Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Лекция Гоголь.docx
Скачиваний:
4
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
100.44 Кб
Скачать

2. Раннее творчество писателя. «Вечера на хуторе близ Диканьки».

В целом творчество Н. В. Гоголя развивалось в направлении от романтизма к реализму, однако это развитие не было схематичным: романтические и реалистические тенденции тесно взаимодействовали друг с другом на всех этапах его зрелой писательской деятельности.

Первое опубликованное произведение Гоголя — поэма «Ганц Кюхельгартен» — было написано в духе романтизма и носило явно подражательный характер. Но уже во второй своей книге, сборнике «Вечера на хуторе близ Диканьки», созданном на богатом украинском этнографическом материале, проявилось характерное для Гоголя смешение романтических и реалистических красок.

  • Указанный сборник отразил романтическую мечту писателя о красоте, о простой, естественной и свободной жизни никем не угнетаемого, счастливого, преодолевающего любые препятствия человека.

  • При этом автору удалось избежать идиллически прекраснодушного изображения Украины: в его «Вечерах» предстал беспокойный и конфликтный мир, в котором звучали мотивы отчужденности личности, преступления перед соотечественниками, расторжения человеческих и природных связей.

Наблюдательность, большой запас впечатлений, знание быта, нравов провинциальной среды, ничтожного духовного прозябания послужили основой для тяжких размышлений молодого Гоголя о сущности жизни окружающих людей. В письме к приятелю Г.И. Высоцкому летом 1827 года из Нежина в Петербург он делился горестными мыслями о тяготах жизни среди «существователей», задавленный «корой своей земности».

Но не с сатиры и не с «существователей» начал он свое поприще, а с жизнерадостного, веселого изображения народной жизни, именно украинской, хорошо ему известной, во всем ее колоритном своеобразии. Первым, кто восхитился «Вечерами на хуторе близ Диканьки» (1831), был Пушкин. В 1836 году при втором издании «Вечеров...» он писал: «В «Современнике»... все обрадовались этому живому описанию племени, поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставила нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина!»

Экзотикой быта и простодушным лукавством, кажется, и исчерпываются все достоинства «Вечеров...». Веселость ради веселости, поводы так думать давал и сам Гоголь. Что же может быть другого в народно-праздничных потехах парубков, простодушной любви Грицько и Параськи, Левко и Ганны, Вакулы и Оксаны? Вмешательство черта и всякой подобной нечистой силы не составляет ничего странного в поверьях народа, так как и проделки цыгана с красной свиткой или любовное свидание поповича с Хавроньей Никифоровной.

В тогдашнюю регламентированную литературу ворвались гоголевские «Вечера...». Народ живет сам по себе, без указов, по старинным обычаям, повериям и привычкам, со своим крепко слаженным бытом, календарем, смесью обыкновенного и чудесного. Русская литература нуждалась в такой веселости, раскрепощавшей душу. «Вечера...» в обоих изданиях оказывались вызовом литературе «официальной народности», поэтому на них и обрушилась продажная журналистика.

Природа гоголевского смеха сейчас интенсивно изучается. Но некоторые ученые поддались соблазну связывать гоголевский смех с «карнавализацией», «народной смеховой культурой», о которых писал М. Бахтин в своей книге о Франсуа Рабле (1965). Все, что говорит ученый о европейских традициях в этой связи, содержательно и аргументировано. Но перенесение его последователями подходов и выводов на почву гоголевского смеха искусственно и в сущности лишает гоголевский смех его подлинных, национальных основ. Гоголевский смех состоит из многих элементов, конечно, почерпнутых, прежде всего, из площадной и балаганной народной комики, театра Петрушки, хорошо известных Гоголю с детства. Смех Гоголя включает и казуистику департаментской канцелярщины и карьеризма, тяжбы, сплетен, с приемами гротеска и гиперболы. Бахтин придавал своим выводам о творчестве Рабле универсальный характер в качестве незаменимого ключа «ко всей европейской смеховой культуре». Но самым большим просчетом концепции Бахтина является полное отрицание социальной значимости народной смеховой культуры; она нераздельна, всенародна, празднична, а сатира - «это нечто скучное, уныло назидательное». Поэтому, несмотря па усилия ученых, в частности Ю. Манна в книге «Поэтика Гоголя» (1978), применить бахтинскую «карнавализацию» к изучению поэтики Гоголя в сущности невозможно - она выводит смех Гоголя за пределы русской традиции.

Натяжка таких применений тем более несостоятельна, что опорная цитата взята из письма Гоголя о римском карнавале, свидетелем которого он был (письмо к А.С. Данилевскому, 1838 г.), то есть через много лет после выхода в свет «Вечеров...». Самый характер дурачеств Петрушки, ответная реакция ротозеющей публики - все это пронизано высмеиванием начальства, и никакого единого общенационального порыва в этом смехе кет. Была издевка, расправа, месть власть имущим в формах бесцеремонно-грубых, далеких от греко-латинских элементов эротизма, а скорее в формах богохульства и прославления вездесущего и увертливого цыгана или черта.

Здесь по сути и ради справедливости уместно напомнить о работе

Д.С. Мережковского «Гоголь и Черт» (1906), которая имеет прямое отношение к природе гоголевского гротеска, но она давно выпала из научного обращения, так как само имя Мережковского оказалось под запретом, и в советской печати если и упоминалось, то только в отрицательном значении.

В письме к С.П. Шевыреву (апрель 1847 года) Гоголь признавался: «Уже с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над Чертом». Мережковский рассуждает: «В религиозном понимании Гоголя Черт есть мистическая сущность и реальное существо, в котором сосредоточилось отрицание бога, вечное зло. Гоголь как художник при свете смеха исследует природу этой мистической сущности; как человек оружием смеха борется с этим реальным существом: смех Гоголя - борьба человека с Чертом». Следовательно, Черт вовлекается Мережковским в творческую сферу писателя, исследуется в различных применениях, дозировках и соотношениях с определенными реальными образами, в общей гоголевской концепции мира.

Черт у Гоголя, по наблюдениям Мережковского; выступает в трех ипостасях. Первая - как народное поверие, бесовская сила, постоянно вмешивающаяся в мирские дела. Таков он в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Черт здесь высмеян: Вакула совершает на нем путешествие в Петербург за черевичками для своей Оксаны. Вторая ипостась - Черт как нечто вечно отрицательное, которое сидит в нем самом, в Гоголе, и в этом смысле Гоголь всю жизнь рисовал самого себя: когда задумывал создать какой-либо образ, олицетворение порока, то старался покопаться в своей душе и всегда находил в ней нужный исходный материал. Так заявлял он сам. Перед нами - ярчайшее по искренности и парадоксальности признание. Неужели в Собакевиче или Ноздреве есть черты Гоголя? Но его признания объясняют нам последующие религиозные покаянные настроения Гоголя и уверения, что и Собакевича, и всякого другого типа можно превратить в положительного героя, достаточно прибавить к их характерам хоть одну какую-нибудь черту, способную их облагородить. Эти идеи Гоголь развивал в «Выбранных местах из переписки с друзьями». И тут Черт побеждал Гоголя.

И третья ипостась: Черт - это пошлость, которая живет в обществе - и провинциальном и столичном, бесовское начало, заставляющее людей мучить друг друга. И плодом воображения оказываются Хлестаков или Чичиков, весьма усредненные величины, приобретающие ложное величие, и Хлестаков уже кажется генералиссимусом, а Чичиков - Наполеоном.

Главный вывод Мережковского - огромной важности: определена заслуга Гоголя в мировой литературе: «Гоголь первый увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилии, не в безумных крайностях, а в слишком благоразумной середине, не в остроте и глубине, а в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей, не в самом великом, а в самом малом». Гоголь снял роскошные костюмы с Мефистофеля, с великолепных героев Байрона и показал дьявола без маски, «во фраке», как нашего вечного двойника, которого мы видим, как в зеркале. Отсюда и получается: «Чему смеетесь? Над собой смеетесь!». Поэтому Хлестаков «везде-везде». И Чичиков «везде-везде».

Гротеск - соединение естественного с неестественным. Обмирщение Черта, проделанное Гоголем, заканчивало целую эпоху возвеличенного изображения злой силы, открывало эпоху двойничества, «подпольного человека», раздвоения личности - эпоху Достоевского, Толстого, Чехова («Черный монах»).

В основе гоголевского юмора много украинских элементов. Он одинаково владеет обоими языками и для экспрессии часто прибегает к украинским интонациям, которые звучат особенно впечатляюще. Такие эмоциональные заходы, как: «Боже мой, каких на свете нет кушаньев!», «Чуден Днепр при тихой погоде!», «Макитра хвастливо выказывалась» - явно украинского характера. Да и самый зачин «Вечеров...» - предисловие пасичника Рудого Панька и сценически и фразеологически - сплошной украинизм: «Это что за невидаль: Вечера на хуторе близ Диканьки?» Что это за вечера? И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава богу! Еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарали пальцы в чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».

«Слышало, слышало вещее мое все эти речи еще за месяц! То есть, я говорю, что нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет - батюшки мои! - это все равно, как, случается, иноща зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить. Еще бы ничего, пусть уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборвавшийся мальчишка, посмотреть - дрянь, который копается на заднем дворе, и тот пристанет; и начнут со всех сторон притопывать ногами. «Куда, куда, зачем? пошел, мужик, пошел!..».

Это место у Гоголя во многом напоминает реакцию некоторых читателей на появление пушкинской поэмы «Руслан и Людмила», напоминает знаменитое суждение «Жителя Бутырской слободы» (А.Г. Глаголева) на страницах «Вестника Европы» Каченовского: «...Позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: «Здорово, ребята!» Неужели стали бы таким проказником любоваться?».

Особенно в диалогах чувствуются те же интонации хуторянина: «Скажи, будь ласков, кум! Вот прошусь, да и не допрошусь истории про эту проклятую свитку». И кум отвечает Черевику: «Э, кум! оно бы не годилось рассказывать на ночь; да разве уже для того, чтобы угодить тебе и добрым людям..,. Ну, быть так. Слушайте ж!». А вот как Хивря, до которой долетели не совсем лестные комплименты Грицько, отчитывает его: «Чтоб ты подавился, негодный бурлак! Чтоб твоего отца горшком в голову стукнуло! Чтоб он подскользнулся на льду, антихрист проклятый! Чтоб ему на том свете чорт бороду обжег!... Я не видала твоей матери, но знаю, что дрянь! и отец дрянь, и тетка дрянь!». Пока Хивря-ведьма не выговорится, она не остановится.

В следующих двух сборниках повестей, «Миргород» и «Арабески», центр тяжести художественного изображения был перенесен на мелкопоместную и чиновничью среду, на полную мелких забот и неприятностей повседневную жизнь обывателей, на чреватую катастрофами действительность, перед лицом которой терпят поражение возвышенные грезы, героические порывы и идиллические представления. Романтические темы и конфликты были здесь переведены в реалистическую плоскость, что повлекло за собой перестройку всех уровней поэтики.

Одним из высших художественных достижений Гоголя этого периода стала повесть «Шинель», в которой получила глубокую художественную и гуманистическую разработку тема «маленького человека», ставшая одной из ведущих в русской литературе.

Не становясь революционером и «вольнодумцем», Гоголь, однако, озабочен тем, чтобы принести пользу и себе, и государству. И если он нападает на правосудие, лихоимство, то не в политическом смысле, а как моралист, видящий во всех этих грехах искажение истинной натуры человека. Он сознает свой долг - оберечь заблудившихся и поставить их на стезю добродетели. Вот истинная программа Гоголя, как он ее излагает в письме к дядюшке П.П. Косяровскому из Нежина от 3 октября 1827 года (в самый разгар «дела о вольнодумстве»): «Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом, - быть в мире и не означить своего существования, - это было для меня ужасно. Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. - Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага.... В эти годы эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей».

Рылеевым он быть не хотел, но хотел быть Д.П. Трощинским (ведь этот магнат состоял одно время секретарем Екатерины Великой, затем министром юстиции). Хотел Гоголь делать добро «сверху», по мановению власти, но ничего не получилось: в департаменты даже с протекциями не принимали. Прошел никчемную службу чиновника, достигнув лишь должности столоначальника, бросил все и стал Гоголем.

С Пушкиным в «петербургском цикле» Гоголя больше всего связывали повести «Шинель» и «Записки сумасшедшего». Именно Пушкин впервые в «Станционном смотрителе» поставил тему «маленького человека», которая получила широкую разработку в последующей русской литературе. Но ближайшим, кто ее подхватил, был Гоголь.

Акакий Акакиевич Башмачкин - гораздо более забитое и безответное существо, чем Самсон Вырин. Акакий - по-гречески «незлобивый». Повесть написана как житие святого угодника, безответного, примерного, тихого. Таких «местночтимых» было много в православной русской церкви. Гоголь не выдумал Башмачкина, а взял своего «угодника» из живых наблюдений над департаментской действительностью. Много абсурдного и нелепого в жизни самых мелких по чину департаментских служителей. Они вечно должны чувствовать свое ничтожное положение в жизни, чинить перья для начальства, встречать их в передней и предупредительно кланяться. Духовные интересы титулярного советника не распространялись дальше переписки самых незначащих деловых бумаг. За неимением предметов душевной привязанности среди людей, что было непозволительной для него роскошью, у него были свои буквы-фавориты, которые он с особенным прилежанием выводил гусиным пером.

Что такое «маленький человек»? Проблема эта долго занимала всю русскую литературу. Ведь речь всегда шла о чиновниках последних разрядов по табели о рангах, которые плохо ли, хорошо ли все же не принадлежали к податным сословиям и выглядели «господами» в глазах крестьян-хлеборобов. Именно эти последние были самыми «маленькими» и, казалось, на них прежде всего должно быть обращено милосердие литературы. В принципе так и получилось. Уже в 1846 году выходит повесть «Деревня» Д.В. Григоровича, а через год - прославившая его повесть «Антон Горемыка». В том же 1847 году начался знаменитый цикл очерков «Записки охотника» И.С. Тургенева - классическое произведение о «меньшом брате», русском крестьянине. Но перед тем, как дойти до корня в разработке темы «маленького человека», русская литература в ее лучших представлениях сумела распространить свой гуманистический пафос, свое сочувствие на разночинца, чиновника. Боль о человеке коснулась тех слоев, которые были между дворянством и народом. И эта табель наглядно указывала на низшие ступени и, изучив структуру русского общества и сострадая чужому горю, унижению и оскорблению человека, русская литература «нагибалась», прежде всего, к этим слоям. Вспомним, как Пушкин отсылает читателя к его собственной совести, когда затрагивает вопрос, избивают ли путешествующие господа «истинного мученика четырнадцатого класса», станционного смотрителя, едва огражденного от побоев своим чином. Мужика-ямщика, возницу седок-господин (не говоря уже о фельдъегере) дубасил по голове и по плечам чем попало, только бы он скорее гнал лошадей. На теме «маленького человека» русская литература училась демократическому гуманизму, расширяла и углубляла в себе это новое важное качество.

А пока мелкий чиновник, с невыразительной фамилией - Башмачкин, обижаемый сотрудниками присутственного места, возмечтал сшить себе новую шинель, так как старая совершенно развалилась, а шутить с петербургскими морозами нельзя. Безмерно был счастлив Акакий Акакиевич, когда шел на службу или обратно домой в теплой шинели и чувствовал себя человеком. Но однажды случилось горе: в сумерках его раздели воры, отняли шинель. И содержание повести в дальнейшем оказываются мытарства Акакия Акакиевича в поисках правосудия и справедливости по квартальным, частным приставам, надзирателям. Он по подсказке обратился к одному «значительному лицу». Это лицо совсем недавно было незначительным. Но генеральский чин совершенно лишил его всего человеческого. «Строгость, строгость и - строгость», - говаривал он обыкновенно всем, и у него вдруг появились какие-то солидные, величественные движения и что-то значительное в лице. Всякий, кто чуть был чином пониже его, раздражал его: «Как вы смеете? знаете ли вы, с кем говорите? понимаете ли, кто стоит перед вами?» Поток таких выговоров обрушился на оробевшего Акакия Акакиевича. Он не мог перенести этого кошмара, обвинений в буйстве и, бог знает, еще в чем. Акакий Акакиевич, придя домой, испустил дух. И Петербург остался без Акакия Акакиевича.

Впрочем, это не совсем верно. Главная идея повести «Шинель» - не бедность, как таковая, зависимость, унизительное положение, а само достоинство, которое не признают чинодралы в людях, сознательно подавляющие в самих себе все человеческое. Ведь «значительное лицо» (имя и фамилия его обойдены) и после распекания Акакия Акакиевича, когда тот ушел, совершенно уничтоженный, чувствовал в душе своей что-то вроде сожаления. Сострадание было ему не чуждо, как и другие добрые движения души, но «чин» весьма часто мешал им обнаруживаться. Более того, Акакий Акакиевич каждый день стал вспоминаться ему. А когда «значительное лицо» послало чиновника наведаться, как он там, Акакий Акакиевич, и когда «значительному лицу» донесли, что Башмачкин скоропостижно, в горячке умер, тут уж «значительное лицо» поразилось не на шутку и весь день был не в духе, слыша упреки совести. Тут мы можем сами применить выражение Гоголя: подобное со «значительными лицами» «редко, но бывает».

Фантастическое окончание «Шинели» приобретает двухвариантное развитие. Исследователи не замечают этого раздвоения. Получается, что безропотный Акакий Акакиевич, не имевший силы мстить своим обидчикам при жизни, посмертно по ночам появляется в виде призрака у Калинкина моста в мундире чиновника, ищущего какую-10 утащенную шинель и под этим предлогом «сдирающий со всех плеч» всякие шинели, «не разбирая чина и звания». Эта история подается Гоголем, как одна из тех, которых всегда много в большом городе. Город обычно питается слухами о реальных и фантастических событиях: в них непременно замешаны квартальные надзиратели, будочники, очевидцы, которые будут божиться, что мертвеца видели своими глазами, но всегда какая-нибудь неожиданная случайность или страх помешали досконально разглядеть привидение. В первой версии у Гоголя есть намек на идентификацию мертвеца-грабителя с Акакием Акакиевичем, но это, однако, ничем другим не подтверждается. Наслаиваются на эту версию и другие россказни, изобилующие подробностями, не подтверждающими, что грабитель-мертвец - именно Акакий Акакиевич. Полиция тоже была «хороша»: ей вменено «поймать» мертвеца во что бы то. ни стало, «живого» или «мертвого». Будочник в Кирюшкином переулке уже схватил было мертвеца за ворот на самом месте злодеяния, когда тот покушался сдернуть фризовую шинель с прохожего. Подозвал будочник на помощь двух своих товарищей, да вот беда: им поручил держать вора, а сам полез за табаком, чтобы освежить нос. Мертвец чихнул так сильно, что забрызгал всем троим глаза - тут и след его простыл. Эта версия могла сто раз повторяться, обрастать подробностями - такова природа слухов. Несомненно, она дошла и до «значительного лица» и где-то залегла в его сознании, хотя он далек был от мысли, что мститель-мертвец ищет его. Успокаивало то, что шинели сдираются со всякого встречного, любого звания и чина.

Г.П. Макогоненко оспаривает прямолинейную трактовку «взбунтовавшегося» Башмачкина, тему «возмездия» (М.Б. Храпченко и др.), даже сознательно задуманной мести: «Я не посмотрю, что ты генерал, - вскрикивал он иногда голосом таким громким. - Я у тебя отниму шинель» (текст из первой редакции эпилога, изъятый автором по цензурным соображениям). Тут уже недалеко и до сближения «бунта» Евгения в «Медном всаднике» с «бунтом» Башмачкина. «Маленькому человеку» свойственно не только чувство бессилия, но и дух протеста, вырывающийся наружу в момент катастрофических потрясений. Оспаривающие прямолинейную трактовку «протестующего начала» у Гоголя-сатирика все же считают, что Гоголь в финале повести раскрыл «мщение генералу», которое в сцене сдергивания Акакием Акакиевичем шинели со «значительного лица достигает своего апогея. Итак, «бунт», «мщение» наличествуют у Акакия Акакиевича - раба, при жизни не помышлявшего ни о чем подобном. Фантастика нужна лишь для проявления этой крамольной: идеи.

Но исследователи не придают должного значения развиваемой Гоголем версии фантастического происшествия, связанного с психологическим состоянием самого «значительного лица». Гоголь даже подчеркивает переход от версии к версии. Рассказав о случаях У Калинкина моста и немалых страхах, которые они породили в людях, Гоголь совершает следующий поворот в повествовании: «Но мы однако же совершенно оставили одно значительное лицо, который по-настоящему едва ли не был причиною фантастического направления, впрочем, совершенно истинной истории». Нельзя согласиться с Г.М. Фридлендером, будто венчающий повесть фантастический эпизод посмертного появления героя и его встречи со «значительным лицом» внешне никак не подготовлен предшествующим, выдержанным в чисто бытовом плане рассказом о жизни и смерти Акакия Акакиевича. В действительности же вся повесть построена в расчете на этот заключительный эпизод и художественно подготовляет его.

Придерживающийся более осторожной точки зрения насчет «бунта», «протеста», «возмездия» Г.П. Макогоненко совершает другую ошибку - вопреки тексту повести считает, что Акакий Акакиевич вообще не сдергивает шинель с плеч «значительного лица»: «этого сдергивания у Гоголя нет». Ниже мы приведем текст, из которого видно, что Акакий Акакиевич и грозится, и все же «сдергивает» шинель, но весь вопрос в том, как он это делает. А на это-то исследователи почти не обращают внимания.

Что же происходит на самом деле в финале «Шинели» по нашей версии? «Значительное лицо», испытывавшее некоторые укоры совести, решило рассеяться в дружеской компании, выпило два стакана шампанского и поехало не домой, а к одной знакомой даме, Каролине Ивановне (отдаленнейший намек на публичный дом).

Сначала все шло хорошо: теплая шинель грела, в санях было уютно и приятно. Но вот поднялся порывистый ветер, он так и «резал в лицо, хлобуча, как парус, шинельный воротник, или вдруг с неестественною силою набрасывая ему его на голову». (Вот оно уже началось «само собою» «сдергивание шинели».) «Значительное лицо» только и знало, что «выкарабкивалось» из завертывавшегося шинельного воротника. А дальше процитируем Гоголя пространно, ибо тут каждая деталь говорит о том, что все фантастическое происходит от испуга самого «значительного лица», в его воображении и, хотя призрак будто бы сдергивает шинель, в сущности же, во искупление своей вины, «значительное лицо» само отдает шинель обиженному чиновнику. Это в точности соответствует концепции Гоголя, противника «бунтов» и «мщений» и ратоборца за нравственное перерождение людей, исправление ими собственных пороков.

Итак, финал происходит посреди порывов ветра, шевелившего шинельный воротник хозяина, находившегося в подпитии: «Вдруг почувствовал значительное лицо, что его ухватил кто-то весьма крепко за воротник. Обернувшись, он заметил человека небольшого Роста в старом поношенном вицмундире, и не без ужаса узнал в нем Акакия Акакиевича. Лицо чиновника было бледно, как снег, и глядело совершенным мертвецом. Но ужас значительного лица превзошел все границы, когда он увидел, что рот мертвеца покривился и, пахнувши на него страшно могилою, произнес такие речи: «А! так вот ты, наконец! наконец, я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек - отдавай же теперь свою!» Бедное значительное лицо чуть не умер... Он сам даже скинул поскорее с плеч шинель свою и закричал кучеру не своим голосом: «пошел во весь дух домой!»

С этого момента совершенно переменилось «значительное лицо», узнать его было нельзя: не выговаривал подчиненным, словом, стал человеком. Прекратилось и появление чиновника-мертвеца. Только некоторые люди все еще не успокаивались и поговаривали, что в дальних частях города иногда показывается чиновник-мертвец. Но это уже были явно остаточные слухи.

Достоевскому приписывают слова: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Мысль очень верная, хотя именно таких слов Достоевский никогда не говорил. Это был общий глас среди русских литераторов, его слышал и закрепил в одной из своих работ о русской литературе Мелькиор де Вогюэ, долгое время проведший в России как сотрудник французского посольства. Но о себе лично Достоевский мог бы с полным правом сказать, что он весь «вышел» из гоголевских «Записок сумасшедшего». Конечно, «Записки сумасшедшего» можно также, выпрямляя Гоголя, представить в качестве острой сатиры, разоблачающей несправедливость и фальшь николаевской действительности. Повесть находится в русле многочисленных романтических повестей 30-х годов: «Блаженство безумия» Н.А. Полевого, «Страшное гадание» А.А. Бестужева-Марлинского и др., в которых сильно развит фантастический элемент. Этот элемент призван был приподнять над действительностью романтического героя, чаще всего художника, музыканта.

У Гоголя в «Записках сумасшедшего» есть мотив о «маленьком человеке», блестяще разработанный в «Шинели». Но, в отличие от Акакия Акакиевича, герой этот более ранней повести чиновник Поприщин не хочет мириться со своей жалкой участью - чинить перья директору, ютиться в углах какого-нибудь «дома Зверькова», у Кукушкина моста, куда может вместиться целая губерния: «сколько кухарок, сколько поляков! А нашей братьи, чиновников, как собак, один на другом сидит». Он честолюбив, этот Поприщин, но умеет вовремя себя осаживать: «Ничего, ничего, молчание!» Он посмел даже в свои сорок лет влюбиться в директорскую дочку. Произошла стычка с начальником отделения, наверное, тот из зависти обрушился на Поприщина: смеет волочиться за директорскою дочкою. «Да я плюю на него! Я дворянин, что ж, и я могу дослужиться». Перестали замечать друг друга на службе, перестали кланяться. Однажды У модного магазина Поприщин увидел, как из директорской кареты выпорхнула, словно канарейка, директорская дочка: «Господи боже Пропал я, пропал совсем!» Поприщин давно ведет себя повышенно-эмоционально. Начальник отделения уже говорил ему: «Что это у тебя, братец, в голове всегда ералаш такой!» Буквы, числа, номера путает. Это он, конечно, говорил все от зависти.

Мы несколько нарушаем хронологию появления повестей. Кажется, в отдельных случаях это допустимо. По логике, в «Записках сумасшедшего» гораздо большее, чем в «Шинели», получили развитие идеи протеста, амбициозность «ветошки»-чиновника. Вспомним, что в сознании Макара Девушкина из «Бедных людей» Достоевского в расчет берутся тоже не хронология, а сила и тип протеста: Девушкин ставит пушкинского Самсона Вырина выше Акакия Башмачкина.

Гоголь вводит в повествование чисто фантастический, а по существу гротесковый элемент: переписка двух собачек Меджи и Фидель, Меджи - собачка хозяйской дочки, страшно много знает ее секретов. Поприщин, как он сам говорит, с недавнего времени начал слышать и видеть такие вещи, которые никто еще не видывал и не слыхивал. Он прислушивается к тому, что говорят собачки, тайно читает их переписку - все это, конечно, эманации, игра воображения. Прочел, что собачки нелестно отзываются о нем. «Мне бы хотелось знать, отчего я титулярный советник, почему именно титулярный советник». И вот Поприщин вообразил себя испанским королем - газеты писали о событиях в Испании. Свободным оказался престол, отчего бы его и не занять. Усугубляется умопомешательство еще и от того, что Софи, дочь директора, выходит замуж за камер-юнкера, Меджи явно для себя предпочитала бы Трезора. Фу, какая дикая чушь.

Наступил день величайшего торжества для Поприщина, а на самом деле - полного сумасшествия: «В Испании есть король. Он отыскался. Этот король - я». Но с этого момента датировки его Дневниковых записей закувыркались, приобрели бредовый характер: «год 2000-й, апреля 43 числа». Он и под бумагами директора стал черкать свою подпись: «Фердинанд VIII». А в некоторый день, который не имел числа, прогуливался инкогнито по Невскому, когда проезжал государь-император. Весь город снял шапки, Поприщин тоже сделал снисхождение, но не подал вида, что он испанский король: «нужно еще представиться ко двору». Вместо двора он попадает в дом сумасшедших, но иногда воображает, что он в Испании. Людей с выбритыми головами принимал за капуцинов и доминиканцев. Врач, который лечит его холодной водой, - адская процедура представляется ему «великим инквизитором» (тут Гоголь дарит Достоевскому грандиозную идею о Великом инквизиторе), заслоняющим собой естественные права людей. И Поприщин озадачен: Только я все не могу понять, как же мог король подвергнуться Инквизиции?» Это все - козни Франции и особенно бестии Полиньяка. Но его самого водят на помочах англичане. Англичанин везде юлит: большой политик: «Это уже известно всему свету, что когда Англия нюхает табак, то Франция чихает».

Итак, все права на лучшую жизнь перекрыты. Собаки - и те смеются над титулярным советником. Но не так-то прост титулярный советник: у него могут быть непомерные амбиции. Тут мало сказать: перед нами - острая сатира, разоблачающая несправедливость и фальшь тогдашних общественных отношений. Перед нами что-то большее. Сумасшествие - хорошее прикрытие для Поприщина, чтобы резко говорить правду о своеволии чина и капитала. Все это так. Но далеко залетела фантазия мелкого чиновника, это все под стать только сумасшедшему. В реальной жизни ему всякая мечта противопоказана. Фантастика и гротеск подводят нас к душераздирающей развязке. Инквизиторские мучения всю жизнь претерпевает «маленький человек», и он молча их переносит. Но вот перед нами - больной, юродивый, блаженный. Они-то на Руси, как известно, и выговаривали даже царям святую правду. Последнее обращение Поприщина - к родине, родной матери, полное горечи и безнадежности. Под датой, когда и год, и месяц, и число» перекувырнулись и понять их нельзя. Значит, мучения совершаются всегда, им нет числа. Перед нами - словно выкрик, долетевший из Мертвого дома, за всю Россию. «Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучают меня? Чего хотят они от меня бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею. Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя и все кружится предо мною. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых как вихорь коней!... Дом ли то мой синеет вдали? мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! Ему нет места на свете! его гонят! Матушка! пожалей о своем бедном дитятке!..»

Повесть эта - со стереоскопическим эффектом, самая радикальная из гоголевских сатир. «Записки сумасшедшего» были сочувственно встречены критикой, в особенности Белинским, который оценил и размах содержания, и роль фантастики, и психологическую глубину, и общественную направленность повести.

Поприщин - мечтатель в ненормальном состоянии, но ясновидящий и праведный. Гоголь призывает не к «бунту» против существующих порядков, а к человеческой справедливости, милосердию со стороны власть имущих, которые в погоне за чинами не должны забывать о человеке в подопечном и в самом себе.

Писательское призвание давало о себе знать. Не становясь сатириком в прямом смысле слова, а оставаясь моралистом, исправителем нравов, Гоголь накапливал горькие наблюдения над общественным устройством, и социальность в его суждениях все отчетливее проявлялась в открытой и желчной форме. С большой злостью пишет он Погодину в 1833 году: «Чем знатнее, чем выше класс, тем он глупее. Это вечная истина! А доказательство в наше время». Все чаще в сознании Гоголя возникают рядом веселое и грустное, утверждение и отрицание. В художественных средствах он - приподнятый романтик, но и дотошный копировальщик действительной жизни (вспомним знаменитое описание «миргородской лужи»). Со страшным диссонансом ставятся рядом героически-дерзновенные народные поверья, вмешательство в жизнь нечистой силы и ничтожное, лишенное элементарного смысла существования все тех же «коптителей неба», обывателей, чиновников и помещиков, которых он хорошо знал еще в Нежине.