
- •Творчество с.А.Есенина в контексте традиций русской духовной культуры
- •ВСодержание
- •1.3. Малый эпос с.А.Есенина предреволюционных лет: традиции 71
- •2.2. Традиция православной молитвы и ее роль в формировании мировосприятия поэта. 104
- •Глава 4. Творчество с.А.Есенина и традиции русского религиозного разномыслия: проблема неортодоксальных духовных влияний 183
- •Глава 5. Опыт необиблейского мифотворчества в цикле револю- 233
- •Глава 7. Современные аспекты интерпретации духовного содержания творчества с.А.Есенина. Поэма «черный человек» в 400
- •Глава 1. Духовный генезис раннего творчества с.А.Есенина в
- •1.1. Традиции христиано-языческого двоеверия и крестьянской обрядовой культуры в раннем творчестве с.А.Есенина. «Религия земли» и еофижно-пантеистические мотивы лирики.
- •1.3. Малый эпос с.А.Есенина предреволюционных лет: традиции
- •Глава 2. Художественная модель мира в раннем творчестве с.А.Есенина в свете традиций православной храмовой культуры
- •2.2. Традиция православной молитвы и ее роль в формировании мировосприятия поэта.
- •2.3. Русская икона в художественном пространстве с.А.Есенина как идеал соборного мироустройства
- •3.1. Архетип «Русского Христа» в национальной духовной традиции.
- •3.3. Образ Христа-странника в поэзии с. Есенина. Мотив встречи с неузнанным Христом в историко-культурном контексте.
- •1917-1919 Гг., активным участником мистерии «русской Голгофы»:
- •Глава 4. Творчество с.А.Есенина и традиции русского религиозного разномыслия: проблема неортодоксальных духовных влияний
- •4.1. С.А.Ееенин и духовная культура русского старообрядчества
- •4.2. Народные религиозные ереси и мотивы сектантского фольклора в духовном контексте творчества с.А.Есенина
- •Глава 5. Опыт необиблейского мифотворчества в цикле револю-
- •5.3. Поэма «Инония» как опыт создания «сакрального»текста.
- •5.4. От утсииж к реальности (поэмы «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Иантократор», «Небесный барабанщик»).
- •Глава 6. Архетипические модели в поэзии с. А. Есенина 1920-1925 гг.
- •6.1. Архетип в системе имажинистской поэтики: есенинское «хулиганство» как историко-культурный феномен.
- •6.2. Деревенский Апокалипсис: трагизм противостояния «живого» и «железного» в поэзии с.А. Есенина.
- •6.3. Драматическая поэма «Пугачев» как опыт реконструкции «архаического» сознания. Космологическая модель природы и истории. Ммфофилософня имени и трагедия самозванства
- •6.4. Покаянные мотивы. Евангельская притча о блудном сыне как архетипическая основа лирики с.А.Ееенина последних лет.
- •Глава 7. Современные аспекты интерпретации духовного содержания творчества с.А.Есенина. Поэма «черный человек» в
- •7.2. Фольклорно-мифологические истоки поэмы с. Есенина «Черный человек»
- •Павловски м. Есенин и Ремизов: Отражение русского народного
- •Прокофьев н. Есенин и древнерусская литература //Сергей Есенин: Проблемы творчества. - м., 1978.
- •Бердяев h.A. Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого // Бердяев h.A. О назначении человека: Опыт парадоксальной этики. - м.,
5.4. От утсииж к реальности (поэмы «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Иантократор», «Небесный барабанщик»).
Поэма «Инония» явилась подлинной кульминацией революционно- романтического цикла С. А.Есенина. В поэмах, написанных после нее («Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Пантократор», «Небесный барабанщик»), поэт развизает ключевые мотивы необиблейского эпоса, трансформируя его ми- фо-мкстериальк?;1Й контекст и перебрасывая мостик из утопии в новую реальность.
Поэма «Сельский часослов»
Поэма «Сельский часослов», создававшаяся между февралем и июнем 1918 года, своим названием и структурными особенностями восходит к одной из главных богослужебных книг русской православной церкви.
«Часослов» - книга суточного круга богослужения, широко используемая в
церковной практике наряду с «Октоихом» и «Минеей», отражающими соответственно недельный и годовой круг службы. Поэт был хорошо знаком со структурой этой книги с ранних лет, так как и в Константиновском земском училище, и в Спас- Клепиковской церковно-учительской школе, как нам удалось установить, «Учебный часослов» входил в круг обязательных учебных пособий, которыми обеспечивались все учащиеся.
Выбор поэтом формы свободного стиха особого речитативного типа обусловлен, по всей вероятности, его близостью к традиционному русскому «молит- вословному» стиху. Композиция произведения, состоящего из четырех частей, ориентирована на схему «четырех часов», составляющих основу суточного богослужебного круга.
Художественное время поэмы логикой своего движения от заката к рассвету мотивируется, на наш взгляд, чинопоследованием церковных служб от вечерни к утрене, за которым, в свою очередь, скрыт глубокий духовный смысл. «Вечерня потому поставляется первою среди повседневных служб, что по изображению Церкви день начинается с вечера, так как первому дню мира и началу существования человека предшествовала тьма, вечер, сумерки... Кроме того, в православной церкви вечерне придано воспоминание о грехопадении людей и ожидаемом спасении через Иисуса Христа,» - отмечается в одном из богослужебных источников.377Финал поэмы ассоциируется с рассветом: лирический герой гасит звезды- свечи и возвещает «Деве Руси» «новое рождение», приход нового дня. Подобная символика присуща и утренней службе, знаменующей «свет, бодрость и жизнь»: «В православном богослужении за утреней прославляется пришествие в мир Спасителя, принесшего с собой новую жизнь людям».378
«Профетический» лиризм, свойственный высоким образцам духовной поэзии, ярко проявляется и в эмоционально-образном строе есенинского произведения. Каждая из четырех частей поэмы строится на основе одной и той же структурной схемы: молитва — плач - пророчество. Ритмомелодика стиха очень близка интонационному строю книг библейских пророков, в особенности - «Плачу Иеремии». Сравним:
Тяжко и горько мне... Об этом плачу я;
Кровью поют уста... око мое изливает воды,
Снеги, белые снеги - ибо далеко от меня утешитель,
Покров моей родины - который оживил бы душу мою.
Рвут на части.
(«Сельский часослов») («Плач Иеремии», 1:16)
Есенинская поэма представляет собой яркий образец синкретическог текста, сочетающего в себе структурные элементы христианской молитвы и языческого заклинания стихий.
Налицо прямое обращение поэта к заговорно-заклинательной традиции, широко представленной, например, в «Слове о полку Игореве», подлинно эпическим героем которого была русская природа. Зная это, Есенин и в свою поэму стремится привнести дыхание природного космоса.
Поэтому, подобно героям русского эпоса, он обращает свои мысли и чувствования ко всему мирозданию и его живоносным стихиям.
При этом ритуальное «заклятие хаоса» совершается в поэме тем же способом, что и в народных заговорах. Чаще всего в заговорах называются те же четыре «света» (солнце, заря, месяц, звезды), что и в есенинском произведении.
Обычно в заговоре используется форма «адресованного» монолога: «Заря- заряница, красная девица, светел месяц, ясны звезды, возьмите у меня бессонницу, ездремотницу, полунощницу! »* «Звезды вы ясные, сойдите в чашу брачную! Месяц ты красный, зайди в мою клеть! Солнышко ты привольное, взойди на мой .двор!»379 «Месяц ты месяц, серебряные рожки, златые твои ножки! Сойди ты, месяц, унеси мою боль под облака».380
Каждая из четырех частей поэмы воспроизводит те же структурные элементы и характерные формулы заговора: «обращение к светилу с двухкратным повтором его вокативного имени» («О солнце, солнце!» - 1 часть; «О месяц, месяц!» - 2 часть; «О красная вечерняя заря!» - 3 часть; «О звезды, звезды!» - 4 часть); «перифраз вокатива» («развернутая метафора» - О.В.); «императив спасительного действия» (т.е. обращенное к светилу взывание о помощи - О.В.).381
Образ солнца-ведра («О солнце, солнце! Золотое, опущенное в мир ведро...») пришел в поэтику Есенина из древних мифов, согласно которым небесный путь души усопшего в рай пролегал «через глубокий колодец»382. В поэме «Сельский часослов», повторяющей ранее развитый в поэме «Пришествие»(1917) мотив русской Голгофы, небесный колодец оборачивается «кладезем мук», который предстоит вынести революционной России. Впервые лирический герой Есенина высказывает сомнение в достижимости духовных целей революции, которые ассоциировались у него до сих пор с «солнцем правды», с «солнцем нашего братства»(У, с. 212).
«Сизифов» мотив напрасно затраченных усилий и принесенных жертв выражает постигшие поэта разочарования:
Каждый день,
Ухватившись за цепь лучей твоих,
Карабкаюсь я в небо.
Каждый вечер
Срываюсь и падаю в пасть заката.
Сомнения вызваны горестным осознанием непреодолимости греховной и смертной природы человека («огненная пасть» - символ ада, «закат» — символ смерти).383 «Цепь лучей» солнца, по которой карабкается лирический герой, соотносима с образом космической «оси мира» — небесной лестницей. Попытка подняться по этой лестнице из солнечных лучей с точки зрения мифологической логики знаменует собой момент «перехода» в новое бытие, устремление соединить «верх» и «низ», восстановить связь земли с небом, чтобы привлечь космические силы к преодолению хаоса и новому мироустройству. «Обрыв» же в этой цепи символизирует, согласно М.Элиаде, «трудность пути к метафизическому познанию или - в христианстве - к вере».384
«Четверогласие стихий»385 обрамляет есенинскую поэму орнаментально- языческими мотивами и образами. Однако внутреннее содержание произведения строится на христианских архетипах.
Развитие духовно-христианской темы в ней происходит в рамках мистерий- ной триады: пришествие - распятие - воскресение, за которым в соответствии с циклической природообразной моделью следует новое благовестив и рождество. В отличие от поэмы «Пришествие», строящейся почти по той же схеме, в центре событий уже не Христос, а сама Россия, переживающая свою Голгофу:
На кресте висит Ее тело.
Голени дорог и холмов Перебиты.
Важно отметить также, что в «Сельском часослове» мистерия страстей Христовых экстраполируется не только на судьбу России в революции, но и на судьбы нового, рожденного революцией искусства. В этом смысле образ «пропятого слова» из есенинских черновиков к поэме является откликом на следующие размышления «скифского» идеолога Р.В.Иванова-Разумника: «Много надо силы, много надо веры, чтобы не усумниться, видя мировое слово на кресте» (курсив мой — О.В.).386
«Голгофские» мотивы действительно напрямую соотносятся в поэме Есенина с трагической современностью:
Снеги, белые снеги - Покров моей родины - Рвут на части.
Образ распятой Руси дополняется новыми трагическими штрихами, подчеркивающими его соотнесенность с евангельским первообразом: Мрак и ужас окружают место распятия, но имя казненного светится с надкрестной доски в знак грядущего воскресения:
Волком воет от запада Ветер...
Ночь, как ворон,
Точит клюв на глаза-озера.
И доскою надкрестною
Прибита к горе заря:
Исус Назарянин
Царь
Иудейский.
У данного фрагмента есть евангельский первоисточник: «Пилат же написал надпись и поставил на кресте. Написано было: Иисус Назорей, Царь Иудейский» (Ио 19:19).
Не исключено, однако, что, в использованном Есениным графическом элементе присутствует и отзвук старообрядческой традиции. Дело в том, что титлой И.Н.Ц.И. (Исус Назореянин Царь Иудейский), согласно С. Зеньковскому, пользовались последователи одного из самых радикальных течений беспоповского толка в старообрядчестве - так называемой «титловгцины», употребляя ее вместо принятой другими течениями титлы Ц.С.И.Х.С.Б. (Царь Славы Исус Христос Сын Божий).1
Выскажем предположение, что Есенин, избирая подчеркнуто старообрядческий вариант написания имени Христа (Исус через одно «и», «Назореянин» вместо «Назорей») соотносит крестный подвиг Христа с теми жертвами и мучениями, которые претерпели за веру многочисленные безвестные русские раскольники. Тем самым способность и готовность России принести собой искупительную жертву миру находит подтверждение в ее собственной духовной истории.
При этом тема рождения нового искусства решается в поэме в мистериально- гностическом плане — как рождение нового Логоса, которому дается новое сакральное имя. Вершится новая история, и все начинается сначала - с нового благовестил и рождества: «Радуйся, Земля! // Деве твоей Руси // Новое возвестил я Рождение:
Сына тебе
Родит она...
Имя ему — Израмистил.
Пой и шуми, Волга!
В синие ясли твои опрокинет она
Младенца.
А.Маймиескулова высказывает предположение, что Есенин строит слово «Израмистил» на основе анаграммы слов «мист» и «Израил[ь]» (Изра-мист-ил): «Имя Израмистил, - отмечает ока, — образовано Есениным путем внедрения элемента -мист- в "Израиль", означающий в переводе "Божий герой", "Божий князь", "С богом"».2 Как поясняет французский исследователь Мишель Никё в своем комментарии к гностическим мотивам «Ключей Марии», «мист» означает «посвященный (в тайну)».3 Слово «Израмистил», следовательно, может быть переведено как "посвященный от Бога (в тайны мира)"», т.е. носитель эзотерического знания, владеющий тайной слова.
Сам поэт, объясняя истоки и суть своего мифологического имажинизма, писал так: «...В поэме «Сельский часослов» назвал это мое брожение «Израмистил».
1 Зеньковский С. Русское старообрядчество: Духозные движения XVII века. М., 1995 (репринт). - а ,С- 4б7-
Маймиескулова А. «Сельский часослов» Есенина: опыт интерпретации // Столетие Сергея Есенина: Международный симпозиум. М., 1997. - С. 197.
Кике М. Гностические мотивы в «Ключах Марии» Есенина. // Столетие Сергея Есенина: Международный симпозиум. М.,1997. - С. 129.
Тогда мне казалось, что это мистическое изографство. Теперь я просто говорю, что это эпоха двойного зрения, оправданная двойным слухом моих отцов, создавших «Слово о полку Игореве» (У1. С. 109-110).
При этом общая для всего необиблейского цикла тема спасения через гибель приобретает в поэме «Сельский часослов» наиболее завершенное, концептуальное звучание.
Тайна твоя велика есть. Гибель твоя миру купель Предвечная.
Объединяя в одном поэтическом контексте «купель» и «гибель», Есенин ни на йоту не отходит от символического смысла крещального обряда. Дело в том, что, по учению Церкви, «погружение в воду означает символическое погребение, «приобщение крещаемого к смерти Христа Спасителя, распятого на Кресте».387 Через выход же крещаемого из воды совершается символически его новое рождение. «К как Христос был воистину распят, — писал Кирилл Иерусалимский, — так через крещение в подобие ему удостоились и мы быть погребенными и восстать с Ним».388
Совмещение семантики смерти и воскресения характеризует мотив ново- крещения Руси и в поэме Есенина, чем и определяется утверждающий пафос даже таких трагических строк:
Гибни, Русь моя, Начертательница Третьего Завета.
Идея «Третьего Завета» как новой богооткровенной истины, родиной которой предстоит стать очистившейся в купели революции России, была очень популярна среди мыслителей русского философского ренессанса и поэтов «серебряного века». Наиболее горячими ее приверженцами были Д.Мережковский и А.Белый. В мировоззрении «скифов» она нашла новое подкрепление, приобретя статус национальной доктрины — своего рода «русской идеи» в ее религиозно-мистическом варианте. Мессианский смысл этой концепции пронизывает весь необиблейский эпос Есенина, однако в наиболее отчетливом виде он воплощается именно в поэме «Сельский часослов».
Поскольку в комментариях к поэме во всех собраниях сочинений поэта, включая академическое, идея «Третьего завета» находит слишком лаконичное пояснение, считаем необходимым более глубоко раскрыть ее концептуальную роль в произведении Есенина.
Учение о наступлении эпохи Третьего Завета, о «третьем царстве» как царстве Святого Духа, которое должно прийти вслед за царством Бога-Отца (эпохой Ветхого Завета) и царством Сына (эрой Нового завета), зародилось в учении хилиастов еще в первые века христианства. Оно широко распространилось в раннем Средневековье в Византии; в ХП-ХШ вв. было подхвачено Иоакимом Флорским и его последователями-спиритуалистами, предсказывавшими близкий конец мира и наступление царства Святого духа, которое они называли веком свободы.
В конце XV века эта доктрина проникла в Великий Новгород, где был создан один из первых памятников русской мессианской идеологии - «Повесть о Белом Клобуке». Как отмечает известный православный богослов С.Зеньковский, «теория хилиастов о наступлении царства Святого Духа, попав на Русь, слилась с приводимой первым летописцем легендой о предсказаниях апостола Андрея о религиозном будущем русской земли, о том, что «на русской земле благодать Святого Духа воссия».1
Действительно, в «Повести временных лет» летописца Нестора и в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона содержались первые пророчества об особом призвании России, которой Господь даровал православие и тем указал ей высокое предназначение. Роль России как преемницы Византии в утверждении православной веры стала основой для идеи «Москва - Третий Рим», органично соединявшейся с концепцией «Третьего Завета». На этой почве, в убеждении о том, что русское царство будет последним царством в истории, после чего от русской же земли воссияет «Третье Царство Духа», созревали настроения русского мессианства, восприятия Руси как богоизбранного народа с великим будущим. Они и составили в конечном итоге основу того революционного неославянофильства, которое сформировало «скифскую» идеологию, глубоко воспринятую Есениным в годы революционного перелома.
' Зеньковский С. Русское старообрядчество: Духовные движения XVII века: М., 1995 (репринт). - с. 33-
Весь его необиблейский цикл, включая анализируемую поэму, есть, на наш взгляд, не что иное, как попытка создать поэтический аналог новой богооткровенной книги - русского Евангелия «Третьего Царства Духа».
Таким образом, поэма «Сельский часослов» являет собой концептуальное «ядро» всего цикла, ибо именно в ней сформулирована главная идея необиблейского эпоса Есенина — идея «Третьего Завета» как высшей духовной цели революции в осуществлении вековых мессианских чаяний русского народа. Именно в ней проблема рождения нового искусства мыслится как преобразовательный прорыв из тварной речи к Логосу, а Слово выступает зиждительным первоэлементом нового процесса миротворения.
Поэма «Иорданская голубица»
Поэма «Иорданская голубица, во многом созвучная «Сельскому часослову» своими минорными интонациями, была написана С. А. Есениным 20-23 июня 1918 г. во время пребывания в родном селе Константинове; ее первая публикация состоялась в рязанской газете «Известия губернского совета рабочих и крестьянских депутатов» 18 августа 1918 г.
Первая публикация, в отличие от последующих, содержала эпиграф:
Прощай, прощай, Прощай, масленица
(песня)
В есениноведении пока не делались попытки истолковать роль этого эпиграфа в образно-смысловом контексте произведения. На наш взгляд, он имеет важное значение и может восприниматься в качестве своеобразного «ключа» к более глубокому пониманию содержания поэмы.
Мотив прощания с масленицей - незабываемой порой веселья, песен, игр, щедрого угощения, предшествовавшей суровым неделям Великого поста, был широко распространен в обрядовых песнях масленичного цикла и нес в себе элемент грусти: «Прошла масляна, кончилось гулянье». В есенинской поэме, пронизанной идеей крещения Руси в новую веру, подобный эпиграф играл значимую роль своеобразного «предтекста»: прощание с веселым язычеством знаменовало собой прощание с прошлым и вступление в новую, более суровую историческую эпоху.
Однако такое истолкование смысла первоначального эпиграфа поэмы было бы неполным. «Иорданская голубица» выделяется среди всех других есенинских поэм 1917-1919 гг. особым лирическим полифонизмом, сочетанием интонаций скорби и ликования, грустного прощания с «отчалившим» прошлым и радостной встречей «нового дня». Сложная эмоциональная гамма существенно отличает это произведение от экстатического оптимизма и упоения революционной стихией, которые свойственны «Инонии», «Преображению», «Октоиху», «Отчарю» и тем более «Небесному барабанщику». В известном смысле «Иорданская голубица» является ранним предвестием «ностальгического» деревенского цикла произведений Есенина 1919-1921 гг., хотя и без свойственных ему нот отчаяния и трагической безысходности. Однако именно в «Иорданской голубице» впервые возникает образ «уходящей», «отчалившей» Руси, но «отчалившей» не к новым неведомым берегам, как порой толкуется этот образ в есениноведении, а в «обитель нездешних рощ и нив», «к долинам отеческих садов» (II, с. 214-215).
Мотив грустного прощания с умирающей старой Русью в черновых набросках поэмы представлен гораздо отчетливее, чем в окончательном ее варианте. Русь впрямую названа «покойницей», лежащей на «голубом одре». Гуси представлявшиеся древним, согласно А.Н.Афанасьеву, посредниками между двумя мирами,389 выполняют з поэме печальный ритуал, выступая последними проводниками «отжившей» Руси в заоблачные пределы:
Несут они на крыльях Твой отгрустивший лик-
Мотив «успения» Руси варьируется в черновых фрагментах поэмы многообразно, завершаясь траурным аккордом заупокойной молитвы: вослед «отлетающей» вместе с душами усопших Руси поэт провозглашает «вечную память на гробе твоем».
Казалось бы, столь минорные интонации и печальные картины мало соотносимы с «масленичной» темой, заданной эпиграфом. Однако следует напомнить, что масленичный обрядовый комплекс содержал в себе очень широкий ритуальный спектр. Будучи в народном представлении важным переходным рубежом в смене се- зоноз от зимы к весне, масленичная неделя сочетала в себе безудержное веселье широкой масленицы со строгими обычаями последнего, «прощеного дня». «С ним были связаны очистительные обряды, возникшие под влиянием православной церкви и являющиеся подготовкой к Великому посту: это обычай прощения друг друга, поминания умерших родственников».390 В родном Есенину Константинове с масленицей прощались именно в «прощеный» день, сжигая на высоком берегу Оки ее соломенное чучело: видимо, в этот момент и исполнялась та прощальная песня, строки из которой Есенин взял эпиграфом к первой публикации поэмы.
Стык «языческого» эпиграфа с «христианским» смыслом заглавия поэмы нес в себе важное значение, знаменуя для Есенина рубеж времен между «отчалившей» старой Русью и зарождающейся новой.
В этом важном переломном моменте актуализировался еще один значимый ритуальный мотив. Обряд веселых похорон масленицы символизировал не только похороны зимы; кроме того, в представлении древних масленичное чучело являлось олицетворением смерти. Особенно же примечательно то, что таким образом, как считал ВС. Ф.Миллер, «в языческое время встречали юного солнечного бога» (курсив мой - О.В.).391 В поэме «Иорданская голубица» его роль выполняет «солн- цеголовый отрок».
Все вышесказанное убедительно свидетельствует о том, что «масленичный» мотив з есенинской поэме со снятием эпиграфа не растворился без остатка, а перешел из «предтекста» в «подтекст», обусловив возможность применения ритуально-мифологического кода к более полной «дешифровке» ее образно-символического потенциала.
«Распознавание» масленичных мотивов в структуре произведения может осуществляться разными путями. В частности, через реконструкцию элементов похоронно-поминальной обрядности в теме прощания с душами усопших и смиренно «отлетающей» в печальном караване плачущей «лебедицей родиной», в образе которой поэт видит «с крылом подбитым Русь», - так она названа в черновом варианте поэмы. Тема прощания и прощения, поминовения усопших, являвшаяся, как уже отмечалось, одним из центральных моментов в ритуальных рамках завершавшего масленичную неделю «прощенного дня», ярко представлена в 1 и 4 главках:
То душ преображенных Несчиелимая рать, С озер поднявшись сонных, Летит в небесный сад.
Не жалейте же ушедших, Уходящих каждый час, - Там на ландышах расцветших Лучше, чем в полях у нас.
В этих проникновенных строках Есенин поэтически орнаментирует фрагмент из книги А.Н.Афанасьева: «Когда человек умирает, душе его предстоит далекое и многотрудное странствование, чтобы достигнуть светлого неба и водвориться там в блаженных селениях».392
Однако современная Есенину социологическая критика готова была увидеть за минорной тональностью процитированных строф нечто иное — разочарование в революции и упадочнические настроения. «Есенин уходит прямо в лагерь реакции. Он без всяких оговорок, вместе с церковным клиром, на радость всей черной и белой братии, уверяет, что на том свете куда лучше, чем здесь на земле», - бил тревогу П.И.Лебедев-Полянский.393 Ему вторил другой известный деятель Пролеткульта прозаик П.К.Бессалько: «Черт возьми, да ведь такое стихотворение понижает нашу волю к победе! Зачем нам бороться за социализм, когда там, на небе, лучше, чем на земле у нас?»394
На самом деле Есенин периода «Иорданской голубицы» еще далек от разочарования в революции. Ведь именно здесь звучит его знаменитое признание, выражающее чувство радостной приобщенности к революционным свершениям своего народа: «Небо - как колокол, // Месяц — язык, // Мать моя родина, //Я - большевик».
Однако нескрываемая печаль и любовь к «уходящей» Руси, которой вскоре предстоит стать главной темой в произведениях поэта 1920-1921 гг. («Кобыльи корабли», «Сорокоуст», «Волчья гибель») впервые с такой проникновенной ностальгической остротой проявилась именно здесь.
Обряд веселых похорон масленицы, в ходе которых сжигалось ее соломенное чучело во имя будущего урожая, был языческим аналогом христианской мистерии смерти-воскресения и носил характер искупительной жертвы. В поэме Есенина тема жертвенной гибели старой Руси во имя нового будущего получает оптимистическое звучание во многом благодаря тому, что в основе его лежит «память ритуала» (напомним, что за соломой в народных обрядах закрепилась семантика «ветхости», неспособности к новому возрождению, с чем следовало навсегда проститься; поэтому обрядовые песни, сопровождавшие «похороны Масленицы», носили жизнеутверждающий характер).
Как уже отмечалось, древние славяне посвящали свои масленичные обряды «юному солнечному богу», — так же и лирический герой поэмы рад приветствовать «новый, прорезавший тучи день», явившийся в образе «солнцеголового отрока».
Подобно тому, как крестьянский исполин Отчарь прижимает к плечу
«нецелованный мир», лирический герой «Иорданской голубицы» открывает
объятия юному вестнику будущего:
Сядь ты ко мне на крылечко, Тихо склонись ко плечу, Синюю звездочку свечкой Я пред тобой засвечу.
Как отмечалось выше, архетип Богомладенца соединяет в себе у Есенина христианскую и языческую традицию. Его прототипической основой является, по нашему мнению, «наложение образа Христа-Младенца на древний образ Крышне- го - Бога возрастающего света»,395 представлявшегося нашим предкам со свечой в левой руке. «Как з христианстве был Христос-Младенец, так и в язычестве был Младенец Крышень, или Крышний», — пишет исследователь славянских верований и быта Ю.Миролюбов.396
Как мы стремились показать, целый спектр мотивов в поэме «Иорданская голубица» связан с масленичным обрядовым комплексом, на который указывал соответствующий эпиграф в первом издании поэмы.
Смысл поэмы тем самым в значительной мере определяется смыслом прощального масленичного празднества, как его понимали рязанские крестьяне в начале XX века: «Чтобы масленица ушла и холод с собой унесла, а нам солнце с собой тепло принесло...»397
Другой важнейший ритуальный пласт духовно-образной структуры поэмы связан с христианским обрядом крещения. Общий логический стержень цикла пронизывает это произведение, связывая его как часть с целым единством художественного замысла. Поэма предстает новой главой есенинской «русской Библии», место: действия которой поэт определяет как «мой луговой Иордань».
При этом Есенин во многом переосмысливает евангельский образ иорданского голубя как символа Святого Духа. Во всех канонических источниках слово «голубь» применительно к эпизоду крещения Христа предстает исключительно как существительное мужского рода, чего нельзя сказать о другом, ветхозаветном, ноевском голубе из библейской легенды о всемирном потопе. В целом ряде богословских источников, в православной гимнографии и позднейших исследованиях Библии речь идет о голубице. В одном из дореволюционных изданий читаем: «В христианской иконографии голубь был изображением Святого Духа... Считается, что в древнейшей христианской практике изображение голубя наследовало ветхозаветному образу голубицы (курсив мой - О.В.), принесшей в Ноев ковчег масличный лист (Быт. 8:и) как знак окончания потопа и символ примирения с Богом».398
Образ ветхозаветной голубицы (а не голубя) встречается и в литургической традиции, в одном из церковных песнопений: «Владыко Господи Боже отец наших, сущим в ковчезе Ноеве голубицу пославый, сучец масличный имущую во устех, примирения знамение, спасение же от потопа и благодати таинство оными пред образивый ».399
Как видим, Есенин имел все основания избрать для заглавия своей поэмы вариант с существительным женского рода, ввиду особенно богатого семантического спектра образа «голубицы» в русской духовной традиции. Ему важно было связать центральный образ-символ своей поэмы не только с мотивом крещения Руси в новую веру, но и вложить в него идею примирения, знамение торжества братской любви и укрощения разрушительных стихий революционного потопа. Образ ноевского голубя с масличной ветвью мира в устах был особенно дорог поэту, как о том свидетельствует замечательный по своей глубокой общечеловеческой идее финал «Ключей Марии». Сравнивая первые шаги в строительстве пролетарской культуры с неуклюжим и тяжелым полетом ворона, посланного Ноем, но так и не достигшего желанного берега, Есенин пишет: «Мы... знаем, что масличная ветвь будет принесена только голубем - образом, крылья которого спаяны верой человека не от классового осознания, а от осознания обстающего его храма вечности». (V, с. 213). Один из современников сохранил в памяти замечательные слова Есенина, выразившие его отношение к будущему человечества: «Революция - это ворон. Будущее - больше».
Из всего сказанного следует, что образ Иорданского голубя как символ крещения в сознании Есенина тесно соотносился с образом ноевского голубя (голубицы) с масличной ветвью «во устех» - знаком мира, согласия и спасения. Лишь этот целостно-слитный смысловой комплекс мог точнее всего выразить есенинское представление о высшей цели революции - духовном преображении мира и человека и достижении его главного идеала - «вселенского братства людей». В разгаре братоубийственной гражданской войны «Иорданская голубица» Есенина стала подлинным голубем мира в русской поэзии тех лет.
На наш взгляд, образ есенинской «иорданской голубицы» благодаря звуковым и цветовым ассоциациям, напрямую соотносится с образом «голубой Руси», принявшей новое крещение. Это придает дополнительную образно-смысловую мотивацию заглавию поэмы и ее центральному символу:
Бот она, вот голубица, Севшая ветру на длань. Снова зарею клубится Мой луговой Иордань.
У истоков образности этой ключевой строфы, реализующей семантический потенциал заглавия поэмы, - иконографический символ руки, протянутой с небес. В современных исследованиях указывается, что «эта достаточно частая деталь иконографических композиций более всего связана с четырьмя функциями: она либо благословляет, либо увенчивает, либо подает свиток, либо посылает голубя» (курсив мой — О.В.)/ Сочетание «руки и голубя» находим и в изображении крещения в Хлудовской
Псалтыри и ряде других памятников. При этом в иконографии часто происходит отождествление письма-свитка и голубя, сходящего с небес.
Из этого можно заключить о наличии еще одной важной художественной функции у есенинского образа «иорданской голубицы»: она является не только символом нисхождения святого Духа - высшего благословления революционной Руси, нового крещения и примирения, но и символом посланничества, несущего миру «светлую весть» о грядущем преображении.
Интересно, что в той же ипостаси Божьего вестника выступает птица-
голубица в песнях русских сектантов, опубликованных в издании, которое вполне
могло быть известно Есенину:
Летит птица, с неба голубица, На корабль садится. Несет птица, несет голубица Нового закона. На ней перья золотые, Как ясное солнце; А в устах она премудрость С неба возвещает.400
Наконец, можно вести речь об еще одном, на этот раз народно-обрядовом источнике ключевого образа поэмы — голубицы, «севшей ветру на длань». В Константинове и близлежащих селах, находящихся в окрестностях Иоанно-Богословс- кого монастыря, существовал обычай выпускать голубей во время крещенского водосвятия. Во льду Оки вырубалась прорубь в форме креста, которую называли «иорданью» («Мой ледяной Иордань», - пишет Есенин в черновом наброске поэмы; II, с. 218). К этому освященному месту совершался крестный ход. Лирический герой поэмы «Иорданская голубица» также, по существу, совершает свой «крестный ход» - во имя крещения в новую веру. Так органично вступают во взаимодействие в есенинском произведении евангельские аллюзии и поэтика ритуала.
Само название реки Иордан звучит у Есенина в чисто русской огласовке - как «Иордань - всем рекам мати» в «Стихе о Голубиной книге». В черновиках особенно видна тенденция к русификации этого образа: поэт тщательно подбирает эпитеты к слову «Иордань»: «ледяной», «аржаной», «голубой», «листвяной» и, наконец, находит самое точное слово: «Мой луговой Иордань»; в финале это слово прозвучит в женском роде - как синоним Руси.
Действительно, у Есенина «очаг религиозного переустройства мира перемещается в Россию».1 Идея Бо го призвания Руси находит свое выражение и в мотиве «посещения» русской земли библейским патриархом Авраамом, из рода которого, по велению и завету Бога-отца, явился миру Мессия. Авраам является на Русь «дождиком в нивы златые», подобно верховному древнегреческому божеству Зевсу, в образе золотого дождя тайно оплодотворившего Данаю, и это означает, что богоизбранной родиной новейшего. Третьего завета, предстоит стать России, «солнцеголовому отроку», Богомладенцу, новым русским Мессией, а «иорданской голубице» - знаком нового Богоявления, которое вот-вот случится:
Буду тебе я молиться, Славить твою Иордань... Вот она, вот голубица, Севшая ветру на длань.
Поэма «Пантократор»
Поэма «Пантократор» считается последней среди революционных поэм С. А. Есенина. Она написана в феврале 1919 года и имеет во многом итоговое значение для всего цикла.
Название поэмы — «Пантократор» — переводится с греческого как «вседержитель» и связано с традициями христианской иконографии. «Спас-Вседержитель» - один из основных иконографических типов Христа, рисующий его как устроителя и зиждителя Вселенной. Изображение Христа-Пантократора помещалось, согласно традиции, в куполах византийских и русских православных храмов. Черты этого иконографического типа отмечались нами ранее в образе Спаса в есенинских поэмах «Микола» и «Октоих».
В анализируемой поэме образ Пантократора дан не визуально, а символически, что обусловило возможность его многозначного истолкования.2
Мы исходим из того, что образ Пантократора выступает в поэме в роли идеи- символа. Однако смысл этого образа напрямую в произведении не объяснен и может быть понят лишь в контексте всего цикла революционных поэм с их пафосом пересотворения мира, жажды нового Бога и новой веры. Речь может идти, по нашему мнению, о развитии темы «нового Спаса» из поэмы «Инония» — о «новом» Пантократоре - на этот раз Мессии-богоборце (как ни парадоксально это звучит), сочетающем в себе черты нового демиурга, пророка и одновременно - ниспровергателя старых богов.
Поясним нашу мысль фрагментом, в котором лирический герой обличает
Всевышнего в инвективном монологе:
За седины твои кудрявые, За копейки с златых осин Я кричу тебе: «К черту старое!» - Беспокойный, разбойный сын.
Облик Господа с «сединами кудрявыми» напоминает скорее Бога-Отца (Саваофа), ветхозаветного бога, чем Иисуса Христа. Смысл поэмы допускает, следовательно, и такое толкование: бунт Сына Божия (нового, русского Мессии) против Бога-Отца, олицетворяющего «старый» мир. Ведь земной человек, в соответствии с канонической традицией, - «раб Божий», а не «сын». Следовательно, лирический герой приобретает черты нового Мессии, мессии-богоборца, стремящегося к кардинальному изменению прежнего статуса бытия.
Это тем более важно подчеркнуть, что поэма «Пантократор» имеет во многом итоговый для цикла характер, который проявляется в том, что в ней сведены воедино практически все ключевые темы и мотивы предыдущих поэм: жажда новой веры, новой земли и нового неба; восприятие революции как духовно- онтологического переворота, имеющего всекосмическое значение; вера в возможность окончательной победы над злом, в преодоление смерти и достижение бессмертия, в воссоединение ушедших с живыми в радикально преображенном мире. Своей пророческой устремленностью, богоборческим пафосом и поиском «иной» колеи во Вселенной произведение особенно близко поэме «Инония». Как и в ней, диалог с Всевышним строится в экспрессивной стилистике «крика». В духе резкой обличительной инвективы выражено неприятие поэтом омертвелой косности, застывшей статики одряхлевшего мира и старого Бога, с санкции которого веками
удерживается неизменность обветшавшего миропорядка:
Тысчи лет те же звезды славятся, Тем же медом струится плоть. Не молиться тебе, а лаяться Научил ты меня, Господь!
Не забудем и о том, что «Пантократор», как и «Небесной барабанщик», создавались в момент наибольшего сближения Есенина с пролетарскими поэтами и писателями, чья идеология и эстетика оставила определенный след в завершающих поэмах его революционного цикла. В этой связи важным ключом к истолкованию заглавия поэмы («Пантократор» = Всемогущий) может служить следующий фрагмент из хорошо известной Есенину программной статьи одного из ведущих пролетарских литературных деятелей тех лет П. Бессалько «О поэзии крестьянской и пролетарской» (1918): «Наш Бог - мы сами, коллектив и коллективный труд, коллективный разум. Все постигающий, всемогущий» - (курсив мой - О.В.).401
В связи с этим можно предположить, что в образе Пантократора заложена идея, близкая пролетарской апологетике коллективного «Мы» как нового планетарного сверхразума, идущего на смену старым богам.
Лирический герой поэмы верит, что революция духа по-новому разрешит проблемы бытия: жизнь и смерть; смертность и бессмертие. Отныне все в руках самого человека, он теперь сам владелец «земных ключей» к «золотым воротам» рая. Ощущение своей духовной свободы вносит в его новые обращения к Всевышнему интонацию уверенной требовательности в осознании своих новых прав: *
О, дай нам с земными ключами Предстать у ворот золотых. Дай с нашей овсяною волей Засовы чугунные сбить, С разбега по ровному полю Заре на закорки вскочить.
Орнаментальный узор этой строфы основан на мифологическом представлении «золотых ворот» как метафоры солнечного восхода: согласно А.Н. Афанасьеву, «это — те небесные врата, которые каждый день отворяет на востоке богиня Заря и в которые выезжает светозарная колесница Солнца».1 Вместе с тем образ разрушаемых засовов как символ духовного освобождения людей восходит и к библейской традиции: в «Книге пророка Исайи», многие фрагменты которой Есенин, по его собственному признанию, знал наизусть, так говорит Господь: «Медные двери сокрушу и запоры железные сломаю» (Ис. 45:2)- Скрытая библейская аллюзия выявляет через подтекст теургические притязания лирического героя - «нового» Пантократора, переустроителя Вселенной.
Религиозно-философский подтекст процитированной выше строфы отмечает и М.В. Скороходов: «Молитва лирического героя обращена на преодоление изначального зла, лежащего в начале человеческой истории. «Засовы чугунные» - это те путы смертности, которые удерживают человечество от осуществления всеобъемлющих преобразований».2
С поистине «космической» экспрессией есенинского стиха образно перекликаются строки В. Хлебникова из его революционной поэмы «Ладомир»:
Снимая с зарева засов, Хватай за ус созвездье Водолея, Бей по плечу созвездье Псов!
Примечательно, что вселенская «экспансия» двух поэтов преисполнена чисто русского, «буслаевского» озорства и лихачества.
Мотив «обуздания», «приручения» космических светил и стихий, выявляющий «крестьянский уклон» в есенинском космизме, выполняет в поэме ключевую роль, готовя исподволь явление «красного коня» - символа нового пришествия. Этот мотив звучит в произведении неоднократно: лирическим героем движет дерзкое желание то «лошадиную морду месяца // Схватить за узду лучей», то «заре на закорки вскочить»; он с воодушевлением подмечает, как «в небо вспрыгнувшая буря // Села месяцу верхом». Есенинский небесный табун ярко отражает представления древних славян, отмеченные А.Н. Афанасьевым: «Буйные ветры, ходячие облака, грозовые тучи, быстро мелькающая молния - все эти различные явления на поэтическом языке назывались небесными конями (курсив мой - О.В.)... Наряду с солнцем и месяцем уподоблялись коням и звезды».1 Нельзя не видеть, что, с точки зрения мифологической логики, есенинский лихой всадник выполняет миссию «культурного героя», осваивающего дикую природу в целях нового переустройства мира и космоса в интересах человека.
«Пантократор», безусловно, - одна из самых «космических» поэм революционно-романтического цикла Есенина. Это замечали и современные поэту критики. А. Воронский писал о его «языческом, хозяйском, животном космизме».2 Г. Покровский чуть позднее выделял тему «космической революции» в поэме, но подчеркивал при этом, что есенинский космизм является только революционной маской для прикрытия его мистицизма, новой формой его старой тяги в «края нездешние», в «благие селения», в «небесные сады».3
И все-таки пафос обновления был преобладающим в поэме. Явившийся в финале поэмы образ-символ красного коня решительно вытеснил из поэтического обихода четырех коней Апокалипсиса своей новой, революционной символикой. Будто сошедший с новгородских икон Флора и Лавра, солярный символ русской народной сказки, красный конь стал в те годы национальным архетипом духовного обновления мира. Живописный образ К. Петрова-Водкина («Купание красного коня») нашел блестящие поэтические аналоги в творчестве Марины Цветаевой («На красном коне»), Н. Клюева («Красный конь»).
Образ красного коня у Марины Цветаевой также порожден революционной эпохой, но связь со временем выражена в нем более опосредованно — через метафоры творческого горения, буйных ветров, «красного гона». «Красный конь» Марины Цветаевой - это конь Судьбы поэта, схлестнувшегося со временем, растворившегося в ветровой стихии:
И внемлют ветра — и стоном
В ответ на стон.
Торопится красным гоном
Мой красный сон. Косматых воскрылий взлеты, Аль так - ветла? Вздымайте, вздымайте метлы! Держись, ветра! А что ж это там за глыба, Всплывает - там? Как будто бы вьюгой вздыблен Стоглавый храм.
Лирическая героиня М. Цветаевой мыслит категориями Вечности, и красный конь для нее - воплощение солнечной стихии любви и творчества, которой она присягает служить всю жизнь -
Доколе меня Не умчит в лазурь На красном коне - Мой Гений!
Красный конь Николая Клюева - это сложный синкретический образ, в котором реликтовая мифомодель зооморфной Вселенной сопрягается с христианскими обетованиями всечеловеческого спасения и преодоления Голгофы в Воскресении:
Эх ты, сердце наше, - красный конь, У тебя подковы - солнце с месяцем, Грива-мать - бурливое Онегушко, Скок - от Сарина Носа к Арарат-горе. Ты лети, скачи, не прядай назад. Позади кресты, кровь гвоздиная, Впереди - земля лебединая.
Как и у Н. Клюева, символика «красного коня» у Есенина имеет как языческие, так и христианские истоки. Но это не столько символ нового революционного Апокалипсиса, сколько образ созидательной устремленности к новым рубежам, к «иной» земле и вере. Как и «телок» в «Преображении», «красный конь» в «Пантократоре» — мифоязыческий аналог христианскому мотиву нового «пришествия», не случайно обращение к нему парадоксально выдержано в формулах молебных пений о Богоявлении («Сойди», «явись» - так в русской церковной и сектантской традициях принято обращаться лишь к Богу).
Сойди, явись нам, красный конь! Впрягись в земли оглобли. Нам горьким стало молоко Под этой ветхой кровлей.
«Ветхая кровля» - символ старого «ветхозаветного» мироустройства. Подобно тому, как прогорклым становится молоко у пожилой кормилицы, утрачивает свои животворные начала пища духовная, если она не несет в себе ферментов новой веры. Как и в «Инонии», возникает в поэме мотив «иного», крестьянского пути в революции, устремленного к иным духовным и космическим горизонтам: «О вывези наш шар земной // На колею иную».
По мысли В.Вдовина, «в символическом образе красного коня предстает в
поэме революция, которая должна вывести страну из разрухи».1
Хвостом земле ты прицепись, С зари отчалься гривой. За эти тучи, эту высь Скачи - к стране счастливой.
Важен, однако, и другой, духовный аспект. Поэт, по существу, развивает в финале поэмы мысли, близкие идеям Н.Ф.Федорова и Клюева, испытавшего на себе в молодости значительное влияние этого философа. Революция мыслится Есенину как возможность преодоления смертной природы человека, как метафизический переворот, совершающийся в сфере духа, делающий возможным воссоединение земли и неба, встречу ушедших с живыми.
Поэма «Небесный барабанщик»
Поэма С.А.Есенина «Небесный барабанщик» (традиционно датируется концом 1918 года) резко отличается от других поэм цикла особой насыщенностью революционной риторикой при значительном ослаблении внимания к религиозным мотивам. Профетический лиризм, сгущенная библейская образность уступают место почти пролеткультовской прокламационной стилистике и апологии масС. Даже литургия служится здесь во славу нового духовного идеала - Коммуны:
Сердце - свечка за обедней Пасхе массы и коммун.
Исследователи неоднократно отмечали, что идейное содержание «Небесного барабанщика» свободно от влияния «скифской» идеологии и эстетически ориентировано на программные установки революционной пролетарской поэзии.402
У этой точки зрения есть определенные основания. Смена идейно-образных доминант налицо: прежние молитвы Господу (как, впрочем, и богоборческие инвективы) сменяются боевыми лозунгами и призывами к победе над классовым врагом, главная цель революции осознается уже не как идиллия земного рая, а как Коммуна, лирическое «я» полностью вытесняется коллективным торжествующим «мы». Уже этого вполне достаточно, чтобы заподозрить Есенина либо в политической конъюнктуре (как это делают Ст. и С.Куняевы403), либо уверовать в решительное преодоление им «крестьянского уклона»: ведь у него тот же, что и у пролетарских поэтов планетарный размах, волевой напор, экспрессия силы. Сравним:
С. Есенин: Мы идем, а там, за чащей,
Сквозь белесость и туман Наш небесный барабанщик Лупит в солнце-барабан.
М. Герасимов: Зарей крылатою одеты,
Мы в небо дерзостно взлетим. Громокипящею кометой Прорежем Млечные Пути.
(«Мы победим, клокочет, сил а...», 1918)
Н. Тихонов: Мы - первые апостолы дерзанья,
И с нами все - начало и конец...
(«Перекресток утопий», 1918)
Революционный генезис есенинского образа вполне очевиден: у его «небесного барабанщика», столь близкого по духу небесному звонарю из поэмы «Иорданская голубица», есть свои литературные «братья» в стихах пролетарских поэтов - это, к примеру, «красные звонари» А.Маширова-Самобытника («Красный звонарь», 1918) и Василия Князева («Звон перед бурей», 1918): названные стихотворения совпадают с финальной строфой «Небесного барабанщика» не только пафосно, но и метрически:
В. Князев: Разлетайтесь, брызги меди,
Теша сердце звонаря, Уносите о победе Весть за синие моря.
(«Звон перед бурей»)
АМаширов-Самобытник: Крепче бей, язык железный,
Пой, звенящая руда. Там, за гранью зарубежной В красной буре неизбежной Блещут молнии труда.
(«Красный звонарь»)
Подобные призывы слышались в те годы и в поэзии Петра Орешина, близкого Есенину по общей приверженности «скифским» и «новокрестьянским» идеалам:
Сквозь вражью тучу мы идем,
Без страха - бьем и колем!
За солнце кровь свою прольем...
Нам нечего ждать боле!
(«За солнце», 1919)
Можно назвать и дореволюционный первоисточник есенинского образа - раннюю поэму В. Маяковского «Человек» (1916-1917), где действует столь же решительно настроенное небесное воинство:
Солнце снова
Зовет огненных воевод.
Барабанит заря,
И туда,
За земную грязь вы!
Солнце!
Что ж,
Своего
Глашатая
Так и забудешь разве?
Образы солнечного «глашатая» и «барабанящей» зари из поэмы Маяковского, несомненно, предшествуют есенинскому «небесному барабанщику», однако контекст, в котором они использованы, совершенно различен: у Маяковского они оттеняют личную трагедию героя, у Есенина - служат созданию образа передового бойца революции, поднимающего соратников на борьбу с врагами.
Крестьянская идиллия «земного рая» в поэме Есенина уступает место малоорганичному для него «баррикадному» мышлению, логике жестокой классовой борьбы, распространяемой и на отношение к космическим стихиям: «Если это солнце //В заговоре с ними, - // Мы его всей ратью // На штыках подымем, // Если этот месяц // Друг их черной силы, - // Мы его с лазури // Камнями в затылок.»
Иначе, чем в других поэмах цикла, используется в поэме «космическая» образность. В «Небесном барабанщике» происходит окончательное развенчание, «десакрализация» космических образов. Если раньше поэт стремился «приручить» небесные стихии, то теперь в его отношении к ним возобладала жестокая логика классовой войны.
В поэме явственно ощутимы антицерковные мотивы, по эмоциональной экспрессии превосходящие даже богоборческие выпады «Инонии». В числе тех, кто составляет вражью силу, противостоящую коллективному герою поэмы, упомянуты в одном ряду «тени церкзей и острогов», «белое стадо горилл». Решительной «д есакрал изад и и» подвергнуты и иконы: «Что нам слюна иконная //В наши ворота в высь?»
Близость есенинского произведения пролеткультовской эстетике, однако, вовсе не свидетельствует об «антискифском» характере поэмы.1 На наш взгляд, «скифское» влияние проявилось в поэме вполне очевидно и прежде всего — в идее русского мессианства, в мотиве освободительного похода народов Востока на одряхлевшую Европу - оплот старого буржуазного мира.
Как и в блоковских «Скифах», русская революция видится Есенину как воплощение высших мессианских предначертаний, как начало «русского» периода мировой истории. Как и «скифы» во главе с их идеологом Р.В. Ивановым- Разумником, отводившим России роль посредника между Востоком и Западом в процессе их духовного единения, поэт мечтает о новом мировом «всеединстве», организующемся вокруг новой России:
Ратью смуглой, ратью дружной Мы идем сплотить весь мир.
Блоковский мотив «братского» звучания «варварской лиры» отзывается в поэме Есенина темой духовного единения малых евразийских народов, преодолевающих религиозно-этнические границы во имя общей духовной цели:
В том зове калмык и татарин Почуют свой чаемый град...
Даже особая экспрессивность стиля поэмы вполне соответствовала той апологии «жизненной силы», поэтизации стихийного начала народной души, которые имели место в эстетической программе «скифов», а демонстрация бесстрашия перед реальной опасностью гибели напрямую соотносилась с лозунгами скифского искусства о «духовном максимализме, катастрофизме, динамизме»2 людей новой эпохи:
См. эту точку зрения: Кузьмищева Н.М. Мифопоэтическая модель мира в «маленьких» поэмах С. Есенина 1917-1919 гг.: Дисс... канд. филол. наук. М., 1998. - С. 4. Памяти Александра Блока. Пг., 1922. - С. 104
Кто хочет свободы и братства, Тому умирать нипочем!
В своих статьях и беседах с Есениным идеолог «скифства» Р. В. Иванов- Разумник поэтизировал неиссякаемое «сгущенное чувство жизни», стихийный напор и сокрушительную энергию молодых варваров, жаждущих скорейшего обновления мира - тем же экстатическим духовным подъемом проникнута и поэма:
Смыкайтесь же тесной стеною, Кому ненавистен туман, Тот солнце корявой рукою Сорвет на златой барабан.
«Скифы» видели в революции явление вселенского масштаба - эта мысль с
афористической четкостью выражена и у Есенина:
Да здравствует революция На земле и на небесах!
«Он чувствует бурную динамику революции, как редкие из наших поэтов», так комментировал есенинское произведение известный в те годы критик П.С.Коган.404
Вместе с тем большинство критиков не поддержало есенинскую попытку синтезировать «скифское» миросозерцание с пролетарским мессионизмом. Во имя чего же предпринял поэт такой опыт?
В есениноведении уже высказывалось мнение о прямой связи новых акцентов в отношении к революционной современности, подчеркнутых в есенинской поэме, с его стремлением вступить в ряды Коммунистической партии. Именно по этой причине, как считают некоторые исследователи, он попытался в своем произведении максимально сблизиться с идейно-эстетической платформой пролетарского искусства и доказать, что он не «попутчик», а передовой запевала в рядах поэтов революции.
Работавший в те годы в редакции «Правды» Г.Ф.Устинов вспоминал: «В начале 1д1д года (курсив мой - О.В.) он однажды робко приносит мне на стол записку, написанную мелким прямым почерком, так похожим на почерк М.Горького. Это было заявление С.Есенина о его желании вступить в партию большевиков, «чтобы нужнее работать»: «Напиши, пожалуйста, рекомендацию... Я, знаешь ли...
Я понял... И могу умереть хоть сейчас».405 В другом мемуарном очерке Устинов вновь подчеркивает связь между поэмой «Небесный барабанщик» и стремлением поэта стать большевиком. Более того, он указывает временную последовательность между написанием поэмы и заявления: «Перед тем, как написать "Небесного барабанщикаЕсенин несколько раз говорил о том, что он хочет войти в Коммунистическую партию. И даже написал заявление, которое лежало у меня на столе несколько недель».406 Видимо, тогда же Есениным было написано еще одно заявление — в Литературно-художественный клуб Советской секции Союза писателей- художников и поэтов, которое датируется между 23 февраля и 3 марта 1919 г.: «Признавая себя по убеждениям идейным коммунистом, примыкающим к революционному движению, представленному РКП, и активно проявляя это в моих поэмах и статьях, прошу зачислить меня в действительные члены литературно- художественного клуба Советской секции писателей-художников и поэтов».407
Сопоставление вышеприведенных фактов не только свидетельствует о том, что поэма «Небесный барабанщик» должна была выполнить роль своеобразного поэтического «приложения» к заявлению Есенина о вступлении в партию, доказывающего обоснованность его намерений, но и позволяет, на наш взгляд, уточнить традиционную датировку этого произведения, в том числе во 2-м томе Полного академического собрания сочинений С. А. Есенина (II, С. 366).
По нашему мнению, время создания «Небесного барабанщика» должно быть соотнесено не с 1918, а с первыми месяцами 1919 года, включая февраль-март. В пользу этой версии свидетельствуют и указанный в комментариях к 2 тому авторизованный список поэмы рукой неустановленного лица в макете сборника «Вече» (РГАЛИ), датируемый 1919 годом, и мнение авторитетного текстолога есенинских произведений В.А. Вдовина,408 основанное на имеющихся в поэме исторических реалиях, связанных с наступлением армии Колчака, начавшегося 4 марта 1919 года («Что нам плюющий иконами // В волжскую синь Колчак?»).
Важно отметить и то обстоятельство, что по идейному содержанию, пафосу и некоторым текстуальным перекличкам к поэме примыкает стихотворение «В час, когда ночь воткнет...», датируемое январем 1919 года, которое И.В.Евдокимов в комментариях к четвертому тому первого посмертного есенинского собрания счел за отрывок из «Небесного барабанщика».409 Действительно, в стихотворении имеются строки «Мы идем, мы идем продолбить // Новые двери», напрямую соотносимые с трехкратным повторением той же синтаксической конструкции, начинающейся словами «Мы идем» в заключительной строфе поэме «Небесный барабанщик».
Со стороны идейного содержания примыкает к поэме и стихотворение «Вот такой, какой есть...» с авторской датировкой, называющей февраль 1919 года; в нем есть строки, напрямую связанные с ситуацией вокруг вступления Есенина в ряды Коммунистической партии:
Говорят, что я большевик.
Да, я рад зауздать землю...
(IV. С. 182)
Слова «зауздать землю» перекликаются со строками из 2-й главки поэмы: «Бубенцом мы землю //К радуге привесим».
Приведенные факты вполне убедительно свидетельствуют, по нашему мнению, о том, что поэма «Небесный барабанщик» создавалась или параллельно с «Пантократором», завершенным поэтом в феврале 1919 года и считающимся последним произведением в цикле «маленьких поэм» революционного периода, или, что не менее вероятно, сразу после него.
В пользу выдвигаемой нами версии о том, что именно «Небесный барабанщик» в хронологическом отношении является последней поэмой «революционного» цикла Есенина 1917-1919 гг. (а не «Пантократор», как считалось ранее), говорит и момент чисто эстетический, свидетельствующий об известном «закате формы», исчерпанности той духовно-образной модели «необиблейского» мифа, на основе которой созданы все другие произведения цикла, включая «Пантократор». Проникнутая публицистической риторикой, поэма «Небесный барабанщик» концептуально «выпадает» из «книги поэм», трактующей революцию в религиозно-философском ключе как великое духовное преображение мира и человека и соответствующее ему по масштабам мифо-мистериальное действо - «Пантократор» же органично вписывается в общий замысел цикла. «Пантократор» еще близок по духу социально-романтической утопии, «Небесный барабанщик» отражает уже иную, жестокую реальность гражданской войны, напрямую изобличая «белого» врага, чего в других поэмах не было.
Неудача с попыткой опубликовать поэму «Небесный барабанщик» в газете «Правда»410 привела к тому, что Есенин, пережив глубокую обиду и разочарование, отказался от мысли о вступлении в партию. Не исключено, что это был один из психологических мотивов считать работу над циклом романтических поэм о революции завершенной.
1919 год оказался кризисным, переломным для приверженцев «скифства». Романтический период революции, питавший их творческий огонь, завершался, очертания ближайшего будущего были не ясными, иллюзий о скорейшем духовном преображении мира и человека оставалось все меньше. Эстетически продуктивные «токи» скифской идеологии иссякали. Писать о современности так, как в 1917-1918 гг., было уже невозможно. Это в той или иной мере осознали все ближайшие единомышленники Р.В.Иванова-Разумника. Блок выразил эту мысль глубоко и точно: «Одно и то же дело становится правым, пока человек согласен с природой (в данном случае, пока дышит революция), и лживым и грязным, когда
природа, стихия покидает человека».411
* * *
Проведенное в настоящей главе исследование позволяет прийти к следующим выводам.
Необиблейский эпос С. А. Есенина — явление во многих отношениях уникальное. С точки зрения жанра - это единственная в революционной поэзии большая циклическая форма, или «книга поэм», ориентированная своим профетическим содержанием на книги пророков, составляющие основной корпус Библии.
Более того, перед нами — оригинальная попытка создания индивидуально- авторского мифа о новом Богооткровении, ниспославшем дар пророка русскому крестьянскому поэту, с образом которого идентифицируется лирический герой цикла. Одновременно это и опыт создания собственной поэтической библии - Библии русской революции - на основе мировых духовных универсалий и аналогий с каноническим первоисточником.
Детальный анализ эмоционально-образной структуры цикла и всех составляющих его произведений, осуществленный в главе, позволяет опровергнуть распространенную точку зрения, что библейские цитаты и реминисценции используются Есениным лишь как художественные средства, не затрагивающие концептуальных основ цикла («религиозность поэм Есенина 1918 года — не более как внешняя оболочка», «чисто литературный прием»).1
На самом деле, в «книге поэм» Есенина, в отличие от близких по авторскому заданию произведений современных ему поэтов (например, «Красного Евангелия» Василия Князева или «Мистерии-буфф» Владимира Маяковского), в основу положен не только принцип аналогии эпох (библейского прошлого и революционного настоящего), но гораздо более сложная система непрямых связей, скрытых параллелей, иносказаний и символов, насыщенных многослойной духовной семантикой.
То, что у других поэтов революционной эпохи используется как риторический или сатирический прием, у Есенина преломляется в оригинальный образец духовной поэзии, приближающийся к высоким канонам профетического искусства.
Такой результат достигается во многом благодаря тому, что замысел поэта был изначально ориентирован на опыт создания «сакрального» текста, идентичного в своих основных параметрах текстам священных книг - согласно авторской самоустановке: «чтобы было и страшно, и непонятно, и за душу брало»,2 отражающей собственное детское восприятие Библии.
Созданию особого эмоционально-эстетического эффекта способствуют в есенинских поэмах сквозные мотивы богооткровения, молитвы и пророчества, вещего ясновидения, элементы тайнозрения и визионерства будущего, вербальной, жестовой
и ритуалистической магии, просодические, эвфонические и суггестивнь звучащего «оракульского» слова. Роль текстопорождающих элементов выполняют только многочисленные реминисценции из Ветхого и Нового Заветов, но и литургические формулы («Радуйтесь!», «Хвалите Бога!», «Осанна в вышних!», «Слава в вышних Богу и на земле мир!» и т.п.), композиционные схемы богослужебных книг («Октоих», «Часослов», «Псалтырь»), иконографические аллюзии и мотивы.
С другой стороны, есенинская «книга поэм» представляет собой синкретический текст, построенный на контаминации ветхозаветных и новозаветных, мифо- языческих и мифохристианских мотивов, православных молитв к Господу и ритуальных заклинаний природных стихий.
Кроме того, в ритуально-мифологическом аспекте «книга поэм» Есенина может рассматриваться как универсальный текст-миф, в структуре которого естественным образом выявляются три содержательных уровня, обязательных для любой развитой мифосистемы:
регенерация (переход от старого миропорядка к новому онтологическому статусу бытия);
космогенез (новое миростроительство);
явление нового Логоса (Бога-Слова).
«Регенеративная» метамодель лежит в основе единой концепции есенинского цикла. В категориях христианской онтологии ее можно определить как идею Преображения, в категориях мифомышления — как идею перехода к новому состоянию мира.
В поэмах Сергея Есенина на ней базируются мотивы победы над мировым злом в образе мифического Змия («Певущий зов»), очистительного потопа («От- чарь»), утоления мистической жажды и напоения влагой земли, оживления мертвой природы («Октоих»), духовного и телесного насыщения, торжества света над мраком («Преображение»), новокрещения и встречи нового дня («Пришествие», «Иорданская голубица»), разрушения одряхлевших опор, освобождения от оков, «проклевывания» сквозь скорлупу незнания и неволи к новому уровню духовной свободы («Инония»), победительного шествия к заветной цели («Небесный барабанщик»), сбивания засовов, свержения старых святынь и светил, выхода на колею «иную» («Пантократор»).
«Регенерация», согласно логике мифа, - лишь прелюдия нового мирострои- тельства. Новый «космогенез» складывается у Есенина из ряда последовательных этапов: обуздания и «приручения» враждебных стихий, «оседлания» светил и планет и при необходимости новой их расстановки («Отчарь», «Певущий зов», «Пантократор», «Небесный барабанщик»), внесения в мир нового солнца («Октоих»), распахивания и засевания космической целины («Преображение»), восстановления радуги на небе в знак нового Богочеловеческого союза, строительства нового града и храма веры («Инония»), воссоединения земли и неба, ушедших и живых в новом преображенном мире («Иорданская голубица», «Пантократор»),
Процесс миростроительства венчается явлением в мир «светлого гостя» — нового Логоса (Бога-Слова). Его открывает миру новый Пророк, одна из ипостасей титана-богоборца и «культурного героя» есенинского мифа.
Имя новому Логосу - «Израмистил», что означает «мистическое изограф- ство», посвященность в тайны нового преобразующего мир искусства.
Мы попытались, таким образом, восстановить разрозненные звенья единого архетипического метасюжета цикла, увидеть его внутреннюю логику и концепцию, которая, на наш взгляд, состоит в идее неразрывности процессов нового миро- и словотворения. При этом проблема рождения нового искусства мыслится Есениным в христианско-гностическом ключе - как прорыв из пределов тварной речи к Логосу, как явление в мир нового Слова. Так же, как в Библии, Слово в представлении поэта выступает зиждительным первоэлементом в строительстве нового мироздания и нового Богочеловеческого союза, духовным центром которого становится преображенная Русь — «начертательница Третьего Завета».
Основным конструктивным структурообразующим элементом, организующим цикл есенинских поэм в единое целое, является принцип словесно-образного орнамента. При этом сквозному «орнаментированию» подвергаются все основные тематические линии цикла.
Так, христологические мотивы Рождества, Крещения, Преображения, Распятия, Воскресения, Вознесения, Апокалипсиса, повторяясь из поэмы в поэму, создают устойчивый мистериальный фон цикла. При этом центральным христианским ритуалом в нем выступает обряд крещения и связанные с ним образы водного символизма. Именно он определяет оптимистическое звучание эсхатологических мотивов и, прежде всего, ключевой темы спасения Руси через гибель, поскольку крещение архетипически совмещает в себе семантику смерти и воскресения («погружение» в водяную купель — символ «сопогребения Христу», «выход» из нее — символ «совоскрееения» с ним).
«Память ритуала» организует и мифоязыческое «пространство» есенинского метатекста. В миф о преобразуемом Космосе органично вписываются «миф рода», мифологемы «мир-семья», «мир-дом», «мир-древо», орнаментальные мотивы «теления», небесного молока, зерна-колоса-хлеба, превращающие есенинскую Вселенную в огромное крестьянское хозяйство с Дедом-Первопредком во главе.
Есенинская «книга поэм» - явление, глубоко национальное по духу. В ней соприкаются «скифское» и «китежское» сознание, революционный мессианизм и русская идея , глубинные архетипы национальной и мировой духовной культуры, сосуществуют христианство и язычество, мистерия и пастораль, утопия и миф, молитва и пророчество.
Проведенный анализ в полной мере подтверждает высказанную нами гипотезу о том, что творчество Есенина представляет собой многоуровневую ментально обусловленную архетипическую систему, в которой ключевую роль играют архетипы национального сознания, связанные в первую очередь с утопическими исканиями «сокровенного града», «иного царства», «земного рая» и эсхатологически ориентированные на скорейшее достижение идеала вселенской гармонии и радикального преображения мира и человека.