- •Гусев в.А. Консервативная русская политическая мысль. Тверь, 1997. Предисловие.
- •Глава 1. Общее и особенное в консерватизме.
- •Глава 2. Государственно – охранительная форма русского консерватизма.
- •Глава 3. Православно-русский (славянофильский) консерватизм.
- •Глава 4. Универсальные идеи в русском консерватизме.
- •Глава 5. Консерватизм русской эмиграции.
- •Заключение.
Глава 2. Государственно – охранительная форма русского консерватизма.
Политическую философию, делающую главный акцент на выявление сущностей и особенностей российской государственности и ее самобытной формы – Самодержавия, соответствующей ей правовой системы, способов функционирования и взаимосвязи различных политических институтов, также путей и методов ее сохранения, упрочнения и развития, то есть опирающуюся, в первую очередь, на традицию мощного централизованного государства, правомерно называть государственно-охранительным консерватизмом. Эта форма выступает исторически первой модификацией русского консерватизма XIX – начала ХХ веков, поскольку ее основы были заложены первым русским консерватором этого периода – Николаем Михайловичем Карамзиным.
Слава
Карамзина-историка не должна затмевать
другую сторону его богатейшего дарования
– Карамзина-политического мыслителя.
Пережив в молодости неизбежные для того
времени увлечения культурой и философией
«западного Просвещения», в зрелые годы
он пришел к ярко выраженному консервативному
политическому мировоззрению. Карамзин
первым на своей родине откликнулся на
французскую революцию консервативной
системой политических взглядов на
проблемы государственного устройства,
революции, свободы и равенства, отношения
к Западу. И в этом смысле его можно
поставить в один ряд с такими мыслителями,
как Берк в Англии, де Местр и де Бональд
во Франции.
Французскую революцию Карамзин назвал «ужасной», «которая останется пятном осьмого-надесять века, слишком рано названного «философским». Революция объяснила идеи: мы увидели, что гражданский порядок священен, …что власть его есть для народов не только тиранство, а защита от тиранства; что разбивая сею благодетельную эгиду народ делается жертвою ужасных бедствий, которые несравненно злее всех обыкновенных злоупотреблений власти…». Идея примата порядка над революцией выражается Карамзиным в самой категорической форме: «…самое турецкое правление лучше анархии, которая бывает следствием государственных потрясений…»44.
Позднее Карамзин вновь возвращается к этой мысли в своем главном политическом труде – «Записке о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», но уже в непосредственном отношении к российской государственности: «Самовольная управа народа бывает для гражданских обществ вреднее несправедливостей или заблуждений государя. Мудрость целых веков нужна для утверждения власти; один час народного исступления разрушает ее…»45.
Емкий и точный язык произведений Карамзина позволяет буквально по одному короткому суждению определить его отношение к таким сложным сторонам общественной жизни, категориям и идеям как религия и целостность государства, революция и равенство. Так, в статье 1802 года, посвященной политической роли Наполеона Бонапарта, читаем: «Он, конечно, заслужит признательность французов, если, разрушив мечту равенства, которая всех их делала равно несчастными, и восстановив религию, столь нужную для сердца в мире превратностей, не менее нужную и для целостности государств, загладит отеческим правлением общественные следы революции…»46. Вряд ли можно усомниться в том, чему Карамзин симпатизирует, а что отвергает.
Также как и равенство свобода не является для Карамзина самодовлеющей и непререкаемой ценностью. Очень опасно, по его мнению. Дать людям «не вовремя свободу, к которой надобно готовить человека исправлением нравственным»47. Корень опасности состоит в противоречивости человеческой натуры: «Мало ангелов на свете, не так много и злодеев; гораздо больше смеси, то есть добрых и худых вместе…»48. В соответствии с этим люди, несущие в себе разные пропорции добра и зла, в разной степени достойны свободы.
Критика абстрактного понимания свободы и равенства, негативное отношение к революционным призывам приводит Карамзина к определенной форме антирационализма, недоверию к результатам рассудочной деятельности, особенно в области общественного устройства и переустройства. «Все саамы смелые теории ума, который из кабинета хочет предписывать новые законы нравственному и политическому миру, должны остаться в книгах вместе с другими более или менее любопытными произведениями остроумия…»49.
Карамзин напрямую связывает французское просвещение и революционный рационализм с Западом и его специфической культурой, но с течением времени в его творчестве начинают звучать нотки, явно диссонирующие с тональностью раннего произведения автора – «Записки русского путешественника». Все яснее просматривается критика западной цивилизации. Так, в статье «Падение Швейцарии» Карамзин пишет: «Сия несчастная земля представляет теперь все ужасы междоусобной войны, которая есть действие личных страстей, злобного и безумного эгоизма… Дух торговый, в течение времени овладев швейцарцами, наполнил сундуки их золотом, но истощил в сердцах гордую, исключительную любовь к независимости. Богатство сделало граждан эгоистами…»50. Здесь с очевидностью проявляется антииндивидуализм и даже в какой-то степени антибуржуазность политического мировоззрения Карамзина.
Разочаровавшись в республиканизме, он приходит к апологии исторически оправдавшего себя, с его точки зрения, монархического строя: «Революция обещала равенство состояний: государи вместо сей химеры стараются, чтобы гражданин во всяком состоянии мог быть доволен, чтобы никоторое не было презрительным и угнетенным»51.
Естественно, что особое значение Карамзин придает русской форме государственной власти – Самодержавной монархии, которая выступает для мыслителя высшей политической ценностью. «Самодержавие есть палладиум России, целостность его необходима для ее счастья…»52. Все остальные политическое ценности, принципы, способы политической деятельности, по Карамзину, носят подчиненный, вторичный характер по отношению к Самодержавию, мощному централизованному государству, поскольку: «Россия основывалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спасалась мудрым самодержавием»53. Поэтому «первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целостность государства; благотворить состояниям и лицам – есть уже вторая»54. Даже право народа на счастье Карамзин усматривает именно в силе государства: «Победы очистили нам путь к благоденствию, слава есть право на счастье»55.
Поначалу такую политическую ценность как патриотизм, Карамзин связывал исключительно с гордостью за свое сильное государство, не раскрывая каких-либо не собственно государственных, духовных корней этого явления, и даже придавая патриотическому чувству весьма прагматический характер: «…мы должны любить пользу отечества, ибо с нею неразрывна наша собственная… любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие – гордость народную, которая служит опорою патриотизма»56. Однако, уже в «Записке…» Карамзин углубляет анализ политических явлений (в том числе и патриотизма), пытаясь обнаружить их культурно-духовные, национально-традиционные корни. Он приходит к убеждению, что «государству для его безопасности, нужно не только физическое, но и нравственное могущество…»57, которое есть ни что иное, как «дух народный». «Любовь к отечеству питается народными особенностями… благотворными в глазах политика глубокомысленного»58.
Внимание к народным особенностям порождает и глубокое уважение к традиции. С точки зрения Карамзина бессмысленных и вредных традиций не существует совсем: «нет обыкновения, нет предрассудка совершенно бессмысленного в своем начале…»59. традиции оцениваются им более высоко, чем результаты рассудочной деятельности, в том числе и традиции политические. «… учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума…»60 - такое утверждение Карамзина полностью вписывается в принцип давности Берка как критерий эффективности того или иного политического института.
В соответствии с основными принципами консервативного мышления решает Карамзин и проблему связи религии с основными сферами политического бытия. По его мнению, «власть духовная должна иметь особый круг действий, вне гражданской власти, но действовать в тесном союзе с ней», поскольку «… с ослаблением веры, государь лишается способов владеть сердцами народа…»61. Отчетливая понимаю гигантскую роль Православия в истории государства российского и сетуя на ослабление его позиций после петровских реформ, Карамзин отмечает: «деды наши… все еще оставались в тех мыслях, что правоверный Россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь - первое государство. Пусть назовут это заблуждением, но как оно благоприятствовало любви к отечеству и нравственной силе оного!»62.
Однако Карамзин практически не подвергает конкретному анализу понятие «народного духа» применительно к России. У него не найти описания тех духовных особенностей, которые приобрел народный характер благодаря веками исповедываемому Православию. Единственная, пожалуй, черта русского народа, на которую Карамзин настойчиво обращает внимание, это беспримерная преданность государям, отрицание любых форм государственного устройства, кроме Самодержавия. «… россияне славились тем, что иноземцы укоряли их: слепою, неограниченною преданностью к монаршей воле в самых ее безрассудных уклонениях от государственных и человеческих законов»63. Описывая царствование Ивана Грозного, наполненное небывалыми для Руси жестокостями, Карамзин отмечает, что «подданные превзошли всех в терпении, ибо считали власть государеву властью божественной и всякое сопротивление беззаконным; приписывали тиранство Иоанново гневу небесному и каялись в грехах своих; с верою и надеждою ждали умилостивления, но не боялись и смерти, утешаясь мыслью, что есть другое бытие для счастья добродетели и что земное ей служит только искушением; гибли, но спасали для нас могущество России, ибо сила народного повиновения есть сила государственная»64.
Отсюда можно заключить, что Карамзин объясняет преданность Самодержавию высокой степенью набожности русского народа и его волей к государственному могуществу. Личная жертвенность во имя целостности и силы страны, упование на спасение души, невозможное, по православной вере, в случае противодействия государю - помазаннику Божьему – вот черта, объясняющее поведение народа в критических ситуациях, а вовсе не некое мифическое «врожденное рабство», которое ему старались приписать отдельные «наблюдатели», далекие от понимания русского характера.
Взгляд на Самодержавие, как на самобытный и спасительный «палладиум» России, разделяемый, с точки зрения Карамзина, всем народом, определяет ориентацию мыслителя на всемерную охрану и защиту этого политического института, отношение к переменам и иноземным политическим образцам. Карамзин требует «более мудрости охранительной, нежели творческой», поскольку «Россия существует около 1000 лет и не в образе дикой орды, но в виде государства великого. А нам все твердят о новых образованиях, о новых уставах, как будто мы недавно вышли из темных лесов Американских»65.
В смысле русский консерватор подвергает серьезной критике деятельность Петра I, который «захотел Россию сделать Голландиею»66, в результате чего честью и «достоинством России сделалось подражание»67, «мы стали гражданами мира, но в некоторых случаях перестали быть гражданами России…»68. Подражательство же в общественной жизни, по Карамзину, всегда вредно и, кроме того, противоречит патриотическому чувству, ибо «патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости»69.
В вину Петру он ставит и снижение роли духовенства в России70 и снижение общественной солидарности, то есть раскол общества на два совершенно различных по своей культуре и ценностным ориентациям слоя, чем предвосхищает проблему взаимоотношений интеллигенции и народа, которая станет одной из центральных для общественного сознания страны в XIX – начале ХХ веков. Карамзин пишет: «Дотоле, от сохи до престола Россия сходствовала между собой некоторыми общими признаками наружности и в обыкновениях. Со времен Петровых, высшие степени отделились от низших, и русский землевладелец, мещанин, купец увидел Немцев в Русских дворянах, ко вреду братского, народного единодушия государственных состояний»71.
Однако Карамзин вовсе не призывает вернуться назад. По его мнению, деяния Петра, как правильные, так и ошибочные, уже неизгладимы. «… сильною рукою дано новое движение России: мы уже не возвратимся к старине!»72. Реконструкцию прошлого Карамзин считает не только невозможной, но и рискованной: «Минувшего не возвратить… сделано столько нового, что и старое показалось бы нам опасной новостью…»73. Его политическая философия ориентирована прежде всего на настоящее, на сохранение статус-кво, на петербургскую Россию, возврат которой к идеалам Московского Царства не более чем утопия. Вместе с тем, негативный опыт петровских реформ не должен пройти даром. В соответствии со своими государственно-охранительными принципами Карамзин предостерегает Александра I от повторения и углубления ошибок Петра I и его преемников в XVIII веке. В частности подвергает критике излишнюю правотворческую активность, характерную для правящей элиты начала XIX века. Порочность этой активности, по Карамзину, состоит в том, что она покоится на явно или неявно признанном приоритете западно-европейских правовых систем по сравнению с русской и стремлении перенести эти системы на отечественную почву. Карамзин выражает взгляд, близкий исторической школе права (Ф.Савиньи): нет универсальных. Идеальных для всех народов, «лучших» законов, каждое государство путем длительного эволюционного процесса вырабатывает свою, наиболее ему подходящую систему права. «…законы народа должны быть извлечены из его собственных понятий, нравов, обыкновений, местных обстоятельств»74. «Русское право имеет свои начала, как и Римское»75, и именно на знание первого, а не второго следует испытывать российских чиновников, считал Карамзин.
Но даже если оставить в стороне подражательный характер правотворческой активности, то с позиций Карамзина эта активность сама по себе достойна всяческого порицания. Он полагал, что изменение законов оправдано только в крайнем случае, и чем реже это происходит, тем спокойнее себя чувствует государство. «…всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надо прибегать только в необходимости, ибо одно время дает надлежащую твердость уставам; ибо мы более уважаем то, что давно уважаем, и все делаем лучше от привычки»76. И здесь вновь ярко проявляет себя антирационализм Карамзина: собственное историческое наследие оказывается важнее сугубо рациональных конструкций ума и теоретического заучивания иностранных образцов. Приземленный прагматизм у него выступает главным критерием оценки предлагаемых политических инноваций.
Особенно опасны, по Карамзину, те инновации, которые покушаются на высший, системообразующий институт России – Самодержавие, неограниченную монархию. Его чрезвычайно беспокоят попытки высших государственных чиновников из непосредственного окружения Александра I провести законы, ограничивающие власть государя, к которым сам государь, к сожалению, относится достаточно лояльно. Карамзин уверен, что этот путь гибелен для России, поскольку в столь огромной и разнородной стране только единовластие неограниченное может обеспечить «единство действий». Он напоминает, что Царь в России имеет не только права, что «…государь не менее подданных должен исполнять свои святые обязанности, коих нарушение уничтожает древние заветы власти… и низвергает народ с степени гражданственности в хаос частного естественного права»77. В другом месте об этих обязанностях Карамзин говорит вполне определенно: «Если бы Александр … взял перо для предписания себе иных законов, кроме Божиих и совести, то истинный добросовестный гражданин российский дерзнул бы остановить его руку и сказать: «государь, ты преступаешь границы своей власти; наученная долговременными бедствиями Россия пред святым алтарем вручила самодержавие Твоему предку и требовала, да управляет оно верховно, нераздельно. Сей завет есть основание твоей власти, иной не имеешь; можешь все, но не можешь законно ограничить ее!»78.
Карамзин считает, что в XIX веке значение самодержавной власти не только не уменьшается, но наоборот, возрастает. Если во времена Московского Царства единство и прочность государственного организма, помимо неограниченной монархии, обеспечивалось гигантской ролью православной церкви и культурным единством всего народа, то с ослаблением религиозного влияния в петербургской России, с расслоением общества на два, все менее понимающих друг друга слоя, Самодержавие осталось практически единственной скрепой, объединяющей всех россиян.
Сила российского самодержавия определялась соединением в одном лице всех видов власти. И в этом, по Карамзину, нет ничего «отсталого» и предосудительного, как кажется многим, увлеченным модными европейскими теориями разделения властей. России присущ особый вид правления: «Наше правление есть отеческое, патриархальное»79.и этот вид правления – единовластие – полностью оправдало себя в истории.
Другая гарантия прочности Самодержавия для Карамзина – это социальное неравенство, общественная иерархия, наличие четко выраженных сословий. Как и все представители европейского классического консерватизма, он признает особую роль в государстве аристократического строя, как главного опорного устоя монархии. Карамзин против жесткой замкнутости этого слоя, но он считает, что его пополнение представителями других сословий не должно приводит к понижению качественного состава аристократии. «Не должно для превосходных дарований, возможных во всяком состоянии, заграждать пути к высшим степеням: но пусть государь дает дворянство прежде чина и с некоторыми торжественными обрядами, вообще редко и с выбором строгим»80. Весьма характерен для всего консервативного мировоззрения Карамзина и его подход к анализу положения низшего российского сословия – крестьянства, в частности, к проблеме его законодательного раскрепощения. Всесторонне взвешивая все последствия политических шагов по решению этой проблемы, он приходит к выводу: «Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу…, но знаю, что теперь им неудобно возвращать оную…»81. Воистину трудно себе представить, что автор этих слов и автор сентиментального романа «Бедная Лиза» - одно и тоже лицо. В области политики Карамзин был чистым прагматиком, лишенным всякого налета романтизма. С этих позиций, если государственное благо, прочность, сила и спокойствие требуют от тех или иных сословий, не говоря уже об отдельных лицах, определенных жертв, то эти жертвы оправданы и должны быть принесены на алтарь государства. И никакие ссылки в этом случае на абстрактные понятия «свободы» и «равенства», на какие-либо «прогрессивные» и модные формы политической жизни, имеющие место в других странах, не могут приниматься в расчет серьезным политиком.
Карамзин вообще резко выступал против абсолютизации внешних форм политической жизни. Для него главное – внутреннее содержание и качественный состав того или иного политического института, а не его название и безличная структура. Обращаясь к Александру I, Карамзин пишет: «Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: от того изобретение разных Министерств и учреждение Совета и прочее … Последуем иному правилу и скажем, что не формы, а люди важны»82. Эффективность и нужность политических институтов и законов определяется нравственными качествами народа и его отдельных представителей, но не наоборот. Так и в крестьянском вопросе нравственным усовершенствованием всех сословий российского общества можно добиться гораздо больше, чем формальным раскрепощением, способным сделать крестьянскую жизнь гораздо более тягостной, чем до раскрепощения.
Итак, творчество Карамзина отчетливо демонстрирует его приверженность всем принципам консервативного типа политического мышления: антирационализму и антииндивидуализму, консолидирующей роли религии и Церкви, культу патриотизма, государственного порядка, отрицанию революций и анархических тенденций, осторожности перемен, полезности социальной иерархии. Ему свойственно понимание неразрывности свободы и нравственности, неоднозначности сущности человека, историко-органический подход к правосознанию, приоритет внутреннего содержания над формой политического строя.
В соответствии с этим можно утверждать, что в творчестве Карамзина впервые в России была представлена достаточно цельная и полная система консервативных взглядов, и что он является мыслителем, определившем пути развития русского консерватизма XIX-го, и отчасти ХХ веков. Карамзин поставил проблемы, которые всегда были в центре русской консервативной политической мысли: такие, скажем, как соотношение государственных, сословных и личных интересов, ограниченной и неограниченной монархии, проблема интеллигенции в отношении к народу, вопрос об особенностях русского народного духа. Даже столь, казалось бы, неожиданная теория К.Леонтьева о сроках существования государств в своей главной идее обдумывалась Карамзиным83.
Будучи предтечей русского консерватизма в целом, Карамзин, между тем, стоит во главе вполне определенного его направления – государственно-охранительного. Оно выделяется, во-первых, особым ударением на второй элемент формулы «Православие. Самодержавие. Народность.», опираясь, прежде всего, на традиции мощного централизованного русского государства. Во-вторых, это направление ориентируется ыо временном аспекте на настоящее, на нуждающуюся в охранении конкретную политическую реальность. В-третьих, антизападничество, свойственное русскому консерватизму в целом, у государственников-охранителей носит не принципиальный, а скорее прагматический характер и выражается в отрицании возможности заимствования западных политических моделей. Впрочем, это мировоззрение, наверняка, противилось бы и копированию любых других иноземных образцов, скажем, восточных. Однако, эта проблема в России никогда не была актуальной. Наконец, в-четвертых, идеи представителей данного направления не имеют универсального характера. Принципиально новых общеметодологических установок по сравнению с классическим европейским консерватизмом в них не обнаруживается. Эти идеи ориентированы конкретно на Россию, на решение конкретных проблем текущего момента. Не случайно, взгляды государственников-охранителей имеют более публицистическую, чем философскую или теоретико-научную оболочку. Все представители этого направления так или иначе в меру своих сил участвовали в непосредственной практике государственного строительства либо на поприще журналистики, либо через службу в управленческом аппарате. Государственники-охранители существенно различаются между собой как по достигнутым ими ступеням государственной иерархии, так и по политическим и литературным дарованиям. Поэтому представляется целесообразным остановиться только на наиболее видных представителях этого направления консервативной мысли, внесшим в нее новые идеи, отражающие новые политические реалии.
Одной
из наиболее значимых в этом отношении
фигур выступает Константин Петрович
Победоносцев – крупнейший русский
политик-практик и политик теоретик
конца XIX столетия. Помня
предупреждение Карамзина, что «всякая
новость в государственном порядке есть
зло», Победоносцев неустанно боролся
против слепого культа перемен,
преобразований, развития и прогресса,
против «перемен ради перемен» и «прогресса
ради прогресса» - того культа, который
неусыпно наращивал свое влияние в России
с течением времени в XIX
веке; боролся и практически, и теоретически.
Он обращает внимание на смысловую
неопределенность главных понятий,
которыми оперируют «прогрессисты»:
«Слово «преобразование» так часто
повторяется в наше время, что его уже
привыкли смешивать со словом «улучшение».
Кто возражает против улучшений – «тот
враг прогресса, враг улучшений, чуть ли
не враг добра, правды и цивилизации»84.
Так же и с «развитием» - «термином,
износившимся до пошлости»85.
Употребляющие его забывают, что развитие
не имеет определенного смысла без связи
с другим термином: «сосредоточение»86,
то есть с тем центром, в котором будущее
развитие запрограммировано. Цветок
развивается из почки, и состав почки
полностью определяет его развитие. Если
мы захотим придать последнему иной
характер, противоречащий заложенному
в почке составу, - то ничего, кроме гибели
цветка, не добьемся. Развитие народа и
объединяющего его государства также
неразрывно связано с тем выкристаллизованным
историей духовным центром, который
определяет уникальность и неповторимость
народа и государства, заставляет народный
организм принимать одно направление
развития и отторгать другие.
Это обстоятельство остается сугубо темным для сторонников «прогресса ради прогресса». Они переполнены проектами и планами «развития народной массы», хотя при этом «… никто не дает себе труда слиться с нею, пожить в ней, исследовать ее психическую природу, ее душу…»87. Радикалы встречают в штыки любые возражения профессионалов – практиков, досконально знающих механизм управления и сразу подмечающих слабые места «общих проектов», их несоответствие наличным условиям, их утопичность и вздорность. В награду за свой опыт и порожденную ими практическую интуицию профессионалы получают ярлыки «ретроградов» и «мракобесов», а поверхностные дилетанты в глазах некомпетентной массы становятся «несгибаемыми борцами за правду». «Где требуется деятельное управление делом, знание дела, направление и усовершенствование существующего, там опытного и знающего не трудно распознать от невежды и пустозвона; но где начинают с осуждения и отрицания существующего и где требуется организовывать дело вновь, по расхваленному чертежу, на прославленных началах – там чертеж и начало на первом плане, там можно без прямого знания дела аргументировать общими фразами, внешним совершенством конструкции, указанием на образцы, существующие где-то за морями и за горами; на этом поле не легко бывает отличить умелого от незнающего и шарлатана от дельного человека…»88. И горе государству, если в его управленческие структуры проникают пустозвоны, шарлатаны и прожектеры. А такая опасность, считает Победоносцев, для России конца XIX столетия вполне реальна. Слишком отчетливо в образованных кругах стала проявлять себя ранее не свойственная русским людям жажда прославиться. Государственная служба получила тенденцию к превращению из долга в средство достижения известности. «Скучно поднимать нить на том месте, на котором покинул ее предшественник, скучно заниматься мелкою работой организации и улучшения текущих дел и существующих учреждений. И всякому хочется переделать свое дело заново… Из чего творить, какие есть под рукою материалы, - в этом редко кто дает себе явственный отчет с практическим разумением дела»89.
Чем же может компенсировать прожектер отсутствующие у него опыт, практическую сметку, знание жизни? Только абстрактными схемами и теориями, выдаваемыми за последнее слово передовой науки и универсальное средство решения социальных проблем. Вслед за Карамзиным, однако более обстоятельно, Победоносцев развенчивает позицию, абсолютизирующую научный метод и теорию: «Ни наука, ни философия не господствуют над жизнью… В применении к жизни всякое положение науки и философии имеют значение вероятного предположения, гипотезы… в науке и философии очень мало бесспорных положений: почти все составляют предмет пререканий между школами и партиями… представители каждой школы в науке веруют в положения свои догматически и требуют безусловного применения их к жизни»90. В качестве яркого примера автор приводит экономистов, которые «хотят непременно вторгнуться в жизнь, в законодательство, в промышленность непререкаемою властью, со своими общими законами производства и распределения сил и капиталов; но при этом все более или менее забывают о живых силах и явлениях, которые в каждом данном случае составляют элемент, противодействующий закону, возмущающий его операцию… Исчислить математически действие этих сил невозможно, их можно распознать только верным чутьем практического смысла, и потому общие заключения и выводы политической экономии… имеют только предположительное, гипотетическое значение…»91.
Важно отметить, что последнее умозаключение Победоносцева оказалось полностью соответствующим результатам изысканий авторитетнейшего русского философа того времени В.С.Соловьева, убедительно показавшего всю иллюзорность широкого распространенного взгляда на характер экономических законов, как на «железный», роднящий их якобы с законами естественнонаучными92.
Пренебрежительное отношение к традиции и наличной реальности, рабское следование ложным теориям с их «железными» законами подвергаются уничтожающей критике со стороны Победоносцева. Вот пример емкого, глубокого по смыслу и блестящего по форме, иронически – образного авторского фрагмента: «… хотим мы переделать жизнь, отвести в другую сторону старые ключи ее, которыми питались прежние поколения, расположить ее вновь, по сочиненному нами плану – и составляем и пересоставляем этот план по правилам науки, причем нередко обличаем в себе глубокое невежество в той самой науке, по которой планы составляются… Жизнь на каждом шагу обличает нас следами неправды, вместо той правды, вместо той правды, которую мы обещали внести в нее, явлениями эгоизма, корыстолюбия, насилия, - вместо любви и мира, язвами бедности и оскудения, вместо богатства и умножения силы, жалобами и воплями недовольства, - вместо того довольства, которое мы пророчили. Не беда! – повторяем мы громче и громче, стараясь заглушить все вопросы, сомнения и возражения: лишь бы принципы нашего века были сохранены и поддержаны… Новые поколения процветут на развалинах старого, - и наши принципы оправдают себя блистательно в новом мире, в потомстве, в будущем… Мечты…»93.
Чтобы не оказаться в плену абстрактных принципов, человек, облеченный властью, имеющий право принимать социально значимые решения, должен соединять в себе две правды. Ему необходимы «правда личная – а прямом, добросовестном и точном воззрении на дело, - и еще правда – в соответствии распоряжения с живыми социальными нравственными и экономическими условиями народного быта и народной истории. Этой правды нет, если руководящими началами для власти служит отвлеченная теория или доктрина…»94. Тогда управление государством движется по ложным путям, приближая катастрофу.
Самой опасной «великой» ложью своего времени и одновременно ярчайшим примером разрыва теории и практики Победоносцев считал неуклонно наращивающую свое влияние в России доктрину парламентаризма, из которой, как из центра, расходились круги более частных инновационных принципов и концепций, требующих решительных и огульных изменений различных элементов сложившийся политической системы. «Роковое заблуждение, одно из самых поразительных в истории человечества» заключается, по его мнению, в том, что в условиях реализации выборно – парламентского принципа народ якобы избирает, выдвигает во власть людей, отражающих волю большинства и гарантирующих защиту его интересов. Внимательное исследование парламентских систем приводит к другим выводам. «… правителями становятся ловкие подбиратели голосов,… механики, искусно орудующие закулисными пружинами, которые приводит в действие кукол на арене демократических выборов»95. На самом деле «… избирается излюбленник меньшинства, иногда очень скудного, только это меньшинство представляет организованную силу, тогда как большинство, как песок, ничем не связано, и потому бессильно перед кружком или партией»96. Решающее влияние на результаты выборов оказывает поддерживающая кандидата организация и ее финансовые возможности, позволяющие (нередко через подкуп) вовлечь в агитационную компанию влиятельных людей и, самое главное, перетянуть на свою сторону… печать, которая к концу XIX века превратилась, в том числе и в России, в страшную силу, способную формировать любой, наперед заданный образ массового мышления.
Разбору вопроса о печати, учитывая его колоссальную политическую роль, Победоносцев уделяет особое внимание. Однако, прежде чем перейти к анализу его позиции по этой проблеме, представляется важным остановиться на, пожалуй, первой в России систематизированной концепции, исследующей важнейшие цели и задачи национальной прессы, которая была сформулирована крупнейшим журналистом 60 – 80-х годов XIX века, ярким представителем государственно – охранительного консерватизма – Михаилом Николаевичем Катковым.
Идеал
печатного органа был сформулирован им
следующим образом: «Честная, достойная
своего имени политическая печать должна
быть ничем иным как постоянным, неуклонным
и неослабным применением долга присяги,
которая требует, чтобы всякий радел о
нераздельных пользах престола и
государства и … противился всему, что
может угрожать им опасностью, или
причинять им существенный вред»97.
Долг и обязанности журналиста выводились
им из обязанностей российского гражданина
в целом, первая из которых – «стоять на
страже прав Верховной власти и заботиться
о пользах государства». Эту обязанность
Катков даже называет «нашей конституцией»
и «нашими политическими гарантиями»98.
На первом месте в совеем творчестве
журналист должен ставить российский
государственный интерес и высказываться
по тому или иному поводу только при
полной уверенности, что это высказывание
соответствует интересу России99.
Однако, убедившись в этом соответствии,
следует последовательно отстаивать
свою позицию, не взирая ни на какую
реакцию общественного мнения, которое
очень часто находится во власти глубоких
и вредных заблуждений. Для этого
необходима высокая степень гражданского
мужества, поскольку «во многих случаях.
Можно сказать в большей части случаев,
почти во всех, русскому публицисту было
бы легче, безопаснее и привольнее
действовать во всяком другом, только
не в русском государственном интересе:
так еще странно поставлено в России ее
национальное дело… большею частью нам
приходилось высказываться наперекор
тому, что было в моде, и за то подвергаться
поруганиям…»100.
При этом, говоря о русском интересе, катков имел в виду интерес всех населяющих Россию народов. «Ни разнообразие племенного происхождения и обычая, ни разномыслие в деле веры не лишают никакого права быть членом единой семьи русской, ни также не препятствуют государству быть повсюду единым и цельным, без чего ни развитие его не может быть безопасно, ни самое существование прочно»101. Автор всегда стремился подчеркнуть, что интересы всех народов, населяющих Россию, неразрывны с русским интересом как системообразующим фактором общей государственности, несоблюдение которого неизбежно повлечет за собой всеобщее бедствие.
Катков верил, что у отечественных журналистов достанет чувства долга и ответственности ограничить себя условием, «чтобы суждение обнаруживало стремление не колебать доверие к основам государства и возбуждать смуты»102. И поэтому считал, что российская печать достойна быть свободной. Он с энтузиазмом воспринял закон от 6 апреля 1865 года, упраздняющий предварительную цензуру, полагая, что этот закон сделал отечественную печать даже более независимой, чем, скажем, английскую, «потому что в Англии органы печати бывают орудиями той или другой партии, между тем. Как наши газеты… выражают большею частью суждения личные»103. Казалось, время оправдывает его надежды. В 1869 году Катков имел право с гордостью сказать, что «направление, которое господствует в освобожденной русской печати, есть национальное в правительственном смысле» и что «это направление ненавистно всем врагам законного правительства России, всем противникам ее государственных интересов…»104.
Однако, с дальнейшим развитием буржуазных отношений и вытекающих из них коммерциализации печати положение стало меняться, что заставило Победоносцева по-новому взглянуть на проблему применительно к актуальным обстоятельствам. По его мнению в средствах массовой информации все большее развитие стала получать опасная тенденция – стремление к политическому подлогу. Многие печатные органы, стремясь выдать себя за объективных информаторов и адекватных выразителей общественного мнения («гласа народа»), в действительности безаппеляционно отождествляют свое частное мнение с мнением народа и, тем самым облекают свои далеко небесспорные оценки и суждения в форму общепризнанных.
Кто же формулирует эти оценки и суждения в тех правовых условиях, в которых функционирует печать? Совершенно случайные люди, которых никто не выбирал и не назначал. «Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев… может, имея свои или достав… чужие деньги, основать газету, хотя бы и большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, - и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого…»105.
На рынке печатного слова газеты и журналы должны продаваться. И в этом многие усматривают гарантию их качества: мол, во-первых, пошлая и вульгарная газета не найдет спроса, а во-вторых, интересный журналист не пойдет к редактору-проходимцу. Победоносцев развенчивает эту иллюзию, показывая, что опыт убеждает в обратном: «рынок привлекает за деньги какие угодно таланты… а таланты пишут, что угодно редактору»106, а читательская масса слишком падка на сенсации и цинизм. Самое страшное, что издания, основанные «на твердых нравственных началах и рассчитанные на здравые инстинкты массы» оказываются неконкурентоспособными по сравнению с нахрапистыми и беспринципными органами печати.
Пока общество не изменит тех ненормальных условий, в которых функционирует печать (по недоразумению называемых «свободой слова» и «гласностью»), оно будет жить на политическом вулкане, поскольку всевозможные смуты и социальные волнения для рыночной прессы – самые благодатные времена, когда резко повышается спрос на писак и комментаторов. «Но и в тихое время надобно кормиться, а для этого требуется возбудить новое волнение умов, развесть новые интересы: изобретаются сенсационные новости, раскрашиваются, преувеличиваются»107. «Мало ли было легкомысленных и бессовестных журналистов, по милости коих подготовлялись революции, закипало раздражение до ненависти между сословиями и народами, переходящее в опустошительную войну. Иной монарх за действия этого рода потерял бы престол свой; министр подвергся бы позору, уголовному преследованию и суду; но журналист выходит сух, как из воды, из всей заведенной им смуты. Из всякого погрома и общественного бедствия, коего был причиною, выходит с торжеством, улыбаясь и бодро принимаясь снова за свою разрушительную работу»108.
К сожалению, от таких журналистов во многом зависит судьба кандидатов на тот или иной государственный пост в процессе всеобщих выборов, выступающих стержнем республиканизма и парламентаризма. Какие же качества при этих условиях способны обеспечить кандидату преимущество и победу в избирательной игре? Ясно, что не принципиальность, не независимость и не высокая нравственность. Скорее, готовность угодить сильным мира сего – тем, кто располагает солидными материальными средствами и мощным влиянием на журналистский корпус, плюс способность понравиться публике, подстроиться под нормы господствующего в массовом сознании менталитета. В этой связи. Победоносцев считает, что выборная процедура выносит наверх далеко не самых благонамеренных и достойных граждан. «Кто по натуре своей способен к бескорыстному служению общественной пользе в сознании долга, тот не пойдет заискивать голоса… Лучшим людям, людям долга и чести противна выборная процедура: от нее не отвращаются лишь своекорыстные, эгоистичные натуры, желающие достигнуть своих целей»109.
С точки зрения Победоносцева, реальный механизм парламентаризма никак не оправдывает связанные с ним надежды на справедливое государственное устройство. В своем практическом воплощении он выворачивает наизнанку декларируемые принципы. результат его функционирования оказывается прямо противоположным теоретическим ожиданиям. «По теории парламентаризма должно господствовать разумное большинство; на практике – господствуют пять – шесть предводителей партий… По теории, убеждение утверждается ясными доводами во время парламентских дебатов; на практике – оно не зависит ни сколько от дебатов, но направляется волею предводителей и соображениями личного интереса. По теории, народные представители имеют в виду единственно народное благо; на практике – они под предлогом народного блага и на счет его имеют в виду преимущественно личное благо свое и друзей своих. По теории – они должны быть из лучших, излюбленных граждан; на практике – это наиболее честолюбивые и нахальные граждане. По теории – избиратель подает голос за своего кандидата потому, что знает его и доверяет ему; на практике – избиратель дает голос за человека, которого по большей части совсем не знает, но о котором натвержено ему речами и криками заинтересованных партий»110.
При изучении трудов Победоносцева легко может сложиться впечатление, что автор излишне сгущает краски. Ведь эгоизм, подкуп, обман, лицемерие никак не исчерпывает все движущие парламентского политического процесса. История знает немало достойных, подлинно народных парламентариев. Действительно, в известной степени Победоносцев сгущает краски. Но думается, делает это совсем не из стремления любыми средствами очернить своих политических оппонентов. Его задача – в наиболее выпуклом виде показать реально существующие изъяны парламентской системы, наглядно продемонстрировать дно, на которое ее тянет недостаточно высокий уровень общественной нравственности и о которой она вдребезги разобьется, если материальные интересы в обществе получат первенство над духовными ценностями. А беда в том, что тенденция парламентаризма как раз такова: материальный интерес становится основой политического процесса. Победоносцев стремится сбить с парламентаризма ореол «лучшей» формы государственного устройства, осветить его темные углы, открыть тайные подвалы и заставить задуматься над вопросом: имеет ли какой-нибудь смысл, если отбросить амбиции рвущихся к власти политиканов, стремление к разрушению веками устоявшейся и исторически себя оправдавшей формы российского государства (конечно, не лишенный недостатков) во имя сомнительной, не имеющей в истории страны прецедента, чреватой туманно-опасными последствиями политической системы, единственное неоспоримое преимущество которой состоит в модности.
В качестве главной, смертельной для России опасности, связанной с введением этой модной политической системы, Победоносцев рассматривает неустранимое противоречие между принципами парламентаризма и стабильностью полинациональных государств. «Национализм в наше время, - пишет он, - можно назвать пробным камнем, на котором обнаруживается лживость и непрактичность парламентского правления»111. Анализируя накопившейся в Европе опыт столкновения парламентских принципов с национальными амбициями, Победоносцев не находит путей их согласования и с тревогой представляет себе тот масштаб, который эти затруднения могут принять при аналогичном ходе событий в Российской Империи. Он отмечает, что если неограниченная монархия доказала способность вовремя разрешать национальные трения, «и не одною только силой, но и уравнением прав под одной властью», то «демократия не может с ними справиться, и инстинкты национализма служат для нее разъедающим элементом: каждое племя из своей местности высылает представителей – не государственной и народной идеи, но представителей племенных инстинктов, племенного раздражения, племенной ненависти – и к господствующему племени, и к другим племенам, и к связующему все части государства учреждению. Какой непристойный вид получают в подобном составе народное представительство и парламентской правление – очевидным тому примером служит в наши дни австрийский парламент. Провидение охранило нашу Россию от подобного бедствия, при ее разноплеменном составе. Страшно и подумать, что возникло бы у нас, когда бы судьба послала нам роковой дар – всероссийского парламента! Да не будет!»112.
Однако, как ни серьезна эта проблема, наибольшее беспокойство Победоносцева вызвало все же иное. Проникающий в Россию из Европы дух парламентаризма подрывал самые глубокие основы национальной духовности. Он нес с собою культ материальной потребности и соответствующий стиль жизни, выражающийся в постоянной борьбе за все более полное удовлетворение своего экономического интереса, расслаивая русское общество на противостоящие друг другу группы. Ложная, по мнению Победоносцева, установка новейшей западной философии, «принимающая человека за центр вселенной и заставляющая всю жизнь обращаться вокруг него»113, явно или неявно отрицающая более высокую, чем сам человек, инстанцию, приводила к вырастанию людей «в чрезмерных ожиданиях, происходящего от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся потребностей»114. Соответствующий этой философии дух парламентаризма, все более и более превращал жизнь в игру, напоминающую игру политическую, ведущуюся во время избирательных компаний. Каждый возжелал выиграть, успеть сорвать свой куш, превращая свою жизнь в «тревожную и лихорадочную деятельность, основанную на неверном и случайном». В результате очень часто «невежественный журнальный писака вдруг становится известным литератором и публицистом; посредственный стряпчий получает значение пресловутого оратора; шарлатан науки является ученым профессором; недоучившийся, неопытный юноша становится прокурором, судьею, правителем, составителем законодательных проектов»115. А главное, связь между народом и властью меркантилизируется, теряет духовное содержание, и это – предвестие распада, поскольку, как был убежден Победоносцев, «государство не может быть представителем одних материальных интересов общества»116.
Используя свое высокое государственное положение, Победоносцев всеми мерами стремился нейтрализовать негативные тенденции политического развития России, противостоять надвигающемуся разложению государства. Однако дурные предчувствия так или иначе давали себя знать. Доказательство тому – одно из писем к Александру III: «Тяжело теперь жить всем русским людям, горячо любящим свое отечество и серьезно разумеющим правду жизни… Всем неравнодушным к правде людям очень темно и тяжело, ибо сравнивая настоящее с прожитым… видим, что живем в каком-то ином мире, где все точно идет вспять к первобытному хаосу, и мы посреди всего этого брожения чувствуем себя бессильными»117. Политическая интуиция, порожденная огромным опытом политической деятельности, Победоносцева не обманула.
О
тражение
последующего периода развития российской
политической системы, когда приближение
«первобытного хаоса» становилось все
более очевидным, выпало на долю другого
представителя государственно-охранительного
консерватизма – М.О.Меньшикова.
По своим фундаментальным политическим ценностям Меньшиков несомненно стоит в одном ряду с Карамзиным, Катковым, Победоносцевым, закономерно продолжая их политическую линию. Его идеал – мощное, централизованное государство, сословная монархия с сильным аристократическим слоем. Но в этом ряду он занимает особое, по своему уникальное место. Меньшиков резко выделяется критическим настроением к существующему правительству и вектору государственного развития, которому правительство если не потворствует, то, по крайней мере, не противодействует должным образом.
На первый взгляд, такая ситуация выглядит парадоксально. Все предыдущие государственники – охранители были преданными служаками, редко позволяя себе критику властей, сами часто являлись представителями государственного официоза. Однако, если обратить внимание на изменившиеся исторические обстоятельства, в которых развивалось творчество Меньшикова – первые 17 лет ХХ века, то картина проясняется. Дух буржуазности, постепенно наполнявший Россию с 1861 года, дал, наконец, отчетливо выраженные плоды и привел к серьезным духовным, социальным и экономическим изменениям, которые Победоносцев лишь интуитивно предчувствовал. Государство стало слабеть как с внутренней, так и с внешней точки зрения. Это выразилось в революции 1905 – 1907 годов, деградации армии и ее поражении в японской войне, в обнищании существенной части народа, снижении уровня его физического здоровья, а также в сужении возможностей властей благотворно влиять на политическую ситуацию в стране.
В такой ситуации политическое мировоззрение Меньшикова не позволяло ему оставаться безгласным и абсолютно лояльным. И здесь мы сталкиваемся с важным обстоятельством. При определенных условиях, в период гибельного обессиливания государства представители государственно-охранительного консерватизма становятся в той или иной мере в оппозицию к правительству (конечно, в оппозицию справа), а угодливые сервилисты часто оказываются разрушителями государственности.
Меньшиков высказывает свои опасения со всей откровенностью, со страниц «Нового времени» буквально кричит о неведомом ранее для России положении, когда на глазах происходит «захудание человеческого типа в Великороссии, Белоруссии и Малороссии», когда «русский человек во множестве мест охвачен измельчанием и вырождением»118. Главную причину такого «измельчания» он усматривает в характере, принимаемом ходом обуржуазнивания страны, все более диктующим свою далеко не всегда праведную волю как народу, так и правительству.
С точки зрения Меньшикова реформа раскрепощения крестьян была обдумана и подготовлена недостаточно хорошо. Она «выпустила «на волю» десятки миллионов народа, предварительного обобранного, невежественного, нищего, не вооруженного культурой, и вот все кривые народного благосостояния резко пошли вниз. Малоземелье, ростовщический кредит… разливанное море пьянства… стремительный рост налогов, еще более стремительная распродажа национальных богатств в руки иностранцев и инородцев – все это привело к упадку духа народного, и физических сил его»119. Простым, ясным. обыденным языком Меньшиков рисует нелицеприятную картину постепенной деградации народа, одной из основных причин которой выступает расшатывание традиционных семейных устоев: «Ныне парень уже с 14 лет и раньше… ведет кочевой образ жизни по ночлежкам и трактирам около заводов. От худо кормленных… перепивающих мужиков нельзя ждать здорового потомства»120. Причем результаты подобного образа жизни уже налицо и вполне поддаются измерению: «Еще сто с небольшим лет назад самая высокорослая армия в Европе (суворовские «чудо-богатыри»), - теперешняя русская армия самая низкорослая…»121. А это обстоятельство уже напрямую свидетельствует о состоянии государственной силы. Для Меньшикова непонятно и горько, что «среди пустых и вздорных вопросов, которым занят у нас теперь парламент и интеллигенция, - у нас не замечают этого надвигающегося ужаса: вырождения нашей расы, физического ее перерождения в какой-то низший тип»122.
Меньшиков со всей определенностью ставит проблему, которой в силу ее кажущейся излишней заземленности избегали его предшественники: что же дороже - абстрактные принципы свободы, красивые и модные модели экономического развития (то есть «принципы нашего века», о которых иронически писал Победоносцев) или элементарное физическое здоровье нации, без которых немыслима и реализация каких – либо принципов и моделей. Для государственника – охранителя ответ однозначен – конечно, второе, поскольку его высшая политическая ценность – государственное могущество – без крепкого народа невозможно. Меньшиков. Конечно. Не материалист: духовное здоровье нации для него не менее, а скорее более существенно. Однако, это вовсе не повод для принижения роли физического здоровья, вопросу, которому он придает глубоко философский характер, пытаясь обосновать его господствующую роль по отношению ко всем упорно насаждаемым потребительским ценностям. С позиций Меньшикова, бедность не страшна, если она не переходит ту черту, за которой начинается ее влияние на физическое здоровье. За пределами этой черты бедность становится нищетой, которая уже не может быть терпима в государстве, думающем о своем будущем. «Я согласен, - пишет он, - был бы видеть народ наш навеки в бревенчатых избах, в холщевых рубахах и в лаптях, но здоровым, сильным, долговечным, среди поднимающейся крепкой детворы… такова была древняя мужицкая Русь, создавшая Россию. Но то же население в пиджаках и кофточках, в общих казармах и подвалах, с землистыми желтыми лицами, чахлое, истеричное, захудалое – мне кажется уже просто не русским, не родным каким-то»123.
Все это, по Меньшикову – изнанка той системы ценностей, того духа буржуазности, который захлестнул Европу и начинает захлестывать Россию. Культ наживы, бездуховность, эгоизм, жажда наживы любой ценой, зависть, стремление к потребительскому престижу – вот главные составляющие этого духа. «Если хоть на секунду отрешиться от сковывающего старые общества лицемерия и спросить: какое мы чтим божество? Какую власть? То культурнейшие страны обязаны ответить: …уважаемая власть – капитал»124.
Поклонение деньгам и безудержный рост потребительских запросов приводят не только к материальному обнищанию определенной части общества, но и к духовному обнищанию всего общества. «Судьба «богатых» не менее трагична, чем судьба нищих»125. «Вся мысль, вся страсть современного культурного человека сосредотачивается на своей личности, и он впадает в ту форму помешательства, которая составляет общую почву всех других душевных заболеваний – в эгоизм»126. Для Меньшикова глубоко чуждо понимание эгоизма как естественного состояния человека, способствующего экономическому развитию. В эгоизме он видит «расстройство души», ведущее к моральной деградации. общество, построенное на эгоизме для него неприемлемо, а главное – бесперспективно. В таком обществе «чувство душевной близости людей исчезает», возникает ощущение дали от «человечества, страдания которого кажутся… презренными»127. Превратившаяся в новое божество и бурно развивающаяся техника только внешним образом, только по видимости сближает людей, сокращает расстояния. Внутренне же, в области духа делает их еще более далекими друг от друга, ибо «…все эти необходимые машинки все же только орудия основного двигателя – сердца, и раз оно отсутствует… много ли стоят эти хитрые машинки»128.
Другая негативная, с точки зрения Меньшикова, черта буржуазного духа – это стремление к демократии и формальному равенству, что ведет к усреднению культурных стандартов, массовизации и утилизации культуры, к исчезновению подлинной аристократии129. Если демократия и стремится к знанию, то «с корыстной целью, и поэтому истинное просвещение ей несвойственно»130. И напротив, «образованная жизнь завязывается обыкновенно в кругу аристократии, в касте жрецов»131.
Действие этих негативных социальных факторов в Европе в какой-то степени смягчилось длительностью и постепенностью пути к буржуазным отношениям, предрасположенностью западного культурного типа к рациональному и индивидуальному образу жизни, проработанной правой системой, в основе которой лежало римское право. Однако, попытки перенесения в Россию внешних форм западного общежития давали совершенно карикатурные результаты. Меньшиков как язву русской жизни отмечает то вожделение, которое вызывает Запад у русского образованного общества, не имеющего достаточно оснований для своих сверхвысоких претензий и не способного удовлетворить их иначе, чем в ущерб народной массе и природным богатствам страны.
Помимо морального аспекта проблемы, подобная тенденция поведения русского образованного слоя подрывает саму жизнеспособность государства. Меньшиков – реалист. Он убежден, что борьба племен, двигавшая историю на всем протяжении ее развития, в ХХ веке не заканчивается. Иноземные угрозы различаются им вполне отчетливо. «Можно ли поручиться,… чтобы при подходящих условиях национальная сила, почувствовав обеспеченность победы, не использовала для себя столь редкий шанс»132. Для Меньшикова этот вопрос риторический. Страна всегда должна быть готова к войне, если ее руководители не авантюристы и не предатели. Его поражает расхожее в то время мнение, что цивилизованные народы воевать не будут, а Россия, мол, сейчас воевать даже и не может. «… как это великий народ не может воевать?... Народ всегда может воевать, если он еще народ, то есть если он не развращен до подлого рабства упадком веры, разложением трудовой и государственной дисциплины. Если же народ развращен до этой плачевной степени, то мировой Промысел, наблюдающий за свежестью жизни, непременно пошлет такому народу войну. Завяжется целый ряд войн, чтобы искоренить нечестие, чтобы очистить огнем и железом гангрену духа и вновь научить падший народ быть мужественным и достойным жизни»133. Степень готовности государства к войне является показателем его духовного и физического здоровья. Меньшиков, прекрасно разбиравшийся в военных вопросах, считал, что надлежащей готовности к войне нет, и одной из главных причин этого он называл «тесное коммерческое сближение с Европой», которое «европеизировало нас, но обрекло в то же время на экономическое рабство Западу»134. «Когда к нам вторгаются иностранные капиталы, мы знаем. Что не для нашей, а для своей выгоды они пришли в Россию, и что вернуться они нагруженные нашим же добром. Но товар иностранный есть скрытая форма капитала – он всегда возвращается за границу, обросший прибылью. сознавая это, не следует слишком жалеть, если Россия окажется замкнутой. Немного отдохнуть от иноземной корысти, немного эмансипироваться от Европы нам не мешает»135. Меньшиков не сомневался, что определенная степень изолированности России от Европы принесет гораздо больше пользы, чем неудобств. Исчезнет ряд модных товаров, зато оздоровится экономика в целом, вырастет уровень жизни низших слоев населения, возрастет степень независимости экономической политики государства – и все это не замедлит сказаться на боеспособности российской армии.
Пафос творчества Меньшикова был направлен, прежде всего, против пассивности и робости правительства в деле преодоления духовного и физического упадка государственной силы, в борьбе против в сущности своей антигосударственных способов реализации личных эгоистических интересов, разъедающих общенародную солидарность, наконец, в деятельности по утверждению культа элементарной порядочности и «благочестивого труда». «Правительство у нас, - пишет Меньшиков, - бесспорно плохо, но не тем, что мешает жить хорошо, а разве тем, что недостаточно мешает жить дурно. … Я множество раз видел полное равнодушие к бесчестности»136. Однако, он ни в коем случае не усматривает выход из сложившейся ситуации в каких-либо формах насильственного переворота. Как последовательный консерватор, он возлагает надежды, прежде всего, на духовное пробуждение России, которое неизбежно повлечет за собой укрепление государственного могущества. И в этом его критика справа прямо противоположна левой критике революционно ориентированной интеллигенции. Цель первой – восстановление и укрепление государственной силы без хаоса и анархии, цель второй – разрушение государства во имя чуждой идеологии.
Итак, главной особенностью политической философии государственно-охранительного консерватизма, наиболее видными представителями которого в дореволюционный период явились Карамзин, Катков, Меньшиков и Победоносцев, выступает подчиненность творчества этих мыслителей идеалу мощного централизованного государства, сословной самодержавной монархии, сущностным чертам политической системы, сложившейся в условиях петербургского периода развития отечественной истории. При этом в случае опасности покушения на этот идеал государственники-охранители могут выступать в качестве правой оппозиции правительственной политике, что наиболее зримо проявилось в деятельности Меньшикова. Преимущественная ориентация на решение конкретных политических задач ближайшего момента по охранению или восстановлению во всей полноте исповедуемых идеалов определили специфический характер интерпретации государственниками-охранителями таких наиболее общих черт консервативного мышления, как антирационализм и антииндивидуализм, а также антизападничество, как общей черты русского консерватизма. Указанная интерпретация предполагает чисто политический угол зрения. Антирационализм выступает, прежде всего, как приоритет практического опыта перед теорией в процессе принятия политических решений и не имеет в своем фундаменте глубокой философско-культурологической проработки проблемы пределов компетенции научного, рационального познания. Антииндивидуализм проявляет себя, в первую очередь как апология государственно-политического единства народа. антизападничество предстает в форме отрицания возможности заимствования западных политико-правовых и организационных моделей и образцов. Оно не носит принципиально-культурного характера. Запад не связывается напрямую с такими мировоззренческими принципами, как рационализм и индивидуализм. Глубокие корни, породившие специфику западной цивилизации, не выясняются, так же как остается достаточно непроясненным понятие «народного духа» по отношению к русскому народу, которое государственники-охранители часто используют. Соответственно и различие между русской и европейской организациями общественной жизни обосновывается практически исключительно фактическим материалом. Обстоятельных попыток демонстрации предопределенности этих фактов различными фундаментальными ценностями двух разных культур не предпринимается.
Исследование этой проблематики досталось на долю иного направления русской консервативной мысли.
