
- •От автора
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •127254, Г. Москва, ул. Гончарова, 17-а, кор. 2, к. 23
Глава VI
немаркированная в стилистическом и коммуникационном плане устная речь характеризуется большим количеством спонтанных звуковых повторов, параллелизмов, даже персевераций в особых отдельных случаях. Соответственно, можно утверждать, что естественная парономасия, или взаимная аттракция одинаково или похоже звучащих слов служит языковой базой для многих известных звуковых, синтаксических, семантических и даже морфологических поэтических приёмов. Естественно, что поэтическая парономасия служит прекрасным инструментом для «узнавания» в тех случаях, когда оно входит в поэтическую задачу текста. Статья Вяч. Вс. Иванова «К семантической типологии производных от числительного "два"»1 демонстрирует тесную связь явления паронимической аттракции и связанного с ним явления поэтической этимологии (в основном, здесь можно говорить о пробуждении под влиянием контекста древней архаической этимологии, в обычном узусе уже не ощущаемой) с мотивами смыслового мифологического уровня, такими как близнечество, двойничество, и соответствующими моментами прагматической потребности в узнавании, расподоблении, уподоблении, разделении, слиянии, замещении, соперничестве и проч. Замечательным примером поэтического текста, воплощающего все эти проблемы, может служить, согласно Вяч. Вс. Иванову, первый стих древнеармянского гимна богу Вахагну, сохранившийся в передаче Моисея Хоренского, создателя армянского алфавита: erkner erkin, erkner erkir («В родовых муках было небо, в родовых муках была земля»). Настоящим поэтическим повтором является здесь глагол erkner- «мучиться родами», все остальные слова выстроились в одну поэтическую синтагму на базе паронимической аттракции. Одновременно делается предположение, что все слова этимологически восходят к корню (древнеармян-скому) erku «два», который связан со словами, несущими
1 Иванов Вяч. Вс. К семантической типологии производных от числительного «два». В кн.: Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. V. Мифология и фольклор. М.: Знак, 2009. С. 343-351.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 239
значение «страх», «сомнение», «боль» (как и в других индоевропейских языках, ср. лат. dubius, dubio: duo, нем. Zwei - Zweifeln и т.д.).
В своих обширных исследованиях по этимологии различных фундаментальных понятий, относящихся к пространству, времени, святости, ритуалу, В.Н. Топоров показал огромный религиозный и духовный, а следовательно, и поэтический потенциал подобных слов и словосочетаний в древних и новых индоевропейских языках. Эти исследования, наряду со сравнительно-историческим лингвистическим аспектом, развивают философские перспективы, коренящиеся как в самом материале древних религиозных традиций (например, древнеиндийской Ригведы, или древнеиранской Авесты), так и в идущих от этих корней философских поисках недавнего времени (феноменология, марбургская гносеология и особенно М. Хайдеггер).
В статье «Tocharian A kasu, В kwantsa-, kwa(m)ts in the Light of the Regional Indo-European Designation of Holiness»1 В.Н. Топоров проанализировал семантические и лингво-географические связи приведённых в заглавии статьи слов из древне-индоевропейского тохарского языка (вернее, двух тохарских языков, обозначаемых в лингвистике как тохарский А и тохарский В). Эти языки известны по открытым в конце XIX и начале XX века древним рукописям (примерно, середина первого тысячелетия нашей эры), являющимся переводами священных буддийских текстов с китайского и тибетского языков. Древние «тохарцы» жили в то время в Восточном Туркестане (теперешняя китайская провинция Синьцзян). Их языки интересны во многих отношениях, в частности, для слависта они замечательны тем, что в них встречаются слова, которые в сходных значениях зафиксированы в древних славянских (и близких к ним балтийских) языках. К таким словам и принадлежат тохарские kasu, kwantsa, kwa(m)ts, которые,
1 Топоров В.Н. Toch. Akasu, В kwantsa-, kwa(m)ts in the Light of the Regional Indo-European Designation of holiness. В кн.: Топоров В.Н. Исследования по этимологии и семантике. Т. 2. Индоевропейские языки и индоевропеистика. Кн. 2. М.: Языки славянских культур, 2006. С. 142-165.
240 Глава VI
по мнению исследователей, и В.Н. Топорова в том числе, родственны славянскому «svent» и балтийскому «sventas», обозначающим некоторый аспект «святости». Особый вклад В.Н. Топорова в это сопоставление состоит в том, что он обнаружил сходные слова с немного отличным, но всё же весьма близким значением «благой», «сильный», «мощный», «растущий», «расширяющийся», также в древнеиндийских Ведах и в древнеиранской Авесте.
Примечательно то, что в этих древних текстах (соединяющих в себе высокую поэтичность с маркированной религиозностью) эти слова (близкие тохарским и славянобалтийским) встречаются в контекстах, характеризующихся особым развитием всех вышеуказанных архаических поэтических приёмов (звуковой повтор, параллелизм, парономасия). В.Н. Топоров показывает, что различные ритуально-мифологические и поэтические образы, такие как «святой огонь», «святая земля», «святая вода», равно как и связанные с ними образы «святого неба», «святого отца» и «святой матери», присутствуют в сходной словарной форме в указанных древнеиндийской, древнеиранской и древней балто-славянской традициях. Для темы древнего индоевропейского поэтического языка (его структура, развитие, семиотические связи) имеет большое значение замечание В.Н. Топорова о большой (если не решающей!) роли паронимической аттракции в формировании подобных поэтических комплексов. Здесь надо особо подчеркнуть тот важный факт, что указанные комплексы в высшей степени устойчивы во всякого рода исторических передрягах. Они могут актуализироваться в поэтическом творчестве на протяжении сотен и тысяч лет. Как блестящий пример паронимической (и смысловой!) аттракции стоит привести анализируемую В.Н. Топоровым связь идеи «святости» с идеей «света» (особенно в форме «светлый»), сияния, блеска.
Подобные семантические связи, подкрепляемые звуковым сходством, иногда очень большим, иногда достаточно крупным, но всё же не абсолютным, так что различающиеся моменты могут служить основой для образования новых смысловых гнёзд, так сказать, обогащения первоначального
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 241
смысла, - такие связи отмечают структуру смыслового пространства, создают поэтический его образ. Внутри этого смыслового пространства живёт целое общество, члены которого совместно владеют им, владеют в буквальном смысле, поскольку реальная социальная и экономическая сетка взаимозависимостей и взаимоотношений определяется тем, где в этом пространстве размещены его «совладельцы» и те «вещи», которыми они «владеют», или к которым они прикреплены. Но внутри этого пространства живёт и каждый отдельный человек. Тогда это смысловое пространство становится соразмерным человеку - его внешнему телу и его внутренней душе.
В.Н. Топоров в своих работах строит - место за местом - на материале этимологии слов и сравнительного анализа лингвистических элементов и структур - картину этого смыслового пространства, иногда его подробный пластический образ (вплоть до характеристики формы, объёма, цвета), иногда его реляционную решётку, если угодно, модель. В каком-то смысле его исследования можно считать развитием, в определённом направлении, заданном спецификой языкового материала, идей, выдвинутых в работах О.М. Фрейденберг о поэтике сюжета. В сущности, и в работах В.Н. Топорова можно найти основоположную мысль О.М. Фрейденберг о фундирующей роли жертвы в этом первоначальном сюжете1. Из других работ В.Н. Топорова, трактующих тему парономастической обоснованности тех или иных фрагментов этой картины мира (иначе говоря, обоснованность нахождения элементов этой картины вместе, рядом, в некоторой связи тем, что они обозначаются похоже звучащими словами), упомянем одну из его более поздних работ (2004 год) о связи идеи реки и идеи речи в русском и других славянских языках, равно как и в Ригведе, в балтийских языках и т.д. Соответственно, возникает, с одной стороны, мифологический комплекс говорящей реки, говорящих вод, а с другой стороны, образ священной Речи, встающей из вод Реки. Интересно, что и здесь возникает связь идеи «блеска» и идеи особо
1 Топоров В.Н. Указ. соч. С. 153.
242 Глава VI
значимой речи. Всё это особенно поучительно, если учесть, что в исходном индоевропейском языке связь между рекой и речью была чисто парономастической, а никак не связью родственных слов.
Работы В.Н. Топорова демонстрируют теснейшую связь между сравнительно-историческим языкознанием, философией и наукой о литературе. Именно эта связь, фундированная, как мы уже указывали выше, весьма глубокими интерпретациями явлений естественнонаучного мира, позволяет продуктивно взглянуть на философские рассуждения Мартина Хайдеггера, основанные на квазиэтимологических операциях с языковыми понятиями и единицами. Сюда же примыкают и позднейшие опыты по деконструкции понятий и текстов, предпринятые Жаком Деррида. Работы В.Н. Топорова всегда основываются на очень подробном, точном и исчерпывающем анализе данных древних и современных языков и соответствующих текстов, как правило, мифологических, но не только таковых, а также текстов исторических, религиозных, философских и т.п. Очень интересен произведённый В.Н. Топоровым в его работах о категориях пространства и места анализ этимологии слов, носящих самый общий, абстрактный характер. Слова со значением чисел все, как правило, имеют отношение к человеческому телу и его артикуляции так, что те или иные числа суть отношения, задаваемые этими органами и этой артикуляцией. Предлоги также этимологизируются через тело и отношение к нему.
Глагол «быть» и соответствующие ему глаголы в других языках этимологизируются как обозначение абстрактного пространства, которое всегда стремится расшириться, увеличить свои пределы. «Быть» - это не занятое никем и ничем пространство, постоянно расширяющееся, растущее. Это - языковой аналог физического явления «тёмной энергии».
Личное местоимение - это акт упрочения на этом чистом пространстве, акт его захвата. В этой связи В.Н. Топоров сопоставляет лат. ego «я» и ессо «вот, здесь».
Как мы уже указывали, среди работ В.Н. Топорова особо важную роль играют исследования об этимологии понятий
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 243
пространства и места. В сущности, эти статьи1 описывают весьма подробным образом важнейший экзистенциальный, культурный и литературный сюжет: становление культурного (в том числе и природного), а затем исторического и, наконец, внутренне личностного времени-пространства. Исторический диапазон описываемых явлений простирается от далёкой предыстории, куда уходят этимологии, связанные с актом творения, вплоть до нашего времени, в котором Владимир Николаевич прозревает те же вечные архетипы построения пространства, а вместе с ним и личности, будь то гениальный демиург, великий зодчий-творец, гениальный поэт или конгениальный им читатель, просто житель, обитатель, «владелец» этого одухотворённого пространства: от его возникновения в лоне хаоса в виде первоначального зародыша, яйца, семечка, горсти грязи или ила - через расширение, устроение и устранение следов хаоса, которые могут проявляться в виде каких-то нарушений природных законов размера, меры, пропорций, формы, материала, ритма и проч., и далее - к установлению основных элементов пространства: его границ, центра, размеров, пределов, а затем к установлению на нём должных артефактов и, наконец, - к помещению в них человека, первой задачей которого полагается «обход» этого пространства, его «обживание». Так человек (или один из людей) становится стражем, стерегущим своё пространство. Важным моментом этого сюжета всегда является совершение некоей космической жертвы (ср. выше о поэтике сюжета в трактовке О.М. Фрейденберг!) и соотнесение её структуры со структурой пространства. Исторический план семантики места был проработан В.Н. Топоровым через подробное описание легенд об основании и становлении Рима, изучение его этимологии (ROMA), сравнение разных традиций этих легенд и их литературного освоения Вергилием в «Энеиде».
1 См., в частности, следующие важные работы:
Топоров В.Н. Пространство и текст; Топоров В.Н. О числовых моделях в архаичных текстах. В кн.: Топоров В.Н. Исследования по этимологии и семантике. Т. 2. Индоевропейские языки и индоевропеистика. М.: Языки славянских культур, 2006. С. 166-197.
244 Глава VI
Сюда же примыкает и цикл работ В.Н. Топорова об Энее, его символике и значении («Эней - человек судьбы»)1. Так история Рима - взятая в широком мифологическом и сравнительно-историческом (в том числе и древнеближ-невосточном) контексте - становится парадигмой любого становящегося культурно одухотворённого пространства. В качестве параллели к этому сюжету «места» В.Н. Топоров рассмотрел в целом цикле своих работ о структуре древних и современных фольклорных заговоров2 становление не общественного, публичного, государственного «места», а «места» личного, даже, если угодно, «суб-личного», «субперсонального», поскольку человек использует заговор, как правило, лишь в какой-то частичной своей ипостаси или функции: как больной, как влюблённый, как стремящийся в чём-то конкретном навредить или воспрепятствовать «порче». Любопытна при этом далеко идущая параллель структуры становления пространства в обоих случаях.
Эти основоположные работы В.Н. Топорова по семиотике базисных понятий, текстов и жанров архаичных древних и фольклорных культур обозначили своего рода исходную теоретическую позицию для гораздо более многочисленных исследований того же автора в области литературы и поэзии как таковой. Для всех этих работ, которые мы упомянем здесь лишь суммарно, как ввиду их большого количества, разнообразия, так и ввиду их зачастую в высшей степени специального характера, характерно, во-первых, то, что в них развивается тот же базисный комплекс идей о языке,
1 Топоров В.Н. Эней - человек судьбы. К «средиземномор ской» персонологии. М.: Радикс. С. 246-340.
2 Помимо упомянутой в сноске на с. 243 статьи В.Н. Топо рова о понятии места см. следующие его работы:
Топоров В.Н. Об индоевропейской заговорной традиции (избранные главы); его же О древнеиндийской заговорной традиции; его же. Парные заговоры в Атхарваведе (XIX, 28-29): уничтожение человека vice versa сложение его состава. В кн.: Топоров В.Н. Исследования по этимологии и семантике. Т. 2 (кн. 2). С. 360-428, 607-698, 699-723. Топоров В.Н. Числовой код в заговорах. В кн.: Топоров В.Н. Исследования по этимологии и семантике. Т. 1. С. 331-350.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 245
пространстве и отношении к ним человека, который мы пытались весьма пунктирно обозначить выше, а во-вторых, в них просматривается удивительное постоянство авторского взгляда на литературу.
Работы В.Н. Топорова отличаются каким-то поразительным спокойствием отношения к описываемым литературным смыслам, событиям, персонажам, перипетиям. Взгляд Топорова на произведения древних литератур, фольклора, классических литератур Востока и Запада, современной литературы и поэзии - это взгляд постоянный, пристальный, доброжелательный и в высшей степени внимательный, объективный.
Одна из наиболее важных в идейном и методологическом смысле работ В.Н. Топорова была напечатана ещё в 1970 году в Сборнике тезисов к IV Летней школе по вторичным моделирующим системам, а потом в развёрнутом виде в VI выпуске трудов по знаковым системам, вышедшем в Тарту в 1973 году. Это работа с очень суггестивным названием «От космологии к истории». В ней В.Н. Топоров, основываясь на материале древних ближневосточных, средиземноморских и, позднее, древнегерманских источников, описал судьбоносный переворот в сознании древнего человека, связанный с переходом от панхронической, вневременной концепции мира, которая характеризовала (и характеризует!) все культуры, основанные на мифе о творении мира (космоса), к концепции исторического возникновения, становления и развития. Одной из центральных идей этой работы было представление о глубоко травматическом, болезненном, если угодно, трагическом характере этого перехода. Для В.Н. Топорова характерно то, что при таком пристальном внимании к феномену истории и исторического его взгляд как исследователя остаётся прикован к постоянным, не меняющимся или периодически всплывающим наружу из глубин семиотического забвения устойчивым мотивам, структурам, смыслам и ситуациям.
В.Н. Топоров, вслед за М.М. Бахтиным, - настоящий «поэт-исследователь» пространства в литературе. Но если М.М. Бахтин, при всём его уже отмеченном нами внимании к вневременным структурам, берёт свой «хронотоп»
246 Глава VI
всегда как структуру динамическую, не только связанную генетически с движущимся вперёд сюжетом литературного произведения, но и подверженную литературной эволюции, то В.Н. Топоров, кажется, полностью отвлекается от самой идеи литературной эволюции. Вскрываемые им смысловые структуры кажутся почти вечными, во всяком случае, раз возникнув под пером исследователя, они продолжают отбрасывать свою тень (или, если угодно, струить свой свет) на самые различные сферы и поля литературы. Особенно показателен в этом отношении перенос идеи одухотворённого пространства с архаического и фольклорного материала, для которого эта идея была теоретически обоснована В.Н. Топоровым, на материал произведений Ф.М. Достоевского, особенно «Преступления и наказания»1. По мере чтения работы В.Н. Топорова начинаешь всё более и более убеждаться в том, что истинным героем этого произведения Достоевского, как, впрочем, и некоторых других (среди больших романов, в частности, «Подростка»), является не персонаж, а окружающее его пространство, от которого он, впрочем, совершенно неотделим, так что, в конечном итоге, именно это удивительное единство и есть уникальная черта мира Достоевского. Это единство героя и пространства доходит до такой крайней степени, что пространство буквально принимает форму героя (а точнее, каждый раз того релевантного персонажа, который порождает данную сцену, доминирует в ней, как часто происходит, например, с Мармеладовым или его Катериной Ивановной), изгибается соответственно «силовым линиям», порождаемым им. Такова, согласно В.Н. Топорову, пресловутая каморка Рас-кольникова или трактир (а позднее жилище Мармеладова). От себя добавлю, что такое единство героя и пространства ещё более бросается в глаза в «Записках из подполья».
Конечно, большая структурная (в композиции вещи) и семиотическая (в определении значения и смысла поступков
1 Топоров В.Н. О структуре романа Достоевского в связи с архаичными схемами мифологического мышления («Преступление и наказание»). В кн.: Structure of Texts and Semiotics of Culture, ed. Jan van der Eng, The Hague - Paris, Mouton, 1973, p. 331-350.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 247
и ситуаций) роль пространства в произведениях Ф.М. Достоевского была отмечена и исследована ещё М.М. Бахтиным в сто заметках о «мениппейности» творчества Достоевского, особенно там, где он отмечает «пороговый» характер как поведения и переживания героев, так и самих ситуаций. Заслуга В.Н. Топорова в том, что, во-первых, он обосновал свои выводы кропотливейшим стилистическим анализом текстов Достоевского (см., например, его анализ употребления Достоевским слова «вдруг»), а во-вторых, что он повсюду связывает те или иные черты пространства Достоевского с весьма древними, архаичными семиотическими комплексами, концепциями и представлениями. И, наконец, пространство Достоевского, как оно представлено В.Н. Топоровым, является частной, конкретной реализацией гораздо более общей, как в смысле обхвата, так и в семантическом плане, модели пространства Санкт-Петербурга.
Хочется закончить этот фрагмент обзора литературоведческих трудов Владимира Николаевича Топорова (о его конкретных работах, относящихся, в основном, к исследованиям о русской литературе, мы очень бегло упомянем ниже) указанием на важнейшую фундаментальную тему, поднятую и разработанную им впервые именно применительно к литературе в её связи с множеством других областей культуры и истории. Речь идёт о теме, названной В.Н. Топоровым « Петербургский текст русской литературы»'. С самого начала скажем, что, несмотря на то, что это направление исследований стало, после работ В.Н. Топорова, очень популярным в истории литературы и культуры (особенно в России, ср. работы на тему о «московском тексте», о «провинциальном российском тексте», о «таганрогском тексте», о «тексте Перми», но и не только там, ср. работы о «виленском тексте» и проч.), сам Владимир Николаевич резко возражал против расширения этого понятия. Он указывал на то, что случай Санкт-Петербурга - особенный, что здесь с самого
1 Основные труды В.Н. Топорова, относящиеся к этой теме, собраны в двух томах: Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы. Избранные труды. СПб.: Искусство - СПб., 2003 и Топоров В.Н. Петербургский текст. М.: Наука, 2009.
248 Глава VI
начала имело место совершенно особенное взаимодействие процесса градостроения и градоположения и текстов, его сопровождающих, фиксирующих и даже контролирующих. Поэтому основные темы петербургского текста возникли не стихийно или подспудно, как в других случаях (или, по крайней мере, не только стихийно или подспудно), но в этом был момент особый, сознательный, или, как принято говорить о Петербурге, «умышленный».
Мы не будем здесь разбирать содержания «петербургского текста». Оно весьма подробно проанализировано в работах В.Н. Топорова. Отметим лишь некоторые, с нашей точки зрения, очень важные моменты подхода Топорова к городу и литературе о нём. Крайне существенно то, что В.Н. Топоров принципиально полагает петербургский текст состоящим из текстов всех рангов: от од, панегириков, и торжественных восхвалений, включая далее повествования (рассказы, повести, романы всех жанров) и поэмы, до текстов маргинальных, фрагментарных, окказиональных, функционально «низких» (вплоть до реальных записей «на полях» книг и граффити на зданиях, памятниках), партикулярных, обращенных к минимальному кругу адресатов (ср. его статью об эпитафиях на петербургских кладбищах).
Во всех этих текстах В.Н. Топоров видит неразрывную и очень «петербургскую» связь, слитность противоположных, противостоящих, зачастую враждебных друг другу и непримиримых мотивов, главные из которых - это мотивы величия, имперского достоинства, центральности, зрелищной торжественности, и контрастные им темы малости, униженности, придавленности, сугубой маргинальности, никчемности и даже безобразия. Подобно тому, как теоретическая тема пространства была поднята В.Н. Топоровым на диаметрально различном, но в чём-то родственном друг другу материале истории основания великого Рима и реализации какого-нибудь «ничтожного» магического заговора, тема Петербурга в «петербургском тексте русской литературы» звучит всегда как двухголосая фуга: в звучный и прозрачный голос торжества и славы всегда вплетается иногда чуть слышный, но тем не менее внятный хриплый шёпот измученных пытками безымянных людей из ахматовского «Реквиема».
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 249
Наверное, наиболее специфический и легко признаваемый как принадлежащий Владимиру Николаевичу, по крайней мере, признаваемый теми, кто знал его лично, аспект петербургского текста - это объединение в нём «своего» и «чужого» (по терминологии В.Н.Топорова), иначе говоря, российского, русского и иностранного. Специфически петербургское в этом - в отличие от других российских локусов - это существование в Петербурге «чужого» совсем как «своего» (или почти совсем...). Особое внимание В.Н.Топорова к темам петербургских иностранцев (а также инородцев) в петербургской литературе и в городском бытовании отличает этот текст как в содержательном, так и в формальном плане (языковые особенности и проч.).
Открытие особого «петербургского текста» - это специальный вклад В.Н. Топорова не только в литературную историю и теорию литературы, но и в общественное движение, с которым была неразрывно связана школа русского структурализма и семиотики, движение, обозначенное нами как «новая идейность», и специально связанное с культурой, литературой и искусством, как локусами этой идейности. Я не берусь здесь специально характеризовать эту идейность, как она выступала в деятельности и творчестве В.Н. Топорова. Скажу только, что у Топорова основа этой идейности - это особое понимание и постижение сущности «петербургского текста» как утверждения «несводимой к единству антитетич-ности и антиномичности, которая самое смерть кладет в основу новой жизни, понимаемой как ответ смерти и как ее искупление, как достижение более высокого уровня духовности». Как писал Владимир Николаевич, «бесчеловечность» Петербурга оказывается органически связанной с тем высшим для России и почти религиозным типом человечности, который только и может осознать бесчеловечность, навсегда запомнить ее и на этом знании и памяти строить новый духовный идеал»1. В.Н. Топоров в своих многочисленных работах по истории русской культуры и русской литературы был одновременно непримиримым и жестоким критиком
1 Топоров В.Н. От автора. В кн.: Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы. Избр. труды. С. 5.
250 Глава VI
всех тех вольных или невольных грехов, которые характеризовали сотни лет русской истории и культуры - грехов и против «своих», и против «чужих» - и честным, строгим и очень трезвым свидетелем в пользу России. Именно то, что он умел с таким проникновением, пониманием и любовью описывать чужие «страны земных чудес», а особенно обожаемые им Прибалтику, Германию, Италию, которые в его передаче были совсем не чужими, именно то, что он был «дома» во всех славянских языках и литературах, знал их досконально и любил в них буквально всё, придаёт его сдержанному, но страстному слову, полному сыновней (и отеческой!) любви к России, особую весомость и достоверность. В одной из своих статей я написал как-то, что если бы Россия в XX веке вызвала к жизни лишь одного русского человека такого масштаба - а именно, Владимира Николаевича Топорова - то этим было бы оправдано существование всех остальных. Я и сейчас не отступаюсь от этого.
Наиболее значительным вкладом В.Н. Топорова в историю русской культуры является его фундаментальный двухтомный труд по истории русской святости1. Здесь анализ чисто историко-религиозных тем переплетается с семиотическими и литературоведческими наблюдениями таким образом, что выявляется актуальность и даже злободневность древнерусской культуры и в перспективе сегодняшнего дня. При этом нигде В.Н. Топоров не переходит тонкую грань от актуального прочтения к модернизаторству. Древнерусская культура остаётся для читателя во многом крайне специфической, даже экзотической, особенно там, где она выявляет свои византийские корни. Но сила В.Н. Топорова в том, что он и в этом экзотическом видит нечто глубоко полное самодостаточного смысла и ценности.
Сейчас пришло время обратиться к параллельным рассмотренным нами трудам В.Н. Топорова об архаических
1 Топоров В.Н. Святость и святые в русской духовной культуре. Т. 1. Первый век христианства на Руси. М.: Гнозис; Языки русской культуры, 1995.
Топоров В.Н. Святость и святые в русской духовной культуре. Т. 2. Три века христианства на Руси. М.: Гнозис; Языки русской культуры, 1995.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 251
и древних культурах работам Вяч. Вс. Иванова по сходной во многом тематике. Мне представляется, что работы Вяч. Вс. Иванова - некоторые из них созданы в соавторстве с В.Н. Топоровым и проникнуты тем же духом единства сравнительно-исторического языкознания, семиотики и литературоведения - совершенно уникальны по силе проникновения в глубины древней истории, философии, поэзии и мифологии. Выше мы говорили о статьях Вяч. Вс. Иванова о семантике категорий «притяжательности» и «дуальности». Не заходя подробно в эти сферы, следует, впрочем, упомянуть что Вяч. Вс. Иванов является автором десятков исследований чисто этнографического, антропологического и семиотического плана по значению и структуре категории дуальности в самых разных сферах человеческой культуры. Эти исследования, всегда основывающиеся на самых последних этнографических наблюдениях, в том числе, и самого автора, неизменно используют тончайшие и всегда блестящие в своей неожиданности материалы языкового сравнения. Это направление работ Вяч. Вс. Иванова - лишь одно из многих направлений! - развивает идеи русских и советских этнографов, лингвистов и историков, в своё время вынужденных под давлением неблагоприятных социальных обстоятельств оставить свои исследования (А. Золотарёв, О. Фрейденберг, Е. Крейнович). Оно, конечно, созвучно тому, что могли делать в то же и более позднее время антропологи в других странах (К. Леви-Стросс, М. Гриоль, В. Тернер), не говоря уже о пионерских работах А. Хокарта (A. Hockart), которые были во многом проигнорированы наукой тридцатых годов.
Для работ Вяч. Вс. Иванова по анализу древней мифологии и древних литератур характерно постоянное сближение и сравнение данных различных сфер культуры: данных археологии (в том числе палеоантропологии, палеометаллургии, палеоботаники и проч.), данных лингвистики, в том числе и в её историческом разрезе, данных мифологии и ритуала и данных литературы (особенно поэтического языка).
Подход Вяч. Вс. Иванова к литературе в тех её видах, жанрах и формах, где она наиболее чётко выявляет свою
252 Глава VI
укоренённость в процессах и структурах сравнительно-исторического языкознания, основывается на постулате об отражении, отпечатывании истории в семантике и структуре литературных произведений. Согласно этому постулату, сама структура определённых литературных текстов, традиционно считающихся наиболее элементарными, простыми (сюда входят такие жанры, как пословицы, поговорки, речения, афоризмы, стихотворные диспуты, загадки разного рода, словесные клише и формулы вежливости/ невежливости), может соответствовать структуре ритуалов (в частности, переходных обрядов), равно как и структуре социальной, задаваемой как правилами женитьбы/замужества и терминами развода, так и реальной топологией размещения поселения в пространстве1. Соответственно, подход Вяч. Вс. Иванова к любой литературе, в том числе и самой современной, обязательно актуализирует в ней весь этот исторический (и, обязательно, доисторический!) ряд. Очень интересно в этой связи небольшое сообщение Вяч. Вс. Иванова «О переходе от устного способа передачи и хранения текстов к письменному»2. В нём он обращается к той же проблеме коротких литературных жанров. Изучение клинописных архивов древнего Шумера и Эблы (третье тысячелетие до нашей эры) показывает, что в них, кроме большого количества официальных и административных текстов, имеются также клинописные таблички, на которых записаны тексты обрядового характера. В этих текстах в свёрнутом виде имеются мифологические формулы и фрагменты сюжетов древних мифологических повествований, которые встречаются в весьма широком евразийском ареале. Наряду с ними фигурируют и очень короткие речения и пословицы. Согласно Вяч. Вс. Иванову, наличие этих формул и фрагментов в этих очень
1 Иванов Вяч. Вс. О некоторых принципах современной науки и их приложении к семантике малых (коротких) текстов. В кн.: Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по се миотике и истории культуры. Т. 5. Мифология и фольклор. М.: Знак, 2009. С. 322-326.
2 Иванов Вяч. Вс. О переходе от устного способа передачи и хранения текстов к письменному. Там же. С. 321-322.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 253
древних письменных хранилищах объясняется тем, что они (формулы) хранились там как словарные единицы языка. Иначе говоря, продолжая ранее начатую нами тему, можно полагать, что эти клишированные единицы могли служить минимальными устройствами, фиксирующими механизм установления эквивалентности смысла, то есть узнавания.
Вяч. Вс. Иванова интересует в этой проблематике не только момент сохранения истории и предыстории в структуре и семантике древних текстов, но и то, как, когда и почему эти древние и архаические структуры, формулы начинают обретать новые смыслы и новые функции. В этом плане весьма содержательна статья «Структура гомеровских текстов, описывающих психические состояния»1. Здесь мне представляется совершенно захватывающим этимологический анализ употребления Гомером древнегреческих слов, обозначающих «разум», «сознание», «дух», «дыхание» и, с другой стороны, «тело» и «ум». Согласно Вяч. Вс. Иванову, слова первой группы оказываются имеющими отношение к двум моментам: один - пространственный, указывающий на то, что все эти психические состояния имеют своим локусом внутреннее пространство человека либо в его физическом плане, либо в плане психическом (и тогда также и они локализуются в специальных, для этого предназначенных органах-вместилищах типа сердца), второй момент-это, так сказать, неволитивное происхождение этих состояний. В этом плане крайне интересно проведённое Вяч. Вс. Ивановым сопоставление (использующее также материалы широкого индоевропейского горизонта - такие, как хеттский) контекстов употребления древнегреческого frenes «ум, сознание» (в сочетаниях, обозначающих «в сердце») и слов типа лат. credo «верю».
Слова второго типа (греч. demas «тело» и noos, nous «ум») предполагают пространственное отношение внешнего характера, то есть «тело» как внешняя оболочка, каркас организма или его умопостижимый образ («план»). Слово
1 Иванов Вяч. Вс. Структура гомеровских текстов, описывающих психические состояния. Там же. С. 191-216.
254 Глава VI
noos, nous означает «ум, преследующий определённую цель», «понимание, предполагающее какое-либо намерение», «сознание, ставящее перед собой цели», то есть здесь имеется в виду способность волитивная, контролирующая. Вывод, который делает Вяч. Вс. Иванов, состоит в том, что слова второго типа свидетельствуют о том, что «мысль перестала быть деятельностью мышления и стала самим обдумываемым предметом. Употребление noos, nous у Гомера предполагает обычно понимание ситуации в целом, способность в ней ориентироваться, сознание, наделённое разумом и даже способное сознавать себя самоё. Как характер семантики слова, так и его прозрачные этимологические связи внутри самого гомеровского языка определённо указывают на принадлежность его к хронологически наиболее позднему слою во всём рассматриваемом фрагменте гомеровской лексики. <...>
Для гомеровского понимания nous «разума» характерно то место в «Илиаде», где речь идёт об изготовленных Гефестом из золота девах («роботах»), обладавших разумом (noos). По существу, здесь в гомеровском тексте осуществляется переход от мифопоэтической мысли к технологическому рациональному мышлению, основы которого заложены позднейшей греческой наукой»1.
Подобное внимание к моментам перелома в развитии семантических литературных структур характерно для всех работ Вяч. Вс. Иванова по литературоведению. Блестящий пример компаративистского анализа истории целого литературного жанра, представляющего развёрнутую конструкцию, возникающую из ядерного паремиоморфа (иначе говоря, минимального речения с семантическим сюжетом), даёт статья Вяч. Вс. Иванова «К жанровой предыстории прений и споров»2. Он устанавливает первоначальную схему этого жанра, согласно которой два участника спора отстаивают
1 Там же. С. 216.
2 Иванов Вяч. Вс. К жанровой предыстории прений и споров. В кн.: Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. 3. Сравнительное литературоведение. Всемирная литература. Стиховедение. М.: Языки русской культуры. С. 69-86.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 255
каждый своё превосходство перед другим при том, что оба они принадлежат к одному роду явлений и в этом смысле близки друг к другу. Это их «родство» и составляет предпосылку спора. Наиболее древние примеры этого жанра (а это, как правило, поэтический жанр) находятся в древней шумерской и аккадской литературах, а затем они встречаются практически во всех фольклорных и литературных традициях Древнего Востока, Средиземноморья и позднее в европейских литературах, включая замечательные поэтические шедевры Вийона, Теофиля Готье, Пушкина, Лермонтова, Йейтса, Т.С. Элиота. Вяч. Вс. Иванов проводит параллели между жанром спора и родственными жанрами басенного диспута (между животными) и воображаемого диалога (в последнем поэтическое начало может отсутствовать). Я хочу в этой связи заметить, что, как мне кажется, в первоначальной семантической схеме жанра правота какого-то одного из участников спора вовсе не является ни само собой разумеющейся уже в начале спора, ни проистекающей прямо и непосредственно из излагаемых спорщиками предпосылок, ни даже логически (или теологически!) открывающейся в результате спора. С этим как раз и связана цель таких текстов. В споре обе стороны правы, а конечное преимущество одной из сторон и есть то «узнавание», то «прозрение», тот «инсайт» (insight), который получает после общения с текстом «спора» его читатель. Этот инсайт может проистекать из любого из вышеперечисленных моментов или их комбинации, но само по себе указание на такой момент к инсайту не приводит. Для этого нужно пройти весь путь спора и постепенно, инкрементально изменить внутреннюю смысловую ситуацию.
Сходная, но гораздо более сложная ситуация затруднённого узнавания наличествует в двух других жанрах древней (и средневековой) литературы (а также в фольклоре). Это жанры загадок и генетически связанные с ними сложные метафорические загадки-кеннинги. О загадках и кеннингах уже шла речь, когда обсуждались идеи О.М. Фрейденберг о поэтике сюжета и жанра. Вяч. Вс. Иванов обратился к этой теме в своей статье об индоевропейских загадках-
256 Глава W
кеннингах1. Помимо основной темы статьи, а именно представления о кодировании определённых семантически важных ситуаций посредством зашифрованного (через структуру загадки и затруднённой метафоры) образа «правильного», «неправильного», «неполного», «сверхполного» и проч. тела (в том числе человеческого тела), в ней содержится ссылка на ещё один важный момент ситуации узнавания: коды загадок и кеннингов могут использоваться для того, чтобы поляризовать узнавание, обеспечив его полную невозможность для большинства участников коммуникации и, напротив, разрешив узнавание только для тех, кто владеет ключом (ответом) загадки, который логически никак не выводится из вопроса.
Помимо этих пионерских и фундаментальных работ по описанию семиотического поля становления древней словесности, равных которым не найти во второй половине двадцатого века - можно сказать, что в них выполнено многое из того, что должно было быть сделано в программе сравнительной литературы, как её мыслил ещё А. Весе-ловский, - Вяч. Вс. Иванову и В.Н. Топорову принадлежат ещё многие десятки интереснейших, фундаментальных и во многом первопроходческих исследований в области собственно истории литературы и поэтики уже более современных периодов, начиная с классической литературы Древней Индии и Древней Греции, включая литературу Средневековья, Ренессанса и Нового времени, вплоть до новаторских и пионерских трудов по русской литературе. Все эти труды отличаются не только высокой профессиональностью и объективностью, но и открытым пафосом поиска высшего духовного смысла и отстаиванием права поэтического слова (в широком смысле) на то, чтобы возрастать и распространяться всюду и везде, где ведомо этому высшему смыслу.
Если работы по семиотике мифопоэтического мира Иванова и Топорова часто выполнялись, как мы уже ука-
1 Иванов Вяч. Вс. Структура индоевропейских загадок-кеннингов и их роль в мифопоэтической традиции. Там же. С. 87-111.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 257
зывали, в соавторстве, то работы по литературе и поэтике каждый автор создавал, повинуясь своему внутреннему «гению» и вкусу. Прежде всего надо подчеркнуть, что русское литературоведение находится у них в неоплатном долгу за то, что каждый из них открыл перед русским читателем богатейший мир древневосточной литературы. Оба они посвятили специальные труды важнейшим явлениям древнеиндийской литературы. Вяч. Вс. Иванов писал о гениальном прозаическом памятнике древнеиндийской литературы «Панчатантра» и вообще об эстетическом наследии древней и средневековой Индии. Ему принадлежит замечательная статья об одном стихотворении Велимира Хлебникова, которое анализируется с привлечением материала индийских миниатюр.
В.Н. Топорову принадлежат важнейшие работы о памятниках первоначальной буддийской литературы на языке пали, в том числе и первый перевод на русский язык «Дхаммапады». Он много и плодотворно работал над древнейшим памятником древнеиндийской религии « Ригведой ». В.Н. Топорову принадлежат и многочисленные изыскания по религии и литературе Древнего Ирана («Авеста»), особенно в связи с религией и верованиями древних славян.
Вяч. Вс. Иванов - один из первооткрывателей и толкователей дотоле неизвестных литератур надревнеанатолийских языках (хеттском и лувийском), а также на других языках Древней Анатолии и Месопотамии (хаттский, хурритский, шумерский, аккадский). Его прочтение древних литературных текстов на этих языках открыло целый пласт в истории становления этических, правовых, космологических представлений древнего мира, в частности, уточнили истоки и смысл важнейших аспектов древнегреческой культуры. Можно сказать, что эти фундаментальные исследования Вяч. Вс. Иванова создали древне-ближневосточный фон, во многом гораздо более точный и богатый, чем ранее, на котором исследования О.М. Фрейденберг обретают новую достоверность и получают возможность развития в дотоле неизвестных направлениях. Особенно революционными представляются в этом плане богатейшие наблюдения Вяч. Вс. Иванова о возможных культурных связях двух древ-
258 Глава Щ
нейших областей средиземноморской цивилизации - анатолийского ЧаталТююка и Балкан1.
Что же касается работ обоих авторов собственно по литературе (в её более традиционной интерпретации), то здесь я позволю себе более импрессионистический обзор, во многом полагаясь на мои собственные вкусы, интересы и исследовательскую историю. Я начну с работ Вяч. Вс. Иванова, которые весьма богаты, разнообразны, содержат много совершенно неожиданных и блестящих проникновений и всегда сообщают много интересного, даже захватывающего. Читая их, испытываешь всегда чувство неизъяснимого волнения, сходное с тем, которое охватывает при соприкосновении с великим искусством. Для меня большим потрясением стало знакомство с трудами Вяч. Вс. Иванова о русской литературе, собранными в I и II томах его «Избранных трудов по семиотике и истории культуры». Я не буду излагать этих работ - они очень разные: подробные, весьма фундированные и полные неожиданных и глубоких прозрений и открытий исследования по поэтике Пушкина, Гоголя, Бориса Пастернака, всегда блестящие, отличающиеся безупречным эстетическим вкусом заметки о творцах русского Серебряного века (Кузмин, Волошин, Блок, Анненский, Гумилёв, Ахматова, Мандельштам), статьи о литературе двадцатого века, где особенно выделяются своей абсолютной новизной, смелостью и яркостью большие работы о Хлебникове. Но отдельно я должен отметить совершенно беспрецедентные по своей смелости (в том числе и гражданской!), проработанности, объективности и захватывающему чисто сюжетному интересу историко-литературные исследования Вячеслава Всеволодовича о его отце, писателе Всеволоде Иванове и связанные с этим работы об обстоятельствах смерти Максима Горького, который, как доказывает Вяч. Вс. Иванов, умер не собственной смертью, а был убит по приказу Сталина.
1 Иванов Вяч. Вс. Чатал-Гююк и Балканы. Проблемы этнических связей и культурных контактов. В кн.: Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. 5. Мифология и фольклор. М.: Знак, 2009. С.158-186.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 259
В некоторых из этих статей автор даёт полную волю своему боевому темпераменту, высказывается об обстоятельствах актуальной культурной и общественной жизни, поэтому правильным было бы упомянуть об этих текстах также и там, где будет, я надеюсь, когда-нибудь идти речь об общественной и политической роли современной литературной критики и публицистики.
Столь же кратким будет и обзор богатейшего и обширнейшего литературоведческого творчества В.Н. Топорова. Прежде чем приступить к этому обзору, я должен сказать, что именно в этой сфере, а точнее, в области поэтики русской литературы XX века, я всегда находился и нахожусь под сильнейшим влиянием Владимира Николаевича Топорова, хотя, конечно, это влияние скорее этическое, чем, скажем, содержательное или методологическое. Несколько работ было написано в соавторстве с В.Н. Топоровым, в том числе теоретическая статья о поэтике акмеизма. Поэтому возможно, что этот обзор будет в чём-то субъективным.
Я хочу двигаться в хронологическом плане - от работ В.Н. Топорова по древнерусской литературе к его работам по литературе XX века. Этот порядок вовсе не был порядком написания - скорее, наоборот. Сначала В.Н. Топоров обратился к русской литературе XX и XIX веков. Как мы уже отметили выше, его фундаментальный труд по истории русской святости, опубликованный в 90-е годы, представляет собою, в сущности, уникальный свод исследований по древнерусской литературе, написанных, что особенно ценно, с единственно возможной в этом случае внутренней точки зрения, с точки зрения становления и развития русского православия. В.Н. Топоров разрабатывает в этих трудах главнейшие темы этой литературы: идею Слова и Премудрости, рассказ о выборе веры, идею Закона и Благодати, крайне важный для русской религиозности (а также для раннеславянской религиозности вообще, ср. соответствующие более ранние чешские мотивы) мотив вольной жертвы (святые Борис и Глеб). Очень важен обычно не столь подчёркиваемый мотив святого труженичества и трезвения. Ещё более уникальны темы, поднятые во втором томе этого компендиума: таинственные голубиные (глубинные\) книги,
260 Глава VI
история татаро-монгольского нашествия и её отражение в русской литературе того времени, наконец, вся важнейшая тема жития св. Сергия Радонежского.
После экскурса в историю русского XVII века, где В.Н. Топоров увидел параллели к тому, что Россия переживала в период русской революции начала XX века, и в самом его конце, в период падения созданной ею коммунистической власти, надо упомянуть созданные В.Н. Топоровым фундаментальные труды, посвященные новой русской литературе.
XVIII веку было отдано особенно много усилий, имевших своими результатами два тома, посвященных жизни и творчеству поэта М.Н. Муравьёва, жившего в конце XVIII века. В.Н. Топоров одним из первых в русском литературоведении обратил внимание на замечательные поэтические достоинства стихотворений Батюшкова и Жуковского, посвятив им несколько статей, в которых подробно эти произведения проанализировал, как в плане их внутренней поэтической структуры, так и в сравнительном аспекте. Отдельная книга была написана В.Н. Топоровым о творчестве Карамзина. Он писал о Лермонтове, Пушкине и Тютчеве. Одну из своих последних книг В.Н. Топоров посвятил позднему творчеству (в том числе поэтическому) Тургенева. Я уже упоминал о работах Топорова, посвященных Достоевскому.
Несомненно, особой любовью Владимира Николаевича был русский Серебряный век. Если Вяч. Вс. Иванов (вслед за P.O. Якобсоном) особым вниманием оделяет русский футуризм - ещё раз упомяну его конгениальные работы о Хлебникове - то В.Н. Топоров избирает во многом похожий мир, но выделяет в нём другие фигуры и ставит другие акценты. Его привлекают фигуры, более родственные русскому символизму, а из футуристов он избирает таинственную фигуру рано умершей талантливой поэтессы Елены Гуро. Среди последователей символизма В.Н. Топоров особо останавливается на творчестве двух писателей, занимающих особое, «стилизаторское» место в истории русской литературы XX века. Это - A.M. Ремизов и А.А. Кондратьев. Каждому из них он посвятил обстоятельное исследование. Статьи о A.M. Ремизове входят в цикл работ Топорова о «петербургском тексте» и рассматривают ремизовское
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 261
повествование в его романе «Крестовые сестры» на фоне тех реалий петербургской топографии и истории, которые имеют отношение к роману.
Книга о романе А.А. Кондратьева «На берегах Ярыни» характерна специальным вниманием к русской истории, славянской мифологии. В этом романе отражается в какой-то мере тот древнерусский мир народных поверий, обычаев, суеверий и примет, который ещё дожил до двадцатого века прямо из века семнадцатого. В.Н. Топоров пристально изучает приметы того древнеславянского мифологизма, который был столь влиятелен почти во всех направлениях русской культуры модернизма начала XX века - от Н. Рериха до И. Билибина, от В. Кандинского до Ю. Анненкова, от А. Блока и А. Белого до Ф. Сологуба и А. Ремизова, не говоря уже о Стравинском, Прокофьеве и Дягилеве. Книга о Кондратьеве основана на богатых архивных материалах, изученных В.Н. Топоровым прямо в оригинале.
Открытие В.Н. Топоровым и его соавторами (упомянем здесь Т.В. Цивьян, Р.Д. Тименчика, Ю.И. Левина, М.Б. Мейлаха) поэзии Серебряного века принадлежит к одному из замечательных достижений русского семиотического литературоведения. Особенно значителен вклад этих работ в создание литературоведческой базы по изучению творчества Анны Ахматовой. Крайне существенны и работы Топорова о взаимных поэтических перекличках у Блока и Ахматовой. Но не только творчество этой поэтессы было открыто в результате этих исследований Топорова и его соавторов. Необходимо особо отметить монографические исследования В.Н. Топорова о творчестве выдающихся современников Ахматовой - графа В. Комаровского, автора замечательных стихов античного плана, умершего в 1914 году, и спутника Ахматовой в конце десятых годов двадцатого века ассириолога В. Шилейко, который был также вполне достойным поэтом.
Особняком стоят работы В.Н. Топорова, посвященные творчеству малоизвестных поэтов и писателей советского времени - прозаика Сигизмунда Кржижановского и поэта Ивана Игнатова (псевдоним известного литературоведа из тогдашнего Ленинграда Д.Е. Максимова). В них проявляется
262 Глава VI
особый интерес В.Н. Топорова к поэтике кенозиса, важного признака определённых слоев подневольного советского общества.
Творчество Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова органично развивает, обогащает и ставит на новый уровень научные поиски великих учёных двадцатого века - Михаила Бахтина и Ольги Фрейденберг. Вместе они являют нам гармоничный образ совокупного духовного усилия человека, явленного в слове - от наиболее ранних откровений до мятежных выплесков поэзии (и «правды»!) двадцатого века.
Мне думается, что этим можно было бы завершить этот обзор истории русской науки о литературе в двадцатом веке. Но важно отметить, что этим содержание этой истории вовсе не исчерпывается, хотя в этом, наверное, её наиболее яркие страницы и самые вершинные достижения.
Во-первых, само семиотическое литературоведение продолжалось и продолжается в трудах как прямых учеников и последователей Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова, так и в том, что можно назвать «традиционным литературоведением», которое усвоило и интегрировало положения этой школы.
Во-вторых, за последние тридцать лет, и особенно после падения коммунизма, достигнут определённый прогресс в построении истории русской литературы двадцатого века в том, что касается публикации архивов, эпистолярных источников, мемуаров, воспоминаний и документальных материалов прессы и проч.
В-третьих, возобновились прекращённые во время коммунизма работы по религиозно-философской интерпретации литературы (особенно и специально русской, но не только).
В-четвёртых, тут и там (особенно на страницах московского журнала «Новое литературное обозрение») имеют место попытки обращения к современной американской и западноевропейской «теории литературы» и «критической теории» для освещения тех или иных фрагментов русской литературы.
В том, что касается процессов, достижений и проблем, связанных с деятельностью московско-тартуской школы
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 263
как таковой, то многое было сказано в сборниках статей, опубликованных на эту тему в девяностые и двухтысячные годы. Многое в этих процессах имеет отношение к социальной истории и, соответственно, к гражданской и научной биографии тех или иных учёных, бывших частью этой школы. Этих вопросов я касаться не буду.
Скажу лишь то необходимое, что следует отметить касательно четырёх моментов. Это - вклад собственно тартуской школы и особенно её основателя Ю.М. Лотмана, развитие фольклорно-мифологического направления, связанного с именем Е.М. Мелетинского, историко-литературные работы по изучению русского символизма и отдельно - труды, связанные с так называемой «поэтикой выразительности».
Я начну с последнего, поскольку это направление, созданное трудами двух московских филологов-лингвистов А. Жолковского, ныне профессора в USC в Лос-Анджелесе, и Ю. Щеглова, недавно умершего профессора Университета штата Висконсин (Мэдисон), единственное попыталось, по крайней мере, в начале своего существования, пойти дальше в направлении создания совершенно автономного литературоведения, связанного с традицией лишь через некоторую преемственность от формальной школы. Остальные направления, о которых пойдёт речь ниже, являлись, по сути дела, развитием идей структурализма и семиотики в проблематике и методике традиционных литературоведческих дисциплин. Первые манифесты и исследования Жолковского и Щеглова сыграли в высшей степени активную, будоражащую и позитивную роль в становлении послесталинского русского литературоведения. Статьи двух авторов, в которых они намечали развитие литературоведения от формализма Шкловского к теории монтажа режиссёра Сергея Эйзенштейна, далее к трудам Проппа и к современному структурному литературоведению, к которому они, несомненно, причисляли себя, были своего рода вызовом всей официальной линии и вызвали горячую дискуссию - восторг у научной молодёжи и страх и отталкивание у традиционалистов. Надо сказать, что в имевшей место тогда (в середине шестидесятых годов) дискуссии на тему о структурализме, которая протекала на
264 Глава VJ
страницах весьма официального (в то время!) журнала «Вопросы литературы», резко обозначилось противостояние структурного и семиотического литературоведения и уже вполне конституированного к этой поре литературоведения традиционного и официального. Это противостояние будет продолжаться и в семидесятые, и в восьмидесятые годы, хотя со временем, как я уже отметил, многие положения и темы структурного литературоведения будут, к вящей пользе дела, усвоены и традиционалистами.
Теория Жолковского и Щеглова была изложена в их статьях, посвященных описанию самых разных произведений литературы. Жолковский занимался и занимается Пушкиным, Пастернаком, Мандельштамом, а также прозаиками Зощенко, Бабелем - им он посвятил отдельные книги - наряду с Олешей, Львом Толстым и многими другими авторами, включая Платона. Ю.К. Щеглов много лет работал над созданием подробного многотомного комментария (реального и интеллектуального) к романам Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок». Сущность поэтики выразительности состоит в том, что выделяются элементарные приёмы выразительности, своего рода «литературные жесты-тропы», выходящие за пределы трансформации значения путём замещения по сходству или смежности, и являющееся некоторыми аналогами минимальных сюжетов, событий, например, приём «отказного движения», которому авторы уделили много внимания. Предполагается, что реальный текст произведения искусства является результатом цепи смысловых преобразований, в ходе которых первоначальный приём или набор приемов, применяются к набору базисных значений, своего рода «семантических множителей».
В ряде статей А. Жолковский представил возможность формальной записи семантики текста с применением приёмов выразительности. Эти работы имели большой резонанс и могли бы стать, возможно, началом нового формального направления, но отъезд обоих учёных на Запад привёл к тому, что это не нашло продолжения. У поэтики выразительности многообещающее будущее, если найдутся энтузиасты этого направления, обязанного своим возник-
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 265
новением замечательным творческим и теоретическим трудам великого Эйзенштейна.
Тот факт, что дальнейшие занятия Жолковского и Щеглова пошли в направлении более обычных литературных штудий в области поэтики семантики текста, даёт, быть может, некоторое указание на определённую внутреннюю логику развития новой научной школы, которая, в конце концов, находит определённую нишу среди уже сложившихся дисциплин, а главное, обогащает их своими смыслами и методиками.
Именно это мы видим в тартуской школе русского литературоведения. Именно в этом огромная заслуга замечательного историка литературы, теоретика культуры и семиотика Юрия Михайловича Лотмана (1922-1993). Научная деятельность Ю.М. Лотмана протекала в Тартуском университете в Эстонии, входившей тогда в состав Советского Союза. По целому ряду причин политического, национального и социального характера в Тартуском университете в 60-е годы, когда Ю.М. Лотман заведовал тамошней кафедрой русской литературы, ещё сохранялись обычаи и некоторые правила старинного немецкого университета, каким он и был до революции. Это позволило Ю.М. Лотману подобрать научные кадры и создать академическую и студенческую атмосферу, в корне отличную от того, что было принято в остальных советских университетах. Главное - это позволило Ю.М. Лотману и его кафедре в очень трудных условиях советской академической жизни, ещё до того, как Ю.М. Лотман открыл для себя принципы структурализма и семиотики, создать такую кафедру, где было воссоздано настоящее академическое литературоведение в его подлинном, а не советизированном виде. После того как Ю.М. Лотман активно включился в структурно-семиотическое движение, которому он предоставил немалые и совершенно уникальные ресурсы своей кафедры, он собственноручно и с помощью своих сотрудников совершенно изменил, реформировал советское академическое литературоведение, а особенно такую весьма консервативную дисциплину, как история русской литературы XIX и XX веков.
266 Глава VI
Консерватизм истории русской литературы проистекал (и проистекает до сих пор!) не только из некоего внутреннего качества, присущего этой дисциплине как таковой, но и из особенных обстоятельств, связанных с характером истории вообще как дисциплины, с характером специально русской истории как процесса социальной и индивидуальной жизни и с вытекающими отсюда условиями бытования русской литературы в историческом разрезе. Соответственно, многое в творчестве историков русской литературы вообще и Ю.М. Лотмана, его соратников и учеников, в частности, определяется этими специфическими моментами, связанными с историей во всех ее видах, формах и аспектах.
Если говорить об «исконном консерватизме» истории русской литературы, то, кажется, он связан, прежде всего, с необыкновенной сохранностью основных ценностей, оценок и критических шкал, относящихся к русской литературе в широкой среде так называемой образованной интеллигентной публики. Здесь и постоянные характеристики творчества и личностей и постоянное размещение по рангу всех основных русских писателей, поэтов и драматургов, и удивительно стабильное предпочтение - до сих пор! - ценностей народнической критики, среди которых главные - это любовь к простому народу и любовь к России.
Я не берусь судить, насколько подобный консерватизм характерен для самого современного, по-настоящему сегодняшнего, этапа русской культурной истории, но более или менее очевидно, что он был характерен для всего двадцатого века. Соответственно, построение любой общей или частной истории русской литературы должно иметь дело с этим консерватизмом: либо идти, так или иначе, в его струе (но при этом сознательно, понимая, что могут быть и другие возможности), либо как-то с этим консерватизмом критически разобраться, выдвигая свои шкалы ценностей, свои критические критерии, свои, наконец, литературные процессы, явления, фигуры и факты.
Школа Ю.М. Лотмана реагировала на этот фундаментальный вызов, который характерен для традиционной картины истории русской литературы. Одним из ответов на такого рода вызовы был поиск новых парадигматических
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 267
фигур литературного плана, пропущенных традиционной консервативной историей русской литературы, особенно в том, что касается допушкинского и пушкинского периодов русской литературы. Параллельно этому, уже в конце двадцатого века появляется целый ряд фундаментальных работ, которые подобную же задачу выполняют для периода первой половины двадцатого века. Здесь следует отметить классические труды Е.Д. Тоддеса, А.В. Лаврова, Р.Д. Тимен-чика, Н.А. Богомолова.
Сам характер истории как дисциплины ставит много сложных проблем перед историей литературы. С нашей точки зрения, одной из таких мучительных проблем является напряжение, существующее между традиционным подходом к истории, опирающимся на хронотопическую систему координат, и попытками найти какие-то иные, внутренне не менее релевантные исходные системы построения истории. В первом случае совершенно естественно предполагается, что история может быть только историей какого-то определенного пространства, места, страны, народа. Соответственно, история литературы в этом смысле - это всегда история литературы, проецируемая на соответствующую хронотопическую историю, и обратно. В альтернативном подходе за исходный исторический субъект принимается либо какая-то отдельная, партикулярная группа людей, а не народ или этническое единство (например, социальный класс, профессия, группа людей, объединяемая общим интересом, или общей судьбой), или любой развивающийся феномен, представляющий интерес - знаковый или производственный комплекс, набор привычек или знаний, комплекс приемов и проч.
В истории литературы напряжение между историей национальной литературы и транснациональной историей литературных жанров, форм, влияний, а также историей литературных институций, традиций и проч., равно, как и более очевидное для обыкновенного читателя напряжение между историями разных литератур существует и существовало всегда. Это напряжение может носить весьма плодотворный характер, когда точка зрения на данную литературную историю с позиции иной истории лите-
268 Глава VI
ратуры может давать интересные перспективы и менять сложившиеся консервативные соотношения ценностей. До сих пор не сложился, но в принципе может быть очень интересным и многообещающим подход к созданию многонациональной истории литературы, когда литературные явления на разных языках заполняли бы какие-то важные ниши, некоторые из которых могли бы отсутствовать в отдельно взятой истории литературы, но в целом являли бы более полную и, в каком-то смысле, идеальную картину. В этом плане, например, интересно было бы создать некую гипотетическую совместную историю польской и русской литератур, когда окажется, что в определенные периоды развитие тех или иных жанров в каждой из этих литератур восполняет соответствующие пробелы в другой.
Школа Ю.М. Лотмана - это специфически построенная руссоцентрическая история русской литературы. Это совершенно естественное и само собой разумеющееся обстоятельство накладывает важный отпечаток на работы, выполненные и выполняемые в рамках этого направления. При этом и здесь весьма существенны моменты обращения к инонациональным литературным школам, традициям и направлениям. Так, для работ Ю.М. Лотмана по истории русской литературы конца XVIII - начала XIX века очень важно обращение к материалу французской литературы. Для исследований по истории новейшей русской литературы начала двадцатого века (А.В. Лавров, Н.А. Богомолов) важен выход за рамки русской литературы в параллельно существовавшие тогда тенденции символизма в других европейских литературах.
Рискуя повториться, скажу, что на характер складывающейся в России картины истории русской литературы, наложило свой неповторимый и, увы, тяжелый отпечаток и само историческое время, в котором происходило складывание этой картины. Невозможно даже бегло перечислить все чудовищные потери в поле литературы и связанных с ней явлений культуры, которые были нанесены всеми катастрофами, войнами и революциями, которые произошли в России. Среди них гибель литераторов и их творческого наследия - это, конечно, центральная трагическая перипе-
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 269
тия. Но не менее существенно и истребление библиотек, закрытие и недоступность литературных и культурных архивов, выведение из культурного обихода целых огромных пластов культурного наследия и современной культурной жизни - насильственное прекращение деятельности важнейших литературных и культурных институций и проч. и проч.
Огромная заслуга Ю.М. Лотмана и его школы состоит в том, что они стали первыми, кто начал еще в 60-е годы систематическую работу по подготовке реальной базы для историко-литературоведческих исследований, работу, которая активно ведется и в наши дни. Это масштабные систематические исследования по спасению и описанию литературного наследия, благодаря которым - несмотря на огромное институциональное сопротивление - удается включить в культурный оборот художественные ценности, которые всего двадцать лет назад казались навсегда погибшими в водовороте социальных бурь и преследований. Более того, эта деятельность по спасению культуры двадцатого века приобрела более широкие рамки, когда уже в самое последнее время стала разворачиваться работа по открытию и упорядочению архивов русской эмиграции и диаспоры.
Эти внутри- и вненаучные обстоятельства и традиции и определили во многом лицо истории русской литературы, которое складывается к настоящему времени и которое можно подытожить следующим образом: с одной стороны, отсутствие исторической и культурной непрерывности институтов и обычаев привело к тому, что история русской литературы не располагает галереей академических биографий поэтов, писателей и других деятелей литературы, которые были бы выполнены в спокойном объективном и стоящим над скандалами и полемикой духе; с другой же стороны, история русской литературы все время занята заполнением лакун в других параллельных историях - истории языка, истории идей, истории общественных и политических движений, которые, увы, находятся пока в еще более печальном состоянии, чем история русской литературы. Работы Ю.М. Лотмана и его школы во многом стремились
270 Глава VI
восполнить разнообразные лакуны, оставленные сложным и жестоким временем в понимании литературы и ее роли в истории.
В рамках этого обзора невозможно будет даже бегло упомянуть о всех важнейших исследованиях Ю.М. Лотмана и его школы в этой области. Скажу лишь о тех, которые, по моему мнению, оказали наибольшее влияние на ландшафт русского литературоведения - а изменения в этом ландшафте под влиянием Лотмана и его школы были поистине гигантскими. Прежде всего я должен упомянуть об исследованиях многолетней соратницы Ю.М. Лотмана в его трудах, его жены Зары Григорьевны Минц. Эти исследования более близки мне по своей тематике: история и поэтика русского символизма. По сути дела, З.Г. Минц сама, в единственном числе, основала эту интереснейшую исследовательскую область и во многом определила её лицо вплоть до сегодняшнего дня. Её замечательные статьи о творческом пути, биографии и поэтике стихов Александра Блока, руководимый ею великолепный «Блоковский сборник», много лет выходивший в Тарту, в котором печатались работы о Блоке, - всё это вернуло живого Блока, во всём богатстве его облика и во всей неизъяснимой прелести его стихов, в русскую культуру, а через неё и в мировую культуру. Отдельно следует отметить, что всё это новое блоковедение и по духу своему, и по методике своей было абсолютно новым, современным, конгениальным тому юному Блоку, стихи которого в начале XX века создали новый мир современной русской поэзии. Помимо неоспоримых и колоссальных успехов в методологии традиционного литературоведения, особенно во всём, что касалось источниковедения, З.Г. Минц (и, конечно, сам Ю.М. Лотман) активно применяли к своим объектам исследования самые новые методы анализа. Так, созданные ими частотные словари лексики изучавшихся ими поэтов (вслед за пионерскими исследованиями в этой области Ю.И. Левина) внесли много нового и дотоле неизвестного в понимание поэзии.
З.Г. Минц внесла огромный вклад в возобновление, после многих лет запрета и забвения, живого интереса к
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 271
культуре русского символизма. Её работы в этом направлении явились подлинно пионерскими, особенно в связи с философским наследием Владимира Соловьёва.
Работы самого Ю.М. Лотмана были крайне разносторонними, весьма фундаментальными и всегда полными особых, часто неожиданных наблюдений, связей и заключений. Он писал много и крайне плодотворно о литературе XVIII и XIX веков. Особенно следует отметить большой цикл его весьма весомых и подробных работ о творчестве Карамзина, Пушкина и Лермонтова, включая ставший классическим и очень популярным объемный комментарий к «Евгению Онегину». Как специальный и в высшей степени оригинальный вклад Ю.М. Лотмана в историю русской литературы следует обязательно отметить его интереснейшие и полные детальных наблюдений и редких фактов работы по истории и семиотике русской бытовой, поведенческой и «кодовой» культуры начала XIX века. Эти работы, зачастую касавшиеся центральных событий русской истории того времени (война с Наполеоном, декабрьское восстание 1825 года), создали ценнейшую и незабываемую картину русской жизни, которая абсолютно необходима для правильного понимания русской литературы, равно как и обстоятельств жизни русских писателей и поэтов.
Роль Ю.М. Лотмана в распространении гуманитарного просвещения как в академической среде, так и, особенно в восьмидесятые и девяностые годы XX века, среди широких слоев грамотной публики совершенно уникальна и может быть сравнима лишь с ролью другого великого подвижника русской культуры Дмитрия Сергеевича Лихачёва. Д.С. Лихачёв, историк древнерусской литературы, в молодости в конце двадцатых годов был подвергнут репрессиям и провёл несколько лет в заключении в лагерях уничтожения на Соловецких островах. После того, как ему чудом удалось избежать смерти и освободиться из заключения, он возобновил свои академические занятия, и после Второй мировой войны стал ведущим специалистом по древнерусской литературе. Этот очень достойный, видный и весьма эрудированный человек воспринял некоторое послабление режима после смерти Сталина как знак того, что необходимо вернуться к старым
272 Глава VI
основам русской культуры для того, чтобы сохранить их и память об их значении для будущих поколений.
Работы Д.С. Лихачёва о культуре Древней Руси, а потом о культуре садов петербургского периода стали таким же вдохновением для молодого поколения ревнителей этой почти уничтоженной коммунистами русской культуры, как работы Ю.М. Лотмана, которые воодушевили русскую интеллигенцию на поиски и сбережение почти истреблённого поэтического наследия дореволюционной, революционной и послереволюционной поры.
Постепенно интерес к подлинной, неизменной русской литературе и культуре, равно как и к связанным с нею направлениям мировой культуры, оказался сильнее, чем замшелые марксистско-ленинские (и сталинские!) постулаты, которые силой насаждались начиная с двадцатых годов. Свежая струя, связанная с исследованиями Ю.М. Лотмана и других академических историков литературы, таких как Ю.Г. Оксман, историк русской литературы 19 века из поколения учителей Ю.М. Лотмана, проведший многие годы в сталинских лагерях, Л.Е. Пинский, исследователь Шекспира, также ставший жертвой политических репрессий, несмотря на все арьергардные бои, которые здесь и там им пыталась дать уже одряхлевшая марксистско-ленинская «школа» (критические выступления против семиотики таких «светил», как бывший при Сталине главой Комитета по делам искусств М. Храпченко, А. Дымшиц, видный советский критик и бывший соратник Г. Лукача М. Лифшиц, включая уж совсем одиозных секретных сотрудников НКВД-КГБ Р. Самарина и Я. Эльсберга), проникла в умы молодых исследователей.
Деятельность тартуской школы и особенно З.Г. Минц оказала весьма благотворное воздействие на целую плеяду тогда совсем молодых ученых, начинавших заниматься поэтикой и историей русского символизма. Среди них особенно значительны труды Н. Котрелева, приложившего много усилий к созданию научной биографии великого русского поэта-символиста Вячеслава Иванова. Он опубликовал и откомментировал много материалов, посвященных самому раннему периоду жизни поэта. Огромный, поистине
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 273
титанический по объему и значению труд по открытию, публикации и систематизированию материалов творчества и жизни русских символистов А. Блока, А. Белого, Вяч. Иванова, Р. Иванова-Разумника, Д. Мережковского и 3. Гиппиус проделан А. Лавровым, Н. Богомоловым, А. Галушкиным и Р. Тименчиком (последние двадцать лет в Еврейском университете в Иерусалиме). Отдельно следует отметить пионерский труд М. Чудаковой, которая сделала доступными широкому читателю богатейшие архивные материалы, связанные с жизнью и творчеством Михаила Булгакова. Ею реконструирован по оставшимся обрывкам черновика первоначальный текст романа Булгакова «Мастер и Маргарита». М. Чудакова была очень активна в последние десятилетия в организации и последующей публикации «Тыняновских чтений». Особое место в этих трудах занимают исследования Е. Тоддеса, в частности, посвященные важным этапам советской литературной и литературоведческой истории 30-50-х годов XX века.
Отдельно стоят уникальные биографические книги сына Бориса Пастернака Евгения Борисовича Пастернака, систематически обобщающие уже известный и опубликованный, а главное, совершенно неизвестный находящийся в семье поэта эпистолярный, мемуарный и иной документальный материал о жизни и творчестве поэта. В результате перед широким читателем впервые предстала достоверная и подробная картина жизни поэта во всех её сложностях, триумфах и конфликтах. Работы Е.Б. Пастернака и Е.В. Пастернак по исследованию биографии Бориса Пастернака - это счастливый образец того, как можно было бы приступить к созданию полной академической биографии поэта.
Говоря о возрождении академического литературоведения в Советском Союзе после смерти Сталина, и особенно в семидесятые-девяностые годы XX века, нельзя не упомянуть, плодотворных и интересных исследователей русской литературы - исследователя поэтики Чехова А. Чудакова, чьи книги внесли много нового и оригинального в понимание прозы Чехова, и исследователя творчества Пушкина С. Бочарова, создавшего новую школу прочтения лирики поэта. Особенно велика роль С. Бочарова в собирании, системати-
274 Глава VI
зации и публикации научного наследия М.М. Бахтина. Надо отметить, что в творчестве обоих учёных прослеживается явственное присутствие идей структурно-семиотического направления.
Направление, испытавшее на себе весьма благотворное влияние этих идей - это фольклористика в широком смысле слова, включая исследование античной словесности. Здесь мы возвращаемся к плодотворным идеям основателя русского литературоведения Александра Веселовского. Как я уже отметил выше, большое внимание к этим идеям наблюдалось и наблюдается в работах Вяч. Вс. Иванова и В.Н. Топорова, особенно в том, что касается развития малых форм фольклора, «малых жанров», связанных с языковой семантикой. Масштабное осмысливание и освоение всего наследия А.Н. Веселовского началось в работах В.М. Жирмунского. По-настоящему полное и разностороннее развитие наследия Веселовского мы находим в фольклористических и компаративистских работах ученика Жирмунского Елеа-зара Моисеевича Мелетинского (1918-2005). Работы эти важны и сами по себе, и потому, что из них выросла целая весьма активная школа структурной и семиотической фольклористики, оплодотворившая всю русскую фольклористику, которая теперь немыслима без структурных и семиотических методов. Е.М. Мелетинский - один из наиболее ярких и блестящих представителей русской фольклористики и компаративистики. Его важнейшие работы посвящены поистине центральным проблемам фольклористики и сравнительного литературоведения. Первая большая работа Елеазара Моисеевича сразу привлекла к себе внимание. Она была посвящена центральной проблеме фольклористики: проблеме структуры и семантики героя волшебной сказки1. Елеазар Моисеевич обратил внимание на две важнейшие смысловые коллизии сказки: с одной стороны - необычный, сверхъестественный «успех» героя, преодолевающего все препоны, выдерживающего все испытания, побеждающего всех врагов и даже самоё смерть,
1 Мелетинский Е.М. Герой волшебной сказки. М.: Изд-во восточной литературы, 1958.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 275
а с другой стороны - «младшесть» героя, его обязательный миноратный статус, с которым «в жизни» должен был быть связан как раз неуспех героя, невозможность преодолеть определённые совершенно непреоборимые социальные преграды. Анализ Мелетинского помогает разрешить эту ситуацию как в направлении указания на возможные социальные ходы и лазейки, так и в направлении правильного распознавания художественной структуры, использующей миноратность для выделения особых качеств героя.
Важные труды Е.М. Мелетинский посвятил эпосу как в общетеоретическом плане прослеживания его генезиса, так и в плане конкретного анализа древнескандинавского эпического памятника «Эдда»1, а также поэтике мифа2. Эти последние работы кажутся мне особенно ценными, поскольку в них Е.М. Мелетинский широко использует работы и методику западных исследователей мифа и специально Клода Леви-Стросса, с которым позднее он сотрудничал. На Западе широко известны труды Е.М. Мелетинского и его соавторов по структурному описанию волшебной сказки. Эти работы, переведённые на иностранные языки, представляют собой дальнейший шаг в осмыслении структурных отношений в сюжете волшебной сказки3. Авторы широко используют семантический анализ, который даёт очень хорошие результаты, позволяя классифицировать сказочные сюжеты, в частности, как «мужские» и «женские», «направленные на объект» и «направленные на субъект» и т.п. Соответственно, сложная сюжетная схема, составленная В.Я. Проппом, может быть представлена в виде последовательности
1 Мелетинский Е.М. Происхождение героического эпоса. Ранние формы и архаические памятники. М.: Изд-во вос точной литературы, 1963.
2 Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. М.: Наука, 1976.
Мелетинский Е.М. Палеоазиатский мифологический эпос (цикл Ворона). М.: Наука, 1979.
3 Мелетинский Е.М., Неклюдов С.Ю., Новик Е.С., Се- гал Д.М. Проблемы структурного описания волшебной сказки. В кн.: Труды по знаковым системам. Вып. IV. Тарту, 1969. С. 86-135. Ещё раз к проблеме структурного описания волшебной сказки. Труды по знаковым системам. Вып. V, Тарту, 1971. С. 63-91.
276 Глава VI
более или менее равносоставных блоков, включающих в себя - в общем виде - недостачу - испытание (предварительное) - испытание (окончательное) - обретение волшебной помощи/средства - главное испытание, конфликт и победа - ликвидация недостачи. Сюда, в зависимости от места этой схемы в сюжете (начало, главное повествование, второй сказочный ход, завершение) могут быть добавлены новые звенья (например, изменение облика, возвращение облика, идентификация, наказание врагов или обретение некоего особого блага поверх ликвидации недостачи) или из этой повествовательности могут быть, соответственно, исключены некоторые звенья, но в целом сказка предстаёт как совершенно самодостаточный и адекватный себе в смысловом отношении жанр, моделирующий не только архаическую схему племенной инициации, но и совершенно панхроническую схему личностной реализации обычного (то есть миноратного) героя (или героини). Такая реализация, имеющая совершенно имагинативный характер, указывает тем не менее на совершенно реалистические обстоятельства, несмотря на часто волшебный и сверхъестественный их облик, ибо требует от героя (героини) обязательного подчинения неким социальным правилам поведения.
В восьмидесятые годы вышли фундаментальные труды Е.М. Мелетинского по компаративистике: исследование о средневековом романе1 и книга об исторической поэтике романа и эпоса2. В период «перестройки» и после Е.М. Мелетинский посвятил много сил организации центра литературных, семиотических и культурологических исследований в Российском государственном гуманитарном университете (РГГУ).
Мне осталось выйти за пределы той научной школы, к которой я принадлежу, и попытаться, в заключение этого обзора как-то отнестись к тем направлениям, которые по-настоящему возникли только после падения коммунизма.
1 Мелетинский Е.М. Средневековый роман. Происхождение и классические формы. М.: Наука, 1983.
2 Мелетинский Е.М. Введение в историческую поэтику эпоса и романа. М.: Наука, 1986.
Якобсон, Иванов, Топоров. Тартуская школа (Лотман, Минц) 277
Все они развиваются уже совершенно новым образом и в совершенно новой обстановке. Для описания этой обстановки необходимы новые исследовательские приемы, поскольку здесь речь должна будет пойти о тех новых проблемах, которые возникли в связи с той действительно имевшей место в России перестройкой всей области гуманитарного знания, которая - как это произошло ранее и на Западе - существенно атомизировала и сузила исследовательское поле. Это относится и к жизни всех новых направлений литературоведения, которые возникли после падения коммунизма. Возникли как новые академические, так и не связанные с академической наукой области гуманитарных интересов.
Одни, такие как религиозно-философские труды, привлекающие литературу как объект своего интереса, могут считаться своего рода фениксом, воскресшим из огня, поскольку их предки существовали до 1917 года, а также на Западе у русской эмиграции. Но религиозно-философским внукам еще очень далеко до дедов.
Другие - морфизмы соответствующих западных (главным образом, американских) школ - являются, скорее, чем-то вроде посредственных диктантов, написанных усердными (или не очень) учениками приготовительного класса. И так, и так - уровень, даже не научный, а просто уровень дискурса этих сочинений в обоих случаях не дотягивает до уровня разговора тех, с кого они сознательно или бессознательно берут пример. Их черёд быть объектом подобного обзора ещё не настал.
И последнее. Надо подвести какую-то черту под теми экстранаучными, но вошедшими в плоть и кровь соответствующих произведений и посвященного им дискурса, понятиями «новой религиозности» и «новой идейности», которые я широко употреблял в ходе этого обзора. Я смею думать, что оба они никуда не исчезли и не исчезнут, хотя их судьба вырисовывается по-разному. Новой религиозности, конечно, приходится не очень удобно рядом с открывшейся снова и вполне укрепившейся традиционной религиозностью, каков бы ни был её конкретный конфессиональный признак. Тем не менее, мне кажется, что если литературоведение и в будущем захочет говорить о литературе как части
278 Глава VI
огромной исторической традиции, а не просто о социальном факте вне связи с понятиями «внутренней необходимости» и «одухотворённости», то ему не обойтись без опоры на эту новую, внутреннюю религиозность, которая вполне может ощущать себя находящейся где-то рядом, вне, над и проч. по сравнению с традиционной религией. Что же касается новой идейности, то её положение проще: она вырастает стихийно из органического протеста свободной мысли против зажимания ртов и против политкорректности. Здесь у настоящего литературоведения есть чем заняться.
Оглавление
От автора 3
Глава I
Теоретические предпосылки сравнительного литературоведения (Веселовский, Потебня). Их реализация в фольклористике (Пропп, Фрейденберг)
5
Глава II
Буря и натиск: история литературы, общественная и философская критика. Символизм. Народничество. Политика и литературная критика. Политика и литературная критика до и после октябрьского переворота 42
Глава III
Формальная школа.
Шкловский. Эйхенбаум. Тынянов
83
Глава IV
Трагедия советской критики. Борьба за место под солнцем
и жизнь вдали от софитов: младоформалисты, Бахтин,
Пумпянский и другие
132
Глава V
Погромы (1940, 1946, 1948). И один в поле воин (Г. Лукач, В. Жирмунский)
191
Глава VI
Становление нового литературоведения.
Якобсон, Иванов, Топоров.
Тартуская школа (Лотмаи, Минц)- Последователи
207
«Paths and Landmarks», written by Dimitri Segal, one of the active members of the Moscow-Tartu semiotic school, is a concise history of Russian literary criticism and academic scholarship throughout the 20th century. Attention is mainly focused on the emergence and development of the formal school of Russian literary criticism (B. Ejkhenbaum, V. Shklovsky, Yu. Tynyanov) against the background of the relevant ideas of the Russian comparative folkloristics (A. Veselovsky and O. Potebnia). Special place is devoted to the pioneering ideas of Vladimir Propp and Olga Freidenberg concerning, respectively, the genesis of folktale and the dynamics of archaic mythological motifs of death and resurrection. Several chapters deal with the history and ideas of Russian literary semiotics and structuralism.
Сегал Димитрий Михайлович
Пути и вехи: Русское литературоведение в двадцатом веке
Технический редактор А. Ильина Корректор Н. Федотова
Подписано в печать 15.08.11. Формат 84x108/32. Бумага офсетная Гарнитура Баскервиль. Печать офсетная. Печ. л. 8.75
Издательство «Водолей»