Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Свасьян К.А. - Проблема символа в современной ф...doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
991.23 Кб
Скачать

Символ и реальность

Исследование морфемы символа в десяти выбороч­ных эмблемах ее явило нам градацию символических негативов, диалектически соотнесенных с метаморфе· мой, вносящей существенный корректив в эту градацию и нарушающей формальнологическое ее благополучие. Ибо, взятый в аспекте только формы, символ всецело негативен; определяя содержание, форма тем самым отрицает его—эта диалектическая очевидность чревата самыми решительными последствиями, приводящими з итоге к кризису формы в ее формалистическом облаче­нии. Символ—мы видели уже—не исчерпывается в ана­лизе форм; лишь одной стороной своей он тождествен проявляющей его форме, и сторона эта—антитезис символа, или небытие его. Парадокс формализма за­ключается, строго говоря, в отсутствии предмета ис­следования; гипертрофия формы неизбежно связана '-· упразднением самого предмета, ибо гипертрофия эта есть гипертрофия антитезиса, или небытия, и, стало быть, каким бы блистательным ни был анализ самой формы, он бессмыслен (в прямом смысле слова) до тех пор, пока форма мыслится как самоцель, как исток и завершение. Методологические рафинированности -дов­леют здесь себе вплоть до забвения исследователем исконной цели анализа: познать предмет в его сущест­ве.

Цель эта требует прояснения. Что значит: познато предмет в его существе? Исторически нам явлена гра дация ответов на этот вопрос, расщепляющаяся в ос новном на две группы. В ракурсе нашей проблематики группы эти мы обозначили уже как символизм и антй-символизм: концепции Кассирера и..Бергсона кульми нируют в этом смысле потенции обеих групп. В одном случае утверждение предмета связано с решительной тенденцией -к десимволизации; познать предмет в его существе значит здесь отстранить всякий опосредствую-119

щий символизм и непосредственно интуировать предмег в его чистой и адекватной сущности. «По самому свое­му существу, поскольку она направляется на последние начала, философия в своей научной работе принужде­на двигаться в атмосфере прямой интуиции,—заявлял Гуссерль, этот «подлинный бергсонианец», как он оха­рактеризовал себя однажды,—и величайшим шагом, который должно сделать наше время, является призна­ние того, что при философской в истинном смысле сло­ва интуиции, при феноменологическом постижении сущ­ности, открывается бесконечное поле работы и полага­ется начало такой науки, которая в состоянии получить массу точнейших и обладающих для всякой дальней­шей философии решающим значением познаний без всяких косвенно символизирующих и математизирую­щих методов, без аппарата умозаключений и доказа­тельств»'. Но если утверждение предмета связано здесь с антисимволизмом, то утверждение символизма, на­против, ведет к элиминации предмета. Существо под­меняется термином. Термин вызывает к жизни целые школы и направления, предающиеся ожесточенным спорам о... термине, в результате чего происходи г смена терминов, уточнение их и ювелирная обработка под знаком все растущих призывов к полнейшей фор­мализации знания, признанной за научный идеал. Ма­тематика—формальнейшая из наук—становится кон­кретным воплощением этого идеала; ей уготовлена в XX столетии миссия интеграции наук и даже всей куль­туры; роль ее аналогична роли отжившей теологии:

быть окруженной многочисленными «служанками»-науками, от социологии или, скажем, биологии до поэ­тики и музыкознания, которым неукоснительно вменено в обязанность уподобление «царице наук», некоего ро­да «imitatio mathematicae», заменившее «imitatio Chrisii» и спародировавшее опыт «контемпляций» Фо­мы Кемпийского в «протокольных предложениях» Р. Карнапа. Здесь в первую очередь встает ряд вопро­сов:—Знание сводится ли к знанию термина? И может ли прогресс терминологии считаться прогрессом самого знания? Старая схема поступательного движения мыс­ли от незнания к знанию не должна ли быть подверг­нута решительному пересмотру, если мысль явлена нам

120

в ней как термин и только термин? Очевидно .одно:

формализация знания вплоть до иссушения последних капель «живой воды» знания в каркасе оцепенелой эмб­лемы, идола, выдаваемого за идеал, подменяет предмег исследования внеположными этому предмету средст­вами собственного анализа и есть—это следовало бы подчеркнуть со всей резкостью—незнание. Или, в про­тивном случае, пришлось бы пересмотреть самое поня­тие знания, растворяя его в эмблеме. К этому явно или неявно приходит всякий формализм: предмет исследо­вания он отождествляет с самой формой—вспомним у Кассирера: вопрос о реальности помимо и вне символи­ческой формы он считает неуместным вопросом, а меж­ду тем следует учесть, что формализм Кассирера сдер­живается в достаточной степени приверженностью это­го философа к мысли Гёте и Гердера и, стало быть, полон всяческих отклонений и двусмысленностей, кото­рые, на наш взгляд, представляют собою наиболее ин­тересный аспект его концепции, несмотря на свою чисто логическую проблематичность (взять хотя бы одно, не­мыслимое для кантианца, допущение «интеллектуаль­ного созерцания», последовательное присутствие кото­рого ставит под вопрос самое возможность формализ­ма)—как бы ни было, растворение предмета в форме есть неизбежное условие формализации знания, и оно же приводит к незнанию предмета, который парадок­сальным образом становится вдруг неуместным.

Но неуместность предмета влечет за собою неу­местность и самой формы. Провозглашается (или мол­ча подразумевается) автономность формы, ее самодо­статочность и себетождественность, в результате чего блистательная регистрация формальных особенностей довлеет себе и сама становится своего рода «предме­том». Между тем форма тождественна не себе, а содер­жанию (и здесь различное положено как тождествен­ное); тождественная себе, без перехода в содержание. она бессмысленна, как бессмыслен жест вне функции душевного выражения, как бессмысленна же, скажем, стрелка барометра вне функции указания атмосферных изменений. Можно без конца изучать структурные осо­бенности иного бодлер.овского стихотворения: выявлять своеобразие его просодии, ритмики и рифмики, при-121

стально вслушиваться в эвфоническую ткань его и обнаруживать в ней скрытую гармонию Расина или изощренную мелодику Виктора Гюго, забывая при этом действительное- назначение всех отмеченных своеобра­зий: быть транспарантом предметного смысла стихотво­рения, его, так сказать, толмачом; «цветок зла» в ана­лизе таком будет вырван из животворительной почвы своей и обессмыслен в формалистическом «гербарии» при фантастическом умении исследователя долго и поч­тенно судить о запахе иссохшего цветка.

Аберрации обратного подхода нами отмечены; на

них мы не будем останавливаться вновь. Заметим лишь:

претензия обходиться без символов и непосредственно постигать самое сущность предмета неизбежно ведет ;< отрицанию символических форм и, стало быть, мира культуры. Первоначальный психологизм (или иначе— биологизм) Бергсона, перенесенный им в «Двух источ­никах морали и религии» на сферу культуры, обернул­ся лишь негативным перечнем искажений этой сферы;

Бергсону нечего сказать о культуре как таковой; куль­тура как таковая оказывается расстрелянной мишенью его «симпатических вживаний»; амплитуда исследова­тельских интересов автора «Творческой эволюции» про­стирается в крайних точках своих от насекомых энто­молога Фабра до... «невыразимых смыслов» мистики Хуана де ля Крус; посредине зияет провал, или соб­ственно культура, оставшаяся невскрытой. И то же видим мы у Гуссерля, обратившегося к проблеме куль­туры в последние годы жизни. Дегуманизированному миру культуры противопоставляет он «жизненный мир» («Lebenswelt»)—мир повседневного опыта и «перво­начальных очевидностей» донаучной, допредикативной жизни, к которой должна обратиться философия через радикальное преодоление всех «символических картин»

мира.

Наличие этих двух крайностей—негативных по

существу—слагает нам позитивный аспект проблемы. Мы выяснили в предыдущем отрывке несводимость метаморфемы символа к репрезентирующим ее фор­мам. Это значит, что в диалектике формы и содержа­ния содержание отнюдь не поглощается формой, целое всегда больше частных своих проявлений, или—вспом-

122

ним слова Гёте—«сущее не делится на разум без остат­ка». Негативность этих характеристик требует однако своего проявления, положительного вскрытия оппози­ции «форма-содержание», которая, по существу, прочи­тываема и так: символ и реальность.

В свете предшествующих изысканий мы выяснили уже, что 1. символ отражает реальность, 2. выражает ее, 3. тождествен и различен с ней, 4. несводим к ней Остается охарактеризовать эти пункты; иными слова­ми, их преобладающая логичность должна быть допол­нена феномено-логичностью, позволяющей взаимодей­ствие диалектического метода с любой жизненной си­туацией. В сущности, символ как диалектика формы и содержания есть логический ракурс проблемы, фено­менологический ракурс которой—символ и реальность. И если предыдущий анализ выявил нам 3 и 4 из отме­ченных выше пунктов, то сейчас нам остается сосредо­точить внимание на первых двух. Проблема, стало быть формулируется так: в каком смысле символ есть отра­жение реальности и как он выражает ее?

Форма, понятая диалектически, мыслится нами как антитезис метаморфемы, положенной тезисом в распа­де некоего изначально тотального «интеграла»: формо-содержания. Анализ предваряется синтезом; само поня­тие синтеза имеет двоякую значимость—логическую генетическую. Генетически . синтез образуется после анализа; логически он дан до анализа; анализ есть не что иное, как трансформация его; самоотрицание син­теза в анализе есть различение тезиса и антитезиса (индифферентных в истоке), ведущее к новому утверж­дению синтеза, уже различенного. Что принцип этог представляет собою не досужее измышление спекуля­тивного сознания, но вскрывает глубочайшую смысло­вую природу явлений, подтверждается торжеством его в самых разных сферах исследования: от математики до, скажем, музыкознания. Так, господство математиче­ского анализа сменяется в XIX столетии быстрым ростом и первостепенной значимостью теории чисел, представленной работами Гаусса, Галуа, Абеля, Софу-са Ли и других математиков. Анализ оказывается в зависимости от аритмологии; понятие о числе дано те­перь не учением об элементах («бесконечно-малых»), 123

но учением о комплексах; комплекс первичен по отно­шению к входящему в него элементу; сами элементы суть зависимые переменные целого, понятого уже не как число в устаревшем смысле (единица счета, сумма), а как фигура числа (Кантор сближает ее с «эйдосом».)2, обусловливающая свободную вариационность суммы входящих в нее элементов, и таким образом вчерашняя стабильность аналитических эмблем оказывается зави­симой величиной вариационного исчисления. Первопо-.ложенный синтез, данный как принцип конфигурирова­ния элементов, лишает анализ гнетуще-детерминисти­ческого господства, подчиняя самый этот детерминизм законам «точной фантазии», могущей конструировать любые синтезы в рамках первично определенного по­рядка. Аналогичное видим мы и в музыке, где, по сло­вам крупнейшего знатока ее, «основой мелоса с психо­логической точки зрения является не последователь­ность токов..., а момент перехода от одного тона к дру­гому»3. Лучше было бы сказать с диалектической точки зрения, ибо психология устанавливает лишь пережива­ние момента перехода, не говоря ничего о сущностной его стороне. Между тем вопрос заостряется диалекти­чески в следующем: возможен ли этот переход, если за основу мы будем считать последовательность тонов, т. е. аналитический аспект мелоса? Переход, или собст­венно музыка, может иметь место тогда лишь, если утвердить его первичность по отношению к тонам и тем самым изменить причинно-следственную связь между ними. Строго говоря, в вопросах подобного рода пра­вильное решение зависит от того, насколько мы в состоянии, прослеживая явленный, феноменальный р'азрез, одновременно усматривать и сущностную сто­рону. В таком случае меняются наши обычные пред­ставления о причине и следствии. Диалектика сущности и явления рисует нам картину, где предмет дан не в одностороннем смещении перспектив, но в их полном круге. Так, если феноменальный ряд представлен гра­дацией следующих друг за другом форм: а, в, с, и если в этой градации мы видим причинную связь, то, будучи верной с генетической точки зрения, она теряет свое значение в ракурсе сущностного соотношения. Здесь мы видим обратную связь: с, в, а, по отношению

124

к которой генетический ряд явлен, музыковедчески говоря, в «ракоходном движении»; его можно сравнить также с зеркальной репризой, рокирующей главную и побочную темы. Генетический post factum, таким обра­зом, обнаруживает себя как логический prius, и при­чинная связь выявляется во всей перспективе. Это и подчеркивает Маркс в следующих словах: «В конце процесса труда получается результат, который уже & начале этого процесса имелся в представлении челове­ка; т. е. идеально»4. Но тогда уже не а будет причиной. в и т. д., («после этого не значит вследствие этого»), но в, предопределяющее а в ракурсе сущности, опре­деляется им во временном ряде, и мы получаем не линейное представление причинности, а подлинно ди­алектическое, чей символ—развертываемая спираль. Переведем на язык музыки: если мы имеем, скажем, следующий генетический ряд: последовательность то­нов, тема, фуга, то, несмотря на то, что тема складыва­ется из тонов, а фуга из темы, было бы ошибкою связать их причинной зависимостью. Ибо здесь нам явлена неполная картина: градационный веер, так сказать, раскрыт не полностью. Достаточно нам раскрыть его до конца, и соотношение изменится. Мы увидим, что самая возможность post factum', а темы и фуги обусловлена их динамическим (аупапш^возможность) prius'OM, и в этом смысле тема не порождается тонами, но прояв­ляется в них, фуга не порождается темой, но проявля­ется в ней, создавая материал для своего проявления, который в бесперспективной аналитике видится при­чиной.

Подобные примеры можно было бы продолжить. Значимость их неоспорима. Но именно в свете этап значимости падают многочисленные претензии пози-тивистического догматизма, нашедшего такое распро­странение в наше время. Примечательный факт! Покло­няясь идолу точности, в строгом смысле—математиче­ской точности, позитивизм чалит ко вчерашнему дню математики, к точности анализа, проходя мимо огром­ных завоеваний сегодняшнего дня ее, где самое понятие точности взорвано революцией в аритмологии, где точность мыслится уже не в рассудочной коросте одно­значных номенклатур, но в свободной фантазийностд 125

волемыслия, не в рациональном ряде условий (отсут­ствие контрадикторности и т. д.), но в принципах ком­позиционной стилистики, обусловливающей сами эти условия. Выдвижение аритмологии как самостоятель­ной ветви математики не может не учитываться и попытках математизации знания. Между тем, попытки эти ограничиваются сферою лишь анализа, объемлю­щего непрерывные функции. Но сам анализ оказыва-' ется частным случаем аритмологии, а математический детерминизм впадает в зависимость от прерывности, что меняет все господствующие представления об объяс­нении явлений и революционизирует самое понятие точности. Вот что говорит нам об этом крупнейший рус­ский математик: «Кроме анализа, в математике сущест­вует аритмология, кроме непрерывных функций—пре­рывные... Аритмологическое миросозерцание не при­нуждает нас понимать течение событий только в их роковой и необходимой последовательности... Аритмо-логический взгляд пополняет миросозерцание аналити ческое... Природа не есть только механизм, а организм, в котором действуют с напряжением всех сил самостоя­тельные и самодеятельные индивидуумы. Рядом с уни­версализмом индивидуализм имеет полное право на существование. Универсализм и индивидуализм не исключают, а дополняют друг друга... До сих пор по­лагали, что на каждый научный вопрос должен сущест­вовать только один определенный ответ, и не допускали случаев, когда могло быть несколько решений. Между тем, в аритмологии встречаются функции, обратные прерывным. Их можно назвать функциями произволь­ных величин. Они обладают свойством иметь бесчислен ное множество значений для одного и того же значения независимого переменного»5. Точность, стало быть, от­нюдь не котируется однозначностью; нам точнейшая из наук выводит возможность многозначной точности, не умещающейся в рамках анализа, точность которого механистична и безлика. Но, выходя за рамки анализа, мы сталкиваемся с понятием органической точности, берущей явление не в истине однозначного подхода, но в круге всех возможных подходов, в подвижном кон­трапункте отдельных самостоятельных и самодеятель­ных—индивидуальных!—голосов, правомерность и точ-

126

ность которых зависит от композиции, от стиля их рас­положения в круге целого.

Анализ, стало быть, генетически предваряющий синтез, логически предваряется им. С этой точки зре­ния априорность формы выказывает всю свою логиче-скую сомнительность. Ведь будучи априорной, форма должна быть условием данного; аналитика познания ν Канта утверждает такой ее статус, и в разрезе анали­тики Кант, бесспорно, прав. Но стоит лишь раздвинуть грани аналитики и охватить проблему в «началах» ее, как сама форма оказывается данностью с точки зрения первичного единства, и это радикально меняет суть де­ла. Форма в такой перспективе не определяет данное» и кантовская субординация элементов познания стано­вится координацией их. Субординация, являющая нам содержание как нечто под-лежащее и зависимое, а форму—как нечто над-лежащее и надмевающее, диа­лектически устраняется, открывая нашему познаватель­ному взору первоположенный «синтез» (кантовский «общий корень»), на фоне которого оппозиция тезиса к антитезиса выглядит в модусе не под-чиненности, а со­чиненности; в сущности, форма настолько же опреде ляет материал, насколько определяется им; в одном отношении она—причина, в обратном рассмотре—цель, и, стало быть, причина ее—материал. Легко понять, что такой подход лишает ее всяческой стабильности и незыблемости; подвижность метода вскрывает нам ее не как догмат, а как процесс. Строго говоря, то, что мы называем формой, есть не что иное, как формование6, форма как ставший продукт оказывается лишь иллю­зорной эмблемой статизации процесса, ибо подлинно форма жива лишь в метаморфозе, в превращении; вне его она лишь шлак, «сброшенная кожа», если восполь­зоваться выражением Г. Малера, рассудочная аберра­ция, уместная в «гербарии», но самозванно имитирую­щая живой цветок, жест, мимику, жизнь в конвульсиях эксперимента, производимого с помощью электричества.

Вполне понятно, что в рамках такого эксперимента вопрос о жизни становится неуместным. Реальность поглощается формой; досадный остаток (если таковой принимается во внимание) по-разному «интерпретиру­ется» экспериментатором. От этого «остатка» истово 127

отшаркивался Кант, силясь оправдать его то в презумп­ции· «als ob», то в соблазнительных аналогиях эстети- -^ ки (Кант-эстетик—лукавый и·скуситель Канта-гносео-лога; онтологические возможности кантовской эстети--ки—драматичнейший эпизод в умственной жизни вели­кого мыслителя, эпизод, сулящий ему, наконец, обла­дание Метафизикой—Брунгильдой!—и закончившийся победой... Миме, нашептывающего эстетику благора­зумные предостережения гносеолога о невозможности рациональной онтологии; освобождение Брунгильды осталось, ну конечно же, за Шеллингом, зачатом в греховной связи кантовского «критицизма» с «догма­тизмом» Плотина). Современные последователи буквы и духа Канта отделываются от этого «остатка» иначе;

наличие его, по их мнению, вызвано несовершенством научного метода, и, стало быть, мнение это—достаточ­но бодрое и оптимистическое, так как несовершенное сегодня может ведь стать совершенным завтра. Пер­спектива—скажем прямо—убийственная!