
- •1. Субъективная сторона ситуации
- •2. Объективная сторона ситуации
- •3. Развитие сюжета и его структура
- •«Мера за меру» и «все хорошо, что хорошо кончается»
- •Монтень и шекспир о природе общественных конфликтов о законах природы и общества
- •О социальном неравенстве
- •Буря в степи и символический «суд» в трагедии «король лир»
- •Карты короля лира
- •Юлий Цезарь, ты еще могуч!»
- •«Змеиный зародыш» честолюбия: политика и этика в трагедии «юлий цезарь»
- •Любовь и дружба в сонетах
- •Новые переводы сонетов шекспира
- •Феникс и голубь
Театр позднего английского Возрождения был синтетическим, но слово играло в нем исключительно большую роль. Оно было главным носителем всей театральной «информации». Отсутствие декораций возмещалось словесными описаниями места действия, если в том была нужда. Описывалась внешность персонажей, выражение их лиц, предыстория событий, происшествия, происходившие за сценой,— одним словом, все необходимое для дополнения непосредственного действия на подмостках.
Драматическое слово не претендовало на то, чтобы всегда воспроизводить живую речь действующих лиц. Иногда это было так, но по самой природе поэтической драмы слово обладало если не самостоятельным значением, то, во всяком случае, само являлось драматически действенной основой пьесы. Оно имело несколько функций, помимо информативных.
Прежде всего, слово служило самовыражению персонажа. Все основные действующие лица драматического конфликта не просто выражают свой характер, но описывают его. Если это делают не они сами, то эту задачу выполняют близкие к ним люди. В словесной ткани пьес Шекспира содержатся характеристики всех главных действующих лиц.
Действующие лица Шекспира ясно и недвусмысленно выражают свои намерения, отношение к окружающим, мысли, чувства надежды, разочарования. Все необходимое для понимания Действия мы узнаём от участников его.
Речи персонажей содержат нравственную оценку собственного поведения и поступков других. Недоговоренностей нет. Более того, Шекспир повторяет некоторые характеристики так, чтобы они запомнились зрителю.
Драматическая речь у Шекспира описательна. Она рассчитана на то, чтобы зритель воспринял на слух все необходимое для понимания действия. Это не значит, что тем самым исключается необходимость действия как такового. Оно столь же обильно, как и речи. Действие и слово у Шекспира неразрывны. Речь дополняется поступком, поведение объясняется словом.
Драматическая речь в театре Шекспира красочна и музыкальна.
Театр в Англии занял то первенствующее место среди искусств, какое в Италии занимали искусства пластические, и прежде всего живопись. Он явился эстетическим центром духовной жизни общества. Чем могла привлечь лишенная декоративного убранства сцена? В первую очередь живой фигурой актера, а он жил тем, чем наделил его поэт-драматург — поэтическим словом. Слово Шекспира — высший эстетический элемент его искусства.
Вспомним еще раз Гёте: «Шекспир приобщается к мировому духу: как и тот, он проницает мир; от обоих ничего не скрыто. Но если удел мирового духа — хранить тайну до, а иногда и после Свершения, то назначение поэта — разбалтывать ее до срока или, в крайнем случае, делать нас ее поверенными во время деяния. Порочный властелин, человек благомыслящий и ограниченный, увлеченный страстями или холодный наблюдатель — все они как на ладони преподносят нам свое сердце, часто даже вопреки правдоподобию; каждый словоохотлив и красноречив...»
Мы знаем: Шекспир-драматург прошел большой путь, на протяжении которого его искусство менялось, как преображалось и его видение мира. В такой же мере трансформировалась и драматическая речь в шекспировских пьесах.
В «Ричарде II», пьесе, принадлежащей к поре, когда Шекспир достиг зрелости как поэт и драматург, он создает сцену прощания между герцогом Гантом и его сыном Болингброком, которого король осудил на изгнание. Сын говорит, что будет безутешен. Гант успокаивает его:
Кто мудр, тот для себя отыщет пристань
Везде, где взор небес над ним сияет.
Учи так рассуждать свою нужду.
Нужда благоразумней всех достоинств.
Это ряд сентенций. За ними следует практический совет:
Считай, что не король тебя отринул, А ты его. Печаль гнетет сильней Того, кто ей покорно поддается. Считай, что ты не изгнан королем, Но послан для деяний славных.
Читатель, конечно, заметил еще одну сентенцию А дальше герцог пускается в картинные описания:
Предположи, что зачумлен здесь воздух И ты бежишь в иной, здоровый край. Представь, что все, чем дорожит душа, Не там оставил ты, где жил дсселе, Но встретишь там, куда направишь путь. Вообрази, что птицы — музыканты, Что луг — усыпанный травою зал, Что васильки — толпа красавиц юных, А странствие твое — веселый танец.
Завершается эта речь опять поучением:
Того, кто насмехается над горем, Кому лишь бодрость светлая близка,— Не станет грызть строптивая тоска.
Однако велеречивые наставления отца не действуют на из-тнанника. Горе его велико, и он не менее красочно говорит о своем чувстве:
О! Разве, думая о льдах Кавказа,
Ты можешь руку положить в огонь?
И разве утолишь ты жгучий голод,
Воображая пиршественный стол?
И разве голым ляжешь в снег январский,
Себе представив летнюю жару?
Нет! Если вспомнишь о хорошем,
Еще острее чувствуешь плохое!
Тоска так больно потому грызет,
Что от ее укусов кровь нейдет.
(I, 3, 275-303. Пер. М. Донского)
Рассмотрим эту речь внимательно. Ее первая часть состоит из ряда так называемых риторических вопросов, т. е. вопросов, в которых уже сам собою подразумевается ответ, в данном случае — отрицательный. Вопросы сформулированы не отвлеченно, а в конкретных образах, состоящих из противопоставлений: льды — огонь, голод — пир, снег — жара. В ответ на поставленные вопросы дается заключение, сначала в виде сентенции («вспоминая о хорошем, острее чувствуешь плохое»), затем в форме метафоры — тоска уподобляется (неназванной) змее, от укуса которой кровь не идет. Таково риторическое, по существу художественное построение речи Болингброка. Подчеркиваю это, потому что общепринято противопоставлять риторику и поэзию, тогда как на самом деле, если риторика неформальна и несхоластична, то она именно и придает речи художественность.
Одним из первых правил риторики было нахождение темы для речи. Драматические ситуации пьес давали их Шекспиру в изобилии. Вызов, прощание, приветствие, изъявление разных чувств естественно возникали из фабулы драм, и воображение Шекспира, подкрепленное превосходным владением всеми средствами риторики, мощно создавало поэтические речи по любому поводу. А если повод был значителен, то фантазия Шекспира творила неудержимо щедро картинные речи.
Яркие примеры этого дает отречение Ричарда II. Образные выражения, вкладываемые в уста действующих лиц, бывают иногда совершенно неожиданными, и приходится вдуматься, прежде чем сравнение или уподобление станет понятным. Ричарду П сообщают о том, что вернувшийся из изгнания Болингброк поднял восстание и «замахивается на скипетр» короля. Он уже казнил фаворитов Ричарда И. Король горестна размышляет:
Поговорим о смерти, о червях. Нам прах земной взамен бумаги будет, В него слезами впишем нашу скорбь. Нам надлежит составить завещанье, Избрать душеприказчиков. Но что же, Что вправе завещать мы? Плоть — земле? Владеет враг всем нашим достояньем, А нам принадлежит лишь наша смерть Да эта жалкая щепотка глины, Что служит оболочкою костям... Внутри венца, который окружает Нам, государям, бренное чело, Сидит на троне смерть, шутиха злая...
(Ill, 2, 145-154, 161-163)
В этом монологе пространно развивается тема бренности королей, ибо они подвержены той же участи, что и простые смертные. Хуже того, их постоянно подстерегает опасность со стороны завистников и соперников. Впервые у Ричарда II пробуждается сознание, что он, мнивший себя раньше помазанником божьим, такой же человек, как остальные.
В момент отреченья Ричард II приказывает:
Подайте мне корону.— Здесь, кузен,
Вот здесь, возьмитесь за нее.
Итак, мы с двух сторон венец сей держим.
Он — как колодец, мы — как два ведра,
Что связаны друг с другом общей цепью:
Одно из них, пустое, вверх стремится,
Другое тонет, полное водою.
Я полон скорбью и в слезах тону,
А вы легко стремитесь в вышину.
(IV, 1, 181-189)
Короля заставили прочитать объяснение того, за что он отречен от престола, он плачет, и это дает Шекспиру повод развить тему слез. Затем поэт, явно задерживая ход событий и тем самым оттесняя драматурга, заставляет Ричарда II попросить зеркало; он хочет «посмотреть на короля, лишенного имущества а власти». Он смотрится в свое отражение и восклицает:
Как! Линии морщин не стали глубже? Скорбь нанесла мне по лицу удары, А шрамов нет? О, льстивое стекло! Как все мои приверженцы былые, Ты лжешь! Ужели здесь — лицо того, Кто каждый день под кров гостеприимный Сзывал по десять тысяч человек? Лицо, что заставляло, словно солнце, Зажмуриться глядевших на него?
(IV, 1, 277-284)
Возвышенно-лирически звучат прощальные речи Ричарда II и его жены (V, 1—50). Последний монолог короля в темнице насчитывает 66 строк. Образы в нем разнообразны. Сначала звучит нечто необычное:
Живя в тюрьме, я часто размышляю,— Как мне ее вселенной уподобить? Но во вселенной множество существ, А здесь — лишь я, и больше никого. Как сравнивать? И все же попытаюсь. Представим, что мой мозг с моей душой В супружестве. От них родятся мысли, Дающие дальнейшее потомство...
(V,5,l-8)
Мысли уподобляются живым существам: одни хотят разрушить камешгую стену темницы, другие смиренны и покорны, подобно колодникам.
Так утешается в своем позоре Колодник жалкий — тем, что до него Сидели тысячи бродяг в колодках.
(V, 5, 25-27)
Эти мысли сменяются другими, недаром Ричард II говорит о себе: «В одном лице я здесь играю многих». То он — король, но завидует нищему, то чувствует себя нищим, но тяжкие лишенья наводят его на мысль, что королем быть лучше. Заключаются эти размышления меланхолической сентенцией: И всякий, если только человек он, Ничем не будет никогда доволен И обретет покой, лишь став ничем. (V, 5, 39-41)
Здесь Шекспиром вводится каламбур «ничем» — «ничем». Так ж в подлиннике:
any man that but a man is With nothing shall be pleased, till he be eased With being nothing.
20
Неожиданно звучит музыка и рождает новые образы, связанные с древними поверьями о том, что ее прекрасные звуки отражают гармонию всего мира и тем самым воздействуют на человеческие души.
Держите строй:
Ведь музыка нестройная ужасна! Не так ли с музыкою душ людских. Я здесь улавливаю чутким ухом Фальшь инструментов, нарушенье строя, А нарушенья строя в государстве Расслышать вовремя я не сумел.
(V, 5, 42-48)
Но и это еще не конец ряда образов. Теперь возникает мысль, связанная с предыдущей,— время как темп музыки. Король его нарушил.
Многозначность слова «время» позволяет перейти к другому образу — Время как весь строй жизни. Король растратил свое время, и оно отплатило ему за это, растратив, опустошив его. Потом возникает мысль о счете времени, о часах, отмеряющих его, и, наконец, о колоколе, не только возвещающем о времени, но и о конце его. Вот эта сложная цепь образов:
Я долго время проводил без пользы,
Зато и время провело меня.
Часы растратив, стал я сам часами:
Минуты — мысли; ход их мерят вздохи;
Счет времени — на циферблате глаз,
Где указующая стрелка — палец,
Который наземь смахивает слезы;
Бой, говорящий об истекшем часе,—
Стенанья, ударяющие в сердце,
Как в колокол. Так вздохи и стенанья
Ведут мой счет минутам и часам...
(V, 5, 49-58)
Этот рой мыслей завершается тем, что Время бежит, а Ричард остается неподвижным. Он не хочет больше музыки, опасаясь, что она сведет его с ума.
Столь подробное рассмотрение монолога Ричарда II необходимо, чтобы обратить внимание читателей на характер и строй речей героев Шекспира. Именно такие образные речи, полные мыслей, создают то духовное богатство, которое справедливо приписывается ему как художнику.
В приведенных выше примерах нетрудно заметить, что каждая речь начинается с четко обозначенной темы и завершается изречением, подводящим итог сказанному. Чаще всего темой является положение, в каком оказался герой. Этим каждая речь, оказывается связанной с ходом действия пьесы. Действующее лицо попадает в разные ситуации, соответственно мы слышим из его уст или от его собеседника, в каком он находится положении и какой вопрос стоит перед ним.
В «Венецианском купце» Принц Марокканский сватается к красавице Порции. Сложность положения в том, что он темнокожий, а она белая венецианка. Принц сразу же и заводит речь, об этом:
Не презирай меня за черноту: Ливреей темной я обязан солнцу; Я с ним сосед, я вскормлен рядом с ним... (II, 1, 1—3. Пер. Т. Щепкиной-Куперник)
Заключает он свою речь так:
Цвет мой изменить Я только для того бы согласился, Чтоб этим чувства у тебя похитить, О нежная владычица моя!
(П, 1, 11-14)
Заявив тему, говорящий более или менее подробно развивает ее. В данном случае Принц Марокканский утверждает, что цвег кожи является лишь внешней приметой, по существу же люди одинаковы:
Зови белейшего из северян
Из края, где под солнцем льды не тают,—
Надрежем кожу из любви к тебе,
Чтоб посмотреть, чья кровь краснее будет...
Таков первый довод: у белых и у темнокожих кровь одинакова, и следовательно, о людях не следует судить по цвету кожи. Его надо оценивать по другим качествам. Принц Марокканский мужествен и смел:
м
ой
вид страшил храбрейших,—
говорит он. К тому же он по-своему привлекателен:
Страны моей прекраснейшие девы Его любили.
Речь Принца коротка, и он ограничивается двумя доводами в свою пользу. Но когда ему предстоит выбрать один из трех ларцов, чтобы найти, в каком из них портрет Порции, то он пускается в пространные рассуждения (40 строк), доказывая, почему он выбирает золотой ларец. Надпись на ларце гласит: «Со мной получишь то, что многие желают». У него нет сомнения в том, что он найдет именно в золотом ларце портрет Порции, ни серебряный, ни тем более свинцовый ларец не достойны содержать ее изображение.
22
Такому же испытанию подвергается Принц Арагонский. Он выбирает ларец, на котором написано: «Со мной получишь то, что заслужил». Человек гордый и достойный, он находит такое обоснование своему выбору:
Прекрасно сказано! И кто же вправе Обманывать судьбу, искать почета, Не заслуживши? Пусть никто не смеет Величье незаслуженно носить. О, если б званья, должности, чины Не низкими бесчестными путями, А истинной заслугой добывались, Накрылся б гордо тот, кто спину гнет, И подчинился б, кто повелевает! А сколько плевелов бы отмелось От чистых зерен чести! Сколько славы От гибели веков бы уцелело!
(II, 9, 37-49)
Оба принца, Марокканский и Арагонский, выражают здравые мысли, хотя и ошибаются в выборе. Ошибка их в том, что, многое понимая правильно и рассуждая справедливо, они тем не менее основывают свой выбор чисто внешними признаками. Оба рассуждают прямолинейно.
Когда Бассанио появляется в Бельмонте и оказывается перед тою же загадкой, что и его два предшественника, он исходит из убеждении, жизненно более верного, чем те, которые высказывают они. В противоположность им, он прямо начинает с мысли:
...внешний вид от сущности далек: Мир обмануть не трудно украшеньем... (III, 2, 73-74)
Далее он развивает свое утверждение, приводя многочисленные примеры:
В судах нет грязных, низких тяжб, в которых Нельзя бы было голосом приятным Прикрыть дурную видимость. В религии — Нет ереси, чтоб чей-то ум серьезный Не принял, текстами не подтвердил, Прикрыв нелепость пышным украшеньем. Нет явного порока, что б не принял Личину добродетели наружно.
(III, 2, 75-82)
Здесь названы три примера расхождения между внешним обликом и сущностью. Бассанио приводит еще пять других подтверждений своей мысли и заключает выводом: золото ...личина правды, под которой Наш хитрый век и самых мудрых ловит...
(III, 2, 100-101)
Бассанио выбирает свинцовую шкатулку и тем самым угадывает: в ней находится портрет Порции.
История с выбором шкатулки, с одной стороны, представляет интерес для характеристики образцов риторической речи у Шекспира. Во всех трех речах выдержан общий принцип построения: обоснование выбора, примеры, подтверждающие главную мысль говорящего, и заключение. Это то, что касается формы речей. Но нельзя упустить из вида и другого — драматической основы всей истории с выбором шкатулки. Эти три сцены связаны между собой не только единством фабулы или происшествия. Между ними есть глубокая идейная, духовная связь. Хотя в ходе действия они отделены друг от друга по времени и тем, что происходит в промежутке между ними, эти три сцены образуют драматическое единство. Мысль Шекспира воплощена не только в речах, но и в характерах тех, кому предстоит сделать выбор, а также в сочетании трех речей, обосновывающих решение предложенной трем персонажам задачи.
Драма «Венецианский купец» отнесена к жанру комедий, но комическое начало в ней выражено слабо, в некоторые моменты преобладает сатирическое освещение темы собственности и связанных с этой темой драматических столкновений. Аллегорическая сцена выбора трех ларцов символизирует отношение трех претендентов на руку Порции к ценностям материальным и духовным. Принц Марокканский выбирает золотой ларец, принц Арагонский — серебряный. Каждый в своем выборе исходит из оценки собственной личности. Оба принца выше всего ценят внешние блага мира и оценивают людей в соответствии с господствующей иерархией ценностей. Поэтому они делают ошибочный выбор.
Искренность и сила любви Бассанио выражена в метафоре: •свой страх сделать неверный выбор он уподобляет пыткам на дыбе. Порция, верная завещанию отца, не может подсказать ему правильный выбор, а связанная обычаем и скромностью, не может прямо признаться в любви. Однако она желает убедиться в искренности чувства Бассанио и подхватывает его метафору: «Если вы на дыбе, то признайтесь, какая измена примешана к вашей любви», и на его признание в любви отвечает, развивая метафору: «Боюсь, что говорите вы под пыткой, когда людей принуждают говорить все, что угодно». Бассанио обещает сказать правду, если ему даруют жизнь. Разрешение: «Признайся и живи» заключает в иносказательной форме признание самой Порции в любви к венецианскому гостю. Бассанио называет свою пытку «счастливой», потому что палач учит, как отвечать, чтобы получить освобождение. Весь диалог построен на метафоре, связанной с самыми жестокими явлениями в английском судопроизводстве того времени. Благодаря столь неожиданной ассоциации Шекспир соединяет легендарные события с хорошо знакомой зрителям английской жизнью.
В качестве контраста сразу же возникает поэтическое размышление Порции, наполненное совсем иными образами. Она приказывает, чтобы музыка сопровождала выбор ларца, и если Бассанио ошибется, пусть он умрет, как лебедь под звуки музыки, а поток слез из ее глаз послужит ему смертным ложем. Если он победит, пусть звучит торжественный гимн, которым приветствуют нового монарха, или сладостные звуки, призывающие жениха к бракосочетанию. Монолог завершается античными сравнениями, напоминающими о героических деяниях героев древности.
Метафоры и сравнения в речи Бассанио, произнесенной в момент выбора, усиливают философское значение монолога. Монолог посвящен рассуждениям о противоречии между внешним видом вещей и их подлинной сущностью. В делах правосудия, религии, в оценках человеческих достоинств и женской красоты — везде искажены истинные ценности: «Нет столь примитивного порока, который бы не стремился принять личину добродетели». В этой сентенции в тексте фолио стоит слово «порок»—"vice", однако некоторые издатели препочитают текст кварто, где поставлено слово «голос»— "voice", хотя оно не соответствует ни смыслу сентенции, ни смыслу всего монолога.
К сожалению, во многих изданиях в тексте принята эменда-ция Джона Пейна Кольера в метафорической сентенции, завершающей рассуждение Бассанио о женской красоте. Бассанио говорит о поддельной красоте, которую можно купить,— о дорогих нарядах и золотистых кудрях, снятых с головы давно умершей красавицы. После этого следует его вывод: «Итак, украшение — позолоченный берег опаснейшего моря, красивый шарф, скрывающий красоту индианки» (III, 2, 97—99).
Кольер усомнился в правильности текста в изданиях фолио и кварто и предложил вместо "guilded" эпитет "guiied" — «коварный», «обманчивый», доказывая своим изобретением непонимание сущности метафорического противопоставления. Это изменение нашло отражение в изданиях XIX и XX вв. и соответственно в очень точном в целом переводе Т. Л. Щепкиной- Куперник: «Вся эта пышность — лишь коварный берег | Опаснейшего моря».
Более сложный случай — восприятие выражения "Indian beauty", обычно переводимого как «красота индианки». Эмендации к тексту и комментарии настолько многочисленны, что привести их нет возможности, достаточно изложить наиболее убедительные толкования. Предложения заменить слово «красота» каким-либо другим, например «цыганка», «идол», «божество», в настоящее время отвергнуты. Наиболее убедительное объяснение дал еще в XIX в. Джон Хантер: Шекспиру было знакомо описание индейцев в «Опытах» Монтеня; по представлениям индейцев, красавица должна иметь смуглый цвет лица, толстые губы и широкий плоский нос, таким образом, Шекспир имел в виду не изображения божества в Индии, но идеал красоты диких племен, индейцев Америки.
Состояние Порции в момент, когда Бассанио сделал правильный выбор, передано в метафорах — она освободилась от «зеленоглазой ревности», от беспокойства, отчаяния и страха и пытается усмирить «восторг любви», любовь должна быть умеренной, сдерживать радость, ограничить свою силу, иначе ей грозит пресыщение. Когда Бассанио восхищается ее портретом, Порция, проявляя скромность, говорит о своей неопытности, но уверяет, что еще способна многому научиться, и вручает Бассанио полную власть над собой и своим имуществом. Суждение Бассанио об искусстве художника содержит изысканные похвалы не только живописцу, но и красоте Порции: глаза живут в движении, губы полураскрыты, рисуя волосы, художник, подобно пауку, соткал золотистую сеть для ловли сердец, Бассанио удивляется, как мог художник нарисовать глаза,— ведь закончив один, он должен был потерять оба свои глаза и оставить нарисованный глаз без второго. Бассанио добавляет еще более вычурный комплимент: «Подобно тому, как сущность моих похвал несправедливо недооценивает эту тень, так эта тень хромает вслед за сущностью».
Основной конфликт драмы состоит в столкновении двух разных жизненных позиций, а не в конфликте еврея и христианского общества. Для Шейлока ненависть к христианам — не только ответная реакция на унижения, которым он подвергается, это ненависть ко всем, кто мешает ему наживать богатство. В его репликах и в речах его врага Антонио достаточно ясно раскрыта глубокая причина их взаимной вражды: Антонио богатый купец, наживающий богатство торговлей, является антиподом Шейлока в главном — в его отношении к людям. Он вызвал ненависть ростовщика тем, что давал деньги без процентов и отбивал клиентов, а Шейлок мечтает о том, как после смерти ненавистного соперника вся торговля будет в его руках. Шейлок проклинает и свою дочь, желая видеть её мертвой у своих ног с украденными драгоценностям. Его знаменитый монолог о судьбе евреев свидетельствует о гуманизме Шекспира, который не разделял распространенных национальных предубеждений, он возражает Кристоферу Марло, создавшему в драме «Мальтийский еврей» образ чудовищного злодея. Шекспир увидел основу конфликта в отношениях собственности. Именно поэтому Шейлок, требуя неустойку—«фунт мяса» из тела должника,— ссылается на законы общества, на священное право собственности.
Порция пытается воздействовать на чувство человечности, ее монолог о «милосердии» воспринимается как авторское обобщение:
Не действует по принужденыо милость;
Как теплый дождь, она спадает с неба
На землю и вдвойне благословенна:
Тем, кто дает и кто берет ее.
(IV, 1, здесь и далее перевод Т. Л. Щепки-ной-Куперник)
Дальнейшие противопоставления вечного милосердия бога и временной власти царских скипетров завершаются выводом: «Земная власть тогда подобна божьей, «когда с законом милость сочетает». Человечность, милосердие — вот та могучая «божественная» сила, которая сдерживает дурные страсти людей. Порция напоминает о главной основе жизни, о сущности религиозных вероучений, о высшей добродетели правителей. Шейлок стоит на своем: «Я требую закона и уплаты».
Призывы к милосердию бессильны в обществе, где закон стоит на страже собственности и социальной иерархии. Противники Шейлока не могут ничего противопоставить его аргументам — если существуют рабы, неравенство, богатство и бедность, то существует и право получить свой фунт мяса: «Откажете, плюю на ваш закон! Венеции декреты не надежны».
Ирония драматурга более всего сказалась в этой аргументации Шейлока: ростовщик выступает символом законодательства, оправдывающего любую жестокость ради защиты собственности. И, тем не менее, он оказывается побежденным, хотя с точки зрения юристов, изучающих текст пьесы, аргументы Порции несостоятельны — если оговаривается право «вырезать фунт мяса», то предполагается, что будет пролита кровь.
В юридических тонкостях аргументов Порции видна разумная основа: спасти жизнь невинному можно, лишь используя закон, и ее слова в защиту закона вызывают восхищение Шейлока. Порция судит мудро: когда Бассанио умоляет молодого судью покарать зло, охраняемое законом, и ради «великого права» допустить «малую неправду», Порция-судья возражает:
Нет, так нельзя; в Венеции нет власти,
Чтоб изменить уставленный закон.
То был бы прецедент, и по примеру
Его немало вторглось бы ошибок
В дела республики.
В момент, когда Шейлок готов привести в исполнение приговор, наступает перелом – Порция вспоминает, что в векселе не сказано о крови, а, кроме того, если он вырежет больше или меньше на «двадцатую часть ничтожного скрупула» его ждет смерть. Поражение Шейлока определил тот самый закон на который он ссылался, приговор о потере половины имущества он воспринимает как вестник близкой смерти - «Жизнь мою берите, отнявши все, чем только я живу».
Д
раматическая
сцена суда сменяется одной из самых
поэтичных любовных сцен — диалогом
Джессики и Лоренцо в лунную ночь.
Рассуждения Лоренцо о музыке и гармонии
сфер заключают мысль о благотворном
влиянии сладостной, гармоничной
музыки — она успокаивает дикие стада
и необузданные страсти:
Нам говорят, что музыкой Орфей
Деревья, скалы, реки чаровал.
Все, что бесчувственно, сурово, бурно,—
Всегда, на миг хоть, музыка смягчает;
Тот, у кого нет музыки в душе,
Кого не тронут сладкие созвучья,
Способен на грабеж, измену, хитрость;
Темны, как ночь, души его движенья,
И чувства все угрюмы, как Эреб:
Не верь такому.
(V, 1)
Мысль о связи внутренней «музыкальности чувств» с музыкальности чувств» с музыкой известна с древнейших времен, и Шекспир лишь обогащает суждения древних философов, особенно Платона, который приписывал музыке столь сильное этическое воздействие на людей, что в своем идеальном государстве предполагает контроль за «мусическим» воспитанием детей и юношества. Эта сцена противостоит миру вражды и стяжательства, а метафорические образы воплощают главные ценности в жизни: милосердие, усмиряющее мстительность, красоту искусства и человеческих отношений. В столкновении с миром жадности и ненависти эти человеческие ценности в данном случае побеждают.
1. Субъективная сторона ситуации
В шекспировской трагедии наш интерес прежде всего прикован к личности героя, к натуре в высшей степени значительной и интересной (в ней, по Гете, «вся своеобычность нашего «я»), к ее характеру, поступкам, судьбе. Субъективная сторона трагедийной ситуации — это характер и сознание протагониста.
В трагедии герой гораздо резче очерчен, чем в комедии. Он вызывает изумление у всех окружающих как единственная, неповторимая, характерная личность трагедийного мира, тогда как герой комедии подобен иным персонажам — своим друзьям в параллельных линиях — или героям иных комедий. В трагедии поэтому невозможен сюжет менехмов-близнецов «Комедии ошибок» или «Двенадцатой ночи», обрамляющий всю эволюцию комедий 90-х годов (психологически намечаясь и в иных комедиях, особенно в «Сне в летнюю ночь»); здесь, как правило, неуместны недоразумения, основанные на переодеваниях и подменах '. Гамлет, конечно, никогда не поступил бы, как Отелло, и трудно себе представить Кориолана в ситуации Антония. Перефразируя начало «Анны Карениной», все комедийные герои похожи друг на друга, каждый трагедийный герой трагичен по-своему. В «своеобычности» характера трагедийного героя заключается его удел — и сам сюжет данной пьесы как героически характерный сюжет.
Герой трагедии поэтому сливается в нашей памяти со своим сюжетом — с наиболее характерными его ситуациями и с сюжетом в целом, «сюжетом-ситуацией» Всякого Человека — в единый образ, многозначительный, как притча, символ. Имена Гамлета, Отелло, Макбета, Лира, а из ранних трагедий Ромео и Джульетты (но не любовников комедий!) стали благодаря шекспировской обработке старых сюжетов нарицательными. И это несмотря на всю сложность, спорность интерпретации трагедийных характеров! С другой стороны, сам Шекспир питает особый интерес к сюжетам уже знаменитым, с героями единственными в своем роде, имена которых в культурном обиходе стали нарицательными задолго до Шекспира (Брут, Клеопатра, Тимон Афинский). Для современников Шекспира благодаря предыдущим обработкам такими же сюжетами-притчами уже были истории Гамлета и Лира '.
Органическая связь между значительным характером и характерным сюжетом внешне выражается в том, что трагедия всегда названа по имени героя (или героя и героини). Этого никогда не бывает в шекспировских комедиях, тяготеющих к общежанровым, юмористически условным названиям типа «Как вам это понравится», «Двенадцатая ночь, или Что угодно». По-видимому, отчасти на этом основании из поздних пьес «Цимбелин» отнесен издателями первого фолио к трагедиям, несмотря на счастливый конец, а «Зимняя сказка» и «Буря» к комедиям, несмотря на серьезный, патетический тон. Из «мрачных» пьес начала 600-х годов в раздел комедий помещены «Конец — делу венец» (типично комедийное название!) и «Мера за меру», но «Троил и Крессида» — после явных колебаний издателей 2 — в раздел трагедий.
В хрониках, где невидимым режиссером выступает Время, название по имени персонажа, как мы знаем, указывает, главным образом, на малое (хронологическое) время действия, на период царствования, а не на главного героя — им не являются ни Генрих VI, ни Генрих IV в посвященных их правлению пяти хрониках. Название «Юлий Цезарь» в «исторической трагедии», художественно обобщающей весь жанр хроник, само по себе уже свидетельствует о внутренней ее связи с хрониками, это единственная трагедия Шекспира, названная по имени антагониста, а не героя. «Юлий Цезарь»—-драма о Риме времени Юлия Цезаря. Великая беда ее главного героя, трагедия республиканца Брута в том, что ему суждено жить именно в такое время, его губит под Филиппами Дух Юлия Цезаря.
По натуре удивительный протагонист трагедии, каковы бы ни были его слабости, не относится к слабым людям или даже к средним «хорошим людям». Слабый человек — главное лицо мелодрамы, а не трагедии. Своим предметом мелодрама обычно имеет судьбу бедняков, сирот, калек, обездоленных, жертв коварных интриг или жестокости «мелодраматических злодеев», либо произвола сильных мира сего. «Потрясающий» сюжет мелодрамы основан на контрасте обыкновенных, честных, простых людей и необыкновенно горестной, непростой их судьбы, воистину ничем ими не заслуженной (в развязке, впрочем, для нашего успокоения злодеи обычно посрамлены, а добродетель торжествует). Судьба человека в мелодраматической ситуации так или иначе сводится к тому, что на хорошего, симпатичного маленького человека жизнь, история обрушилась, как гора — и он барахтается под ней, под непосильным бременем несправедливой своей судьбы, взывая к нашему состраданию. Бедственная доля героя и патетический тон ситуации создают мнимое сходство мелодрамы, «мещанской трагедии», как ее называли в XVIII веке, «трагедии для простого народа», с классической трагедией, которой она пришла на смену в эпоху сентиментализма и романтизма. Мелодрама, впрочем, широко известна еще искусству восточных деспотий (например, старинному китайскому и классическому древнеиндийскому театру), а также европейского средневековья («миракли» с заступничеством богоматери и святых за невинных страдальцев или раскаявшихся грешников); иначе говоря, архаическим культурам, которые в своей этике исповедуют человечность, но еще не знают значения принципа личности. Во все времена мелодрама пользовалась массовым успехом, умиляя сердца трогательной беспомощностью человека перед злом жизни, перед превратностями судьбы. Но часто отмечаемая искусственность «мелодраматической» лжи, апеллирующей к сердцу мелкого буржуа» ', и дешевого сорта гуманизм (вернее, гуманность) кардинально отличают взвинченную мелодраматическую патетику от недостижимой естественности и подлинного величия «трагической боли» (О. Мандельштам).
Напротив, как и в античном театре, трагедийный герой у Шекспира по масштабу натуры вполне на уровне своей ситуации, она ему по плечу; более того, без него трагедийная ситуация невозможна, без его натуры. Она — его удел, его судьба. Без неумолимой пытливости Гамлета, удивительной доверчивости Отел ло или (но в ином смысле) Тимона, безмерной веры в свою звезду Антония или (но опять по-иному) Макбета — немыслим и названный по имени героя сюжет. Он предполагает героический, значительный, как бы самой природой («судьбой») выкованный для этой ситуации характер. Другой человек на месте протагониста, вероятно,— и даже без урона для своей чести,— примирился бы со сложившимся положением, с обстоятельствами («плетью обуха не перешибешь»), что и советуют близкие люди Гамлету и Лиру, Кориолану и Тимону. На месте героя другой и не ввязался бы в подобную ситуацию, либо благоразумно остановился бы на полпути и не спорил бы с роком.
Протагонист трагедии, таким образом, наделен «роковой» натурой, неотвратимо целеустремленной к тому, что составляет его долг и долю. Его слабости — безмерная вера в свои силы, удивительная слепота страстей, наивные иллюзии — изнанка его духовного величия. Он выступает — невольно или сознательно — от имени человека против общества, от имени личности против сложившейся или только возникающей системы человеческих отношений, он входит в принципиальный конфликт с людьми, отвечает за него, он «у себя дома» в этом великом конфликте. Наша симпатия, наше «сострадание» (греческое «симпатейя») герою вызвано обаянием героя, изумлением перед величием человеческой натуры. Трагедийное сострадание не жалость, ибо герой не жалок перед судьбой, здесь нет места умилению. Классическая трагедия, в отличие от мелодрамы, ее антипода, не вызывает у зрителей слез, успех ее не измеряется количеством обмороков в зрительном зале. В страшном исходе судьбы героя и вырисовывается в полной мере человеческое достоинство, назначение личности, в этом смысле герой вполне достоин своей судьбы; большому кораблю большое плаванье. В конце концов, думаем мы, есть что-то более важное, чем существование, жизнь,— в трагедии Шекспира мы смотрим истине в глаза, мы не требуем хеппиенда. В нашем отношении к шекспировскому герою мы — пожалуй, несколько неожиданно для самих себя — обнаруживаем «героическую» (а не просто гуманную, как в мелодраме) точку зрения. Так же мыслит и Гамлет в сцене, где друзья пытаются удержать его от встречи с Призраком («Чего бояться? Мне жизнь моя дешевле, чем булавка... Руки прочь! Мой рок взывает!» I, 4), и Макбет («Нет, так не будет! Выступай, судьба, и мы с тобой сразимся насмерть», III, 1).
Судьба Лира, во многом сходная с судьбой Ричарда II, показывает на иной масштаб натуры, на большую значительность героя трагедии, чем героя хроники,— и на более широкую, более принципиальную человечность, на общечеловеческое значение трагедийной ситуации. Не касаясь других особенностей, существенных в жанровом отношении, достаточно отметить различие в завязке, в масштабе натуры героя и в значении его несчастий. Оба короля ведут себя в первом акте как неразумные правители, но слепая самоуверенность трагедийного героя гораздо разительней, чем легкомысленно беспечная самонадеянность героя хроники: Лир сам безрассудно отказывается от власти, сам «творит свою судьбу», тогда как капризного и малодушного Ричарда II впоследствии заслуженно низлагает более удачливый соперник. Ричард поэтому имеет право оплакивать жестокий удел королей, коих не щадит Время, ежели они недостойны своего звания («Сидит на троне Смерть, шутиха злая...»). Тогда как Лир ходом Времени (в гораздо более высоком смысле) через предельное унижение доходит до несравненно большего — до постижения природы социального зла, унижения и страдания всякого человека, до трагизма человеческого существования в «зверином», недостойном человека мире, до наивысшей у Шекспира мудрости. Судьба-звание в «Ричарде II» гораздо уже и локальнее, чем судьба-призвание в «Короле Лире», она «не тянет» на трагедию. С другой стороны, трагедийный герой, который с нарастанием конфликта, охваченный аффектом, доходит до преступления, до разрыва с обществом, до жажды его уничтожения (в кульминации Лир, но особенно Кориолан и Тимон, герои последних, и наиболее «социальных», трагедий), все же по характеру отнюдь не патологическое исключение, не чудовище, не нравственный урод. Мрачный отблеск «бесчеловечного мира», правда, ложится и на образ героя, зло, как болезнь, входит в его душу, но даже наиболее демоничный среди протагонистов Макбет — в отличие от Ричарда III, героя хроник — не задан как преступник, не преступник по натуре, но становится им в ходе действия, роковым стечением обстоятельств доверившись своей судьбе, ложно поняв ее и свой долг, призвание. И только поэтому история Макбета звучит как трагедия человеческого удела, трагедия обособившейся, демонически отпавшей от людей, могучей личности.
Значительности натуры трагедийного героя внешне соответствует и его положение в обществе. Это король, наследник престола, полководец или видное лицо в городе-государстве. От заблуждений героя, от его поступков и участи в какой-то мере зависит — причем непосредственно — общественное целое, масштаб сюжета, социальный фон («Тимон Афинский», V, 1, где сенаторы умоляют Тимона ради блага города вернуться в Афины). Герои трагедий «Гамлет», «Король Лир», «Макбет» отличаются и по званию от героев «семейных драм» либо повестей типа «Гамлет Щигровского уезда», «Степной король Лир» или «Леди Макбет Мценского уезда». Но звание, внешний момент в сословном положении и характеристике героя, отступает на второй план перед нравственно-символическим и общесоциальным значением всей ситуации или субъективной стороны. И для гуманистической концепции художника Возрождения показательно, что из семи трагедий 600-х годов в четырех («Отелло», «Мак бет», «Антоний и Клеопатра», «Кориолан») героем является военачальник, выдвинувшийся благодаря личным заслугам, человек, обязанный высоким положением всецело себе, своей «доблести» (virtu) — в ренессансном смысле слова.