- •{7} К читателю
- •Глава пятая Станиславский берется за руль — Два «кабинета» — Ошибки директора Станиславского — Второй план событий — Толкование «Грозы» — Последняя встреча основателей мхат — Последний раз в театре
- •{345} Глава шестая Нейтралитет Немировича-Данченко — «От автора» в «Травиате» — Противоречия в репертуарной политике — Академия, студия и школа — Дело о нежелательном филиале
- •{394} Принятые сокращения
- •{395} Примечания
- •Поиски иного выхода Глава первая
- •Глава вторая
- •Глава третья
- •Глава пятая
- •Глава четвертая
- •Глава шестая
- •Разлуки и свидания Глава первая
- •Глава вторая
- •Глава третья
- •Глава четвертая
- •Глава пятая
- •Глава шестая
- •Глава седьмая
- •Эпизоды Глава первая
- •Глава вторая
- •Глава третья
- •Глава четвертая
- •Глава пятая
- •Глава шестая
- •Глава седьмая
- •Глава восьмая
- •{435} Указатель имен
- •{442} Указатель драматических и музыкальных произведений
Глава пятая Станиславский берется за руль — Два «кабинета» — Ошибки директора Станиславского — Второй план событий — Толкование «Грозы» — Последняя встреча основателей мхат — Последний раз в театре
4 августа 1934 года Станиславский уже был в Москве. Дела стал принимать сразу, до начала сезона. Беседы, состоявшиеся у него с исполнителями спектакля «Страх», кажутся камертоном ко всей его дальнейшей деятельности.
Станиславский заговорил о перерождении искусства МХАТ Первого в искусство МХАТ Второго. Он сослался на {333} некоего театрального критика, указавшего ему на это явление, и тут Станиславский заявил свою творческую задачу — вылечить театр от данного заболевания. «Весь этот сезон я решил твердо направлять руль нашего корабля», — сказал он. Он принялся за это дело сразу, прочитав актерам некоторые свои записи о «перспективе» речи и роли, объяснив, что это «относится не только к речи, но и ко всем моментам актерского исполнения».
Как всегда, в теоретических текстах Станиславского, которые могут кому-то казаться скучными, были рассеяны впечатляющей наглядности примеры. Он говорил о том, что партнеры, знающие перспективу своих ролей, сходятся на сцене, чтобы дать бой друг другу. За этими словами моментально возникала жизнь спектакля, и можно было поверить Станиславскому, что трюк, гротесковый прием, взятые сами по себе, прерывают линию этой жизни и что на этом месте, по выражению Станиславского, появляется «черное пятно».
Первую беседу Станиславский заключил словами, что дал присутствующим «зарядку для учебы на весь год» и предложил им дальше заниматься самостоятельно.
Вторая беседа, 1 сентября, превратилась в репетицию, какая нужна, чтобы актеры перед началом сезона вспомнили пьесу. После читки первой картины «Страха» Станиславский объявил исполнителям, что они утратили ансамбль и «приходится не освежать задачу, а учить все сначала». Если учесть, что до спектакля оставалась неделя, а надо прорепетировать и другие пьесы, положение выглядело катастрофическим.
С точки зрения безграничности усовершенствования произведения искусства Станиславский был прав, но не было времени начинать работу с нуля. Исполнители еще раз пришли к Станиславскому накануне спектакля, 8 сентября. Снова была и беседа, и репетиция, а затем они вернулись в условия крепкого профессионального театра, каким был в то время МХАТ, и заиграли свои спектакли. Сезон начался и покатился как обычно.
Станиславский жил одной творческой требовательностью, а театр — другой. Это доказывает и его встреча с труппой. Характер ее отражен в письме Калужского к Бокшанской, в рассказе Булгакова, записанном Булгаковой в дневник, наконец, в письме Бокшанской к Немировичу-Данченко.
Августа «25‑го К. С. приезжал в театр, вел беседу с труппой, обступившей его, — писал Калужский, — беседа была {334} довольно наивная» [1]. Очевидно, эта беседа происходила как-то на ходу. Никто ее не застенографировал.
«Наивной», наверное, показалась просьба Станиславского спросить себя, что полезного делаешь для театра, и особенно поднять руку для клятвы относиться к работе со всей ответственностью. Если первое поколение, нынешние «старики», когда-то обижалось на Станиславского за «детские приемы» [2] обращения с ними, то что могла думать гораздо более независимая современная молодежь второго поколения? Бокшанская иронически писала, что «тронная» [3] речь Станиславского породила анекдоты. Особенно его намерение присылать кого-то на спектакли следить за добросовестным исполнением ролей. Шутили, что контролером будет Егоров, всякий раз по-новому загримированный и подсаженный в качестве зрителя. Такие смешки кажутся кощунственными по отношению к Станиславскому, но надо помнить, что шутники имели дело не с легендой, а с живым человеком. И какой театр обходится без острословов?
Однако постоянные призывы Станиславского помнить, что за границей, где искусство находится в упадке, МХАТ имеет репутацию лучшего театра и, следовательно, надо спасать его, уже не производили острого впечатления. Станиславский же старался сделать спасение театра близким актерам, как задача в роли. На беседе о «Страхе» он спрашивал, для примера: «Если сегодня бы нам пришлось спасать Художественный театр, что бы вы сделали? На кого бы вы нацелились?» Таким приемом он напоминал актерам о «перспективе роли». И кажется, что в том, как он сам отвечал на этот вопрос, скрывалась его собственная «перспектива роли» директора, которую он с таким нежеланием снова взял на себя. «Все ваше внимание было бы сосредоточено не на тех людях, которые негодны для этого дела и мешают, а на тех, которые могут помочь в этой борьбе», — сказал он. Станиславский как единоличный директор стал сосредоточивать внимание на своих помощниках. Выразилось это в том, что он стал их еще более слушать. Этому способствовал и Немирович-Данченко своей полунейтральной позицией к руководству театром.
Немирович-Данченко проехал через Москву в Ялту 19 августа 1934 года. Он был немного обижен на Станиславского, что тот не свиделся с ним за границей и вместо ответа на письмо прислал одни «извинения и обещания написать» [4], не выполнив их. Немирович-Данченко очень оберегал свою {335} свободу от дел и встреч 19 августа, но Станиславскому все же позвонил по телефону. Ничего серьезного он обсуждать не хотел, напомнив, что пребывает в отпуске.
Из Ялты он написал Станиславскому 26 августа. Четыре пункта в его письме опять касались проблемы, какой постановкой отметить 75‑летие Чехова. Станиславский по-прежнему предпочитал отметить новой постановкой «Трех сестер», а Немирович-Данченко — «Чайкой». Но самое значительное в его письме было заключено в двух первых фразах. «Так как я еще долго буду отсутствовать, то директорство пока что автоматически становится Вашим единоличным, — объявлял он. — М. б., Вы будете через секретариат сноситься со мною по важнейшим вопросам?» Проведение в жизнь этого метода управления театром повлекло за собой драматизм создавшегося для Станиславского положения. Потом об итогах директорской деятельности Станиславского Немирович-Данченко скажет: «Признаюсь, у меня на Ваше возвращение были другие расчеты».
Та реформа, о которой Немирович-Данченко писал Станиславскому еще в феврале 1934 года, теперь осуществлялась в нежелательном варианте. И еще вопрос, кто затеял ее: Станиславский или его «полезные» помощники? Похожий вопрос и о том, насколько ее подогревали доверенные лица Немировича-Данченко. И помощникам, и доверенным лицам оба давали много свободы действий.
Тут надо справедливости ради признать, что не только у Станиславского был так называемый кабинет, но и у Немировича-Данченко, состоявший из Бокшанской, Маркова и Сахновского. По своим интеллектуально-стратегическим данным он был сильнее «кабинета» Станиславского, но по характеру был тоже «кабинет» или «верхняя дирекция» [5]. И пусть Бокшанская как секретарь была на голову выше Таманцовой, но ее роль при Немировиче-Данченко, по сути, была похожая. Она тоже умела настраивать и враждовала с «кабинетом» Станиславского.
Вообще горячность «кабинетов», кажется, превосходила накал недоразумений между Немировичем-Данченко и Станиславским и порой подменяла их подлинные взаимоотношения.
И еще одно отличие «кабинета» Немировича-Данченко в том, что Бокшанская, вроде государственного посла, представляла Немировича-Данченко, непосредственно общаясь со Станиславским, а Таманцова, да и Егоров таким авторитетом у Немировича-Данченко {336} не пользовались. Егоров, хоть и возмущал Немировича-Данченко своей фанаберией, с годами становился для него «фигурой комической и жалкой». Таманцова же просто раздражала его своей нерасторопностью.
Осенью 1934 года наступил острейший этап во внутренней жизни МХАТ. Станиславский развернул реформу руководства театром и совершил два ошибочных шага. Во-первых, наслушавшись жалоб Егорова, он уволил помощника директора Леонтьева, в свое время назначенного Немировичем-Данченко присматривать за Постановочной частью. Во-вторых, приняв во внимание, что труппа критикует Сахновского, а Егоров имеет к нему претензии, он упразднил его должность заместителя директора по Художественной части и заменил тремя новыми руководящими лицами: Кедровым, Судаковым и Подгорным. Сделал он это крайне неуклюже, ссылаясь на якобы слышанное от самого Сахновского его желание уйти с этого поста.
Начались объяснения: говорил ли так Сахновский или нет. Были две поездки в Кремль: Станиславского в сопровождении Подгорного, с одной стороны, Сахновского — с другой. Визиты в Кремль к Енукидзе и Бубнову сторонами друг от друга скрывались. Театр наполнился слухами, что Станиславский говорил о предполагаемом репертуаре, желая убрать из него «Врагов» и «Любовь Яровую», что он хотел отказаться от Филиала, отделив его для театра «внуков», и что якобы получил поддержку начальства по всем статьям.
Через два дня после кремлевской поездки Станиславского, 9 сентября 1934 года, в Ялту к Немировичу-Данченко отправилась делегация из Маркова, Мордвинова и Шлуглейта (зам. директора Музыкального театра) с письмом от Бокшанской на трех листах. Через десять дней делегация вернулась, причем было видно, что Марков «приехал от Немировича очень довольный и оживленный».
В день приезда Марков рассказал по телефону Станиславскому о переговорах с Немировичем-Данченко о репертуарных планах. Своими ответами, как утверждает Бокшанская, Станиславский произвел на Маркова «тяжелое впечатление путаницы, царящей в его представлениях» [6], неверного понимания и «оторванности» [7] от окружающей жизни и театра. Между тем четкие представления у Станиславского были. В это время он неоднократно делал выбор в пользу постановки «Трех сестер» Чехова и «Мольера» Булгакова на Большой сцене, а не в Филиале.
{337} Приехавшие рассказывали, «что В. И. безумно взволнован всем происшедшим» [8], что он против проведенных смещений и назначений. Это было уже и раньше ясно из письма Немировича-Данченко Станиславскому, когда он предостерегал от «очень тяжелого впечатления» [9] на театр увольнения Леонтьева82. Получив эту телеграмму, съездив для совета к Енукидзе и, вероятно, зная об отправившейся делегации к Немировичу-Данченко, Станиславский наконец 11 сентября 1934 года решился обо всем написать Немировичу-Данченко. Тот читал его письмо с красным карандашом в руках.
Станиславский настаивал, что Сахновский сам не хочет быть заместителем директора (Немирович-Данченко это своим карандашом подчеркнул). Сахновский утверждает, что Егоров вмешивается в художественные вопросы. Станиславский фактов этого не знает и объясняет все тем, что они «не могут ужиться» [10]. Поэтому он выбрал из них того, «кто более необходим для дела» [11]. Сахновский не пользуется популярностью в театре, а без Егорова при долгих отсутствиях своих и Немировича-Данченко в театре не обойтись. Не найдя никого, кто бы заменил Сахновского в одном лице, пришлось заменить его тремя лицами.
Станиславский знал, на что идет, назвав этих троих. За назначение Подгорного вновь заведовать труппой он ожидал «еще многое вытерпеть» [12]. Судакова в качестве заведующего организацией производства он решил еще раз попробовать. Один Кедров в его глазах был достойный заведующий творческой стороной — «подлинный художник и творческий человек» [13].
Далее Станиславский сознавался Немировичу-Данченко, что с предложением этих троих кандидатов отправился в Кремль и получил одобрение Енукидзе. К письму он приложил документы: объяснение истины об уволенном Леонтьеве и «меморандум» [14] — протокол своего разговора с Енукидзе. (Эти приложения при письме не сохранились.)
Станиславский предлагал уступить бразды правления («очистить место» [15]) Немировичу-Данченко, чтобы он исправил содеянное, как хочет. «Не осудите меня и не примите моих действий, как борьбу за власть. Она мне не нужна и не по здоровью» [16], — писал Станиславский. Нельзя не верить этим его словам и нельзя не понимать того, что всю свою неудачную {338} реформу Станиславский провел во имя спасения Художественного театра.
Реформа не далась ему без колебаний. Он не умел действовать в отношении людей с холодным сердцем и по трезвому расчету. Говорили, что он жалел об увольнении Леонтьева, обвиняя Егорова, что это тот его уговорил. Он понимал, что назначенная им троица руководителей не станет творческим центром в театре, что она слабее Сахновского, и даже приглашал на эту должность Москвина, но вынужден был бросить эту мысль после неудавшейся попытки. Наконец, он мучился в отношении Сахновского и мучил его, пытаясь внушить ему, что он смещен по собственному желанию, и прося его написать об этом специальное заявление или на свой взгляд изменить формулировку в распоряжении по театру. Просьбу неделикатно передал через Егорова.
«Поймите, Константин Сергеевич, что более обидного предложения я себе не представляю» [17], — отвечал ему Сахновский. Он отвечал, наверное, только потому, что даже боль оскорбления не заслоняла от него мысли, что Станиславский не понимает до конца своего поступка.
Станиславский извинился, но решил, что Сахновский неправильно толкует его просьбу и что с этим уж ничего не поделаешь.
На письмо Станиславского Немирович-Данченко ответил двумя телеграммами: к нему и к Бокшанской. Станиславскому он телеграфировал, что не присоединяется к реформе и что «спорить очевидно поздно и вредно» и пусть все останется на его «единоличной ответственности». Он сожалел, что с ним не посоветовались. Быть может, сожалел теперь и о том, что так автоматически предоставил Станиславскому единоначалие.
Бокшанской же Немирович-Данченко протелеграфировал: «Не разберу, нужны ли мотивы моего отношения к реорганизации» [18]. Он спрашивал, следует ли предоставить «мотивы» начальству в лице Енукидзе. С этой телеграммы события получили второй план: объяснение с руководством, минуя Станиславского. На следующий же день Немирович-Данченко был извещен Бокшанской, что она получила совет секретарши Енукидзе скорее доставить ему документы с его мнением.
Вслед своим телеграммам из Ялты Немирович-Данченко в дополнение послал подробные объяснения по тем же адресам. Оба письма он написал в один и тот же день — 20 сентября 1934 года.
{339} Станиславскому он доказывал вред для театра от его гонения на Сахновского, которого считал лучшим из всех во МХАТ с художественно-административной, личной и политической стороны. Он призывал не делать выводов из его непопулярности в труппе. С устранением этого человека над всем театром безраздельно простираются права Егорова, который уже и так считает себя заместителем Станиславского, что Немирович-Данченко даже «испытал на себе».
Немирович-Данченко открывал Станиславскому закулисную механику этой интриги, в которой главная сделанная им ошибка был выбор одной из конкурирующих сторон. Таким образом, одна сторона победила другую. И это огромный моральный ущерб, нанесенный театру. Между тем во время отсутствия Станиславского делалось все, чтобы сохранить равновесие сторон. «Для нас ценны и те и другие <…»> — подчеркивал Немирович-Данченко. Свою и Станиславского задачу он видел в том, чтобы научить их работать вместе.
Это были справедливые мысли и слова, но на самом деле утопические. Немирович-Данченко и Станиславский сами не могли до конца поддерживать равновесие между своими «кабинетами». Иначе не было бы всей этой поднятой вокруг них и между ними возни третьих лиц. Ведь одновременно с этим разумным письмом Станиславскому сам Немирович-Данченко писал совсем другое письмо к Бокшанской.
Ей он передоверял свои действия по вмешательству в конфликт и требовал, чтобы она сохранила это в тайне («наша переписка по “реорганизации” должна быть совершенно конфиденциальна») [19]. Располагая письмами Немировича-Данченко с его отношением к проблеме, Бокшанская должна была применить их там и тогда, когда сочтет нужным по обстановке. Немировича-Данченко смущало, что он «как бы» [20] вступает этим на путь борьбы за спиной Станиславского: ведь высказывая ему свою критику, все же сохраняет в его глазах нейтралитет. Вместе с тем он был озабочен, узнают ли власти его мнение о реформе Станиславского.
Словно предчувствуя скорую передачу ей полномочий, Бокшанская серьезно поговорила со Станиславским. Этот «длиннейший разговор» [21] произошел 21 сентября 1934 года, когда оба письма Немировича-Данченко были еще в пути. По сути, она отчитала его.
Станиславский сам спросил Бокшанскую, что думает Немирович-Данченко и почему он так равнодушен к театру. В ответ она объяснила, что все поведение Немировича-Данченко {340} подчинено одной задаче — не поссориться со Станиславским. Она позволила себе сделать ряд упреков Станиславскому за то, что он своевременно не отвечал на письма, и за то, что сначала решил дело с Енукидзе, а потом написал Немировичу-Данченко. «Может быть, в изложении, таком сухом, у Вас впечатление, что я дерзила К‑у С‑у, — оправдывалась Бокшанская, опасаясь, что перешла границу, — но это не так, разговор шел в мягких и с моей стороны очень почтительных тонах, но слова говорились именно такие» [22].
В этом разговоре Станиславский со своей стороны с упреком заметил, что не имел от Немировича-Данченко прямых указаний, но при этом на вопрос Бокшанской, выполнял бы он их, ответил честно, что лишь в случае своего согласия с ними. На что выслушал суждение Бокшанской, что тогда и говорить об этом нечего. Станиславский сказал, «что какой бы он ни был директор, но все <…> должны его поддерживать» [23]. Во всем этом Бокшанская расслышала лишь эхо нижнего «кабинета».
Через несколько дней Бокшанская получила от Немировича-Данченко полное одобрение своего вольного разговора со Станиславским. «Отчего я равнодушен? — спрашивал Вас К. С. Вы отлично отвечали, благодарю, — писал он ей. — Но бесцельно. Ни Вам, ни мне не убедить его…» [24].
В последующем письме Немирович-Данченко совершенно одобрил и другой шаг Бокшанской: «Что Вы отправили А[велю] Софр[оновичу] копии моего письма и телеграммы — я очень доволен»83 [25]. Вместе с тем он продолжал чувствовать себя неловко и оправдывался перед Бокшанской. «Зная меня, — писал он ей, — Вы, однако, конечно, представляете, как многое волнует меня и по каким, немалочисленным, поводам мне приходится сдерживаться и подавлять чувства тревоги…» [26]. Немирович-Данченко далее оборвал в письме эту тему {341} своего директорского нейтралитета вследствие ее «такой обнаженности» [27].
Исполнительная Бокшанская послала в Ялту Немировичу-Данченко полученную обратно копию его письма к Станиславскому с подлинной резолюцией на ней Енукидзе. Наискосок бумаги тот написал: «С увольнением Сахновского я тоже не согласен и не было речи об этом при моем разговоре со Станиславским. О Леонтьеве мы договорились. Об Егорове я категорически заявил Станиславскому, чтобы он (Егоров) не вмешивался в художественные вопросы, в которых он не компетентен. Станиславский с этим вполне согласился. А. Енукидзе. 28/IX-34» [28].
После этого Немирович-Данченко отправил еще две телеграммы Станиславскому, прося отложить решение репертуарного плана и «приглашения новых лиц» [29] в театр до его возвращения.
В бурных событиях этого конфликта отошло на задний план одно принципиальное объяснение между Немировичем-Данченко и Станиславским: следует ли издавать брошюры о собственных новых постановках. Немирович-Данченко настаивал, чтобы к премьере «Грозы» театр издал брошюру, изыскав деньги, в которых Егоров отказал. (Конечно, пример того, что брошюра об «Егоре Булычове» не была раскуплена, останавливал Егорова от риска новой потери средств.) Станиславский считал подобные издания актами «саморекламы» [30]. Хотя он сказал, что к своим постановкам «таких книжек выпускать не будет» [31], но и не препятствует Немировичу-Данченко издавать к своим; брошюра к «Грозе» напечатана так и не была.
Немирович-Данченко преследовал брошюрами две цели: подготовить публику в нужном направлении, опередив рецензентов, и пропагандировать «художественные идеи» [32]. Он уже начал действовать, опубликовав 17 мая 1934 года свою большую статью о «Грозе» в газете «Советское искусство». Теперь хотел повторить ее вместе с другими материалами в брошюре.
Статья его в самом деле содержала ряд важнейших утверждений о том, почему и как ставится «Гроза» во МХАТ и как соотносится с современностью. Немирович-Данченко совершенно нетипично для тридцатых годов объяснял революционность пьесы и образа Катерины, который нельзя играть по Добролюбову, потому что он тогда «перестанет быть предметом искусства, а сделается предметом кафедры социологии». {342} В Катерине надо видеть и раскрыть «стремление к какой-то самой высокой, почти неземной правде». И самое неожиданное по свободомыслию есть отношение Немировича-Данченко к религиозной теме «Грозы».
Он снимает идеологическое грубое осовременивание этой темы и объясняет, что для Островского «гроза — наказание божие». «Вопрос о боге — это необходимый элемент трагедии прошлого, — пишет Немирович-Данченко. — В религии — высшая трагедия человеческого духа». Он оберегает эту завязку действия от «плакатности», которой ни на секунду нет в пьесе. Немирович-Данченко утверждает, что «в результате спектакля не должно получиться плакатной антирелигиозной пропаганды».
Немирович-Данченко указывает, как должен «наш молодой зритель» воспринять эту тему, увидев трагедию, которую создает «духовная сила» Катерины, ее «стремление к свободе, смешанное с религиозными предрассудками». Этот новый зритель сам должен испытать «необычайный подъем духа», сравнив прошлую жизнь с настоящей.
И всего этого Немирович-Данченко хотел достичь художественным следованием Островскому на сцене. Вторая половина его статьи, посвященная этой теме, открывает будущему зрителю методологию постановки. Стилистически он опять хочет «темпераментной песни о неволюшке». В работе с актерами он приближается к приемам Станиславского, но взятым крупно: например, значительные «куски и задачи», создание непрерывной внутренней жизни, внутренних монологов на основании глубочайшего понимания ролей и, что самое удивительное, — создание «физического пути к роли».
Все свои идеи относительно постановки «Грозы» Немирович-Данченко предусмотрительно объявляет переменой, произошедшей с ним самим и определившей разницу его подхода к искусству раньше и теперь. Теперь это — «звучание в современности» и «стремление к художественному совершенству». Но когда, в какой постановке, начиная с первого сезона Художественного театра, он не призывал к этим двум вещам? Курьезно, но в одном из вариантов этой статьи он даже говорит об изменении в своем «внутреннем аппарате, который подобно прожектору» [33] стал бросать лучи на эти требования.
Была и еще одна причина объяснить общественности весомость «Грозы» в репертуаре МХАТ. Она появилась там довольно случайно, призванная заполнить брешь, образованную запрещением пьесы Афиногенова «Ложь». Немирович-Данченко {343} даже обращался «ко всему театру» [34] с просьбой понять эту замену. Ставить «Грозу» он поручил Судакову под своим руководством.
Пропустив выход спектакля по болезни, Немирович-Данченко увидел «Грозу» почти через месяц и пришел в «ужасное состояние». Он не узнал в спектакле своих замыслов. Неужели Судаков обошелся с ними так же вольно, как с режиссерским планом Станиславского для «Отелло»? Или актеры не сумели?
Немирович-Данченко приехал из Ялты в Москву 16 октября 1934 года. Точная дата его свидания со Станиславским не сохранилась. Есть два описания их встречи, правда, лицами, на ней не присутствовавшими. По дневнику Кудрявцева, она произошла за несколько дней до 25 ноября, но не ясно где: в каком кабинете Станиславского — в театре или дома. По письму Е. Н. Немирович-Данченко, встречались в Леонтьевском переулке.
«Свидание у них было одно-единственное и то при театральных. И паки и паки разговоры и намечание репертуара», — писала она 7 января 1935 года. По записи Кудрявцева, «театральные» участники встречи — Москвин, Судаков и Кедров. И Екатерина Николаевна и Кудрявцев знали, что разговаривали о репертуаре. Кудрявцев называет произведения: «Анна Каренина», «Мария Стюарт» и «Лес». Похоже, что оба свидетельства относятся к одному и тому же событию.
Однако это обсуждение оказалось для дела недостаточным. Немирович-Данченко хотел еще встречи со Станиславским на ту же тему, но «вдвоем» [35], без третьих лиц. Об этом он писал 27 декабря 1934 года, сожалея, что свидание невозможно, потому что Станиславский заболел.
Сперва Станиславский заболел 3 ноября, в день одной из генеральных «Пиквикского клуба», поставленного Станицыным. Считали, что, узнав об этом, Немирович-Данченко тоже не пришел на генеральную. Но есть и другое предположение, что он и не собирался быть, чтобы после репетиции не сбивать исполнителей с толку различными со Станиславским замечаниями, что вполне могло случиться.
Когда Станиславский выздоровел и пришел на другую генеральную «Пиквика», болел уже Немирович-Данченко, так что опасный момент миновал сам собой. Генеральная эта состоялась 14 ноября 1934 года. По впечатлению Е. С. Булгаковой, Станиславский выглядел постаревшим и утратившим «свою жизнерадостность». Еще бы, слишком горько складывался {344} для него текущий сезон с неудачной реформой, обострившей и до того неоткровенные отношения в театре. Станиславский появился в зале, совершенно как Иван Васильевич в булгаковском «Театральном романе»: в сопровождении Таманцовой, несущей его плед — от сквозняков.
Это печальное шествие Станиславского через партер к своему креслу в восьмом ряду, приветствуемое аплодисментами присутствующих, видно, было последним публичным появлением его в Художественном театре.
В дневнике Кудрявцева есть одна сбивчивая запись с поправками, которая, если бы подтвердилась другими архивными источниками, была бы маленькой сенсацией, но… таких что-то нет. Кудрявцев то ли сам видел, то ли слышал, что Станиславский приезжал в театр «днем» [36] 11 июня 1935 года. В это время как раз шла генеральная репетиция горьковских «Врагов». Кудрявцев не утверждает, что Станиславский на ней присутствовал, но зачем он тогда приезжал?
Было бы невероятным событием, если бы Станиславский смотрел «Врагов»! Да еще вскоре после конфликта из-за булгаковского «Мольера»? Да еще сразу после собраний в МХАТ, происходивших 2 – 4 июня, стенограммы которых он читал, испытывая глубокую обиду на театр? Неправдоподобно. Впрочем, и впечатления Станиславского от «Врагов», кажется, все еще не разысканы в архивах.
Можно предположить, что Станиславский приезжал, чтобы поговорить с присутствовавшим на генеральной Секретарем ЦИК Акуловым. Вечером того же дня тот созывал на совещание во МХАТ чрезвычайно узкий круг лиц. Станиславский был приглашен, но демонстративно не поехал.
Немирович-Данченко на совещании был. Акулов интересовался, «принял ли МХАТ революцию» [37], и обсуждал необходимое назначение «красного директора».
Получается, что 11 июня 1935 года днем Станиславский и Немирович-Данченко могли мельком видеться в Художественном театре, но продолжительное последнее их свидание происходило все-таки в двадцатых числах (до 25‑го) ноября 1934 года. О нем писали Кудрявцев и Екатерина Николаевна. Может быть, о нем вспоминал Немирович-Данченко, беседуя с артистами и режиссерами МХАТ 24 апреля 1936 года. Он не забыл, что кроме прочего он, Станиславский и Марков говорили тогда и о «Талантах и поклонниках».
А между тем Станиславский прожил еще без малого четыре года…
