
- •От автора
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава I
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава II
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава III
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава IV
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава V
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •Глава VI
- •127254, Г. Москва, ул. Гончарова, 17-а, кор. 2, к. 23
Глава IV
«Перевал». Все они были расстреляны. Как, между прочим, были уничтожены критики и литературоведы, которые пытались как-то по-своему трактовать и пропагандировать коммунистическую, партийную идейность (группа «На посту», группа «Литфронт», потом многие члены РАППа). Но это вовсе не означало, что само стремление к идейности умерло. Об одном таком направлении, выявившемся в поисках марксистского толка (журнал «Литературный критик» 1940 года) мы скажем позднее.
Здесь же обратим внимание на медленную, но с годами всё более влиятельную и заметную трансформацию прежней идейности в сторону новой религиозности. Здесь важно, прежде всего, постепенное появление в поле литературы, литературной критики и литературоведения разного толка комплекса мотивов социальной, экзистенциальной беззащитности, неприкаянности, соответствующих черт характера, особенно мягкости, деликатности, ранимости, отзывчивости, и связанных с этими смысловыми признаками черт пространства-времени (старые русские города, некоторые городские топосы Москвы и Ленинграда, старое и личностно дорогое и близкое, особенно отмеченное в культурном плане прошлое, ценностно и экзистенциально отмеченная природа). В области литературной критики этот комплекс образования идейности {новой идейности!) в соседстве с новой религиозностью ярко проявился в публицистическом творчестве писателя Андрея Платонова второй половины тридцатых годов. В его критических статьях, равно как и в его рассказах этого и более позднего времени можно видеть, как выкристаллизовывается новый локус идейности вокруг синтеза ценностных представлений об особом статусе простого трудящегося (но не облеченного властью- новой властью!) человека (например, рассказы Платонова «Фро» и «Бессмертие») и представлений об особом ценностном и экзистенциальном значении того пространства, в котором эти простые люди существуют и действуют. Так постепенно на первый план выходит идея России, пространства, объединяющего в себе миф о простом народе и миф о его особом историческом предназначении (ср., например, другой рассказ Платонова «В
Младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 141
прекрасном и яростном мире»). Так в условиях советской власти и советской действительности регенерируется, как феникс из пепла, весьма традиционный, созданный ещё славянофилами комплекс представлений, в центре которого помещается напряженная и полная актуальности мысль о России, о русском человеке, но главное - мысль об особой утерянной социальной справедливости, которая опустилась на дно какого-то затерянного бездонного русского озера дважды - один раз, скрываясь от гнета старой царской России, а второй раз, спасаясь от неизмеримо более страшных и эффективных большевиков.
Подобное «сожительство» в одной концептуальной рамке философских и историософских размышлений о русском пароде и о России, чисто философских и религиозно-философских, почти публицистических вопрошаний и заключений этического плана, связанных с русской социальностью, и исследований чисто филологического и исторического характера было особенно характерно для работ, посвященных Ф.М. Достоевскому. В высшей степени напряжённая суггестивность самого материала в разных сто планах, будь то личная биография Достоевского, весь комплекс его отношений с другими писателями («литературный быт», по формалистам), его политические взгляды п политическая деятельность, как писателя и как общественного деятеля, его отношение к религии, культуре, к другим культурам и нациям, или его литературный стиль, композиция его произведений и их сюжеты, заставляла всех, кто занимался Достоевским, в такой же степени суггестивно моделировать свои исследования, их подходы и выводы. В достоевсковедении совершенно органично сливаются в единое целое религиозные искания и открытия формальной структуры.
Первым и самым значительным памятником такого «сожительства» стал уже упомянутый нами выше сборник «Ф.М. Достоевский. Статьи и материалы» под редакцией Л.С. Долинина. Этот двухтомник стоит в самом начале крестного пути русского литературоведения послереволюционного периода. Он же, во многом, знаменует собой и всю его перспективу. Будучи задуман ещё в то время, когда
142
Глава TV
вовсю бушевала гражданская война, исход которой хотя и был в целом ясен каждому здравомыслящему человеку, но всё же ещё не был ни «подписан и запечатан», ни духовно и душевно взвешен и обдуман, этот сборник вмещает в себя размышления о реально свершающейся кровавой трагедии России - применительно к сюжетам и образам Достоевского. Пишут об этом русские философы, которые либо уже насильственно выдворены режимом из России под угрозой смерти (Н.О. Лосский «О природе сатанинской (по Достоевскому)», Л.П. Карсавин «Достоевский и католичество»), либо стоят на пороге крестного пути преследований, одиночества, голода и, в конце концов, гибели, как С.А. Аскольдов («Религиозно-этическое значение Достоевского»). Так великий писатель приходит на помощь своим читателям, которые благодаря его духовным усилиям получают возможность осознать своё время и выразить это осознание, которое иначе либо невыразимо, либо лежит вне допущенных режимом рамок.
Но сборник под редакцией А.С. Долинина замечателен не только тем, что в нём творчество Достоевского служит источником глубочайших новых религиозных прозрений. В нём можно найти и рассуждения на актуальные государственные и политические темы. Так, в посмертно опубликованной статье В.А. Сидорова 1921 года «О "Дневнике писателя"» (собственно говоря, отрывке из более обширной и незаконченной работы о мировоззрении и творчестве Достоевского) речь идёт об анализе общественно-политических взглядов Достоевского. То, что автор выделяет из всего комплекса этих взглядов, выраженных в «Дневнике писателя», касается того, как Достоевский понимал и оценивал внешнеполитическое положение России в конце 70-х годов XIX века. Замечательно не только то, что В.А. Сидоров определяет подход Достоевского к проблемам внешней политики как подход художественный, а роль государств, его оценку поведения государств как художественное описание литературных персонажей (каждая национальность есть психологический личностный тип), но и то, что этот подход он имплицитно применяет к положению, имеющему место в 1921 году, когда писалась эта статья. Mutatis mutandis
Младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 143
можно отметить, что этот «литературоведческий» подход к ішешней политике в высшей степени актуален в реальных ситуациях и оценках внешнеполитических перипетий как в российской государственной риторике сегодняшнего дня, гак и в дискурсе сегодняшних российских газет, журналов мтелевидения.
То обстоятельство, что авторы сборника под редакцией Л.С. Долинина совмещают анализ взглядов и произведений Достоевского с имплицитным комментарием по поводу тогдашнего актуального экзистенциального положения, позволило им каким-то образом усвоить, интериоризи-ровать наиболее тяжёлые и невозможные для рецепции «уроки» русской революции. Так, в замечательной статье С.А. Аскольдова «Религиозно-этическое значение Достоевского», открывающей 1 том сборника, последовательно и настойчиво проводится мысль о великом религиозном и нравственном значении зла, значении не просто дидактическом («учиться на отрицательном примере»), а именно положительном. С.А. Аскольдов утверждает, что только тот, кто познал всю бездну греха, тот, кто преступил все границы зла, может осознать всю тяжесть его и глубже ощутить всё благо добра. Очевидно, что подобный анализ применим не только к ситуации героев Достоевского, но и к той ситуации, в которой оказались русские люди, соблазнившиеся ложными идеалами революции. Более того, ситуация раскаявшегося грешника воспроизводится, по Достоевскому (согласно толкованию С.А. Аскольдова), и во всемирной истории, когда в позицию такого грешника попадает Россия. Именно Россия, на первый взгляд, изменившая вере и религии и сотворившая несказанное зло, более других наций и государств способна к истинному, подлинному, наиболее глубокому раскаянию и покаянию. Это делает её, и в плане государственно-политическом, выше и предпочтительнее других, самодовольных, уверенных в своей праведности и чистоте государств и наций. Здесь мы видим, как литературоведческий анализ, смешанный с религиозной философией и историософией, оказывается вполне приспособленным для «государственного дискурса» определённого русского националистического или имперского плана. Но главное
144
Глава TV
здесь в том, что этот литературоведческий анализ позволил создать некоторое знаковое пространство («семиотическую сферу», по Ю.М. Лотману), нахождение в котором позволило тем, кто в нём оказался, отстраниться от всего дурного и греховного, что совершалось - и, в частности, могло совершаться с ними или даже ими самими. Так, Достоевский мог стать неким экспериментальным полем, в котором изменялись, трансформировались и сублимировались прежние представления о добре и зле, и уже не только применительно к ситуациям и сюжетам его произведений, но и в гораздо более широком плане. Выражение «вечная Сонечка» из «Преступления и наказания» приобретает метафорический и очень широкий смысл и начинает обозначать любые фигуры и ситуации, подобные Сонечке из этого романа. Но так же становится допустимым говорить и о вечных Раскольникове и Свидригайлове из того же романа и т.п.
Более того, С.А. Аскольдов видит специфический вклад Достоевского в философию личности в том, что писатель делает именно личность той центральной осью, вокруг которой вращается весь художественный мир произведений Достоевского. Оказывается, что эта личность, во-первых, является универсальной, то есть она вовсе не определяется своими экзистенциальными обстоятельствами, не зависит от конкретных семейных, социальных, исторических и даже физиологических условий и ограничений, в которых существует - иными словами, его герои одновременно и абсолютно русские и совершенно не-русские, если взять лишь одну координату их бытия, а во-вторых, такая личность полностью автономна, то есть над ней нет никакого более властного закона или авторитета. И здесь анализ С.А. Аскольдова во многом опирается на социальную и жизненную ситуацию, которую, пусть на небольшой исторический отрезок, создала русская революция. Соответственно, совершенно по-иному, чем прежде, выглядит контекст тех обстоятельств и условий, в которых выступает такая личность. Если универсальная автономная личность становится этическим средоточием бытия (а не, скажем, воля Божья, как в «старой религиозности»), то тем момен-
Младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 145
том, который приводит такую личность в жизнь, в действие, является свобода. При этом Достоевский утверждает, согласно Аскольдову, что такая свобода реализуется только і» антинормативных, негативных действиях и ситуациях: скандале, преступлении, бунте и паже богохульстве. Более того, личность только и проявляется через эти антинормативные моменты и ситуации, и если человек в них не попадает или, хуже того, их избегает, сторонится, перед нами явный знак того, что личность его неполноценна. Тот, кто полностью соответствует внешним этическим нормам и - horribile dictu! - испытывает от этого удовлетворение, наверняка воплощает в себе какое-то ужасное и отвратительное зло, как, например, Лужин в «Преступлении и наказании», или не і іспит добра, как отец Ферапонт из «Братьев Карамазовых». Конечно, главный критерий принадлежности личности к полюсу добра, согласно Достоевскому, как его толкует (;.А. Аскольдов, - это её искренность, а лучше - полная горячая искренность и полное отсутствие, по крайней мере, в собственных глазах, какого бы то ни было стремления, пусть самого ничтожного, к собственной выгоде.
Совершенно очевидно, что многие из тех, кто вершил русскую революцию, оказался в неё вовлечён и увлёкся её пафосом, заразился её пылом, творя попутно самые ужасные преступления, оказываются, согласно подобной концепции, и орбите потенциального добра. Так тот самый Достоевский, который оставил в своих произведениях наиболее последовательное и провидческое разоблачение стремления к революции и тех людей, которые её замышляют п совершают, выступает, в более глубоких пластах своего творчества, как тот, кто помогает почувствовать этическую фундированность революции и ощутить надежду на воз-можность обретения личностью своего лииа даже в условиях революционного и пореволюционного катаклизма.
Одним из условий сохранения какого-то этического равновесия в хаосе разрушения старых норм была способность понимать те разные послания, речи, языки, системы знаков, которые со всё большей интенсивностью стали утверждать себя и своё право на высказывание и просто на существование в ходе социально-культурного переворота,
146
Глава TV
который имел место в годы революции. Сами события и поступки стали столь однородно чудовищными, что срочно понадобилось вооружиться как можно большим числом систем понимания. В сборнике под редакцией А.С. Долинина мы находим интереснейшие работы по описанию и исследованию «многоголосия» и «разноголосия» у Достоевского. Это статья В.Л. Комаровича «Роман Достоевского "Подросток" как художественное единство» во втором томе сборника и статья В.В. Виноградова «Стиль петербургской поэмы "Двойник"» в первом томе. Обе эти работы имеют дело как раз с тем аспектом творчества Достоевского, который трансцендирует непосредственный предмет описания, предмет изложения, будь то религиозная истина, этический императив, свойство характера персонажа или его внешний облик, качества их поступков и последствия таковых и т.д. и т.п. Этот аспект творчества писателя заключён в неких композиционных и формальных особенностях его стиля, о которых повествуют две указанные работы. Условно говоря, речь идёт о том, что можно назвать «релятивизирующей» стороной стиля писателя, тем специальным комплексом приёмов, которые призваны каждый раз дать другой взгляд, другую точку зрения, другую оценку чего-то, что автор, рассказчик, действующее лицо описывает, показывает, представляет и что вызывает у него какую-то особую эмоцию (неважно, положительную или отрицательную), какое-то особо подчёркнутое отношение. Релятивизация служит для того, чтобы, во-первых, не слишком увлечься, не слишком дать себя ослепить определённой точкой зрения, эмоцией, а во-вторых, контрастно предыдущему, как раз дойти в этой эмоции до самого её дна, до абсолютного конца.
Одним из самых ярких примеров такой релятивизации является то, что В.В. Виноградов определил в своей статье как сказ Достоевского. Согласно В.В. Виноградову, отличие сказа в повести «Двойник» от сходных стилистических приёмов в прозе великого предшественника и учителя Достоевского Н.В. Гоголя состоит в том, что сказ перестаёт быть средством типологической характеристики персонажа (или группы персонажей), а начинает служить способом обозначения особенностей пространства-времени (хроно-
Младо формалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 147
топа, по М.М. Бахтину) художественного произведения. Как пишет В.В. Виноградов, «неопределённость обозначений, выражающаяся в непрестанном употреблении неопределённых местоимения и наречий, создаёт атмосферу таинственных полунамёков, жуткого ожидания, которое обычно разрешается комически. Это - приёмы, подчёркивающие гротескный стиль новеллы и распространяющиеся от обозначения признаков действий на все её аксессуары»1.
Сказ Достоевского, а стилистические приёмы сказа сохраняются у него на протяжении всего творчества, становится настолько характерной и определяющей приметой его стиля, что именно этот приём всегда отмечают в первую очередь критики и исследователи. Самые первые критики установили своего рода традицию того, как следует относиться к сказу Достоевского. Он воспринимается как характерный признак личного стиля Достоевского, который писатель как бы не может преодолеть. Это - недостаток, небрежность, которые тем не менее не могут затмить могущество психологического и философского анализа, даваемого писателем. Другие исследователи, в том числе, отчасти и В.В. Виноградов в цитируемой нами статье, выводят на первый план зависимость стиля Достоевского, в плане использования сказа, от стиля Н.В. Гоголя.
ИлишьМ.М. Бахтин (1895-1970), выдающийся литературовед и философ, смог, во многом опираясь на работы из сборника под редакцией А.С. Долинина, которые он обильно использует, дать совершенно новаторское и в высшей степени оригинальное определение как творческой манеры Достоевского (в частности, и его сказа), так и смысла, содержания этой манеры, то есть открытия того, почему Достоевский ею пользовался.
Итак, до сих пор, говоря о русском литературоведении послереволюционного периода, мы сознательно сосредоточивались на той школе, которая явилась, вольно или не-
1 Виноградов В.В. Стиль петербургской поэмы «Двойник» (Опыт лингвистического анализа). В кн.: Ф.М. Достоевский. Статьи и материалы. Под редакцией А.С. Долинина. Т. I. Пб.: Центральное кооперативное издательство «Мысль», 1922. С. 223.
148 Глава TV
вольно, прямым продуктом революционного переворота, а также на явлениях «индивидуального литературоведения» (которое мы противопоставили всё более укрепляющемуся советскому «коллективномулитературоведению»), возникших сразу после окончания гражданской войны и появления условий для возвращения к занятиям гуманитарного толка. Обсуждавшийся нами сборник под редакцией А.С. Долинина был одним из наиболее видных явлений этого плана. Это не значит, что в это время не начали появляться другие работы, так или иначе пробовавшие либо возродить традиции старого литературоведения, либо проложить пути нового литературоведения, в том числе и в сфере «индивидуального литературоведения». Здесь надо, прежде всего, снова напомнить о том, что возвращение к старому литературоведению народнического плана, занимающемуся биографией и творчеством русских классиков, было в период 20-х годов совершенно невозможным по политическим соображениям, как личностного плана (антибольшевизм политического народничества), так и плана идеологического (классовая непригодность многих писателей-классиков). Поэтому, например, известный критик К.И. Чуковский, активно занимавшийся поэтом Н.А. Некрасовым, вынужден был на время свернуть эти свои занятия. Впрочем, именно в 20-е годы было положено начало как раз коллективным предприятиям в деле издания русской классики, в частности, началось академическое издание сочинений Л.Н. Толстого, тогда же были заложены основы академического издания А.С. Пушкина и предпринята работа по изданию М.Е. Салтыкова-Щедрина. Во всех этих предприятиях были заняты высококвалифицированные учёные, текстологи и редакторы, многие из которых принадлежали к школе С.А. Венгерова и с трудом вписывались в новые идеологические рамки (как, например, Ю.А. Оксман). Даже в прошлом весьма активные политические противники большевиков могли найти приют в таких проектах, как, например, специалист по Салтыкову-Щедрину и бывший активный эсер Р.В. Иванов-Разумник. Другие знатоки литературы и гуманитарных наук, не успевшие, как это сделали формалисты, ещё до революции занять признанные позиции в
Младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 149
университетах, других исследовательских организациях, журналах и т.п. (по молодости либо в силу биографических перипетий), также так или иначе пристали или прилепились к таким проектам, как, например, только что упомянутый нами в связи с Достоевским М.М. Бахтин, о котором далее пойдёт речь.
Но прежде чем начать обсуждение фигуры и наследия М.М. Бахтина, упомянем ещё несколько значительных фигур из истории русского литературоведения двадцатых-тридцатых годов XX века. Не все они находятся в светлом поле сознания современного русского литературоведения. Так, именно в двадцатые годы XX столетия весьма активно работал В.Ф. Переверзев (1882-1968), чьим именем тогда даже именовалось специальное направление литературоведения, так называемая марксистская социологическая школа. От других литературоведов, причислявших себя к социологической школе, например П.Н. Сакулина, В.Ф. Переверзев отличался тем, что в высшей степени серьёзно воспринял марксистские постулаты о классовой структуре общества и о примате классовой борьбы среди других социальных процессов. Ещё до Октябрьской революции В.Ф. Переверзев, который в самом начале XX века примкнул к большевикам и занялся подпольной революционной работой, издал работы, в которых искал социологические подходы к творчеству русских писателей, например, Н.В. Гоголя. Для этих подходов характерно искреннее стремление установить классовую принадлежность каждого писателя, так, например, Гоголь предстаёт для Переверзева типичным представителем поместного дворянства. Соответственно, он ищет в каждом произведении писателя черты, которые отражают его принадлежность именно к этому социальному слою со своими классовыми интересами и т.п. В.Ф. Переверзев продолжил эти свои занятия с ещё большим размахом после революции. Он стремился составить такую социологическую карту для всей русской литературы, пытаясь поместить каждого писателя на соответствующее классовое место.
Формалисты, в особенности Шкловский и Эйхенбаум, отнеслись к попыткам и претензиям Переверзева и его школы весьма серьёзно. Их реакция на всё усиливавшуюся
150
Глава TV
экспансию так называемого «социологического метода» была в большой степени позитивной в том смысле, что они целиком соглашались с принципиальной важностью социологических критериев при исследовании литературы. Однако формалисты, во-первых, указывали на то, что «социология» так называемого «социологического метода» в литературоведении весьма далека от настоящего социологического анализа, особенно в том, что касается определения подлинного классового статуса того или иного писателя, а во-вторых, они подчёркивали, что литература обладает своей собственной социологической структурой и динамикой. Этот аспект литературы формалисты называли «литературным бытом».
Надо сказать, что оба варианта применения, или, вернее говоря, приспособления социологии и её понятий к исследованию литературы уже к концу двадцатых годов обнаружили свою несостоятельность именно в глазах тех, или, скорее, того, кто был призван стать арбитром в такого рода вещах. То, что не удалась попытка формалистов как-то по-серьёзному выгородить более или менее объективный научный аспект социологии литературы, не должно удивлять, поскольку к этому времени любая научная социология была заклеймена как антимарксистская лженаука. Но столь же закономерным было падение В.Ф. Переверзева и его школы, объявленных в 1929 году «ревизионистами». Дело в том, что, несмотря на внешнюю приверженность тогдашних советских марксистов к анализу общественных процессов, явлений и сил, на деле им совершенно был не нужен никакой, в том числе, классовый, анализ социальной стороны литературы, поскольку именно такой анализ более всего был опасен для того советского общества и для той советской культуры, которые начинали тогда на практике складываться. Если Гоголь принадлежал к литературе «поместного дворянского класса», то к литературе какого класса должен был принадлежать Горький? К литературе класса новой советской номенклатуры, чьи привилегии были неизмеримо обширнее тех, которыми располагало прежнее дворянство? Естественно, что большевики во главе со Сталиным, только что торжествовавшим свою победу над
Младоформалисты, Бахтин, Пумпянский и другие 151
оппозицией, которая, пусть робко, посмела намекнуть на то, что в стране возник всесильный «новый класс», никак не были заинтересованы в каком-либо, даже самом благоприятном для них «классовом анализе». Переверзев был объявлен вредным уклонистом, а позднее - врагом народа. Правда, в отличие от многих других «врагов народа», он не умер в ГУЛАГе, а вышел, просидев много лет, на свободу. Правда, даже по выходе он не смог вернуться к своим прежним занятиям «социологическим литературоведением». В середине пятидесятых - начале шестидесятых годов старые поиски Переверзева выглядели столь же устарелыми, как и классовый пафос начала двадцатых годов, а время настоящего научного социологического подхода к литературе ещё не наступило. Не наступило оно, как кажется, и сейчас. Отдельные попытки социологического анализа советской культуры и всего советского времени предпринимаются здесь и там, но им ещё очень далеко до подлинно объективного подхода.
На обломках переверзевского «марксистского социологического метода» в литературоведении возникло то, что по праву можно назвать настоящим советским литературоведением. Оно возникло уже в тридцатые годы, вернее, во вторую половину этого десятилетия. Трудно серьёзно подытоживать всё наследие этого большого идеологического предприятия, поскольку значительная его часть была связана с проведением непрекращающихся, сменяющих друг друга, десятилетие за десятилетием, идеологических кампаний, большинство которых было прямо или косвенно связано с литературой. Сами эти кампании были столь же ничтожны по своему материалу и своим результатам, сколь свирепы по тону и разрушительны по последствиям в литературной жизни. Наиболее памятны по своему накалу, продолжительности и разрушительным последствиям кампании против «формализма» (1936-37 гг.), против «мелкобуржуазного декадентства и обывательщины» (кампания против Ахматовой и Зощенко - 1946 г.), кампания против «низкопоклонства перед Западом» и против «космополитизма» (1948-49 гг.). Каждая из этих кампаний (и много других, протекавших параллельно или возникавших и прекращавшихся внезапно,
152