во все самочувствие.

Вследствие отсутствия идеала личности (точнее, его извращения), все, что касается религиозной культуры личности, ее выработки, дисциплины, неизбежно остается у интеллигенции в полной запущенности. У нее отсутствуют те абсолютные нормы и ценности, которые для этой культуры необходимы и даются только в религии. И прежде всего отсутствует понятие греха и чувство греха, настолько, что слово грех звучит для интеллигентского уха так же почти дико и чуждо, как и смирение. Вся сила греха, мучительная его тяжесть, всесторонность и глубина его влияния на всю человеческую жизнь, словом - вся трагедия греховного состояния человека, исход из которой в предвечном плане Божием могла дать только Голгофа, все это остается вне поля сознания интеллигенции, находящейся как бы в религиозном детстве, не выше греха, но ниже его сознания. Она уверовала, вместе с Руссо и со всем просветительством, что естественный человек добр по природе своей, и что учение о первородном грехе и коренной порче человеческой природы есть суеверный миф, который не имеет ничего соответствующего в нравственном опыте. Поэтому вообще никакой особой заботы о культуре личности (о столь презренном "самоусовершенствований") быть не может и не должно, а вся энергия должна быть целиком расходуема на борьбу за улучшение среды. Объявляя личность всецело ее продуктом, этой же самой личности предлагают и улучшать эту среду, подобно барону Мюнхгаузену, вытаскивающему себя из болота за волосы.

Этим отсутствием чувства греха и хотя бы некоторой робости пред ним объясняются многие черты душевного и жизненного уклада интеллигенции, и - увы! - многие печальные стороны и события нашей революции, а равно и наступившего после нее духовного маразма. Многими пикантными кушаньями со стола западной цивилизации кормила и кормит себя наша интеллигенция, вконец рас-

страивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить о простой, грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом Моисеевом десятословии, чтобы потом дойти и до Нового Завета!..

Героический максимализм целиком проецируется вовне, в достижении внешних целей; относительно личной жизни, вне героического акта и всего с ним связанного, он оказывается минимализмом, то есть просто оставляет ее вне своего внимания. Отсюда и проистекает непригодность его для выработки устойчивой, дисциплинированной, работоспособной личности, держащейся на своих ногах, а не на волне общественной истерики, которая затем сменяется упадком. Весь тип интеллигенции определяется этим сочетанием минимализма и максимализма, при котором максимальные притязания могут выставляться при минимальной подготовке личности как в области науки, так и жизненного опыта и самодисциплины, что так рельефно выражается в противоестественной гегемонии учащейся молодежи, в нашей духовной педократии.

Иначе воспринимается мир христианским подвижничеством. Я не буду много останавливаться на выяснении того, что является целью мирового и исторического развития в атеистической и христианской вере: в первой - счастье последних поколений, торжествующих на костях и крови своих предков, однако, в свою очередь, тоже подлежащих неумолимому року смерти (не говоря уже о возможности стихийных бедствий), во второй-вера во всеобщее воскресение, новую землю и новое небо, когда "будет Бог все во всем".

Очевидно, никакой позитивно-атеистический максимализм в своей вере даже отдаленно не приближается к христианском) учению. Но не эта сторона дела нас здесь интересует, а то, как преломляется то и другое учение в жизни личности и ее психологии. И в этом отношении, в полной противоположности гордыне интеллигентского героизма христианское подвижничество есть прежде всего максимализм в личной жизни, в требованиях, предъявляемых к самому себе; напротив, острота внешнего максимализма здесь совершенно устраняется. Христианский герой или подвижник (по нашей, конечно, несколько условной терминологии), не ставя себе задач Провидения и не связывая, стало быть, со своим, да и чьим бы то ни было индивидуальным усилием судеб истории и человечества, в своей деятельности видит прежде всего исполнение своего долга пред Богом, Божьей заповеди, к нему обращенной. Ее он обязан исполнять с наибольшей полнотой, а равно проявить возможную энергию и самоотверженность при отыскании того, что составляет его дело и обязанность; в известном смысле он также должен стремиться к максимализму действий, но совершенно в ином смысле. Одно из наиболее обычных недоразумений относительно смирения (впрочем, выставляемое не только bona, но и mala fide) состоит в том, что христианское смирение, внутренний и незримый подвиг борьбы с самостью, со своеволием, с самообожением, истолковывается непременно как внешняя пассивность, как примирение со злом, как бездействие и даже низкопоклонничество (5) или же как неделание во внешнем смысле, причем христианское подвижничество смешивается с одною из многих его форм, хотя и весьма важною, именно - с монашеством. Но подвижничество, как внутреннее устроение личности, совместимо со всякой внешней деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам.

Особенно охотно противопоставляют христианское смирение "революционному" настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что революция, т. е. известные политические действия, сама по себе еще не предрешает вопроса о том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление Дмитрия Донского по благословению преподобного Сергия против татар есть действие революционное в политическом смысле, как восстание против законного правительства, но в то же время, думается мне, оно было в душах участников актом христианского подвижничества, неразрывно связанного с подвигом смирения. И, напротив, новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу своему весьма далека не только от христианского смирения, но и христианства вообще. Подобным же образом существует огромная духовная разница между пуританской английской революцией и атеистической французской, как и между Кромвелем и Маратом или Робеспьером, между Рылеевым или вообще верующими из декабристов и позднейшими деятелями революции.

Фактически при наличности соответствующих исторических обстоятельств, конечно, отдельные деяния, именуемые героическими, вполне совместимы с психологией христианского подвижничества,- но они совершаются не во имя свое, а во имя Божие, не героически, но подвижнически, и даже при внешнем сходстве с героизмом их религиозная психология все же остается от него отлична. "Царство небесное берется силою, и употребляющие усилия восхищают его" (Мф. II, 2), от каждого требуется "усилие", максимальное напряжение его сил для осуществления добра, но и такое усиление не дает еще права на самочувствие героизма, на духовную гордость, ибо оно есть лишь исполнение долга: "когда исполните все поведенное вам, говорите: мы рабы ничего не стоющие, потому что сделали то. что должны были сделать" (Лк. 17,10).

Христианское подвижничество есть непрерывный самоконтроль, борьба с низшими, греховными сторонами своего я, аскеза духа. Если для героизма характерны вспышки, искание великих деяний, то здесь, напротив, нормой является ровность течения, "мерность", выдержка, неослабная самодисциплина, терпение и выносливость - качества, как раз отсутствующие у интеллигенции. Верное исполнение своего долга, несение каждым своего креста, отвергнувшись себя (т. е. не во внешнем только смысле, но и еще более во внутреннем), с предоставлением всего остального Промыслу - вот черты истинного подвижничества. В монастырском обиходе есть прекрасное выражение для этой религиозно-практической идеи: послушание. Так называется всякое занятие, назначаемое иноку, все равно, будет ли это ученый труд или самая грубая физическая работа, раз оно исполняется во имя религиозного долга. Это понятие может быть распространено и за пределы монастыря и применено ко всякой работе, какова бы она ни была. Врач и инженер, профессор и политический деятель, фабрикант и его рабочий _ одинаково при исполнении своих обязанностей могут руководствоваться не своим личным интересом, духовным или материальным,- все равно, но совестью, велениями долга, нести послушание. Эта дисциплина послушания, "светский аскетизм" (по немецкому выражению: "innerweltliche Askese"), имела огромное влияние для выработки личности и в Западной Европе в разных областях труда, и эта выработка чувствуется до сих пор.

Оборотной стороной интеллигентского максимализма

является историческая нетерпеливость, недостаток исторической трезвости, стремление вызвать социальное чудо, практическое отрицание теоретически исповедуемого эволюционизма. Напротив, дисциплина "послушания" должна содействовать выработке исторической трезвости, самообладания, выдержки; она учит нести историческое тягло, ярмо исторического послушания, она воспитывает чувство связи с прошлым и признательность этому прошлому, которое так легко теперь забывают ради будущего, восстановляет нравственную связь детей с отцами.

Напротив, гуманистический прогресс есть презрение к отцам, отвращение к своему прошлому и его полное осуждение, историческая и нередко даже просто личная неблагодарность, узаконение духовной распри отцов и детей. Герой творит историю по своему плану, он как бы начинает из себя историю, рассматривая существующее как материал или пассивный объект для воздействия. Разрыв исторической связи в чувстве и воле становится при этом неизбежен.

Проведенная параллель позволяет сделать общее заключение об отношении интеллигентского героизма и христианского подвижничества. При некотором внешнем сходстве между ними не существует никакого внутреннего сродства, никакого хотя бы подпочвенного соприкосновения. Задача героизма - внешнее спасение человечества (точнее, будущей части его) своими силами, по своему плану, "во имя свое", герой - тот, кто в наибольшей степени осуществляет свою идею, хотя бы ломая ради нее жизнь, это- человекобог. Задача христианского подвижничества - превратить свою жизнь в незримое самоотречение, послушание, исполнять свой труд со всем напряжением, самодисциплиной, самообладанием, но видеть и в нем и в себе самом лишь орудие Промысла. Христианский святой - тот, кто в наибольшей мере свою личную волю и всю свою эмпирическую личность непрерывным и неослабным подвигом преобразовал до возможно полного проникновения волею Божией. Образ полноты этого проникновения - Богочеловек, пришедший "творить не свою волю, но пославшего Его Отца" и "грядущий во имя Господне".

Различие между христианством (по крайней мере, в этическом его учении) и интеллигентским героизмом, исторически заимствовавшим у христианства некоторые из самых основных своих догматов - и прежде всего идею о равноценности людей, об абсолютном достоинстве человеческой личности, о равенстве и братстве,- теперь вообще склонны скорее преуменьшать, нежели преувеличивать. Этому содействовало прежде всего интеллигентское непонимание всей действительной пропасти между атеизмом и христианством, благодаря чему не раз "исправляли" с обычной самоуверенностью образ Христа, освобождая его от "церковных искажений", изображая Его социал-демократом или социалистом-революционером. Пример этому подал еще отец русской интеллигенции Белинский (6). Эта безвкусная и для религиозного чувства невыносимая операция производилась не раз. Впрочем, сама интеллигенция этим сближением как таковым нисколько и не интересуется, прибегая к нему преимущественно в политических целях или же ради удобства "агитации".

Гораздо тоньше и соблазнительнее другая, не менее кощунственная ложь, которая в разных формах стала повторяться особенно часто последнее время, именно то утверждение, что интеллигентский максимализм и революционность, духовной основой которых является, как мы видели, атеизм, в сущности, отличается от христианства только религиозной неосознанностью. Достаточно будто бы имя Маркса или Михайловского заменить именем Христа, а "Капитал" Евангелием или, еще лучше, Апокалипсисом (по удобству его цитирования), или можно даже ничего не менять, а нужно лишь еще усилить ее революционность и продолжить интеллигентскую революцию, и тогда из нее родится новое религиозное сознание (как будто уже не было в истории примера достаточно продолженной интеллигентской революции, с обнаружением всех ее духовных потенций, именно - Великой французской революции). Если до революции еще легко было смешивать страдающего и преследуемого интеллигента, несущего на плечах героическую борьбу с бюрократическим абсолютизмом, с христианским мучеником, то после духовного самообнаружения интеллигенции во время революции это стало гораздо труднее.

В настоящее время можно также наблюдать особенно характерную для нашей эпохи интеллигентскую подделку под христианство, усвоение христианских слов и идей при сохранении всего духовного облика интеллигентского героизма. Каждый из нас, христианин из интеллигентов, глубоко находит у себя эту духовную складку. Легче всего интеллигентскому героизму, переоблачившемуся в христианскую одежду и искренно принимающему свои интеллигентские переживания и привычный героический пафос за христианский праведный гнев, проявлять себя в церковном революционизме, в противопоставлении своей новой святости, нового религиозного сознания неправде "исторической" церкви. Подобный христианствующий интеллигент, иногда неспособный по-настоящему удовлетворить средним требованиям от члена "исторической церкви", всего легче чувствует себя Мартином Лютером или, еще более того, пророчественным носителем нового религиозного сознания, призванным не только обновить церковную жизнь, но и создать новые ее формы, чуть ли не новую религию. Также и в области светской политики самый обыкновенный интеллигентский максимализм, составляющий содержание революционных программ, просто приправляется христианской терминологией или текстами и предлагается в качестве истинного христианства в политике. Это интеллигентское христианство, оставляющее нетронутым то, что в интеллигентском героизме является наиболее антирелигиозным, именно его душевный уклад, есть компромисс противоборствующих начал, имеющий временное и переходное значение и не обладающий самостоятельной жизненностью (Я беру все эти вопросы в их психологической постановке, оставляя в стороне рассмотрение их по существу.) Он не нужен настоящему интеллигентскому героизму и невозможен для христианства. Христианство ревниво, как и всякая, впрочем, религия; оно сильно в человеке лишь тогда, когда берет его целиком, всю его душу, сердце, волю. И незачем этот контраст затушевывать или смягчать.

Как между мучениками первохристианства и революции, в сущности, нет никакого внутреннего сходства при всем внешнем тождестве их подвига, так и между интеллигентским героизмом и христианским подвижничеством, даже при внешнем сходстве их проявлений (которое можно, впрочем, допустить только отчасти и условно), остается пропасть, и нельзя одновременно находиться на обеих ее сторонах. Одно должно умереть, чтобы родилось другое, и, в меру умирания одного, возрастает и укрепляется другое. Вот каково истинное соотношение между обоими мироотношениями. Нужно "покаяться", т.е. пересмотреть, передумать и осудить свою прежнюю душевную жизнь в ее глубинах и изгибах, чтобы возродиться к новой жизни. Вот почему первое слово проповеди Евангелия есть призыв к покаянию, основанному на самопознании и самооценке. "Покайтеся, ибо приблизилось царство небесное" (Мф. 3, 1-21; 4, 17; Mp. 1, 14-15). Должна родиться новая душа, новый внутренний человек, который будет расти, развиваться и укрепляться в жизненном подвиге. Речь идет не о перемене политических или партийных программ (вне чего интеллигенция и не мыслит обыкновенно обновления), вообще совсем не о программах, но о гораздо большем-о самой человеческой личности, не о деятельности, но о деятеле. Перерождение это совершается незримо в душе человека, но если невидимые агенты оказываются сильнейшими даже в физическом мире, то и в нравственном могущества их нельзя отрицать на том только основании, что оно не предусматривается особыми параграфами программ.

Для русской интеллигенции предстоит медленный и трудный путь перевоспитания личности, на котором нет скачков, нет катаклизмов и побеждает лишь упорная самодисциплина. Россия нуждается в новых деятелях на всех поприщах жизни: государственной - для осуществления "реформ", экономической - для поднятия народного хозяйства, культурной - для работы на пользу русского просвещения, церковной - для поднятия сил учащей церкви, ее клира и иерархии. Новые люди, если дождется их Россия, будут, конечно, искать и новых практических путей для своего служения и помимо существующих программ, и - я верю - они откроются их самоотверженному исканию (7).

VI

В своем отношении к народу, служение которому своею задачею ставит интеллигенция, она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями - народопоклонничества и духовного аристократизма. Потребность народопоклонничества в той или другой форме (в виде ли старого народничества, ведущего начало от Герцена и основанного на вере в социалистический дух русского народа, или в новейшей, марксистской форме, где вместо всего народа такие же свойства приписываются одной части его, именно "пролетариату") вытекает из самых основ интеллигентской веры. Но из нее же с необходимостью вытекает и противоположное - высокомерное отношение к народу как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания к "сознательности", непросвещенному в интеллигентском смысле слова.

В нашей литературе много раз указывалась духовная оторванность нашей интеллигенции от народа. По мнению Достоевского, она пророчески предуказана была уже Пушкиным, сначала в образе вечного скитальца Алеко, а затем Евгения Онегина, открывшего собой целую серию "лишних людей". И действительно, чувства кровной исторической связи, сочувственного интереса, любви к своей истории, эстетического ее восприятия поразительно мало у интеллигенции, на ее палитре преобладают две краски, черная для прошлого и розовая для будущего (и, по контрасту, тем яснее выступает духовное величие и острота взора наших великих писателей, которые, опускаясь в глубины русской истории, извлекали оттуда "Бориса Годунова", "Песню о купце, Калашникове", "Войну и мир"). История является чаше всего материалом для применения теоретических схем, господствующих в данное время в умах (напр., теории классовой борьбы) или же для целей публицистических, агитационных. Известен также и космополитизм русской интеллигенции (8). Воспитанный на отвлеченных схемах просветительства, интеллигент естественнее всего принимает позу маркиза Позы, чувствует себя Weltburger'oм, и этот космополитизм пустоты, отсутствие здорового национального чувства, препятствующее и выработке национального самосознания, стоит в связи со вненародностью интеллигенции.

Интеллигенция еще не продумала национальной проблемы, которая занимала умы только славянофилов, довольствуясь "естественными" объяснениями происхождения народности (начиная от Чернышевского, старательно уничтожавшего самостоятельное значение национальной проблемы (в своих примечаниях к "Основаниям политической экономии" Д. Ст. Милля.), до современных марксистов, без остатка растворяющих ее в классовой борьбе).

Национальная идея опирается не только на этнографические и исторические основания, но прежде всего на религиозно-культурные, она основывается на религиозно-культурном мессианизме, в который с необходимостью отливается всякое сознательное национальное чувство. Так это было у величайшего носителя религиозномессианской идеи - у древнего Израиля, так это остается и у всякого великого исторического народа. Стремление к национальной автономии, к сохранению национальности, ее защите есть только отрицательное выражение этой идеи, имеющее цену лишь в связи с подразумеваемым положительным ее содержанием. Так именно понимали национальную идею крупнейшие выразители нашего народного самосознания - Достоевский, славянофилы, Вл. Соловьев, связывавшие ее с мировыми задачами русской церкви или русской культуры. Такое понимание национальной идеи отнюдь не должно вести к националистической исключительности, напротив, только оно положительным образом обосновывает идею братства народов, а не безнародных, атомизированных "граждан" или "пролетариев всех стран", отрекающихся от родины. Идея народности, таким образом понимаемая, есть одно из необходимых положительных условий прогресса цивилизации. При своем космополитизме наша интеллигенция, конечно, сбрасывает с себя много трудностей, неизбежно возникающих при практической разработке национальных вопросов (9), но это покупается дорогою ценою омертвения целой стороны души, притом непосредственно обращенной к народу, и потому, между прочим, так легко эксплуатируется этот космополитизм представителями боевого, шовинистического национализма, у которых оказывается благодаря этому монополия патриотизма.

Но глубочайшую пропасть между интеллигенцией и народом вырывает даже не это, поскольку это есть все-таки лишь производное различие; основным различием остается отношение к религии. Народное мировоззрение и духовный уклад определяются христианской верой. Как бы ни было далеко здесь расстояние между идеалом и действительностью, как бы ни был темен, непросвещен народ наш, но идеал его - Христос и Его учение (10), а норма - христианское подвижничество. Чем, как не подвижничеством была вся история нашего народа, с давившей его сначала татарщиной, затем московской и петербургской государственностью, с этим многовековым историческим тяглом, стоянием на посту охраны западной цивилизации и от диких народов, и от песков Азии, в этом жестоком климате, с вечными голодовками, холодом, страданиями. Если народ наш мог вынести все это и сохранить свою душевную силу, выйти живым, хотя бы и искалеченным, то это лишь потому, что он имел источник духовной силы в своей вере и в идеалах христианского подвижничества, составляющего основу его национального здоровья и жизненности.

Подобно лампадам, теплившимся в иноческих обителях (11), куда на протяжении веков стекался народ, ища нравственной поддержки и поучения, светили Руси эти идеалы, этот свет Христов, и, поскольку он обладает этим светом, народ наш - скажу это не обинуясь - при всей своей неграмотности просвещеннее своей интеллигенции. Но именно в этом-то центральном пункте ко всему, что касается веры народной, интеллигенция относилась и относится с полным непониманием и даже презрением.

Поэтому и соприкосновение интеллигенции и народа есть прежде всего столкновение двух вер, двух религий, и влияние интеллигенции выражается прежде всего тем, что она, разрушая народную религию, разлагает и народную душу, сдвигает ее с ее незыблемых доселе вековых оснований. Но что же дает она взамен? Как сама она понимает задачи народного просвещения? Она понимает их просветительски, т.е. прежде всего как развитие ума и обогащение знаниями. Впрочем, за недостатком времени, возможности и, что еще важнее, образованности у самих просветителей эта задача заменяется догматическим изложением учений, господствующих в данное время в данной партии (все это, конечно, под маркой самой строгой научности), или же сообщением разрозненных знаний из разных областей. При этом сказывается сильнейшим образом и вся наша общая некультурность, недостаток школ, учебных пособий и прежде всего отсутствие простой грамотности. Во всяком случае, задача просвещения в интеллигентском смысле ставится впереди первоначального обучения, т. е. сообщения элементарных знаний или просто грамотности. Для интеллигентских просветителей задачи эти связываются неразрывно с политическими и партийными задачами, для которых поверхностное просвещение есть только необходимое средство.

Все мы уже видели, как содрогнулась народная душа после прививки ей в значительной дозе просвещения в указанном смысле, как прискорбна была ее реакция на эту духовную опустошенность в виде роста преступности сначала под идейным предлогом, а потом и без этого предлога (12). Ошибочно думает интеллигенция, чтобы русское просвещение и русская культура могли быть построены на атеизме как духовном основании, с полным пренебрежением религиозной культуры личности и с заменой всего этого простым сообщением знаний. Человеческая личность не есть только интеллект, но прежде всего воля, характер, и пренебрежение этим жестоко мстит за себя. Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской Сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачева (13). И эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своем разрушительном нигилизме только, по-видимому, приближаются к революционной интеллигенции, хотя он и принимается ею за революционизм в собственном ее духе; на самом деле они очень старого происхождения, значительно старше самой интеллигенции. Они с трудом преодолевались русской государственностью, полагавшей им внешние границы, сковывавшею их, но они не были ею вполне побеждены. Интеллигентское просветительство одной стороной своего влияния пробуждает эти дремавшие инстинкты и возвращает Россию к хаотическому состоянию, ее обессиливающему и с такими трудностями и жертвами преодолевавшемуся ею в истории. Таковы уроки последних лет, мораль революции в народе.

Отсюда понятны основные причины глубокой духовной распри, раздирающей Россию в новейшее время, раскол ее как бы на две несоединимые половины, на правый и левый блок, на черносотенство и красносотенство. Разделение на партии, основанное на различиях политических мнений, социальных положений, имущественных интересов, есть обычное и общераспространенное явление в странах с народным представительством и, в известном смысле, есть неизбежное зло, но это разделение нигде не проникает так глубоко, не нарушает в такой степени духовного и культурного единства нации, как в России. Даже социалистические партии Западной Европы, наиболее выделяющие себя из общего состава "буржуазного" общества, фактически остаются его органическими членами, не разрушают цельности культуры. Наше же различение правых и левых отличается тем, что оно имеет предметом своим не только разницу политических идеалов, но и, в подавляющем большинстве, разницу мировоззрений или вер. Если искать более точного исторического уподобления в истории Западной Европы, то оно гораздо больше походит на разделение католиков и протестантов с последовавшими отсюда религиозными войнами в эпоху Реформации, нежели на теперешние политические партии. Достаточно разложить на основные духовные элементы этот правый и левый блоки, чтобы это увидеть. Русскому просвещению, служить которому призвана русская интеллигенция, приходилось бороться с вековой татарщиной, глубоко въевшейся в разные стороны нашей жизни, с произволом бюрократического абсолютизма и государственной его непригодностью, ранее с крепостным правом, с институтом телесных наказаний, в настоящее время с институтом смертной казни, с грубостью нравов, вообще бороться за лучшие условия жизни. К этому сводится идеальное содержание так называемого освободительного движения, трудность и тяжесть которого приняла на свои плечи интеллигенция и в этой борьбе стяжала себе многочисленные мученические венцы. Но, к несчастью для русской жизни, эту борьбу она связала неразрывно со своим отрицательным мировоззрением. Поэтому для тех, кому дорого было сокровище народной веры и кто чувствовал себя призванным его охранять - прежде всего для людей церкви; - создалась необходимость борьбы с интеллигентскими влияниями на народ ради защиты его веры. К борьбе политических и культурных идеалов примешалась религиозная распря, всю серьезность которой вместе со всем ее угрожающим значением для будущего России до сих пор еще не умеет в достаточной степени понять наша интеллигенция. В поголовном почти уходе интеллигенции из церкви и в той культурной изолированности, в которой благодаря этому оказалась эта последняя, заключалось дальнейшее ухудшение исторического положения. Само собою разумеется, что для того, кто верит в мистическую жизнь Церкви, не имеет решающего значения та или иная ее эмпирическая оболочка в данный исторический момент; какова бы она ни была, она не может и не должна порождать сомнений в конечном торжестве и для всех явном просветлении церкви. Но, рассуждая в порядке эмпирическом и рассматривая русскую поместную церковь как фактор исторического развития, мы не можем считать маловажным тот факт, что русский образованный класс почти поголовно определился атеистически. Такое кровопускание, конечно, не могло не отразиться на культурном и умственном уровне оставшихся церковных деятелей. Среди интеллигенции обычно злорадство по поводу много--численных язв церковной жизни, которых мы нисколько не хотим ни уменьшать, ни отрицать (причем, однако, все положительные стороны церковной жизни остаются для интеллигенции непонятны или неизвестны). Но имеет ли интеллигенция настоящее право для такой критики церковной жизни, пока сама она остается при прежнем индифферентизме или принципиальном отрицании религии, пока видит в религии лишь темноту и идиотизм?

Церковная интеллигенция, которая подлинное христианство соединяла бы с просвещенным и ясным пониманием культурных и исторических задач (чего так часто недостает современным церковным деятелям), если бы таковая народилась, ответила бы насущной исторической и национальной необходимости. И даже если бы ей и на этой череде пришлось подвергнуться преследованиям и гонениям, которых интеллигенция столько претерпевает во имя своих атеистических идеалов, то это имело бы огромное историческое и религиозно-нравственное значение и совершенно особенным образом отозвалось бы в душе народной.

Но пока интеллигенция всю силу своей образованности употребляет на разложение народной веры, ее защита с печальной неизбежностью все- больше принимает характер борьбы не только против интеллигенции, но и против просвещения, раз оно в действительности распространяется только через интеллигенцию,- обскурантизм становится средством защиты религии. Это противоестественное для обеих сторон положение, обострившееся именно за последние годы, делает современное состояние, наше особенно мучительным. И к этому присоединяется еще и то, что борьбой с интеллигенцией в защиту народной веры пользуются, как предлогом, своекорыстные сторонники реакции, аферисты, ловцы в мутной воде, и все это сплетается в один исторический и психологический клубок, вырабатываются привычные ходы мысли, исторические ассоциации идей, которые начинают рассматриваться и сторонниками, и противниками их как внутренне обязательные и нерасторжимые. Оба полюса все сильнее заряжаются разнородным электричеством. Устанавливаются по этому уродливому масштабу фактические группировки людей на лагери, создается соответствующая психологическая среда, консервативная, деспотическая. Нация раскалывается надвое, и в бесплодной борьбе растрачиваются лучшие ее силы.

Такое положение создалось всем нашим духовным прошлым, и задача времени состоит в том, чтобы преодолеть это разделение, возвыситься над ним, поняв, что в основе его лежит не внутренняя, идеальная необходимость, но лишь сила исторического факта. Пора приступить к распутыванию этого Гордиева узла нашей истории.

VII

Из противоречий соткана душа русской интеллигенции, как и вся русская жизнь, и противоречивые чувства в себе возбуждает. Нельзя ее не любить, и нельзя от нее не отталкиваться. Наряду с чертами отрицательными, представляющими собою симптом некультурности, исторической незрелости и заставляющими стремиться к преодолению интеллигенции, в страдальческом ее облике просвечивают черты духовной красоты, которые делают ее похожей на какой-то совсем особый, дорогой и нежный цветок, взращенный нашей суровой историей; как будто и сама она есть тот "красный цветок", напитавшийся слез и крови, который виделся одному из благороднейших ее представителей, великому сердцем Гаршину.

Рядом с антихристовым началом в этой интеллигенции чувствуются и высшие религиозные потенции, новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения. Это напряженное искание Града Божия, стремление к исполнению воли Божией на земле, как на небе, глубоко отличаются от влечения мещанской культуры к прочному земному благополучию. Уродливый интеллигентский максимализм с его практической непригодностью есть следствие религиозного извращения, но он может быть побежден религиозным оздоровлением.

Религиозна природа русской интеллигенции. Достоевский в "Бесах" сравнивал Россию и прежде всего ее интеллигенцию с евангельским бесноватым, который был исцелен только Христом и мог найти здоровье и восстановление сил лишь у ног Спасителя. Это сравнение остается в силе и теперь. Легион бесов вошел в гигантское тело России и сотрясает его в конвульсиях, мучит и калечит. Только религиозным подвигом, незримым, но великим возможно излечить ее, освободить от этого легиона. Интеллигенция отвергла Христа, она отвернулась от Его лика, исторгла из сердца своего Его образ, лишила себя внутреннего света жизни и платится вместе с своею родиной за эту измену, за это религиозное самоубийство. Но странно - она не в силах забыть об этой сердечной ране, восстановить душевное равновесие, успокоиться после произведенного над собой опустошения. Отказавшись от Христа, она носит печать Его на сердце своем и мечется в бессознательной тоске по Нем, не зная утоления своей жажде духовной. И эта мятущаяся тревога, эта нездешняя мечта о нездешней правде кладет на нее свой особый отпечаток, делает ее такой странной, исступленной, неуравновешенной, как бы одержимой. Как та прекрасная Суламита, потерявшая своего жениха: на ложе своем ночью, по улицам и площадям искала она того, кого любила душа ее, спрашивала у стражей градских, не видали ли они ее возлюбленного, но стражи, обходящие город, вместо ответа только избивали и ранили ее (Песнь песней, 3, 1-31; 4, 1). А между тем" Возлюбленный, Тот, о Ком тоскует душа ее, близок. Он стоит и стучится в это сердце, гордое, непокорное, интеллигентское сердце... Будет ли когда-нибудь услышан стук Его?..

Примечания:

(1)См. об этом мой очерк "Душевная драма Герцена" в сборнике "От марксизма к идеализму" и в отдельном издании.

(2) Рознь наблюдается, конечно, и в истории христианских и иных религиозных сект и исповеданий. До известной степени и здесь наблюдается психология героизма, но эти распри имеют, однако, и свои специальные причины, с нею не связанные.

(3) Разоблачения, связанные с именем Азефа, раскрыли, как далеко может идти при героическом максимализме эта неразборчивость в средствах, при которой перестаешь уже различать, где кончается революционер и начинается охранник или провокатор.

(4) Карлейль в своей книге "Герои и героическое в истории" под именем героизма описывает духовный склад, которым, по принятой на ми терминологии, приближается к типу подвижничества и, во всяком случае, значительно отличается от атеистического героизма.

(5) Конечно, всё допускает подделку и искажение, и именем смирения прикрываются и или прикрывались черты, на самом деле ничего общего с ним не имеющие, в частности - трусливое и лицемерное низкопоклонство (так же точно, как интеллигентским героизмом и революционностью прикрывается нередко pacпущенность и хулигантство). Чем выше добродетель, тем злее её карикатуры, и искажение. Но не по ним же следует судить о существе ее.

(6) Белинский писал в знаменитом письме своём к Гоголю, этом пламенном и классическом выражении интеллигентского настроения: "Что вы нашли общего между Христом и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения... Но смысл Христова учения открыт философским движением прошлого века" (Белинский В. Г. Письмо к Гоголю. С предисловием С.А. Венгерова. Спб.. 1905, с. 13).

(7) Post-scriptum pro domo sua. По поводу суровой характеристики интеллигентского уклада души (гл. Ill-V) мне может быть сделан упрек, что я произношу здесь суд над людьми самоотверженными, страдающими, гонимыми, по крайней мере я сам не раз задавался этим вопросом. Но независимо от того, сколь бы низко ни думал я о себе самом, я чувствую обязанность (хотя бы в качестве общественного "послушания") сказать все, что я вижу, что лежит у меня на сердце как итог всего пережитого, перечувствованного, передуманного относительно интеллигенции, это повелевают мне чувство ответственности и мучительная тревога и за интеллигенцию, и за Россию. Но при критике духовного облика и идеалов интеллигенции я отнюдь не имею в виду судить отдельных личностей, равно как, выставляя свой идеал, в истинности которого я убежден, я отнюдь не подразумеваю при этом, чтобы сам я к нему больше других приблизился. Да и можно ли чувствовать себя приблизившимся к абсолютному идеалу?.. Но призывать к нему, указывать.его невидящим его не только можно, но и должно.

(8) О том своеобразном и зловещем выражении, которое он получил во время русско-японской войны, лучше умолчим, чтобы не растравлять этих жгучих и больных воспоминаний.

(9) Поэтому и настоящее движение "неославизма" остается пока принципиально необоснованным.

(10) "Пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем есть неоспоримо: это именно то, что он в своем целом, по крайней мере, никогда не принимает и не захочет принять своего греха за правду... Грех есть дело преходящее, а Христос вечное. Народ грешит и пакостится ежедневно, но в лучшие минуты, в Христовы минуты, он никогда в правде не ошибется. То именно и важно, во что народ верит, как в свою правду, в чем ее полагает, как ее представляет себе, что ставит своим лучшим желанием, что возлюбил, чего просит у Бога, о чем молитвенно плачет. А идеал народа - Христос. А с Христом, конечно, и просвещение, и в высшие, роковые минуты свои народ наш всегда решает и решал всякое общее всенародное дело свое всегда по-христиански" (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., изд. 6-е, т. XXI, с. 441). Интересно с этим пониманием души народной, которое Достоевский разделяет с крупнейшими русскими художниками и мыслителями, сопоставить интеллигентское воззрение, выраженное в цитированном уже письме Белинского: "Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности (sic)... мистическая экзальтация не в его натуре: у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем" (Письмо к Гоголю, - 14).

(11) Компетентную и мастерскую характеристику нравственного значения монастыря в русской истории см. в речи проф. В.О.Ключевского "Благодатный воспитатель русского народного духа (преп. Сергий)) ("Троицкий цветок", № 9). Ср. также: Кожевников В.А. Христианское подвижничество в его прошлом и настоящем (готов, к печати).

(12) Мне уже пришлось говорить об этом в очерке "Интеллигенция и религия".

(13) Ср. характеристику казачества и Запорожья у проф. Ключевского. Курс русской истории. Часть III. М., 1908.