
- •Н.М.Пирумова социальная доктрина м.А.Бакунина введение
- •Философия и революция
- •1. Философские интересы молодого бакунина
- •2. Бакунин — революционный демократ 40-х годов
- •Социальные воззрения и тактика бакунина в 50-х — начале 60-х годов
- •1. Ссылка
- •2. В кругу «колокола»
- •Формирование анархистской доктрины м. А. Бакунина
- •1. Круг идейных влияний
- •2. Философское обоснование бакуниным главных положений антигосударственности
- •Русская революция в программе и тактике бакунина конца 60-х — начала 70-х годов
- •1. Бакунин и «народное дело»
- •2. Программные вопросы полемики бакунина с герценом
- •3. Деятельность бакунина и огарева совместно с нечаевым в 1869 — первой половине 1870 г. Программные требования в прокламациях бакунина этого периода
- •4. Письмо бакунина нечаеву от 2-9 июня 1870 г. И обстоятельства их разрыва. Анализ первой «русской программы»
- •Исторические судьбы бакунизма в россии в 70—80-е годы XIX в.
- •1. Бакунизм и революционная практика русских революционеров в конце 60-х — в 70-е годах
- •2. Бакунизм в программных построениях русских революционеров 70-х годов
- •3. Бакунизм в освободительном движении конца 70-х — 80-х годов
- •Заключение
Социальные воззрения и тактика бакунина в 50-х — начале 60-х годов
1. Ссылка
«Исповедь». — Тактика в отношении сибирской администрации. — Амурская проблема. — Связи Бакунина в Томске и Иркутске. — Проблема областничества. — Побег Бакунина в оценке современников и в литературе
Масштабные планы, с которыми Бакунин покинул арену политической борьбы и которые сохранил в годы заключения, требовали свободы действий в условиях европейской действительности. Целеустремленность была одной из характерных его черт. Все, что он делал, говорил, писал в годы тюрем и ссылки, он подчинил одному — своим революционным замыслам. Этой же цели служила его «Исповедь», написанная по предложению царя в июле — августе 1851 г. в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
Рассказывая впоследствии о своем согласии писать, он говорил Герцену: «Я подумал немного и размыслил, что перед juri, при открытом судопроизводстве, я должен был бы выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог без стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился и написал в самом деле род исповеди, нечто вроде ,,Dichtung und Wahrheit"»* (1).
* «Вымысел и правда».
Содержание «Исповеди» рассказывал он и М. П. Сажину. Полный текст этого документа был обнаружен в архивах III отделения только после революции и опубликован в 1921 г. Сразу же вокруг этого вопроса возникла полемика. Многие упрекали Бакунина в покаянии перед царем, обвиняли в разочарованности и отказе от борьбы. Увидел это и В. Полонский.
Ю. Стеклов отнесся к вопросу иначе. Он решил, что ото была попытка обмануть царя, предпринятая Бакуниным с надеждой на освобождение. Примерно ту же точку зрения высказывал Сажин в беседе с Полонским: «Он непрерывно думал о том, как бы найти способ к освобождению. Вдруг к нему является Орлов и говорит, что Николай просит его написать "Исповедь". У Бакунина мелькнула мысль, не это ли есть путь к свободе» (2).
Полемика вокруг «Исповеди» продолжается и в паше время. Обвиняют Бакунина те, кто проецирует последующий конфликт его с Генеральным советом Интернационала па всю его предшествующую жизнь. За подписью «кающийся грешник» они не видят реального содержания этого интересного и важного документа (3), не видят и личности Бакунина, названного А. Блоком «одним из замечательных распутий русской жизни» (4). Говоря о поступках революционера, «около которых спорят и горячатся, склоняясь то к осуждению, то к оправданию», поэт замечал, что «мы, уж наверное, можем забыть мелкие факты этой жизни во имя ее искупительного огня» (5). Соглашаясь с Блоком, историк, однако, не должен проходить мимо анализа весьма примечательного произведения Бакунина, которое следует рассматривать в контексте его воззрений и тактики.
Сложность документа прежде всего в его двухплановости. «Вымысел и правда» — в этих словах Бакунина, пожалуй, и есть ключ к пониманию смысла «Исповеди». Правда здесь явно превалирует. Правдив в целом весь рассказ о действиях самого «кающегося грешника». Что еще важнее, правдивы и искренни места о революции во Франции, о «благородных увриерах», в которых так много «самоотвержения, столько истинно трогательной честности, столько сердечной деликатности»; о положении России, ее внутренней и внешней политике. «Когда обойдешь мир, везде найдешь много зла, притеснений, неправды, а в России, может быть, более, чем в других государствах. Не от того, чтоб в России люди были хуже, чем в Западной Европе; напротив, я думаю, что русский человек лучше, добрее, шире душой, чем западный; но на Западе против зла есть лекарство: публичность, общественное мнение, наконец, свобода, облагораживающая и возвышающая всякого человека. Это лекарство не существует в России. Западная Европа потому иногда кажется хуже, что в ней всякое зло выходит наружу, мало что остается тайным. В России же все болезни входят внутрь, съедают самый внутренний состав общественного организма. В России главный двигатель — страх, а страх убивает всякую жизнь, всякий ум, всякое благородное движение души... Русская общественная жизнь есть цепь взаимных притеснений. Хуже же всех приходится простому народу, бедному русскому мужику, который находится на самом низу общественной лестницы, уже никого притеснять не может и должен терпеть притеснения от всех по этой русской же пословице: "Нас только ленивый не бьет"» (6).
Сказав о взяточничестве и продажности всего бюрократического аппарата и вместе с тем о страхе чиновничества перед царем, Бакунин продолжает: «Один страх не действителен. Против такого зла необходимы другие лекарства: благородство чувств, самостоятельность мысли, гордая безбоязненность чистой совести, уважение человеческого достоинства в себе и других и, наконец, публичное презрение ко всем бесчестным, бесчеловечным людям, общественный стыд, общественная совесть! Но эти качества... цветут только там, где есть для души вольный простор, не там, где преобладают рабство и страх; сих добродетелей в России боятся не потому, чтоб их не любили, но опасаясь, чтоб с ними не завелись и вольные мысли...» (7).
Отрывки эти, которые можно умножить, напоминают скорее публицистическую статью, предназначенную для бесцензурной печати. Но это все правда «Исповеди». «Вымысел» представлен в основном двумя линиями: антинемецкой (или вообще антиевропейской) и панславистской. За подобные места действительно можно упрекнуть Бакунина, хотя тут же следует отдать должное его проницательности. Расчет его верен. Критика развращенности и безверия на Западе импонировала Николаю.
«Разительная истина» — написал он на полях против этого места. Меньший успех вызвали призывы Бакунина к царю возглавить славянское движение, объединить всех славян под своей эгидой. Этот ход вызвал лишь ироническую реплику Николая: «Не сомневаюсь, т. е. я бы стал в голову революции славянским ,,Mazaniello", спасибо!» (8).
Характерен тон, в котором Бакунин как бы ведет беседу с Николаем. «Я думаю, что в России, более чем где, будет необходима сильная диктаторская власть, которая бы исключительно занялась возвышением и просвещением народных масс, — власть свободная по направлению и духу, но без парламентских форм; с печатанием книг свободного содержания, но без свободы книгопечатания; окруженная единомыслящими, освещенная их советом, укрепленная их вольным содействием, но не ограниченная никем и ничем» (9).
Эта схема власти просвещенного абсолютизма тоже относится к области вымысла, но звучит она как совет царю. Подобных приемов в «Исповеди» много. Бакунин, как всегда, поучает и проповедует. Проповедует как там, где говорит правду, так и там, где прибегает к вымыслу. И тот и другой жанры в «Исповеди» чередуются. Вымысел нужен ему для того, чтобы прикрыть правду. В целом же, чтобы это уникальное произведение имело действительно вид «Исповеди», нужны были и прямые тексты. И эта форма была соблюдена Бакуниным. Но раскаяние было формальным. Сохранившаяся революционность Бакунина видна из последующих его писем к родным из крепости.
Для Бакунина в тех конкретных условиях, «во власти медведя», это была именно тактика. Многие историки подобную тактику сочли унизительной для революционера. Но они не учитывали, что, приняв условно форму покаяния, Бакунин спас свою честь революционера другим бесспорным способом: он никого не скомпрометировал. «Ведь на духу никто не открывает грехи других, только свои... нигде я не был предателем... И в Ваших собственных глазах, государь, я хочу быть лучше преступником, заслуживающим жесточайшей казни, чем подлецом» (10).
Он хотел бороться дальше. Не жить просто, а именно бороться. Для получения хоть малейшей надежды на возможность свободы, равносильной для него с борьбой, он пошел на хитрость, но не на предательство. Царь нашел «Исповедь» «любопытной и поучительной», но был недоволен, не найдя нужных ему сведений о связях Бакунина. В числе других сановников экземпляр рукописи был направлен председателю Государственного совета А. И. Чернышеву. По прочтении последний писал А. Ф. Орлову: «Чтение ее произвело па меня чрезвычайно тягостное впечатление. Я нашел полное сходство между "Исповедью" и показаниями Пестеля печальной памяти, данными в 1825 г., то же самодовольное перечисление всех воззрений, враждебных всякому общественному порядку, то же тщеславное описание самых преступных и вместе с тем нелепых планов и проектов, но ни тени серьезного возврата к принципам верноподданного — скажу более, христианина и истинно русского человека» (11).
Еще из крепости Бакунин сообщал родным, что тюрьма нисколько не изменила его прежних убеждений. «Напротив, она сделала их более пламенными, более решительными, более безусловными, чем прежде, и отныне все, что остается мне в жизни, сводится к одному слову: свобода» (12).
Из Сибири он писал Герцену, что в заключении он желал только одного — «не примириться... не измениться... сохранить до конца в целости святое чувство бунта» (13).
Рассматривая его жизнь в Сибири, следует иметь в виду, что она в новых условиях была для него лишь продолжением тюрьмы.
После того как большая часть пути к свободе была пройдена, ссылка не представлялась Бакунину непреодолимым препятствием. Именно поэтому спустя четыре месяца после прибытия в Томск, в августе 1857 г., начал он хлопоты о поступлении на службу, дающую право разъезжать по Восточной Сибири (14). Ориентация на Восток как путь к освобождению была для него наиболее реальной.
Настойчиво добиваясь разрешения, он подчинял этой цели все другие обстоятельства. Тактика формальных компромиссов, принятая в крепости, продолжалась. Для усыпления бдительности местной администрации он творил легенду о собственной благонадежности.
Одновременно с размышлениями о нелегальных возможностях освобождения Бакунин вскоре получил основания надеяться и на легальный путь — через генерал-губернатора Восточной Сибири Н. Н. Муравьева, с которым находился в дальнем родстве (15). Об отношениях этих людей написано немало. Большинство авторов (и прежде всего Вяч. Полонский и Ю. М. Стеклов) разоблачали колонизаторскую, самодержавную политику Муравьева и обвиняли Бакунина в ее поддержке и защите (16).
Противоположную точку зрения высказывал Б. Г. Кубалов, пытавшийся дать объективный анализ деятельности Муравьева и аргументирование представить увлечение Бакунина. Однако работа Кубалова, посвященная II. Н. Муравьеву-Амурскому, опубликована не была (17), а вопрос о его личности, о его политике в Восточной Сибири до настоящего времени остается неисследованным. Мы обращаемся к нему постольку, поскольку он связан с положением Бакунина в ссылке. Сам факт родства, от которого всесильный правитель огромного края ничуть не отказывался, с самого начала ставил Бакунина в относительно благоприятные условия. Сравнительно быстро (через два года) он смог добиться службы, связанной с передвижениями по Сибири. Надо заметить, что большого исключения для Бакунина Муравьев не делал. Он вообще поддерживал многих политических ссыльных.
После заключения Айгуньского договора (май 1858 г.), по которому к России был присоединен Амурский край, Муравьев обратился к шефу жандармов В. А. Долгорукову с просьбой ходатайствовать перед Александром II о лучшей для него награде, — прощении и возвращении прежних прав состояния государственным преступникам Н. А. Спешневу, Ф. Н. Львову, М. В. Буташевичу-Петрашевскому и М. А. Бакунину. Необычное ходатайство это не было удовлетворено, но в марте 1859 г. Муравьеву удалось перевести Бакунина в Иркутск. Сюда он попал в разгар бурной борьбы по вопросу об экономическом значении Амура.
Необходимость освоения берегов реки и эффективность судоходства по ней, казалось бы, не должны были вызывать возражений. Но вопрос этот был связан с проблемой заселения необжитых мест. Вольнонародная колонизация не могла в конце 50-х — начало 60-х годов дать нужных результатов. Муравьеву приходилось действовать часто варварскими методами. Активную борьбу против этих методов и против заселения Амура вообще развернул ссыльный декабрист Д. И. Завалишин, несколько позднее поддержанный М. В. Петрашевским. На страницах «Морскою сборника» Завалишин печатал статью за статьей, в которых в самых мрачных тонах изображал политику Муравьева, называл Амур «язвой России».
Позицию популярного либерального издания, каким был «Морской сборник», разделяли в амурском вопросе многие столичные издания. Фигура Муравьева не пользовалась признанием ни в обществе, ни в правительственных кругах, где его, не без участия Долгорукова, называли «красным генералом», а после его дипломатических успехов в известной мере стали бояться. В III отделение из Иркутска шли доносы о намерении Муравьева создать «Соединенные Штаты Сибири» (18).
Муравьев был выдающимся деятелем, но власть его была деспотична. Однако Бакунин примкнул к позиции генерал-губернатора, и, очевидно, не только из соображений пользы для своего дела. Губернаторская «партия» объединила деловых людей. «Слова в России действуют на меня как рвотное, — писал Бакунин Герцену: — чем эффективное и сильнее, тем тошнее. Верить должно только тому, в ком есть залог, что слово его перейдет в дело» (19). Освоение Амура, отстаивание его в правительственных кругах и в общественном мнении, по справедливому мнению Бакунина, было делом Муравьева.
Политическое кредо самого Муравьева имело, по существу, мало общего с теми воззрениями, которые ему приписывал Бакунин. По крайней мере он не разделял бакунинского федерализма, «восстановления и освобождения Польши», не был «другом венгерцев», не хотел «безусловного и полного освобождения крестьян с землею» (20). Все эти мысли приписывал ему Бакунин основании разговоров, которые сам вел в его обществе, и на сильном желании видеть в лице этого умного и волевого человека своего единомышленника.
В действительности Муравьев хотел иного, а именно сочетания сильной правительственной власти с рядом реформ, представляющих возможность более свободного экономического развития страны. Эту часть его программы Бакунин в письме к Герцену передавал, хотя и утрированно, но по основной тенденции, очевидно, верно. Перечисляя желаемые Муравьевым реформы в области судопроизводства, самоуправления, народного образования, Бакунин писал, что в высшей административной сфере он хочет «уничтожения министерств (он — отъявленный враг бюрократии, друг жизни и дела) и на первых порах не конституции и не болтливого дворянского парламента, а временной железной диктатуры... Он не верит не только в московских и петербургских бояр, но и дворян вообще как в сословие и называет их блудными сынами России... Он не ждет добра от дворянско-бюрократического решения крестьянского вопроса, он надеется, что крестьянский топор вразумит Петербург и сделает возможною ту разумную диктатуру, которая, по его убеждению, одна только может спасти Россию, погибающую ныне в грязи, в воровстве, во взаимном притеснении, в бесплодной болтовне и в пошлости... Диктатура кажется ему необходимою и для того, чтобы восстановить силу России в Европе» (21).
Диктатуру, как видно из этого текста, Бакунин называет «разумною», и она не вызывает его возражений. Подобные мысли для него естественны. Ведь в плане Богемской революции (см. гл. 1) намечалось временное революционное правительство, облеченное «неограниченной диктаторской властью» (22). Сильная личность «красного генерала» лишь импонировала настроениям самого Бакунина. Различия между надеждой на «крестьянский топор» демократов и аристократической оппозицией Муравьева, видевшего в угрозе «топора» средство для еще большего укрепления самодержавной власти, он первое время не замечал.
Сыграло здесь определенную роль и увлечение Муравьевым, который «гениальною простотой своею» напоминал ему Петра I. Впрочем, и другим достоинствам своего кумира Бакунин уделил немало места, выделяя особенно его несомненные заслуги в амурском деле. «Сибирь, — писал он, — впервые осмыслилась Амуром. Но есть ли это великое дело и кто может высчитать его результаты?» (23). Слова эти свидетельствуют о глубоком проникновении Бакунина в суть амурской проблемы.
Особое значение имел еще один неожиданный, но характерный для того времени аспект амурского вопроса — его связь с построениями областников.
* * *
Пребывание Бакунина в Томске совпало со временем зарождения сибирского областничества. И хотя в 1859 г. — начале 60-х годов Г. Н. Потанин и Н. М. Ядринцев разрабатывали его теорию в сибирском кружке в Петербурге, но областнические идеи обсуждались еще до их отъезда и позже как в Томске, так и в Иркутске в тех кругах, где бывал Бакунин.
Реальных фактов, подтверждающих связь Бакунина с формированием взглядов сибирских областников, немного. В числе их признание Потанина в одном из вариантов его воспоминаний о том, что его отношения с Бакуниным были подобны тем, которые имеет «пламенно преданный ученик к учителю» (24).
Следует иметь в виду, что Бакунин, как человек добрый, отзывчивый, принял горячее участие в судьбе 24-летнего отставного поручика. С трудом добившись освобождения от службы, Потанин был полон желания продолжить свое образование в столичном университете, но не имел на то никаких средств. Бакунин собрал 100 рублей среди знакомых, посодействовал бесплатному путешествию Потанина (при караване с серебром), снабдил его рекомендательными письмами к своим родным и, что более важно, к М. Н. Каткову. Охарактеризовав достоинства «сибирского Ломоносова», он писал: «Надеюсь, любезный Катков, помня наше древнее московское участие ко всему, что стремится к лучшему и высшему, Вы примете в нем участие, и сколько будет возможно, поможете ему советом, рекомендациями в Петербурге и делом, т. е. денежным сбором, который, вероятно, окажется необходим, потому что у него денег нет ни гроша» (25). Катков действительно хорошо встретил будущего ученого и помог в его устройстве.
До своего бегства из Сибири Бакунин в случае оказии писал Потанину. Так, в августе 1860 г. последний сообщал Н. С. Щукину, что «письмо Михаила Александровича попало к Кавелину, а он, боясь III отделения, спрятал его в книгу и не может найти» (26). Не без протекции Бакунина появилась в «Колоколе» (лист 72, 1 июня 1860 г.) анонимная статья Потанина «К характеристике Сибири» (27), разоблачавшая генерал-губернатора Западной Сибири Гасфорда и противопоставлявшая ему Муравьева.
Но вернемся к вопросу возможного влияния Бакунина на областническую теорию. В 1860 г. он писал Герцену о своей пропаганде в Сибири «славянской федеративной политики». Именно с этими идеями оставил он политическую аренду, именно о них размышлял в заключении, и естественно, что они стали предметом его разговоров в Томске и Иркутске.
Понятия федерализма и областничества различны. Теория Бакунина была масштабна. Она исходила их посылки революционного преобразования стран и народов, которые объединятся на федеративных началах. Областничество же возникло как направление общественной мысли, отстаивающее интересы Сибири как определенного экономически самостоятельного целого. Оно объединяло как демократически, так и либерально настроенных деятелей. Неразвитость общественного сознания определяла отсутствие четкого размежевания направлений общественной мысли, способствовала возникновению представлений об особом, отдельном от остальной России пути Сибири.
Как же Бакунин отнесся к этой проблеме? Он подошел к ней с позиции федералиста-демократа. Экономическое развитие «со временем оттянет Сибирь от России, даст ей независимость и самостоятельность... Но такая независимость, невозможная теперь, необходимая, может, в довольно близком будущем, — разве беда? Разве Россия может еще долго оставаться насильственно, уродливо сплоченною, неуклюжею монархиею, разве монархическая централизация не должна потеряться в славянской федерации?» (28) Герцен, к которому и обращал Бакунин эти слова, разделял те же теоретические посылки. Не раз «Колокол» писал о праве народов на автономию и на свободный союз на федеративных началах. «Казенные патриоты кричат с ужасом о сепаратизме, они боятся за русскою империю, они чуют в освобождении частей от старой связи и в федеральном их соединении конец самодержавия» (29).
Н. П. Огарев в статье «На новый год» (1861) выдвигал требование областной автономии для Сибири. Сибирские корреспонденты «Колокола» Петрашевский, Белоголовый, Загоскин, Венюков выступали за освобождение Сибири от самодержавной власти и развитие в ней самоуправления (30).
«Колокол» был широко распространен в Сибири. Его номера регулярно поступали в Томск и Иркутск. Это обстоятельство нужно учитывать, рассматривая вопрос о возможном влиянии Бакунина на взгляды областников. Скорее всего можно предположить, что идеи Бакунина падали на подготовленную почву. К тому же было и иное влияние на сибирскую образованную молодежь. По словам Б. Г. Кубалова, в отдельных кружках «читали и обсуждали Бокля, Спенсера, особенно Рошера, в статьях которого упоминалось о Сибири как земледельческой колонии и проводилась мысль, что Сибирь, как колония, должна следовать определенному историческому закону, т. е. отделиться от своей метрополии» (31).
Вопросы федерализма и централизации по-разному воспринимались сибирской общественностью. Даже из тех, кто примыкал к областникам, далеко не все разделяли взгляды на возможность отделения Сибири от России. Демократически настроенные круги соединяли революционное освобождение от царизма с будущем федеративным устройством. Идеология областничества до настоящего времени полностью не изучена и исследование ее не входит в наши задачи. Заметим лишь, что в теории и тактике областников главным в тот исторический момент было не стремление к разрыву Сибири с Центральной Россией, а решительный протест против самодержавной системы, сковывавшей экономическое и социальное развитие страны. Что же касается Бакунина, то его влияние здесь было минимальным. Скорее можно говорить о значении для него самого областнических идей. В Сибири он впервые встретился с подобной модификацией федерализма. Сходство организационных принципов позволило ему теоретически приобщить Сибирь к славянской федерации и еще более укрепило его представление о федеративном принципе организации общества как единственно возможном в освобожденном революцией мире.
Но если пропаганду его нельзя считать значительной, то не следует снижать впечатление от его личности в сибирском обществе.
* * *
Судьба Бакунина была известна в Сибири и до его появления. Правда и легенды о нем вообще широко были распространены в России и за границей. О начале его жизни в Томске рассказал Г. С. Батеньков. Судьба двух революционеров была до некоторой степени схожа. Декабрист попал в ссылку только в 1846 г., после 20-летнего одиночного заключения; в 1856 г. он был освобожден по амнистии, и Бакунин как бы сменил его в Томске.
«Бакунин, — писал Батеньков А. П. Елагиной, — совершенно овладел моей позицией в Томске. Живет под тою же кровлей, где я жил некогда, посещает часто уединенного Асташева и дружит с Аникитою Озерским... Питаются надеждою, что Саксонский король (таково было прозвище Бакунина в Томске. — Н. П.) вскоре оправится от нанесенных ему погромов и на 400 верст будет ему позволено приблизиться к Дрездену. Вот уже подлинно он одинокий теперь и единственный» (32).
Одиночество Бакунина, очевидно, представлялось Батенькову лишь в сравнении с его бурной деятельностью в революционной Европе. В Томске действительно его окружал лишь небольшой дружеский круг, в который входили золотопромышленник И. Д. Асташев, его управляющий К. В. Квятковский (33), офицер Томского гарнизона Масловский, горный инженер А. Д. Озерский, петрашевец Ф. Г. Толь, врач Ф. Л. Маткевич, Г. Н. Потанин.
В то же время Бакунин бывал и в другом кружке оппозиционно настроенных молодых людей, во главе которого (с 1859 г.) был петербургский студент, товарищ Н. А. Добролюбова — Н. С. Щукин. Посещал этот кружок и Н. М. Ядринцев. Из томских связей Бакунина, кроме Потанина и круга областников, наибольший интерес представлял петрашевец Феликс (Эммануил) Густавович Толь, живший в ссылке в Томске с 1855 по 1859 г. Бакунин писал о нем: «Голова у него светлая, разумная, хотя немного и школьно-догматическая... но несмотря на это, далеко не упорная, способная принять всякую истину. Сердце благородное, чистое, неспособное ни к какой двусмысленности и совершенно чуждое эгоизму и тщеславию». Толь, по словам Бакунина, «был худо окружен... я успел отвлечь его от пьянства и от худого общества, и мы в продолжение полугода до его возвращения в Россию жили как братья» (34).
От Толя Бакунин впервые узнал об обществе петрашевцев и, сравнивая его рассказы со сведениями, услышанными позже от Н. А. Спешнева и М. В. Петрашевского, дал краткий очерк их движения в письме к Герцену от 7 ноября 1860 г. Нельзя сказать, чтобы рассказ его был точен и всесторонен, но важность его для истории этого общества бесспорна.
С другим петрашевцем, Николаем Александровичем Спешневым, Бакунин познакомился в Иркутске, но заинтересовался им еще в 40-х годах в Европе, когда Спешнев был близок к левому крылу польской эмиграции и разделял позиции утопического коммунизма. Бакунин в то время «старался собрать о нем всевозможные сведения», но встретиться им пришлось спустя десять лет в Сибири. Будучи с 1856 г. на поселении, Спешнев с 1857 по 1859 г. редактировал «Иркутские губернские ведомости», а в амурском вопросе поддерживал Муравьева, что способствовало их дружбе с Бакуниным.
Первое время не было у Бакунина явных разногласий и с Петрашевским, но поддержка им борьбы Завалишина против методов заселения берегов Амура окончательно определила и позицию Бакунина в отношении Петрашевского.
Вообще, все иркутское общество в начале пребывания там Бакунина (весна 1859 г.) резко разделилось на два враждебных лагеря, борьба которых нашла отражение и на страницах «Колокола». Поводом к обострению отношений губернаторской партии и ее противников стала дуэль между двумя чиновниками — Неклюдовым и Беклемишевым, во время которой первый из них был убит. Вся эта история достаточно широко известна в литературе. Упомянем мы о ней лишь в связи с тем, что именно она во многом определила отношение к Бакунину большинства местной интеллигенции. Встав на сторону губернаторской партии и в этом деле, он написал Герцену письмо в защиту Н. Н. Муравьева. Тогда Н. А. Белоголовый, живший с 1859 г. в Париже, но знакомый с событиями по письмам своих друзей из Иркутска, явился в Лондон с обвинениями в адрес администрации Восточной Сибири и поддерживающего ее Бакунина.
Отказавшись публиковать этот материал, Герцен сказал Белоголовому: «Правда мне мать, но и Бакунин — мне Бакунин» (35).
Известным отражением общественных разногласий в Иркутске и социальных размышлений Бакунина стали две его статьи в газете «Амур» (36), назывались они — «Несколько слов об общественной жизни Иркутска» (37). Наибольший интерес представляла вторая статья. Написана она была в форме притчи о Китайском государстве и его провинции — городе Уре, управляемой редким по своим качествам правителем («амбанем»), обладающим «благородной душой», железной волей, энергией и трудолюбием. Речь опять же шла о Муравьеве, но на этот раз разоблачению было подвергнуто не «общество», а купечество. Любопытна здесь сведения об отношении к этому сословию Муравьева. Генерал-губернатор был против конкретных «притеснительных привилегий» сибирских купцов, против нежелания их проникнуться пониманием интересов края и поступиться для этого личной выгодой, в целом же он полагал, что именно купечество «должно сделаться передовым классом». То же мнение разделял и автор статьи, считавший пока необходимым указывать на все отрицательные стороны этого класса: отсутствие нравственных и гражданских представлений, глубокое невежество, своекорыстие, неумение отстаивать «даже свои сословные интересы».
Объясняя причину низкого общественного сознания растущего класса «монополистов», Бакунин обратился к проблеме соотношения государственной власти и народа, в «близком родстве» с которым находилось купечество. «В Китае, — писал он, — в продолжение веков администрация значила все, общество ничего. Такое отношение, пагубное для общественной жизни, произошло самым естественным образом. Было время, когда администрация всесильная была необходима для сохранения целостности, для спасения народа... Но бури прошли, администрация, созданная для борьбы, осталась и пала всею тяжестью на жизнь народную... Они мало-помалу привыкли смотреть на себя как на высшее выражение и как на единственную цель общественного развития, стали в самом дело процветать и расти в ущерб всем другим отправлениям общественного организма, всюду мешаясь, всем управляя... Всякая привилегия вредна не только для тех, которые ее лишены, но и для тех, в пользу которых она существует: покровительствуя последним, она их развращает; и ничто так не портит, как общественное преобладание, сила без меры и без противодействия, отсутствии контроля и возможность безнаказанного произвола... Цель администрации — общественное благо... Заменив ее самослужением, она непременно должна была развратиться. Вот это и случилось с китайской администрацией» (38).
Так иносказательно выступил Бакунин против централизации и ее методов управления. Другие формы борьбы в тех условиях были ему недоступны.
Как же практически выглядели связи Бакунина с «губернаторской партией» и с самим Муравьевым?
Первые девять месяцев жизни в Иркутске Бакунин, по существу, не видел губернатора, поскольку тот в это время был в Кяхте (39). Около 20 января 1860 г. Муравьев, уезжая в Петербург, включил Бакунина в состав сотрудников путевой канцелярии с проездом до Томска. Начальником этой канцелярии был Спешнев, третьим участником — чиновник по важным поручениям Клинбергер. Эта поездка продолжалась 4 месяца. В Томске на заимке у Асташева Бакунин с женой прожили два месяца, затем поехали в Красноярск и лишь в мае вернулись в Иркутск (40).
31 января Бакунин писал первое письмо из Томска М. С. Корсакову, заменившему Муравьева на его посту: «Ехали мы славно, только немного промерзли, зато чаще пили чай и далее засиживались на станциях, позабывая лошадей, ямщиков и дорогу в длинных и живых разговорах... на Вам известную тему. Ник[олай] Ник[олаевич] был и здоров и в добром юморе. Спешнев и я ели и пили исправно... 24 вечером приехали мы наконец в Томск и прямо на заимку... Он провел с нами часа 3-4... грустно было мне с ним расставаться. Я понимаю, что этого человека могут ненавидеть, но любить его холодно и даже умеренно, невозможно» (41). Далее он сообщал, что «все его писания готовы» и ждут только приезда Клинбергера, который должен их доставить Муравьеву. «Писания» эти, так же как и разговоры «на известную тему», относились к корреспонденциям, отправляемым Герцену.
В следующем письме Корсакову от 14 февраля Бакунин прямо сообщал: «...Большую часть моего письма к Герцену — 12 мелко исписанных листов — я послал Николаю Николаевичу [Муравьеву.— Н. П.] с Клинбергером, который проехал здесь 10-го. Теперь дописываю другую половину в ожидании Вашего курьера, которого надеюсь увидеть. Antonie и ее сестра переписывают мои писания в 3-х экз., которые по возвращении в Иркутск прошу Вас выслушать.
Мы здесь выждем сколько будет возможным, стережем только, чтобы не прозевать последнюю зимнюю дорогу... Мне хочется, если будет возможно, дождаться здесь Волкова, обязавшегося приехать в начале марта» (42).
Муравьев не только обсуждал с Бакуниным содержание его корреспонденции в Лондон, но и правил их после того, как они были написаны. Поддержка «Колокола» (43) для Муравьева в то время была чрезвычайно важна. Непонятый ни в высших правительственных кругах, ни в столичном обществе, ни в Сибири, он делал последнюю ставку на самый влиятельный орган, читаемый во всех слоях русского образованного общества. Впрочем, есть все основания полагать, что письма Бакунина А. М. Унковскому (44), П. В. Анненкову, М. Н. Каткову — людям, причастным к формированию общественного мнения, — тоже были направлены на реабилитацию личности и деятельности генерал-губернатора Восточной Сибири.
Положение складывалось, на первый взгляд, парадоксальное. Один из высших сановников империи пользовался протекцией государственного преступника, для того чтобы получить поддержку органа революционной демократии. Но парадоксальность была кажущейся. В обстановке революционной ситуации факт этот вносил лишь еще один штрих в общую картину кризиса верхов.
Практически Бакунин был нужен Муравьеву в значительно большей степени, чем первый из них мог предполагать. Апология же деятельности и самой личности Муравьева, звучавшая в письмах Бакунина, посылаемых в Лондон, Петербург, Москву, Тверь, была обусловлена его искренним увлечением. Вообще, Бакунин был склонен к преувеличению достоинств тех, с кем вступал в дружеские отношения. Так, вначале он был весьма высокого мнения о Б. К. Кукеле, пытался, как и многих других, обратить его в свою веру. Впоследствии, во время расследования побега Бакунина, Кукель в рапорте Корсакову давал психологически верное объяснение своей «дружбы» с ним: «Каждый, кто знал Бакунина, помнит, как, преследуя какую-либо мысль, он увлекался ею, как ребенок, и в разговоре с другими, имея на своей стороне преимущества неутомимого диалектика, первый убеждался в неоспоримости своих доводов, во всяком слушателе видел тотчас же человека, разделяющего его убеждения. Под таким обаянием собственных своих увлечений он часто забывал или знать не хотел, с кем имел дело, и обращался тоном интимности не только с теми, к которым, под влиянием другой минуты, питал вражду, но даже с теми, которые ни в чем ему не симпатизировали и вовсе не желали сближаться с ним» (45).
Именно так произошло и с двумя другими особенно близкими Муравьеву людьми — М. С. Корсаковым и Н. П. Игнатьевым. С первым из них отношения сложились как бы сами собой, чему способствовала и женитьба брата Михаила Александровича — Павла Бакунина на сестре М. С. Корсакова — Наталье Семеновне. С Игнатьевым родственных отношений не было. Не было с его стороны и особого желания дружбы. О нем Муравьев писал Корсакову: «Какая горячая душа на пользу России, не говоря уже о знаменитых его заслугах. Извини меня, любезный друг, а скажу откровенно, в нем вижу соперника твоего в моем сердце — это еще первый, конечно, но не последний, а хорошо было бы России, когда бы вас было побольше» (46).
Дипломатические успехи Игнатьева «на пользу России» были действительно немалые. Молодой, 27-летний генерал — сначала военный агент в Лондоне, затем начальник военно-политической миссии в Хиве и Бухаре, в 1859 г. был послан в Китай для ратификации Айгунского договора. На обратном пути в Иркутске он познакомился с Бакуниным. «Он возвращается теперь из Китая, где он наделал чудес, — сообщал Бакунин Герцену и Огареву. — ...О трактате, им заключенном, вы узнаете из газет, но о чем не услышите, это о беспримерном варварстве английских, особливо же французских войск в Китае» (47).
Далее Бакунин писал о прославянских взглядах Игнатьева, об имеющихся будто у него стремлениях к демократическим реформам. Биография будущего министра внутренних дел представляет нам совсем другой облик Игнатьева, но вполне возможно, что в разговорах с Бакуниным он вел себя несколько иначе, и не только сообщил о своей встрече с Герценом, но и не возразил против получения на свое имя писем из Лондона (48). Во всяком случае, внешняя благожелательность Игнатьева дала повод писать ему в Петербург по вопросу весьма для Бакунина серьезному.
Письмо Игнатьеву от 15 января 1861 г. важно потому, что является недостающим до настоящего времени звеном, объясняющим разрыв Бакунина с Муравьевым. Оказалось, что Муравьев заподозрил Бакунина в получении взятки от откупщика Д. Е. Бенардаки, организовавшего, в частности, Амурскую компанию.
В действительности принятый в эту компанию на службу (в начале 1859 г.) Бакунин фактически не исполнял там никакой работы. В итоге он оказался должен Бенардаки около 6 тыс. рублей, на которые и был выдав ему вексель братьями Бакунина. Очевидно, до того как Муравьев узнал о такой форме расплаты, «эта недостойная мысль... занимала его ум в течение нескольких дней и он как будто собирался изменить свое отношение ко мне. Теперь он снова тот же и просил у меня извинения, но есть вещи, которые не забываются.
Несмотря на все любезности и на добрые слова, наши отношения стали холодны и останутся холодны долго, если не всегда. Еще горький опыт, еще одна утраченная вера, и все-таки я продолжаю верить, верою держусь и спасаюсь. Передал ли Вам курьер Аносов мое письмо, я просил Вас быть деятельным помощником в деле моего освобождения. Теперь я сомневаюсь, чтобы граф стал слишком горячо хлопотать, не по причине гнусного недоразумения, между нами происшедшего, а по другой причине. Ми[хаил] Сем[енович] Корсаков успел уверить Николая Николаевича, что пол-Петербурга, весь Петербург, ни о чем другом теперь не говорят, как о моем страшном влиянии на графа. Я уверен, что это тень, менее чем тень, тень тени... Тем не менее это известие произвело поразительное впечатление на Николая Николаевича. Он говорил не мне, а Извольской, что он не думает, чтобы мог что-нибудь для меня сделать, именно по причине разнесшихся слухов о моем мнимом величии. Одним словом, просто не узнаю Льва Амурского» (49).
В этом же письме, пытаясь объяснить изменение характера Муравьева, Бакунин высказал мысль, что «в этом есть что-то от непредвиденного конца в старости». Возможно, что это объяснение было близко к истине. Письма Муравьева к Корсакову конца 1860-го — начала 1861 г. полны грустных размышлений, подведения итогов, сочетающихся порой с энергичным утверждением своей правоты (50), размышлений о болезни и близкой смерти. «Я стал дорожить жизнью, с тех пор как вижу, что мне осталось не долго жить», — писал он в начале 1861 г. (51) Однако, выйдя в марте этого года в отставку, он прожил еще 20 лет.
* * *
Разрыв с Муравьевым означал крах надежд Бакунина на легальный путь освобождения из ссылки. Вряд ли он серьезно рассчитывал на хлопоты в Петербурге гр. Игнатьева или своих родных. Посылая 1 февраля 1861 г. письмо брату Николаю, он оговаривал последний срок либо получения разрешения вернуться в Россию, либо, «отказавшись от правильного планетного течения... опять сделаться кометою» (52).
Май 1861 г. и был этим последним сроком. 5 июня Бакунин навсегда покинул Иркутск.
О том, как тщательно готовился Бакунин к побегу, какие препятствия вставали на его пути, кто и как помогал ему в этом предприятии, рассказано в моей статье «Бакунин в Сибири» (53). Здесь остановимся коротко лишь на связи его в эти годы с Герценом и на двух людях: В. К. Бодиско и Д. М. Афанасьеве, содействовавших его благополучному отплытию из Николаевска-на-Амуре на клипере. «Стрелок», ведущем на буксире американское торговое судно «Викерс».
Те или иные контакты Бакунина с Герценом не прекращались с 1840 г. Последний раз они виделись в революционном Париже (1848 г.). Ряд последующих лет Герцен постоянно говорил и писал о своем преследуемом, а затем заключенном друге. В 1858 г. до Лондона дошли первые слова Бакунина: «Я жив, я здоров, я крепок... и вам, равно как и себе, остаюсь неизменно верен» (54). Потом были другие письма Бакунина, был и ответ Герцена (55). Уже в Сибири Бакунин почувствовал себя причастным к. делам «Колокола». Известную помощь в этом ему оказывал Бодиско.
Василий Константинович Бодиско был двоюродным братом Т. Н. Грановского и в 30-40-х годах в московских литературных салонах не раз встречался с Герценом, Огаревым, Бакуниным. В последующие годы он сохранил прогрессивный строй мыслей и дружеское расположение к старым друзьям.
В 1853 г. среди немногих русских, приезжавших к Герцену, был и Бодиско. В 1854-1855 гг., живя в Америке, посылая статьи в «Современник», он довольно часто писал и в Лондон, приглашая и Герцена переселиться в эту страну (56). Именно к Бодиско была обращена незавершенная, но принципиально важная работа Герцена середины 50-х годов «Первое письмо» и известные «Письма к путешественнику», написанные десятью годами позже (57).
В конце 50-х — начале 60-х годов Бодиско служил в Иркутске чиновником особых поручений при военном губернаторе Приморской области Восточной Сибири. Он возобновил дружеские отношения с Бакуниным, а когда в декабре 1860 г. поехал за границу, то повез с собой его письмо к Герцену и, очевидно, ряд устных сообщений. Последние дали Герцену основание записать впоследствии: «О его, Бакунина, намерении уехать из Сибири мы знали несколько месяцев прежде» (58). Бакунин же, судя по доносу ссыльного поляка Г. А. Вебера, говорил о том, что Герцен зовет его в Лондон.
К практическому осуществлению побега «политического преступника» из Николаевска в Америку Бодиско привлек Д. М. Афанасьева, которого следственная комиссия недаром подозревала в соучастии. «Оказывается, что Бакунин ушел, имея в руках carte blanche от начальника штаба Афанасьева», — писал губернатор Забайкальской области Б. К. Кукель М. С. Корсакову (59).
Дмитрий Матвеевич Афанасьев был произведен в лейтенанты в осажденном Севастополе. За участие в обороне 4-го бастиона он получил не одну награду. Очевидно, там он познакомился с Александром Бакуниным, проведшим всю осаду на 4-м бастионе. После окончания войны плавал от Кронштадта до устья Амура. С 1859 г. служил в Николаевске (60). Печатался с 1856 г. в «Морском сборнике» (61). Б. Г. Кубалов называл Афанасьева «офицером с либеральным настроением» (62).
Следствие по делу о побеге тянулось несколько лет. 4 января 1862 г. Корсаков сообщил контр-адмиралу, военному губернатору Приморской области Казакевичу о том, как он доложил шефу жандармов, а тот государю и что в итоге Долгорукову было поручено сделать «строгий выговор» от имени его величества капитану 1-го ранга Петровскому, командующему Сибирской флотилией (63).
Об ответственности Афанасьева в следственной комиссии вспомнили два года спустя. 9 августа 1864 г. он был доставлен в Петропавловскую крепость с тем, чтобы «выдержать его в порядке административном (64) в каземате крепости два месяца» (65).
И следствие, и крепость (хотя и не в очень обременительном варианте) были в Петербурге. Местная же администрация не собиралась наказывать столь нужных и полезных делу сотрудников, какими были Афанасьев и Бодиско. Бодиско через полтора месяца после бегства Бакунина был назначен правителем канцелярии военного губернатора Приморской области (66) В 1863 г. Афанасьев был переведен в 8-й флотский экипаж, в 1865 г. — произведен в капитан-лейтенанты (67).
В заключение приведем несколько отрывков из переписки Корсакова, в которых отразились события, связанные с побегом Бакунина.
Кукель — Корсакову. Октябрь 1861 г. Из Петербурга. «Один из первых вопросов Игнатьева был о том, правда ли, что "Сохатый" уплыл, и очень сожалел о неприятностях, которые это обстоятельство Вам причинит... Беда в том, что Казанова им всем очень засел в память. Верно то, что слух не с той стороны пришел, с которой приходят Вам иногда вскрытые письма. Ежели совершилось, то узнают здесь вскоре и, может быть, раньше, чем Вы успеете написать сюда об этом» (68).
Корсаков — Игнатьеву. Ноябрь 1861 г. Из Иркутска: «Бакунин действительно ушел, обманув и меня и многих других для исполнения своего влечения на благо общества. Нечего сказать, много он пользы сделает, разве тем, что не будет на него расходов... Если бы Казакевич был в Николаевске, то Б[акунин] вернулся бы обратно в Иркутск, но дело сделано и, должно быть, все делается к лучшему» (69).
Дипломатический чиновник Боборыкин — Корсакову, из Урги, ноябрь 1861 г.: «Насчет Бакунина, Михаил Семенович, признаюсь, порадовался. Как сами Вы говорите, для России это не потеря, я даже думаю — находка. Нынче и в журналах так даже говорят, что смешно удерживать тех, которые не хотят оставаться. Это мнение и государя, кажется. Что он не сдержал слова, данного Вам,— это нехорошо; но вникните в его положение: что же ему было делать? Ведь он погиб бы, сгнил здесь, а там пусть себе воюет с австрийским императором и саксонским королем!.. Для Сибири, скажу более, для Николая Николаевича и для Вас даже хорошо, что он ушел. Разумеется, что он отправится к Герцену... По приезде в Лондон Бакунин, как умный и честный человек, может написать много правды. Авторитет его и откровенное слово заставят замолчать всех этих негодяев, употребляющих во зло свое интересное положение, а отчасти и снисхождение даже излишне, которым они здесь пользовались» (70).
Эти отрывки из писем интересны потому, что представляют нам отношение к Бакунину вообще как к инородному телу, волею случая занесенному в круг высшей сибирской администрации. Они еще раз подчеркивают полную беспочвенность надежд Бакунина на какую-либо помощь со стороны лиц противоположных убеждений, его неумение отличить либеральную фразу от подлинных целей этого круга — служения самодержавному государству.
Письма свидетельствуют также о том, что и в этом служении они уже не могут быть последовательны, ибо не могут управлять по-старому, а должны приноравливаться к таким факторам, как существование «Колокола», как определенная влиятельность личности ссыльного революционера, как политические интриги в правительственных сферах Петербурга. Наконец (и это уже не новый фактор), каждый из них должен заботиться о своей карьере, своем положении, которому угрожает причастность к долу о небывалом еще побеге ссыльного из Сибири в Америку.
Все эти обстоятельства и объясняют инертность в поисках виновного в побеге Бакунина среди высших чинов сибирской администрации и следственной комиссии.
О побеге Бакунина, как и о его жизни в Сибири, было много толков как в воспоминаниях современников, так и в прессе. Версию о том, что побега, по существу, не было, что уехать из Сибири ему помогла высшая сибирская администрация, первым сформулировал Д. П. Завалишин. В 1907 г. этот вариант был, казалось бы, подтвержден рассказом «участника» событий С. А. Казаринова, выдававшего себя за полковника, сопровождавшего Бакунина по Амуру. Рассказ его «Побег Бакунина из Сибири» был опубликован в «Историческом вестнике» (декабрь 1907 г.). Многие историки, в том числе Вяч. Полонский, поверили ему. Лишь Б. Г. Кубалову удалось опровергнуть эту версию, доказав полное ее несоответствие действительности и разоблачив авантюристическую личность Казаринова.
Но как бы ни был фантастичен рассказ Казаринова, он не мог соперничать с разделом «Побег Бакунина» в докладе Н. И. Утина Комиссии Интернационала по делу об «Альянсе». Меринг назвал эту главу «настоящим бульварным романом» (71). Бакунин изображен здесь врагом просвещения, настоявшим на отказе купцам в их просьбе об открытии университета в Иркутске; вымогателем, «за условленную цену перепродававшим... капиталистам, предпринимателям, откупщикам» губернаторские милости; человеком, способным выпрашивать деньги даже у «доносчика, литературного шпиона, получающего плату у русского правительства» — М. Н. Каткова; наконец, такой значительной фигурой в сибирской администрации, которой было дано «официальное поручение ревизовать край вплоть до отдаленных восточносибирских границ!». Конечно, такому человеку не надо было бежать. Он, по словам Утина, «смог покинуть Сибирь и уехать в Европу, как только захотел» (72).
Не говоря уже о том, что либеральный в те годы издатель «Русского вестника» представлен здесь платным агентом правительства, вся глава (впрочем, как и весь доклад) является плодом злого умысла, имевшего одну цель — любой ценой, любым вымыслом скомпрометировать Бакунина. Нельзя не выразить сожаления о том, что серьезное и нужное издание протоколов и документов Гаагского конгресса (подготовленных Институтом марксизма-ленинизма), в котором много места отведено материалам Утина, ни во вступительной статье, ни в примечаниях не дает им никакой оценки. Так возникает искаженная картина действительности. Случайный человек в революционном движении, вскоре его оставивший, просивший помилования у царя и прощенный им, становится героем, разоблачившим злодея, а в роли последнего оказывается «насквозь революционная натура» (73) Бакунина, «не потухающий, может быть, еще не распылавшийся костер» (74), как писал о нем А. Блок.
Но вернемся к оценке обстоятельств побега Бакунина историками. В работе Ю. М. Стеклова (75) приведены лишь общие сведения об этом событии. Вопроса о том, кто и почему помогал ему в этом, Стеклов не ставил. Специально этим сюжетом занимался американский историк ЕКарр (76). Его статья рассказывает об обстоятельствах побега и в числе подозреваемых в содействии Бакунину упоминает В. К. Бодиско. Однако недостаток источников ее позволил Карру обстоятельнее представить этот вопрос.
Что же касается социальных воззрений Бакунина в сибирские годы, то в целом они остались прежними. Областничество, как отмечалось выше, способствовало лишь подтверждению его федералистских идей.