Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Пирумова Н. М. Социальная доктрина М. А. Бакуни...docx
Скачиваний:
3
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
599.63 Кб
Скачать

Философия и революция

 

1. Философские интересы молодого бакунина

Шеллинг, Кант, Фихте, Гете и Гердер, Гофман. — Поиски про­светительской этики. — Журналы «Телескоп», «Московский наблюдатель» и члены кружка Станкевича. — Гегель и пробле­мы действительности. — Статьи «О философии»

Процесс складывания воззрений молодого Бакунина нельзя считать полностью исследованным. Обширная ли­тература о нем не дает исчерпывающего ответа на вопро­сы о том, как 23-летний отставной офицер превратился в философа-гегельянца, почему позднее, став революцио­нером, он обосновывал и пропагандировал идею федера­ции и революционного союза славянских народов, что послужило основанием для разработки им проблемы со­циальной революции.

Безусловно, за всем этим прежде всего стояли условия реальной действительности, круг идейных источников. И то и другое неизбежно определяет взгляды любого мыс­лителя. Однако никто из деятелей русского освободитель­ного движения в 40-е годы не пришел к столь радикаль­ным теоретическим выводам и к столь решительной рево­люционной практике.

Можно предположить, что выдающиеся способности Бакунина-философа, глубина познания им Гегелевой диа­лектики, особенности его поистине революционной натуры сыграли здесь определенную роль. Лучше нас об этом сказал А. И. Герцен. «Бакунин обладал великолепной способностью развивать самые абстрактные понятия с яс­ностью, делавшей их доступными каждому... Именно эта роль предназначена, по моему мнению, славянскому гению в отношении философии; мы питаем глубокое сочув­ствие к немецкой умозрительности, но еще более влечет нас к себе французская ясность. ...Независимость, авто­номия разума — вот что было тогда его знаменем и для освобождения мысли. Он вел войну с религией, войну со всеми авторитетами. А так как в нем пыл пропаганды со­четался с огромным личным мужеством, то можно было уже тогда предвидеть, что в такую эпоху, как наша, он станет революционером пылким, страстным, героиче­ским» (1).

Свой путь в науку и революцию Бакунин начал в сере­дине 30-х годов. Это было время, когда жив был А. С. Пушкин, когда в основанном им «Современнике» печатался Н. В. Гоголь, когда начал приобретать литера­турную славу В. Г. Белинский, когда А. И. Герцен и Н П. Огарев были уже в ссылке, а декабристам еще пред­стояли долгие сибирские годы.

Позже, став революционером, Бакунин назовет декаб­ристов «предтечами нашего дела» — позже, но не в 30-х го­дах, когда «дела» еще не было и все интересы его были направлены на постижение неведомых, но притягатель­ных философских систем. В отличие от Герцена и многих других его современников пример декабристов не стал для молодого Бакунина источником революционности. В годы московской жизни он не размышлял ни над их судьбами, ни над уроками их движения. Причиной тому было отча­сти воспитание, полученное им в Премухине.

Связанная с будущими декабристами братьями Му­равьевыми близким родством Варвара Александровна и Александр Михайлович Бакунины (2) поддерживали с ними и их товарищами самые дружеские отношения. Многие из них собирались в Премухине, и Александр Михайло­вич в 1816-1818 гг. принимал деятельное участие в раз­говорах и планах декабристов, охлаждая, не без успеха, революционный пыл молодежи.

А. А. Корнилов не сомневался в той влиятельной ро­ли, которую Бакунин «играл в деле развития и направле­ния внутренней борьбы между двумя крайними партиями в Союзе спасения... и в деле составления устава Союза благоденствия». Весь план «похода против Пестеля был выработан в кабинете А. М. Бакунина» (3).

После восстания на Сенатской площади сохранившие­ся в Премухине бумаги, касавшиеся декабристов, были сожжены. В дальнейшем А. М. Бакунин направил все усилия на воспитание своих десяти детей вне сферы поли­тических интересов. На определенный и относительно длительный срок он в этом преуспел. Любопытна запись от декабря 1825г. в «Хронике семьи Бакуниных», которую вели несколько десятилетий подряд сначала мать, затем сестра Михаила Александровича: «Бунт в Петербурге... Мишель учится на скрипке играть» (4). Было ему тогда 11 лет.

Мир музыки и поэзии, созданный в Премухине Алек­сандром Михайловичем, увлечение математикой способст­вовали развитию в молодом Бакунине склонности к абст­рактному мышлению. Музыка к тому же пробуждала в нем острое чувство протеста. Особенно сильным было влияние на него Бетховена. М. А. Воейкова, слушавшая вместе со своим кузеном «Бурю» Бетховена, была напуга­на выражением его лица: «казалось, он готов был уничто­жить весь мир» (5).

Неординарность натуры Мишеля, как звали его друзья и родные, сказывалась во всем, и прежде всего в способ­ностях организатора, проповедника, пропагандиста. Реа­лизуя свои природные данные, он вскоре сумел усовер­шенствовать идиллическую модель премухинской семьи. Стремление к внутренней свободе и высокий строй умст­венных интересов, внушаемых им своим сестрам, подра­стающим братьям и их друзьям, способствовали возник­новению полулегенды о «замечательном семействе, при­надлежащем к исключительным, небывалым явлениям русской жизни» (6).

«Семейство Бакуниных — идеал семейства, — утверж­дал Н. В. Станкевич.— Нам надо ездить туда исправ­ляться» (7). Многие литераторы, философы, поэты, просто мыслящие молодые люди, объединенные в определенный круг «самостоятельностью мнений, свободой от всякого авторитета» (здесь мы привели слова одного из них — К. С. Аксакова), бывали частыми гостями Премухина.

И хозяева и гости в большинстве своем считали абсо­лютным тезис о том, что жизнь есть любовь. Вечные за­коны ее и вечное их исполнение — разум и воля. Но рас­стояние от подобных философски v занятий до вполне естественных романтических увлечений оказалось мини­мальным. Белинский влюбился в Александру, но она не ответила ему взаимностью. Станкевич вскоре стал жени­хом Любови — старшей из сестер Бакуниных. Позднее в Премухине появился Иван Сергеевич Тургенев. Он тогда находился в периоде «духовного пробуждения» и был близок Станкевичу и М. Бакунину. С Татьяной Ба­куниной у него началась романтическая дружба, продол­жавшаяся несколько лет и оставившая заметные следы в его творчестве.

Философские споры, музыка, поэзия, романы — все это занимало Бакунина, Станкевича, Белинского и их друзей как в Премухине, так и в Москве. Первое время жизни в городе Бакунин занялся переводом лекций Фихте для «Телескопа». «Я работаю за десятерых и нахожу жизнь в этой работе. Я не создан для жизни внешней, для внешнего счастья, и я его не желаю. Я доволен своей судьбой. Вся жизнь моя сосредоточена внутри меня» (8). Станкевичу он объяснял свое мироощущение более конкретно: «Чувствую, что во внешнем мире я не найду удов­летворения моим потребностям. Чем могут удовлетворить­ся пылкие желания? Неужели бездумными формами, скотскими наслаждениями? Нет, я отказываюсь от всего этого, я хочу мыслей и чувств — философии и поэзии» (9).

Начало философского образования Бакунина принято связывать с кружком Станкевича. Традиция эта пошла от Герцена, писавшего, что Бакунин до знакомства со Стан­кевичем «ничем не занимался, ничего не читал и едва знал по-немецки», что Станкевич «засадил его за философию» и что «он по Канту и Фихте выучился по-немецки» (10). утверждение это по крайней мере неточно. Немецкий язык с ранних лет был знаком как Михаилу, так и другим членам семьи Бакуниных, где подростки читали Гете в подлиннике. Что же касается философии, то в воз­расте 16-17 лет он читал Монтеня, Дидро, Гельвеция, Даламбера, Руссо. Подобно юному Онегину, летом 1833 г. познакомился он и с Адамом Смитом. Интерес к полити­ческой экономии, бывший яркой чертой общественных настроений в 20-х годах (11), в просвещенных дворянских семьях продолжался и в начале 30-х.

Летом 1833 г. в военных лагерях под Красным Селом девятнадцатилетнего артиллерийского офицера «совершен­но потрясли» стихи Д. В. Веневитинова и его «Письма к графине о философии» (12). В 1834 г. в лагерях под Вильно Бакунин познакомился с бывшим студентом Московского университета лекарем бригады Краснопольским, который состоял в переписке с последователем философии Шел­линга Д. М. Велланским. Свой досуг молодые офицеры посвящали чтению произведений немецкого философа Л. Окена и русских шеллингианцев — профессоров А. И. Галича, Д. М. Веланского и «других писателей немецкой школы» (13). О чтении философских сочинений на французском и немецком языках Бакунин писал родным 19 декабря 1834 г. (14)

Член кружка «любомудров» Д. В. Веневитинов, так же как другие упомянутые здесь русские философы, испо­ведовал учение Шеллинга. Натурфилософия последнего, дошедшая до молодого Бакунина сначала через вторые руки, оставила определенный след в его сознании. Восприятие природы как единства противоположностей, как изначального целого, сочетающегося с понятом «мировой души», было усвоено им. Не остался он чужд мыслям Шеллинга о сущности человеческой свободы и любви как высшего начала. Однако религиозно-мистические мотивы философа не произвели на него большого впечатления. Во всяком случае, урок философии, полученный им в 1833-1834 гг., вызвал потребность в углубленных даль­нейших занятиям. Это и сблизило его с Н. В. Стан­кевичем.

Мировоззрение Станкевича, его роль в истории рус­ской общественной мысли до сего времени еще мало ис­следованы, а «уроки Станкевича, — как замечает П. И. Моисеев,— не являлись предметом изучения тех, кто много писал о Бакунине. В этом, несомненно, одна из причин того, что истинная роль молодого Бакунина в истории философской мысли России 1830-1840-х годов оказалась непонятой» (15). П. И. Моисеев недооценивает здесь наличия определенных философских знаний у Ба­кунина к моменту его знакомства со Станкевичем, само­стоятельность его мысли и философский склад ума. С на­шей точки зрения, благодаря своему образованию Стан­кевич лишь первое время имел преимущество перед Баку­ниным. В то время, когда Бакунин знакомился с идеями последователей Шеллинга, Станкевич был занят работами самого философа (16).

Из обстоятельств, толкнувших Бакунина на серьезные занятия Шеллингом, следует указать и на его частые беседы с Петром Яковлевичем Чаадаевым.

Перебравшись в середине 30-х годов в Москву, Баку­нин стал бывать в доме Левашевых (на Новой Басманной), приходившихся ему дальней родней через Муравьевых. Во флигеле этого дома жил и его двоюродный дядя С. Н. Муравьев (17), у которого одно время жил и Бакунин, дававший уроки сыну Левашевых. Другой флигель зани­мал П. Я. Чаадаев. Знакомство между ним и Бакуниным произошло, очевидно, в первые же визиты последнего в салон Левашевых. Во всяком случае, в начале 1836 г. они были знакомы настолько, что Бакунин посещал Левашевых, чтобы встречаться с Чаадаевым. 2 апреля 1836 г. он писал А. А. Беер, что зашел с этой целью в их дом и там долго беседовал с Петром Яковлевичем «о про­грессе человеческого рода, коего он вообразил себя руко­водителем и знаменосцем». Затем пошли общие беседы о «родственных чувствах и дружбе», в которых Бакунин не принимал участия до тех пор, пока Е. Г. Левашева, «женщина большого ума», не спросила его мнения. «То­гда, — пишет Бакунин, — я излил свою желчь на это ста­до бездушных существ, лишенных веры, любви и мысли. Нас было трое против всех остальных: мадам Левашева, г. Чаадаев и я» (18).

Бакунин рассказал об одном эпизоде начала их зна­комства, биограф же Чаадаева М. Жихарев засвидетель­ствовал другой факт, говорящий об их связи, но произо­шедший много лет спустя, в то время, когда Бакунин содержался в Петропавловской крепости. Однажды, раз­говаривая с Чаадаевым, граф А. Ф. Орлов (шеф жандар­мов и начальник Третьего отделения) «спросил его: "Не знавал ли ты Бакунина?". Чаадаев имел не совсем обык­новенную смелость ответить: "Бакунин жил у нас в доме и мой воспитанник". — "Нечего сказать, хорош у тебя воспитанник, — сказал граф Орлов, — и делу же ты его выучил"» (19).

Сколь основательно подобное суждение Чаадаева, судить трудно, но косвенным подтверждением ему служит письмо русского философа Шеллингу, в котором Петр Яковлевич рассказывает о «могущественном интересе» в России к его учению и о тех глубоких симпатиях, с кото­рыми относится к его идеям «маленький кружок наших философствующих умов» (20).

Бесспорно, что и Бакунин, и Станкевич были в числе этих «философствующих умов». Общие интересы сблизили их и привели к выработке Станкевичем общего плана дальнейшего постижения философских истин. Об этом он писал Неверову 26 октября 1835 г.: «Я составил планы, которые сообщу тебе при свидании, надеюсь, ты будешь в них участвовать... Я очень рад, что Мишель выбрал одни занятия со мной: мы будем переписываться друг с другом очень серьезно насчет этих занятий» (21).

Систематическое изучение философии Станкевич ре­шил начать с работ И. Канта. Из них он выбрал «Критику чистого разума». Именно эта книга должна была больше других импонировать стремлениям молодых мыслителей к критическому осмыслению философской истины. «Наш век есть подлинный век критики, которой должно подчи­няться все, — писал Кант. — Религия на основе своей свя­тости и законодательство на основе своего величия хотят поставить себя вне этой критики. Однако в таком случае они справедливо вызывают подозрения и теряют право на искреннее уважение, оказываемое разумом только тому, что может устоять перед его свободным и открытым испытанием. Такой труд есть не что иное, как критика самого чистого разума.

Я разумею под этим не критику книг и систем, а кри­тику способности разума вообще в отношении всех зна­ний» (22).

В письмах Станкевича Бакунину с ноября 1835 г. об­суждение изучения Канта становится одной из основных тем. Николай Владимирович постоянно интересовался за­нятиями друга, давал подробные советы, делился своими трудностями и сомнениями. А трудности все росли. 7 но­ября 1835 г. он сообщал Бакунину, что чуть было не бросил эти занятия, и выражал опасения, как бы того же не случилось с Бакуниным (23). Однако последний уте­шил друга, ответив, что не успокоится, пока «не войдет в дух Канта» (24).

Порой у друзей возникали сомнения относительно до­казательности и назначения кантовских положений. «Я писал к тебе вчера и отвечал, как мог, на твои сомне­ния о Канте, — сообщал Николай Владимирович 17 нояб­ря 1836 г., — но ты сомневался насчет результатов, я — насчет доказательств. На каждое его положение у меня много возражений; иногда я совершенно побеждаю их — родятся новые» (25). В письме от 30 ноября, предшествую­щем публикуемому письму, Станкевич сожалеет, что не «совладал с Кантом» за ноябрь, как рассчитывал (26). В от­вете на письмо Бакунина от 10 декабря 1835 г. он призна­ет, что Михаил Александрович опередил его в изучении Канта (27).

Сделать это было не просто. Противоречия Канта были сложны для неофитов. С одной стороны, философ иссле­довал заложенное в разуме стремление к безусловному знанию, вытекающее из высших этических вопросов, с другой — отстаивал непознаваемость природы вещей. Разум, считал Кант, раздваивается в противоречиях, он антиномичен. «Антиномии Канта были основаны на одном формальном противоречии и на насильственном раздвое­нии истины», — замечал А. И. Герцен в 1843 г. (28) Сам Кант считал эти противоречия лишь кажущимися. Их разреше­ние он видел в различии «вещей в себе» и «явлений» и в ограничении знания в пользу веры. В. Ф. Асмус писал, что учение об антиномии разума, «служившее у Канта основанием для дуализма "вещей в себе" и "явлений", стало одним из стимулов для разработки положительной диалектики у Фихте, Шеллинга и Гегеля» (29).

Характерно, что Станкевич, еще не разобравшийся до конца в Канте, понял, что он необходим ему и его товари­щам по кружку «как введение к новым системам» (30). И дей­ствительно, вслед за Кантом кружок приступил к изуче­нию философии Фихте, а затем Гегеля. К Канту Бакунин вернулся позднее, в 1839 г.

Первый же опыт с «Критикой чистого разума» пока­зал, что члены кружка вполне серьезно отнеслись к нас­ледию философа, «не ограничиваясь критикой трансцен­дентальной логики Канта», как полагает П. И. Моисеев (31).

О зрелом подходе к трудам Канта свидетельствует и итоговая запись Бакунина, которой он закончил свои размышления о «Критике чистого разума» в 1839 г., когда вторично вернулся к этому сочинению: «Философия Кан­та, как критика познавательной способности; рассматри­вать и исследовать ее только в ее проявлениях. Из этого вытекает необходимость трех критик, потому что мышле­ние влияет или как Рассудок, или как Разум, или как Способность Суждения — 1. Критика чистого Разума при­надлежит к области теоретической философии. В ней является Разум... как сознание.... и как предостереже­ние, чтоб он не принял явление за вещь в себе. 2. Из кри­тики практического Разума является Разум в первый раз как законодатель, потому что Безусловное открывается человеческому Духу положительно в свободе и совести. Бог, свобода и Бессмертие не могут быть поняты и дока­заны теоретическим Разумом, но являются как необходи­мые постулаты практического Разума. 3. И наконец, а критике способности суждений Кант старается сблизить теоретическую с практическою способностью, сделать идеи Разума доступными для созерцания» (32).

Но вернемся в 1836 г., когда Кант на время был отло­жен Бакуниным и он вместе со Станкевичем принялся за И. Г. Фихте. Философская система последнего в тот мо­мент по духу была ближе Бакунину. Сказалась здесь определенная подготовленность предварительным изуче­нием идей Шеллинга, поиски обоснования просветитель­ской этики, свойственные кругу Станкевича.

Этика и учение о свободе были важнейшими сторонами практической философии Фихте. Причем они были нераз­рывно связаны, поскольку понятие «свобода» Фихте выво­дил из нравственности, а антиномию свободы и необходи­мости считал главным вопросом этики.

Добровольное подчинение нравственной необходимо­сти лежало в основе альтруистической этики Фихте. Идеи эти, развитые им в «Наставлении к блаженной жизни» (1806 г.), особенно увлекли Бакунина и Белинского («бла­женство» было стремлением к согласованию внешнего мира вещей с внутренним миром человека). Попытки уг­лубления учения Фихте путем созданной Бакуниным и поддержанной Белинским теории гармонии (или теории любви) справедливо отметил П. И. Моисеев (33). Конечно, фихтеанство было здесь не единственным источником. Бакунин был достаточно знаком с идеями эпохи Просве­щения. Возможно также, что категория «любви» носила у Бакунина окраску антропологизма (34). Во всяком случае, он считал, что «любовь есть главная причина жизни, глав­ный закон гармонической связи, царствующей в природе» (35).

С фихтеанством Ю. М. Стеклов связывает «религиоз­ный оттенок» мыслей Бакунина (36). Бог действительно при­сутствует в письмах и статьях Бакунина 30-х годов. Но термин этот наполнен иным содержанием. Вспомним про­светительскую традицию: для Руссо «Бог» — мировой ра­зум, источник добра. Для Бакунина — всеобщий принцип, составляющий сущность человечества. «Что же такое че­ловечество? — задает он риторический вопрос и тут же отвечает: — Бог, заключенный в материи. Его жизнь — стремление к свободе, к соединению с целым. Выражение его жизни — любовь, этот основной элемент вечного» (37).

И далее еще более определенно: «Моя любовь к челове­честву составляет мою религию» (38). Как эти, так и многие другие свидетельства Бакунина говорят об условности его религиозной терминологии, а не о религиозном «оттен­ке мыслей».

Более вероятным нам кажется предположение П. И. Моисеева о пантеистических идеях Бакунина, вос­принятых через Гердера и Гете и восходящих в сочетании с деизмом к учению Спинозы (39).

Пантеизм, полагающий, что божество разлито во всей природе, и деизм, сводящий идею бога к одному из поня­тии разума, были наиболее распространенными формами философской мысли XVIII — начала XIX в. В это время идеалистические системы «все более и более наполнялись материалистическим содержанием и пытались пантеистически примирить противоположность духа и материи», — писал Ф. Энгельс (40). Деизм он не раз рассматривал наря­ду с материализмом или называл его «деистской формой материализма» (41). К Маркс писал, что «деизм — по край­ней мере для материалиста — есть не более как удобный способ отделаться от религии» (42).

Следует учитывать и то, что натурфилософское содержание пантеизма отвечало настоятельному интересу Баку­нина к проблемам естествознания. Во всяком случае, во второй половине 30-х годов материалистическое понима­ние мира природы, рассмотрение ее как единой материаль­ной субстанции, определяющей сущность всех явлений, не зависящих от божественных сил, стало для него главным.

К 1836 г. относятся серьезные размышления Бакуни­на над творчеством И. В. Гете и И. Г. Гердера (43). Натурфилософский историзм последнего, соотношение социаль­ной истории с развитием природы в известной мере повлияли на взгляды Бакунина. Важно заметить, что мир Премухина, все то, что получило в кругу философствующих (молодых людей название «премухинской гармонии», в значительной степени было определено Гердером, которого Л. Н. Толстой не без основания считал властителем дум начала XIX в., а Н. В. Гоголь называл величайшим зодчим мировой истории, мысли которого были «высоки, глубоки и всемирны». Впрочем, писатель добавлял, что, будучи мудрецом в изучении человечества, он «младенец в познании человека, по весьма естественному ходу вещей, как всегда, мудрец бывает велик в своих мыслях и невежда в мелочных занятиях жизни» (44).

Гердер пытался найти научное решение проблем бытия. Основу всего сущего он видел в живых органических силах, определяющих бытие материи и духа. Нерасторжимость органических сил позволяла ему говорить о бессмертии души. Признавая определяющими законы приро­ды, он называл их «законами Бога», согласно которым «все покоится на равновесии противоборствующих сил, упорядоченном внутренней силой. Эта сила — путевод­ная нить для меня, — писал он, — я иду по лабиринту ис­тории и повсюду вижу божественную гармонию и поря­док: все, что хоть как-то может совершиться, все и совер­шается на деле, и все, что может действовать, действует; но только разум и справедливость длятся, а глупость и безумие разоряют землю и уничтожают сами себя» (45).

Гуманизм Гердера и диалектика Гете находили дейст­венный отклик у молодых русских мыслителей середины 30-х годов. Если большинство читающей публики воспри­нимало Гете как поэта, то в кружках Станкевича и Герце­на он был прежде всего мыслящим художником. «В нем первом, — писал Герцен, — восстановилось действитель­ное, истинное отношение человека к миру, его окружающему; он собой дал естествоиспытателям великий пример... Для него мысль и природа — aus einem Guß: "0ben die Geister und unter der Stein"*, для него приро­да — жизнь, та же жизнь, которая в нем, и потому она ему понятна, и более того: она звучит в нем и сама пове­ствует нам свою тайну» (46).

* «Нечто цельное, единое: "вверху — духи, внизу — камень"» (нем.).

 

Идеи Гете-естествоиспытателя о единстве всего сущего на земле, органически связанные с его представлениями об эволюции, способствовали несколько позднее восприя­тию Бакуниным диалектики Гегеля.

Определяя круг философских, этических и литератур­ных идей, в котором складывалось мировоззрение молодо­го Бакунина, следует сказать и о Э. Т. А. Гофмане, твор­чество которого представляло собой важный компонент духовной жизни русского общества 30-х годов. Первым оригинальным произведением Герцена, появившимся в печати, стала статья о Гофмане, написанная им в 1833-1834 гг. (47) Для «Московского наблюдателя» и «Отечествен­ных записок» Гофмана переводили В. П. Боткин и Н. X. Кетчер (некоторые переводы, как, например, «Крошку Цахеса», задерживала цензура). Влиянием Гоф­мана отмечены произведения молодого К. С. Аксакова (например, опубликованная в 1836 г. в «Телескопе» по­весть «Жизнь в мечте» (48)). «Самые повести и фантастические сказки его, — писал о Гофмане П. В. Анненков, — нахо­дили симпатический отголосок в круге Станкевича: они так хорошо соответствовали господствующей философской системе своим могущественным олицетворением безжиз­ненной природы» (49). По свидетельству того же Анненкова, Белинский, говоря о величии Гофмана, добавлял: «Я ни­как не понимаю, отчего доселе Европа не ставит Гофмана рядом с Шекспиром и Гете» (50). В письме Бакунину от 20-21 июня 1838 г. он отмечал общие черты между отношени­ем Гофмана к друзьям и отношениями между членами кружка Станкевича (51).

Бакунину Гофман оказался органически близок. Мир музыки и поэзии, которыми проникнуты фантазии Гофма­на, был и его миром; он был связано обстановкой его дет­ства и отрочества (52). Современный исследователь И. Ф. Бэлза справедливо отмечал, что музыку Гофман считал «непобедимой силой, побеждающей и преобразую­щей окружающую его действительность» (53). Именно так воспринимал ее и Бакунин. Музыка, поэзия, филосо­фия — все было связано, все ложилось в основание его чрезвычайно энергичной, творческой жизненной позиции.

* * *

Можно сказать, что до изучения и пропаганды идей Гегеля роль Бакунина в русской общественной мысли была незначительна. Перевод лекций Фихте «О назначе­нии ученого» и публикация их в «Телескопе» сами по себе не оставили заметного следа. Но выступления Бакунина на страницах журнала, очевидно, нельзя рассматривать в этом случае изолированно.

Почти все участники кружка Станкевича (К. С. Акса­ков, В. Г. Белинский, В. И. Красов, Я. М. Неверов, С. М. Строев и др.) печатались в этом журнале. Сам его издатель Н. И. Надеждин был близок к шеллингианству и в то же время (как доказывает Л. А. Коган), «умел сти­хийно угадывать в ряде случаев пути», ведущие в направ­лении тех же выводов, к которым пришел Гегель (54).

Н. Г. Чернышевский называл Надеждина человеком «замечательного ума и учёности» (55), а Н. П. Огарев, вспо­миная о нем, писал, что «тогда (в начале 30-х годов) на не­го смотрели как на представителя свободной мысли и его слово сильно действовало на умы» (56).

Молодые сотрудники «Телескопа» сблизились с Надеждиным, а когда в 1835 г. он уехал за границу, Белинский временно заменил его. По возвращении Надеждин оставил себе только разборы ученых сочинений. Все, что начато было Белинским, продолжалось и при редакторе до конца издания журнала. «Молодые сотрудники, введенные в журнал Белинским, продолжали помещать свои статьи в нем и увлекали журнал вперед. Надеждин отдался мо­лодому поколению», — пишет Чернышевский (57), но по цен­зурным обстоятельствам ничего не говорит о закрытии «Телескопа», последовавшем после появления в 1836 г. «Философического письма» Чаадаева.

Общественное звучание «Телескопа» — одного из не­многих органов антикрепостнического, просветительского направления — было значительным. Преобладающая роль в нем членов кружка Станкевича (и в их числе Бакунина) говорит об их активном участии в формировании общест­венного мнения, особенно в 1835-1836 гг.

После закрытия «Телескопа» круг молодых философов не имел своего органа до 1838 г., когда руководство «Московским наблюдателем» негласно перешло к Белинскому, а сотрудниками его стали М. А. Бакунин, В. П. Боткин, М. Н. Катков, И. П. Клюшников, В. И. Красов, П. Н. Кудрявцев, А. В. Кольцов.

Приход новой редакции журнала и программные статьи его первых номеров (58) стали событием обществен­ной жизни. «От "Московского наблюдателя" ждали пере­ворота в области литературы и мышления», — свидетель­ствовал П. В. Анненков (59). Н. Г. Чернышевский писал впоследствии, что «никогда еще ничего подобного, за иск­лючением разве последних книжек "Телескопа", не было в русской журналистике» (60).

Круг читателей журналов, как и сами журналы, был далеко не однороден. «Московский наблюдатель» при­влек в это время пристальное внимание различных посети­телей литературных салонов и знаменитой литературной кофейни на Театральной площади Москвы, где собирались актеры, писатели, профессора университета, где часто бывали Бакунин, Белинский и весь круг молодых фило­софов. По словам А. Д. Галахова, ученые статьи журнала порой вызывали «насмешки своими новыми терминами. Особенно над философской статьей Бакунина в "Москов­ском наблюдателе", т. е. над ее внешней стороной, а не над смыслом, Ленский изощрял свое остроумие. Так, вертя в руках пустую рюмку, он произносил очередной экспромт:

С чем тебя сравняю я,

В "Наблюдателе Московском"

Философская статья» (61).

Пример подобного «успеха» относился, конечно, к об­ласти моды на философию, но сама мода, будучи явлением вторичным, отражала стремления наиболее образованной части общества к постижению «тайн мироздания, проис­хождения и истории всех явлений в жизни, вместе со все­ми феноменами человеческого духа и сознания» (62).

О Гегеле русские журналы упоминали с начала 20-х годов. В 30-х годах чаще других вопросов Гегелевой философии касался «Телескоп», но пробуждению подлин­ного интереса к немецкому философу способствовал кру­жок Станкевича, и главным образом Бакунин и Белин­ский. Пропаганде философии со страниц журнала Черны­шевский придавал важнейшее значение. Главную заслугу «Московского наблюдателя» он видел в том, что журнал стал «органом Гегелевой философии... Господство фило­софии над всей нашей деятельностью в начале настоящего периода нашей литературы (середина 30-х годов. — Н. П.) есть замечательный исторический факт, заслуживающий внимательного изучения. "Московский наблюдатель" пред­ставляет первую эпоху этого владычества философии, когда непогрешительным истолкователем ее представлял­ся Гегель, когда каждое слово Гегеля являлось несомнен­ною истиной и каждое изречение великого учителя при­нималось его новыми учениками в буквальном смысле» (63).

Изучением работ Гегеля Бакунин занялся весной 1837 г. «Гегель, — писал он сестрам в начале мая, — дает мне совершенно новую жизнь. Я целиком поглощен им» (64). Постижение нового было органически связано у Бакунина с проповедью усвоенных идей окружающим его людям. Гегель надолго стал главной темой споров с друзьями и писем родным.

«...Нет параграфа во всех трех частях Логики, в двух — Эстетики, Энциклопедии и пр., который не был бы взят отчаянными спорами нескольких ночей», — писал Герцен о процессе изучения Гегеля Бакуниным и его товарищами (65).

Источником, позволяющим судить о степени присталь­ного внимания Бакунина к трудам Гегеля, являются его конспекты, сохранившиеся частью полностью, частью в отрывках (66). В этих тетрадях особенно важны мысли ав­тора по поводу того или другого положения, а также выделение им мест, особенно привлекавших его внимание.

Остановимся коротко на некоторых записях, смысл которых не пропал для Бакунина и в последующие годы и к которым нам придется обратиться в дальнейшем.

Перед нами большая рукопись: «Психология или фи­лософия субъективного духа» (Из Энциклопедии Гегеля и Психологии Розенкранца)» (67).

Из Энциклопедии: «Дух имеет для нас своим предпо­ложением природу... Род есть всеобщее индивидов... Еди­ничное заключается во всеобщем, которое производит его из себя для того, чтобы его в себе уничтожить... Сотворе­ние и отрицание есть бесконечный процесс» (68).

Из Розенкранца: «Человеческий организм есть тоталь­ный организм: микрокосм... Мышление есть сущность Духа, через мышление человека... Сознание отделяет че­ловека от животного, для которого нет объекта. Как отно­шение субъекта к другому сознанию есть сознание мира как отношение к себе, оно есть самопознание, простая всеобщность, содержание которой в своей определенности есть разум» (69).

Идеями Гегеля проникнута и рукопись Бакунина «Гамлет». Она написана в 1837 г., когда большинство членов кружка Станкевича были увлечены драмой Шекс­пира, поставленной в новом переводе Н. А. Полевого в Москве с П. С. Мочаловым в главной роли.

«Гамлет» заинтересовал Бакунина в связи с «философи­ей права» Гегеля. Созвучность идей Шекспира и Гегеля он увидел в понимании ими сущности права, преступле­ния, наказания. Исследователь этого вопроса С. Ф. Ударцев полагает, что мысли, изложенные в рукописи, орга­нически связаны с последующими, естественноправовой концепцией Бакунина (70).

Рукопись эта весьма близка по идейному содержанию к опубликованной статье Белинского «"Гамлет" — драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета». Она показывает ее истоки, подтвержденные дополнительно письмом Белин­ского к Станкевичу от 2 октября 1839 г. (71)

Следует отметить, что восприятие Бакуниным новой философской системы при всем его преклонении перед классиком немецкой философии не было лишено критиче­ского осмысления. Так, судя по конспектам лекций Геге­ля по философии религии 1837 г., Бакунин отметил проти­воречия между учением церкви и «понимающим мышлени­ем». «Вера, — записал он, — не могла устоять подле совершенно противоположных результатов свободного фи­лософского исследования». Не соглашаясь с Гегелем, ут­вердившим невозможность познания бога, и понимая под последним «высший разум», Бакунин предлагал, «фило­софствуя от разума», изучать «самое познание» (72).

Проблема действительности была, однако, воспринята им в близком к Гегелю варианте. В 1837-1838 гг., снача­ла в конспектах, письмах, «Моих записках», затем в пре­дисловии переводчика к «Гимназическим речам» Гегеля Бакунин с особенной настойчивостью останавливался на этом вопросе. Интерес его был вполне объясним. Он шел вслед за Гегелем, через работы которого проблема дейст­вительности проходила красной нитью. Сама же философия представлялась Бакунину как «интерес и потребность нашего времени», в ней он видел «всю судьбу будущего» (73).

Сам Гегель отмечал, что «философия именно потому, что она есть проникновение в разумное, представляет собой постижение наличного и действительного, а не вы­ставление потустороннего начала, которое... существует только в заблуждении одностороннего, пустого рассуждательства...

Что разумно, то действительно.

И что действительно, то разумно.

Этого убеждения придерживается каждое не испор­ченное умствованиями сознание, точно так же, как и фи­лософия».

Далее он добавлял «еще одно замечание», весьма важ­ное для его представления о действительности. Он указы­вал, что философия «в качестве мысли о мире появляется лишь тогда, когда действительность закончила свой про­цесс образования и завершила себя... Лишь в пору зре­лости действительности идеальное выступает наряду с реальным и строит для себя в образе интеллектуального царства тот же самый мир, лишь постигнутый в своей субстанции» (74).

Статья, предваряющая публикацию перевода Баку­ниным речей Гегеля (произнесенных последним на годич­ных актах Нюрнбергской гимназии в 1809 и 1810 гг.), формулировала его новую идейную платформу. Высту­пая против отвлеченности и призрачности философии, он призывал молодое поколение обратиться к действи­тельности, примириться с ней, полюбить ее, стать «дейст­вительными русскими людьми» (75).

«Примириться и полюбить» — эти термины означали, прежде всего, познать истинную, а не случайную дейст­вительность. Сама терминология была связана, как спра­ведливо отмечает П. И. Моисеев, с альтруистической эти­кой Фихте (76).

В целом же статья довольно верно повторяла основной смысл толкования Гегелем его знаменитой формулы, хотя и содержала порой слишком прямолинейные определения. Однако сопоставление статьи с записями, сделанными Бакуниным при работе над Энциклопедией Гегеля, го­ворит о том, что он уже летом 1837 г. понимал под дейст­вительностью не реальность сегодняшнего дня. «Фило­софия, — писал он, — не имеет другого предмета, кроме действительности... Сперва должно условиться в том, что такое действительность, и отличить ее от случайности, имеющей возможность быть не так, а иначе... Разделение Действительности и Идеи всего более производится рас­судком, который считает свои отвлеченные мечты за нечто истинное и предписывает Долг... Рассудок этот может быть и прав, когда он должен обращаться к внешним, случайным пошлым предметам, постановлениям, поло­жениям и т. д., которые могут в известном частном круге и в известном времени иметь относительную действительность, но в сфере философии — это нелепо, потому что философия имеет предметом Идею, слишком сильную для того, чтоб не мочь проявиться в действительности» (77).

Каждое слово Гегеля понималось русскими его уче­никами «в буквальном смысле», считал Чернышевский, имея в виду прежде всего Бакунина и Белинского. При­верженность к Гегелю, «овладевшую Белинским и его друзьями, он называл естественною и необходимою... Они в этом случае разделяли общую участь величайших мыс­лителей нашего времени» (78).

Однако формы этой приверженности были различны­ми. В литературе же распространилась версия об одно­родности восприятия «разумной действительности» Бе­линским и Бакуниным. Подобным представлениям спо­собствовал и Герцен, признававший в то же время, что «революционный такт» толкал Бакунина в другую сторо­ну. Ни Герцен, ни Чернышевский не знали конспектов Бакунина, не знали и переписки между ним и Белинским.

Советские исследователи, освещая историю русского гегельянства, останавливаясь на проблеме «примирения с действительностью», как правило, лишь бегло упоми­нали Бакунина (79) и использовали далеко не полностью переписку Белинского.

Авторы специальных работ о Бакунине, написанных еще в 20-е годы, — Ю. М. Стеклов, В. П. Полонский и М. Дынник (статья «От примирения с действительностью к апологии разрушения») — не пошли дальше утвержде­ния общности взглядов Бакунина и Белинского периода их гегельянства.

Тот факт, что Бакунин значительно раньше Белинско­го порвал с позицией «примирения», остался не замечен­ным и автором статьи, написанной в 70-х годах, И. И. Губарем («М. А. Бакунин и философия Гегеля») (80), утверж­давшим, что до 1840 г. Михаил Александрович был идеа­листом и проповедовал «примирение с действительностью».

Противоположную точку зрения высказал еще в 1915 г. историк и собиратель архива Бакуниных, прекрасно знав­ший переписку не только Бакунина и Белинского, но и всего их окружения, — А. А. Корнилов (81); в недавнее время его поддержал П. И. Моисеев (82).

Действительно, восприятие учения Гегеля Белинским было иным, чем у его друга, толковавшего ему философ­ские истины. И дело было не в недостаточной подготовке Белинского, как полагал Корнилов (83), а в горячем про­тесте его против отвлеченности, в стремлении к реальности, к самостоятельности мысли. Следует учитывать также психологический аспект: постоянное интеллек­туальное давление вечно проповедующего Бакунина, не­совпадения «идеального» мира Премухина с окружающей Белинского действительностью. Все это также способст­вовало нарастанию чувства протеста, выливавшегося на многих страницах его писем-«диссертаций», адресованных. Бакунину.

Наиболее характерным было письмо от 10 сентября 1838 г., где он объяснял процесс возникновения в его со­знании понятия действительности. «С напряжением, го­рестно и трудно, принимает мой дух в себя и любовь, и вражду, и знание, и всякую мысль, и всякое чувство, но, приняв, весь проникается им до сокровенных и глубоких изгибов своих. Так в горниле моего духа выработалось самобытно значение великого слова "действительность"... Я гляжу на действительность, столь презираемую прежде мною, и трепещу таинственным восторгом, сознавая ее разумность, видя, что из нее ничего нельзя выкинуть и в ней ничего нельзя похулить и отвергнуть».

Далее, много и подробно говоря о великой и благой силе каждодневной реальности, Белинский оговаривался, однако, что для тех, кто не покоряется ей, она становится чудовищем, вооруженным «железными когтями и желез­ными челюстями» (84).

В ответе на это письмо Бакунин восставал как против «страшных... стальных зубов» действительности, так и против «уважения к чужой непосредственности доброго малого» — героя повседневности. Он утверждал, что част­ная ограниченная непосредственность не может быть мер­кою и законом для других людей, как не может быть за­кономерным отказ от стремления к истине, к самостоя­тельной и свободной мысли.

Расхождения между Белинским и Бакуниным из-за разного понимания действительности начались, таким об­разом, спустя год после их совместного изучения Гегеля и длились вплоть до отъезда Виссариона Григорьевича в Петербург (октябрь 1839 г.) и далее до того времени, когда оба они (один в Берлине, другой в Петербурге) но пришли к новым выводам, по существу — новым сис­темам взглядов.

Зима 1839/40 г. оказалась для Бакунина в известном смысле переломной. Он сам называл свое состояние «ра­зорванным». Гегель, почти три года целиком поглощав­ший его немалую умственную энергию, был, казалось, постигнут. Теория, как таковая, перестала удовлетворять его потребность. Стремление к социальной практике, на­метившееся в его предисловии к Гегелю, было неверно понято даже его близкими друзьями, да и сам Бакунин еще не представлял себе ясно дальнейших своих инте­ресов.

В поисках иного, не теоретического только пути он сблизился с кругом друзей Герцена, и прежде всего с вер­нувшимся той зимой в Москву Огаревым. Последний в письме к еще ссыльному Герцену, рассказывая и об этом знакомстве, сообщал любопытные детали. Бакунин в обществе не проповедовал более Гегеля, а садился при слу­чае играть в шахматы и уже не слышал, «что ему гово­рят» (85). Это было совершенно нетипично для Михаила Александровича и свидетельствовало о его душевном кри­зисе. «Разорванность» его настроения сказывалась и в уси­ливающейся антипатии к славянофилам. Если в середине 30-х годов их общий идейный исток (классическая немец­кая философия) в некотором смысле сближал их, то те­перь при встречах у Чаадаева или в других московских салонах с А. С. Хомяковым, а особенно с С. П. Шевыревым и М. А. Языковым он вел себя враждебно. Т. Н. Гра­новский писал Н. В. Станкевичу (15 февраля 1840 г.) о Бакунине: «Он дал мне понять, что я дурно делаю, по­сещая общество Киреевских. Странный человек. Я по­нимаю, что Боткин и Белинский называли его абсолю­тистом» (86).

Не посещая салон А. П. Елагиной, Бакунин все чаще бывал у Огарева, а по возвращении Герцена из ссылки близко сошелся и с ним. Новым друзьям Бакунин много говорил о Гегеле, который еще был мало им знаком, о том, как следует понимать волнующую всех проблему действительности. «Из молодежи гегельской, конечно № 1 — Бакунин»,— записал Герцен 6 апреля 1840 г. (87) Сам Бакунин в эту пору подвел определенный итог своему гегельянству двумя статьями «О философии». Первая из них появилась в «Отечественных записках» (1840 г., кн. 4). Вторая по невыясненным обстоятельствам напе­чатана тогда не была, но сохранилась в фонде А. А. Краевского (РОГПБ, ф. 391) и впервые была опубликована Ю. М. Стекловым (88).

Обе статьи едины по замыслу. Первая из них начинает­ся с определения философии как неразрывного единства конечного и бесконечного, «действительной истины и ис­тинной действительности». Анализируя понятие «истина», Бакунин приходит к выводу, что одним из главных ее критериев является необходимость действительное не отождествлять с существующим, ибо в последнем возмож­ны случайности. «Первый шаг познания есть уже отрица­ние случайности и положения необходимости» (89).

Подобный ход рассуждений обусловливает историче­ский детерминизм Бакунина. Говоря о ложности толко­вания истории как игры случайностей, он противопо­ставляет ей необходимость.

Критически осмысливая проблему эмпиризма, Баку­нин отдает должное Гете, Кювье, Гердеру, признает, что эмпирики не только собирают факты, но и возвышают их до «относительно всеобщих мыслей». Однако для научно­го познания необходимо единство эмпирического и фило­софского исследования. Один эмпиризм «не может удов­летворить познающего духа; его нельзя назвать действи­тельным знанием истины, потому что он не в состоянии ее обнять; он не в состоянии возвыситься до истинно все­общего и единого начала и не в состоянии указать необ­ходимость развития и осуществления этого начала в многоразличии действительного мира; вследствие этого он не может даже доказать необходимость тех общих зако­нов, тех относительных всеобщностей, которые ему до­ступны» (90).

Существенное содержание всякой науки составляют не факты, но проявляющиеся в них законы. «Все сущее, — утверждает Бакунин во второй статье, — происходит по необходимым и определенным естественным законам» (91). Эмпирики же не могут понять их всеобщности и единства, не могут представить, как, выйдя из сферы абстракции, они осуществляются в действительном мире.

Законы объективны, они «пребывают в мире... С дру­гой стороны, они — субъективные мысли, потому что в противном случае человек... не мог бы понимать и усваи­вать их. Понять предмет значит найти в нем самого себя».

Назначение человека или его место в действитель­ности — одна из главных тем статей, в которых намечены идеи, не оставлявшие Бакунина и в последующие годы. «Человек, с одной стороны, конечный, с другой — бес­конечен, и вся премудрость его и все назначение его жиз­ни состоит в том, чтобы в последовательности своего раз­вития он отрывался от всякой случайности и внешности и, возвысившись над конечностью мира сего так же, как над своею собственною конечностью, привязался к тому, что "ни моль, ни ржа не истребляют"» (92).

Человек — часть природы, но он наделен разумом, «должен осуществить» его, должен стремиться познать бесконечную истину, «составляющую его сущность, и осу­ществлять ее в своих действиях».

«Разум произошел для нас как простое тождество субъекта и объекта, как единство бытия и мышления, как бесконечная истина и свобода, как такая истина, для до­стижения которой человек... должен только возвыситься над собой, над тесным и ложным миром своей ин­дивидуальности в всеобщую и разумную сущность свою...

"...Что разумно, то действительно, и что действитель­но, то разумно", — говорит Гегель, и это определение ра­зума и действительности произвело много споров и дало повод ко многим недоразумениям, которые большей частью произошли от того, что худо поняли смысл, продаваемый им слову "действительность". Обыкновенно называют дей­ствительным все сущее, всякое конечное бытие, в этом-то и заключается ошибка; действительно только то бытие, в котором пребывает вся полнота разума, идеи, истина; все же остальное — призрак... и ложь. "Идея есть исти­на", — говорит Гегель в своей Энциклопедии, — потому что истина именно и состоит в том, что объективность со­ответствует понятию. Не в том, однако же, что внешние предметы соответствуют моим представлениям: это будут верные представления — представления, которые я [об] этом имею. Идее же нет дела ни до этого, ни до представ­лений, ни до внешних предметов. Но и все действитель­ное по той степени, по какой оно есть истина, есть также идея, и вся его истина вытекает единственно только из идеи... Единичное, взятое отдельно, не соответствует своему понятию; эта односторонность составляет его ко­нечность и есть источник его необходимого разрушения» (93).

Так, подводя черту под спорами о сущности термина «действительность» и объявляя все, не соответствующее разуму, идее, истине, призраком, ложью, Бакунин впер­вые высказывает мысль о необходимости разрушения одностороннего, конечного бытия.

Были ли статьи «О философии» принципиально отлич­ны от предисловия к речам Гегеля?

В отличие от Стеклова и Полонского мы не видим здесь большой разницы. И первая, и последующие статьи в ос­нове гегельянские. Однако смысл последующих статей шире, глубже, продуманней, лишен тех двусмысленностей и недоговорок, которые были характерны для его пре­дисловия.

Вопросы, поднятые Бакуниным, были весьма актуаль­ны для того времени. Спустя несколько лет на страницах «Отечественных записок» появились статьи Герцена «Ди­летантизм в науке» и «Письма об изучении природы». В них ставились и на более широком материале решались проблемы, близкие к тем, о которых писал Бакунин. Гер­цен разбирал вопросы: о предмете философии, о науке, об эмпиризме, о соотношении человека и природы. «Без эмпирии нет науки, так, как нет ее и в одностороннем эмпиризме. Опыт и умозрение — две необходимые истин­ные, действительные  степени одного и того же знания» (94).

Со свойственной ему образностью Герцен говорил о том, что философия, не признающая эмпиризма, была «холодна, как лед, бесчеловечно строга», что раздроблен­ность наук была схожа с феодализмом, «окапывающим каждую полоску земли валом и чеканящим свою монету» (95).

Герцена занимала мысль о человеке, о его соотноше­нии с миром природы. «Мы привыкли человеческий мир отделять каменной стеной от мира природы — это не­справедливо; в действительности нет никаких строго про­веденных межей и граней... Человек имеет свое мировое признание в той же самой природе, доканчивает ее воз­ведением в мысль... История мышления — продолжение истории природы» (96).

В восприятии учения Гегеля Герцен пошел дальше Бакунина. Признавая «Энциклопедию» первым примером «паукообразного естествоведения», видя в учении немец­кого философа выход из дуализма и метафизики, высоко ставя раскрытие им безусловности единства бытия и мыш­ления, Герцен не мог принять его идеализма, «срываю­щего его в односторонность, казненную им самим». «Ге­гель, — писал он, — хотел природу и историю как при­кладную логику, а не логику как отвлеченную разумность природы и истории» (97).

Сопоставляя статьи Герцена и Бакунина, мы не впол­не разделяем мнение Моисеева, полагающего, что послед­ний создал возможность материалистической критики Гегелева идеализма (98).

Бакунин действительно первым в России глубоко и серьезно изучил Гегеля, первым выступил со статьями, но следует учитывать, что постановке в русской печати теоретических проблем, критике идеализма способствовал общий уровень западноевропейской философии, сама эпоха, выдвигавшая эти проблемы и эту критику. Нельзя, конечно, отрицать определенного влияния на Герцена разговоров с Бакуниным и его статей, но близость пони­мания философских проблем скорее всего была порожде­на требованиями времени.

Во всяком случае, статьи обоих авторов были весьма высоко оценены Чернышевским. Говоря о периоде «Оте­чественных записок» 1840-1846 гг. и имея в виду Баку­нина и Герцена, но не имея возможности назвать их име­на, Николай Гаврилович писал: «Тут в первый раз рус­ский ум показал свою способность быть участником в раз­витии общечеловеческой науки» (99).