Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Вечерка1 курс. Задания.docx
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
453.93 Кб
Скачать

19 Ноября 1833 года

Статья г. Хомякова возбудила во многих из нас желание написать ему возражение. Потому я хотел сначала уступить это удовольствие другим и предложить вам статью об ином предмете. Но потом, когда я обдумал, что понятие наше об отношении прошедшего состояния России к настоящему принадлежит не к таким вопросам, о которых мы можем иметь безнаказанно то или другое мнение, как о предметах литературы, о музыке или о иностранной политике, но составляет, так сказать, существенную часть нас самих, ибо входит в малейшее обстоятельство, в каждую минуту нашей жизни; когда я обдумал еще, что каждый из нас имеет об этом предмете отличное от других мнение, тогда я решился писать, думая, что моя статья не может помешать другому говорить о том же, потому что это дело для каждого важно, мнения всех различны и единомыслие могло бы быть не бесполезно для всех.

Вопрос обыкновенно предлагается таким образом: прежняя Россия, в которой порядок вещей слагался из родственных ее элементов, была ли лучше или хуже теперешней России, где порядок вещей подчинен преобладанию элемента западного? Если прежняя Россия была лучше теперешней, говорят обыкновенно, то надобно желать возвратить старое, исключительно русское, и уничтожить западное, искажающее русскую особенность; если же прежняя Россия была хуже, то надобно стараться вводить все западное и истреблять особенность русскую.

Силлогизм, мне кажется, не совсем верный. Если старое было лучше теперешнего, из этого еще не следует, чтобы оно было лучше теперь. Что годилось в одно время, при одних обстоятельствах, может не годиться в другое, при других обстоятельствах. Если же старое было хуже, то из этого также не следует, чтобы его элементы не могли сами собой развиться во что-нибудь лучшее, если бы только развитие это не было остановлено насильственным введением элемента чужого. Молодой дуб, конечно, ниже однолетней с ним ракиты, которая видна издалека, рано дает тень, рано кажется деревом и годится на дрова. Но вы, конечно, не услужите дубу тем, что привьете к нему ракиту.

Таким образом, и самый вопрос предложен неудовлетворительно. Вместо того чтобы спрашивать, лучше ли была прежняя Россия, полезнее, кажется, спросить: нужно ли для улучшения нашей жизни теперь возвращение к старому русскому или нужно развитие элемента западного, ему противоположного?

Рассмотрим, какую пользу мы можем извлечь из решения этого вопроса.

Положим, что вследствие беспристрастных изысканий мы убедимся, что для нас особенно полезно бы было исключительное преобладание одного из двух противоположных бытов; положим притом, что мы находимся в возможности иметь самое сильное влияние на судьбу России, - то и тогда мы не могли бы от всех усилий наших ожидать исключительного преобладания одного из противоположных элементов, потому именно, что хотя и один избран в нашей теории, но другой вместе с ним существует в действительности. Сколько бы мы ни были врагами западного просвещения, западных обычаев и т.п., но можно ли без сумасшествия думать, что когда-нибудь, какою-нибудь силою истребится в России память всего того, что она получила от Европы в продолжение двухсот лет? Можем ли мы не знать того, что знаем, забыть все, что умеем? Еще менее можно думать, что 1000-летие русское может совершенно уничтожиться от влияния нового европейского. Потому сколько бы мы ни желали возвращения русского или введения западного быта, но ни того, ни другого исключительно ожидать не можем, а поневоле должны предполагать что-то третье, долженствующее возникнуть из взаимной борьбы двух враждующих начал.

Следовательно, и этот вид вопроса - который из двух элементов исключительно полезен теперь? - также предложен неправильно. Не в том дело, который из двух, но в том, какое оба они должны получить направление, чтобы действовать благодетельно. Чего от взаимного их действия должны мы надеяться или чего бояться?

Вот вопрос, как он существенно важен для каждого из нас: направление туда или сюда, а не приобретение того или другого.

Рассматривая основные начала жизни, образующие силы народности в России и на Западе, мы с первого взгляда открываем между ними одно очевидно общее: это христианство. Различие заключается в особенных видах христианства, в особенном направлении просвещения, в особенном смысле частного и народного быта. Откуда происходит общее, мы знаем; но откуда происходит различие и в чем заключается его характеристическая черта?

Два способа имеем мы для того, чтобы определить особенность Запада и России, и один из них должен служить поверкою другому. Мы можем или, восходя исторически к началу того или другого вида образованности, искать причину различия их в первых элементах, из которых они составились; или, рассматривая уже последующее развитие этих элементов, сравнивать самые результаты. И если найдется, что то же различие, какое мы заметим в элементах, окажется и в результатах их развития, тогда очевидно, что предположение наше верно, и, основываясь на нем, нам уже виднее будет, какие можно делать из него дальнейшие заключения.

Три элемента легли основанием европейской образованности: римское христианство, мир необразованных варваров, разрушивших Римскую империю, и классический мир древнего язычества.

Этот классический мир древнего язычества, не доставшийся в наследие России, в сущности своей представляет торжество формального разума человека над всем, что внутри и вне его находится, - чистого, голого разума, на себе самом основанного, выше себя и вне себя ничего не признающего и являющегося в двух свойственных ему видах - в виде формальной отвлеченности и отвлеченной чувственности. Действие классицизма на образованность европейскую должно было соответствовать тому же характеру.

Но потому ли, что христиане на Западе поддались беззаконно влиянию классического мира, или случайно ересь сошлась с язычеством, но только римская церковь в уклонении своем от восточной отличается именно тем же торжеством рационализма над преданием внешней разумности, над внутренним духовным разумом. Так, вследствие этого внешнего силлогизма, выведенного из понятия о Божественном равенстве Отца и Сына, изменен догмат о Троице в противность духовному смыслу и преданию; так, вследствие другого силлогизма папа стал главою церкви вместо Иисуса Христа, потом мирским властителем, наконец, непогрешаемым; бытие Божие во всем христианстве доказывалось силлогизмом; вся совокупность веры опиралась на силлогистическую схоластику; инквизиция, иезуитизм - одним словом, все особенности католицизма развились силою того же формального процесса разума, так что и самый протестантизм, который католики упрекают в рациональности, произошел прямо из рациональности католицизма. В этом последнем торжестве формального разума над верою и преданием проницательный ум мог уже наперед видеть в зародыше всю теперешнюю судьбу Европы как следствие вотще начатого начала, то есть и Штрауса, и новую философию со всеми ее видами, и индустриализм как пружину общественной жизни, и филантропию, основанную на рассчитанном своекорыстии, и систему воспитания, ускоренную силою возбужденной зависти, и Гете, венец новой поэзии, литературного Талейрана, меняющего свою красоту, как тот свои правительства, и Наполеона, и героя нового времени, идеал бездушного расчета, и материальное большинство, плод рациональной политики, и Лудвига Филиппа, последний результат таких надежд и таких дорогих опытов!

Я совсем не имею намерения писать сатиру на Запад; никто больше меня не ценит тех удобств жизни общественной и частной, которые произошли от того же самого рационализма. Да, если говорить откровенно, я и теперь еще люблю Запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями. Я принадлежу ему моим воспитанием, моими привычками жизни, моими вкусами, моим спорным складом ума, даже сердечными моими привычками; но в сердце человека есть такие движения, есть такие требования в уме, такой смысл в жизни, которые сильнее всех привычек и вкусов, сильнее всех приятностей жизни и выгод внешней разумности, без которых ни человек, ни народ не могут жить своею настоящею жизнию. Потому, вполне оценивая все отдельные выгоды рациональности, я думаю, что в конечном развитии она своею болезненною неудовлетворительностию явно обнаруживается началом односторонним, обманчивым, обольстительным и предательским. Впрочем, распространяться об этом было бы здесь неуместно. Я припомню только, что все высокие умы Европы жалуются на теперешнее состояние нравственной апатии, на недостаток убеждений, на всеобщий эгоизм, требуют новой духовной силы вне разума, требуют новой пружины жизни вне расчета - одним словом, ищут веры и не могут найти ее у себя, ибо христианство на Западе исказилось своемыслием.

Таким образом, рационализм и вначале был лишним элементом в образовании Европы и теперь является исключительным характером просвещения и быта европейского. Это будет еще очевиднее, если мы сравним основные начала общественного и частного быта Запада с основными началами того общественного и частного быта, который если не развился вполне, то по крайней мере ясно обозначился в прежней России, находившейся под прямым влиянием чистого христианства, без примеси мира языческого.

Весь частный и общественный быт Запада основывается на понятии о индивидуальной, отдельной независимости, предполагающей индивидуальную изолированность. Оттуда святость внешних формальных отношений, святость собственности и условных постановлений важнее личности. Каждый индивидуум - частный человек, рыцарь, князь или город - внутри своих прав есть лицо самовластное, неограниченное, само себе дающее законы. Первый шаг каждого лица в общество есть окружение себя крепостию, из нутра которой оно вступает в переговоры с другими независимыми властями.

В прошедший раз я не докончил статьи моей, а потому обязан продолжать ее теперь. Я говорил о различии просвещения в России и на Западе. У нас образовательное начало заключалось в нашей церкви. Там вместе с христианством действовали на развитие просвещения еще плодоносные остатки древнего языческого мира. Самое христианство западное, отделившись от вселенской церкви, приняло в себя зародыш того начала, которое составляло общий оттенок всего греко-языческого развития: начала рационализма. Потому и характер образованности европейской отличается перевесом рациональности.

Впрочем, этот перевес обнаружился только впоследствии, когда логическое развитие, можно сказать, уже задавило христианское. Но вначале рационализм, как я сказал, является только в зародыше. Римская церковь отделилась от восточной тем, что некоторые догматы, существовавшие в предании всего христианства, она изменила на другие вследствие умозаключения. Некоторые распространила вследствие того же логического процесса и также в противность преданию и духу церкви вселенской. Таким образом, логическое убеждение легло в самое первое основание католицизма. Но этим и ограничилось действие рационализма на первое время.

Внутреннее и внешнее устройство церкви, уже совершившееся прежде в другом духе, до тех пор существовало без очевидного изменения, покуда вся совокупность церковного учения не перешла в сознание мыслящей части духовенства. Это совершилось в схоластической философии, которая по причине логического начала в самом основании церкви не могла иначе согласить противоречие веры и разума, как силою силлогизма, сделавшегося, таким образом, первым условием всякого убеждения. Сначала, естественно, этот же самый силлогизм доказывал веру против разума и подчинял ей разум силою разумных доводов. Но эта вера, логически доказанная и логически противопоставленная разуму, была уже не живая, но формальная вера, не вера собственно, а только логическое отрицание разума. Потому в этот период схоластического развития католицизма именно по причине рациональности своей западная церковь является врагом разума, угнетающим, убийственным, отчаянным врагом его. Но, развившись до крайности, продолжением того же логического процесса, это безусловное уничтожение разума произвело то известное противодействие, которого последствия составляют характер теперешнего просвещения.

Вот что я разумел, говоря о рациональном элементе католицизма.

Христианство восточное не знало ни этой борьбы веры против разума, ни этого торжества разума над верою. Потому и действия его на просвещение были не похожи на католические.

Рассматривая общественное устройство прежней России, мы находим многие отличия от Запада, и во-первых: образование общества в маленькие так называемые миры. Частная, личная самобытность, основа западного развития, была у нас так же мало известна, как и самовластие общественное. Человек принадлежал миру, мир ему. Поземельная собственность, источник личных прав на Западе, была у нас принадлежностью общества. Лицо участвовало во столько в праве владения, во сколько входило в состав общества.

Но это общество не было самовластное и не могло само себя устроивать, само изобретать для себя законы, потому что не было отделено от других ему подобных обществ, управлявшихся однообразным обычаем. Бесчисленное множество этих маленьких миров, составлявших Россию, было все покрыто сетью церквей, монастырей, жилищ уединенных отшельников, откуда постоянно распространялись повсюду одинакие понятия об отношениях общественных и частных. Понятия эти мало-помалу должны были переходить в общее убеждение, убеждение - в обычай, который заменял закон, устроивая по всему пространству земель, подвластных нашей церкви, одну мысль, один взгляд, одно стремление, один порядок жизни. Это повсеместное однообразие обычая было, вероятно, одною из причин его невероятной крепости, сохранившей его живые остатки даже до нашего времени сквозь все противодействие разрушительных влияний, в продолжение 200 лет стремившихся ввести на место его новые начала.

Вследствие этих крепких, однообразных и повсеместных обычаев всякое изменение в общественном устройстве, не согласное с строем целого, было невозможно. Семейные отношения каждого были определены прежде его рождения; в таком же предопределенном порядке подчинялась семья миру, мир более обширный - сходке, сходка - вечу и т.д., покуда все частные круги смыкались в одном центре, в одной православной церкви. Никакое частное разумение, никакое искусственное соглашение не могло основать нового порядка, выдумать новые права и преимущества. Даже самое слово право было у нас неизвестно в западном его смысле, но означало только справедливость, правду. Потому никакая власть никакому лицу, ни сословию не могла ни даровать, ни уступить никакого права, ибо правда и справедливость не могут ни продаваться, ни браться, но существуют сами по себе, независимо от условных отношений. На Западе, напротив того, все отношения общественные основаны на условии или стремятся достигнуть этого искусственного основания. Вне условия нет отношений правильных, но является произвол, который в правительственном классе называется самовластием, в управляемом - свободою. Но и в том и в другом случае этот произвол доказывает не развитие внутренней жизни, а развитие внешней, формальной. Все силы, все интересы, все права общественные существуют там отдельно, каждый сам по себе и соединяются не по нормальному закону, а или в случайном порядке, или в искусственном соглашении: В первом случае торжествует материальная сила, во втором - сумма индивидуальных разумений. Но материальная сила, материальный перевес, материальное большинство, сумма индивидуальных разумений, в сущности, составляют одно начало, только в разных моментах своего развития. Потому общественный договор не есть изобретение энциклопедистов, но действительный идеал, к которому стремились без сознания, а теперь стремятся с сознанием все западные общества под влиянием рационального элемента, перевесившего элемент христианский.

В России мы не знаем хорошо границ княжеской власти прежде подчинения удельных княжеств Московскому; но если сообразим, что сила неизменяемого обычая делала всякое самовластное законодательство невозможным; что разбор и суд, который в некоторых случаях принадлежал князю, не мог совершаться несогласно со всеобъемлющими обычаями, ни толкование этих обычаев по той же причине не могло быть произвольное; что общий ход дел принадлежал мирам и приказам, судившим также по обычаю вековому и потому всем известному; наконец, что в крайних случаях князь, нарушавший правильность своих отношений к народу и церкви, был изгоняем самим народом, - сообразивши все это, кажется очевидно, что собственно княжеская власть заключалась более в предводительстве дружин, чем во внутреннем управлении, более в вооруженном покровительстве, чем во владении областями.

Вообще, кажется, России так же малоизвестны были мелкие властители Запада, употреблявшие общество как бездушную собственность в свою личную пользу, как ей неизвестны были и благородные рыцари Запада, опиравшиеся на личной силе, крепостях и железных латах, не признававшие другого закона, кроме собственного меча и условных правил чести, основанных на законе самоуправства.

Впрочем, рыцарства у нас не было по другим причинам.

С первого взгляда кажется непонятным, почему у нас не возникло чего-нибудь подобного рыцарству, по крайней мере во время татар. Общества были разрознены, власть не имела материальной силы, каждый мог переходить с места на место, леса были глубокие, полиция была еще не выдумана; отчего бы, кажется, не составиться обществам людей, которые бы пользовались превосходством своей силы над мирными земледельцами и горожанами, грабили, управлялись как хотели, захватили бы себе отдельные земли, деревни и строили бы там крепости; составили бы между собой известные правила и, таким образом, образовали бы особенный класс сильнейшего сословия, которое по причине силы, могло бы назваться и благороднейшим сословием? Церковь могла бы воспользоваться ими, образуя из них отдельные ордена с отдельными уставами и употребляя их против неверных, подобно западным крестоносцам. Отчего же не сделалось этого?

Именно потому, я думаю, что церковь наша в то время не продавала чистоты своей за временные выгоды. У нас были богатыри только до введения христианства. После введения христианства у нас были разбойники, шайки устроенные, еще до сих пор сохранившиеся в наших песнях, но шайки, отверженные церковью и потому бессильные. Ничего не было бы легче, как возбудить у нас крестовые походы, причислив разбойников к служителям церкви и обещав им прощение грехов за убиение неверных: всякий пошел бы в честные разбойники. Католицизм так и действовал; он не поднял народы за веру, но только бродивших направил к одной цели, назвав их святыми. Наша церковь этого не сделала, и потому мы не имели рыцарства, а вместе с ним и того аристократического класса, который был главным элементом всего западного образования.

Где больше было неустройства на Западе, там больше и сильнее было рыцарство; в Италии его было всего менее. Где менее было рыцарства, там более общество склонялось к устройству народному; где более - там более к единовластному. Единовластие само собой рождается из аристократии, когда сильнейший покоряет слабейших и потом правитель на условиях переходит в правителя безусловного, соединяясь против класса благородных с классом подлых, как Европа называла народ. Этот класс подлых, по общей формуле общественного развития Европы, вступил в права благородного, и та же сила, которая делала самовластным одного, естественным своим развитием переносила власть в материальное большинство, которое уже само изобретает для себя какое-нибудь формальное устройство и до сих пор еще находится в процессе изобретения.

Таким образом, как западная церковь образовала из разбойников рыцарей, из духовной власти власть светскую, из светской полиции святую инквизицию, что все, может быть, имело свои временные выгоды, - таким же образом действовала она и в отношении к наукам, искусствам языческим. Не извнутри себя произвела она новое искусство христианское, но прежнее, рожденное и воспитанное другим духом, другою жизнью, направила к украшению своего храма. Оттого искусство романтическое заиграло новою блестящею жизнию, но окончилось поклонением язычеству и теперь кланяется отвлеченным формулам философии, покуда не возвратится мир к истинному христианству и не явится миру новый служитель христианской красоты.

Науки существенною частию своею, то есть как познания, принадлежат равно языческому и христианскому миру и различаются только своею философскою стороною. Этой философской стороны христианства католицизм не мог сообщить им, потому что сам не имел ее в чистом виде. Оттого видим мы, что науки как наследие языческое процветали так сильно в Европе, но окончились безбожием как необходимым следствием своего одностороннего развития.

Россия не блестела ни художествами, ни учеными изобретениями, не имея времени развиться в этом отношении самобытно и не принимая чужого развития, основанного на ложном взгляде и потому враждебного ее христианскому духу. Но зато в ней хранилось первое условие развития правильного, требующего только времени и благоприятных обстоятельств; в ней собиралось и жило то устроительное начало знания, та философия христианства, которая одна может дать правильное основание наукам. Все святые отцы греческие, не исключая самых глубоких писателей, были переведены, и читаны, и переписываемы, и изучаемы в тишине наших монастырей, этих святых зародышей несбывшихся университетов. Исаак Сирин, глубокомысленнейшее из всех философских писаний, до сих пор еще находится в списках XII - XIII веков. И эти монастыри были в живом, беспрестанном соприкосновении с народом. Какое просвещение в нашем подлом классе не вправе мы заключить из этого одного факта! Но это просвещение не блестящее, но глубокое; не роскошное, не материальное, имеющее целью удобства наружной жизни, но внутреннее, духовное, это устройство общественное, без самовластия и рабства, без благородных и подлых; эти обычаи вековые, без писаных кодексов, исходящие из церкви и крепкие согласием нравов с учением веры; эти святые монастыри, рассадники христианского устройства, духовное сердце России, в которых хранились все условия будущего самобытного просвещения; эти отшельники, из роскошной жизни уходившие в леса, в недоступных ущельях изучавшие писания глубочайших мудрецов христианской Греции и выходившие оттуда учить народ, их понимавший; эти образованные сельские приговоры; эти городские веча; это раздолье русской жизни, которое сохранилось в песнях, - куда все это делось? Как могло это уничтожиться, не принесши плода? Как могло оно уступить насилию чужого элемента? Как возможен был Петр, разрушитель русского и вводитель немецкого? Если же разрушение началось прежде Петра, то как могло Московское княжество, соединивши Россию, задавить ее? Отчего соединение различных частей в одно целое произошло не другим образом? Отчего при этом случае должно было торжествовать иностранное, а не русское начало?

Один факт в нашей истории объясняет нам причину такого несчастного переворота; этот факт есть Стоглавый Собор. Как скоро ересь явилась в церкви, так раздор духа должен был отразиться и в жизни. Явились партии, более или менее уклоняющиеся от истины. Партия нововводительная одолела партию старины именно потому, что старина разорвана была разномыслием. Оттуда при разрушении связи духовной, внутренней явилась необходимость связи вещественной, формальной, оттуда местничество, опричина, рабство и т.п. Оттуда искажение книг по заблуждению и невежеству и исправление их по частному разумению и произвольной критике. Оттуда перед Петром правительство в разномыслии с большинством народа, отвергаемого под названием раскольников. Оттого Петр как начальник партии в государстве образует общество в обществе, и все, что за тем следует.

Какой же результат всего сказанного? Желать ли нам возвратить прошедшее России и можно ли возвратить его? Если правда, что самая особенность русского быта заключалась в его живом исхождении из чистого христианства и что форма этого быта упала вместе с ослаблением духа, то теперь эта мертвая форма не имела бы решительно никакой важности. Возвращать ее насильственно было бы смешно, когда бы не было вредно. Но истреблять оставшиеся формы может только тот, кто не верит, что когда-нибудь Россия возвратится к тому живительному духу, которым дышит ее церковь.

Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность учения христианского, как оно заключается в нашей церкви, и написал об этом статью в журнале; чтобы немец, поверивши ему, изучил нашу церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, чего теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем

К.С.Аксаков

Записка “О внутреннем состоянии России”,

предоставленная Государю Императору

Александру II*

I

Русский народ есть народ не государственный, т.е. не стремящийся к государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша народного властолюбия. Самым первым доказательством тому служит начало нашей истории: добровольное призвание чужой государственной власти в лице варягов, Рюрика с братьями. Еще сильнейшим доказательством служит тому Россия 1612 года, когда не было царя, когда все государственное устройство лежало вокруг разбитое вдребезги, и когда победоносный народ стоял, еще вооруженный, в умилении торжества над врагами, освободив свою Москву: что сделал этот могучий народ, побежденный при царе и боярах, победивший без царя и бояр, с стольником князем Пожарским, да мясником Козьмою Мининым во главе, выбранными им же? Что сделал он? Как некогда в 862 году, так в 1612 году народ призвал госудаственную власть, избрал царя и поручил ему неограниченно судьбу свою, мирно сложив оружие и разошедшись по домам. Эти два доказательства так ярки, что прибавлять к ним, кажется, ничего не нужно. Но если мы посмотрим на всю русскую историю, то убедимся еще более в истине сказанного. В русской истории нет ни одного восстания против власти в пользу народных политических прав. Сам Новгород, раз признав над собою власть царя Московского, уже не восставал против него в пользу своего прежнего устройства. В Русской истории встречаются восстания за законную власть против беззаконной; законность понимается иногда ошибочно, но, тем не менее, такие восстания свидетельствуют о духе законности в Русском народе. Нет ни одной попытки народной принять какое–нибудь участие в правлении. Были жалкие

166

аристократические попытки в этом роде еще при Иоанне IV и при Михаиле Федоровиче, но слабые и незаметные. Потом была явная попытка при Анне. Но ни одна такая попытка не нашла сочувствия в народе и исчезла быстро и без следа. Таковы показания, почерпаемые в истории. От истории перейдем к современному состоянию. Кто слышал, чтобы простой народ в России бунтовал или замышлял против царя? Никто, конечно, ибо этого не было и не бывает. Самым лучшим доказательством может здесь служить раскол; известно, что он гнездится в простом народе, между крестьянами, мещанами, купцами. Раскол составляет в России огромную силу, многочисленность, богат и распространен по всему краю. И между тем раскол никогда не принимал и не принимает политического значения, а, казалось бы, это очень легко могло быть. В Англии, например, это бы так и было. Было бы и в России, если бы был в ней хотя малейший элемент политический. Но политического элемента в русском народе нет, и раскол русский только страдательно противится, хотя в энергии у раскольников нет недостатка. Русские раскольники скрываются, бегут, готовы идти на мученичество, но никогда не принимают политического значения. Не правительственные меры удерживали и удерживают порядок в России, а дух народный не хочет нарушать его; без этого обстоятельства не помогли бы никакие стеснительные меры, а скорее послужили бы поводом к нарушению порядка. Залог тишины в России и безопасности для правительственной власти — в духе народном. Будь это хоть немного иначе, давно бы в России была конституция: случаев и возможностей история русская и внутреннее состояние России давали к тому довольно; но Русский народ государствовать не хочет.

Эта особенность духа Русского народа несомненна. Одни могут огорчаться и называть это духом рабства, другие — радоваться и называть это духом законного порядка, но и те, и другие ошибаются, ибо судят так о России по западным взглядам либерализма и консерватизма. Трудно понять Россию, не отрешившись от западных понятий, на основании которых все мы хотим видеть в каждой стране — и поэтому в России — или революционный, или консервативный элементы; но и тот, и другой суть точки зрения нам чуждые; и тот, и другой суть противоположные стороны политического духа; ни того, ни 167

другого нет в Русском народе, ибо в нем нет самого духа политического. Как бы ни объясняли отсутствие политического духа и проистекающую отсюда неограниченность правительственной власти в России, — мы оставляем пока все такие толки в стороне. Довольно для нас уже того, что так понимает дело, того требует Россия.

(...) Итак, первый явственный до очевидности вывод из истории и свойства русского народа есть тот, что это народ негосударственный, не ищущий участия в правлении, не желающий условиями ограничивать правительственную власть, не имеющий, одним словом, в себе никакого политического элемента, следовательно, не содержащий в себе даже зерна революции или устройства конституционного. Не странно ли после этого, что правительство в России берет постоянно какие–то меры против возможности революции, опасается какого–то политического восстания, которое прежде всего противно существу Русского народа! Все такие опасения, как в правительстве, так и в обществе, происходят от того, что не знают России и короче знакомы с историей Западно–

Европейской, чем с русской; а потому видят в России Западные призраки, которых в ней и быть не может. Такие меры предосторожности со стороны нашего правительства, — меры не нужные, не имеющие никакого основания, — непременно вредны, как лекарство, даваемое здоровому, не нуждающемуся в нем человеку. Если они и не произведут того, против чего без нужды принимаются, то они разрушают доверенность между правительством и народом; а это одно — вред великий, и вред напрасный, ибо Русский народ, по существу своему, никогда не посягнет на власть правительственную.

II

Но чего же хочет Русский народ для себя? Какая же основа, цель, забота его народной жизни, если нет в нем вовсе политического элемента, столь деятельного у других народов? Чего хотел наш народ, когда добровольно призывал Варяжских князей “княжить и володеть им”? Что хотел он оставить для себя? Он хотел оставить для себя свою не политическую, свою внутреннюю общественную жизнь, свои обычаи, свой быт, —жизнь мирную духа.

168

Еще до христианства, готовый к его принятию, предчувствуя его великие истины, народ наш образовал в себе жизнь общины, освященную потом принятием христианства. Отделив от себя правление государственное, народ Русский оставил себе общественную жизнь и поручил государству давать ему (народу) возможность жить этой общественной жизнью. Не желая править, народ наш желает жить, разумеется, не в одном животном смысле, а в смысле человеческом. Не ища свободы политической, он ищет свободы нравственной, свободы духа, свободы общественной, — народной жизни внутри себя. Как единый, может быть, на земле народ христианский (в истинном смысле слова), он помнит слова Христа: воздайте кесарева кесареви, а Божия Богови; и другие слова Христа: Царство Мое несть от мира сего; и потому, предоставив государству царство от мира сего, он, как народ христианский, избирает для себя иной путь, — путь к внутренней свободе и духу, к царству Христову:

Царство Божие внутрь вас есть. Вот причина его беспримерного повиновения власти, вот причина совершенной безопасности Русского правительства, вот причина невозможности никакой революции в Русском народе, вот причина тишины внутри России.

(...) Итак, Русский народ, отделив от себя государственный элемент, предоставив полную государственную власть правительству, предоставил себе жизнь, свободу нравственно–общественную, высокая цель которой есть: общество христианское.

Хотя слова эти не требуют доказательств, — ибо здесь достаточно одного пристального взгляда на Русскую историю и на современный Русский народ, — однако можно указать на некоторые, особенно ярко выдающиеся черты. Такой чертой может служить древнее разделение всей России, в понимании Русского человека, на государство и землю (правительство и народ), — и оттуда явившееся выражение: государево и земское дело. Под государевым делом разумелось все дело управления государственного, и внешнего и внутреннего, — и по преимуществу дело военное, как самое яркое выражение

государственной силы. Государева служба доселе значит в народе: служба военная. Под государевым делом разумелось, одним словом, все правительство, все государство. Под земским делом разумелся весь быт народный, вся жизнь народа, куда относится, кроме духовной, общественной его жизни и материальное его

169

благосостояние: земледелие, промышленность, торговля. Поэтому людьми государевыми или служилыми назывались все те, которые служат в государственной службе, а людьми земскими — все те, которые в государственной службе не служат и составляют ядро государства: крестьяне, мещане (посадские), купцы. Замечательно, что и служилые, и земские люди имели свои официальные наименования: служилые люди, в просьбах государю, например, назывались его холопами, от первого боярина до последнего стрельца. Земские люди назывались его сиротами; так писались они в своих просьбах государю. Именования эти вполне выражали значение и того, и другого отдела или класса. Слово холоп получило у нас теперь унизительное и почти бранное значение, но первоначально оно значило не более, как слуга; холоп государев значило: слуга государев. Итак, весьма понятно, что служилые люди назывались слугами государевыми, слугами начальника государства, к кругу деятельности которого они принадлежали. Что же значило слово сирота? Сирота на русском языке не значит orphelin, ибо часто о родителях, лишившихся детей, говорят, что они осиротели. Следовательно, сиротством выражается беспомощное cостояние; сирота есть беспомощный, нуждающийся в опоре, в защите. Понятно отсюда, почему земские люди называются сиротами. Земля нуждается в защите государства, и, называя его своим защитником, называет себя нуждающеюся в защите или его сиротою. Так, в 1612 году, когда еще не вступал на престол Михаил Федорович, когда государство еще не было восстановлено, земля называла себя сирою, безгосударною и скорбела о том.

Также, как доказательство тех же основ Русского народа, можно привести мнение поляков, современников 1612 года. Они с удивлением говорят, что Русский народ только и толкует, что о вере, а не о политических условиях.

III

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IV

(...) Чем же должно быть государство в понятии народа,

который нравственное стремление ставит выше всего, который

170

стремится к свободе духа, свободе Христовой, — одним словом, чем должно быть государство в понятии народа, в истинном смысле христианского? Защитою, а отнюдь не целью властолюбивых желаний.

Всякое стремление народа к государственной власти отвлекает его от внутреннего нравственного пути и подрывает свободой политической, внешней, свободу духа, внутреннюю. Государствование становится тогда целью для народа, и исчезает высшая цель: внутренняя правда, внутренняя свобода, духовный подвиг жизни. Правительством народ быть не должен. Если народ — государь, народ — правительство, тогда нет народа. С другой стороны, если государство в понятии народа —защита, а не цель желаний, то и государство само должно быть этой защитой для народа, оберегать свободу его жизни, да на просторе развиваются в нем все духовные его силы под хранительной сению государства.

V

Государственная власть при таких началах, при невмешательстве в нее народа, должна быть неограниченная. Какую же именно форму должно иметь такое неограниченное правительство? Ответ не труден: форму монархическую. Всякая другая форма: демократическая, аристократическая, допускает участие народа, одна более, другая менее, и непременное ограничение государственной власти, следовательно, не соответствует ни требованию невмешательства народа в правительственную власть, ни требованию неограниченности правительства.

(...) Только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство и избавить себя от всякого участия в правительстве, от всякого политического значения, предоставив себе жизнь нравственно–общественную и стремление к духовной свободе. Такое монархическое правительство и поставил себе народ русский.

Сей взгляд Русского человека есть взгляд человека свободного. Признавая государственную неограниченную власть, он удерживает за собой свою совершенную независимость духа, совести, мысли. Слыша в себе эту независимость нравственную, Русский человек, по справедливости, не есть раб, а человек

171

свободный. Монархическое неограниченное правительство, в русском понимании, является не врагом, не противником, а другом и защитником свободы, свободы духовной, истинной, выражающейся в открыто возвещаемом мнении. Только при такой полной свободе может быть народ полезен правительству. Свобода политическая не есть свобода. Только при совершенном отрешении народа от государственной власти, только при неограниченной монархии, вполне предоставляющей народу всю его нравственную жизнь, может на земле существовать свобода истинная народа, та, наконец, свобода, которую даровал нам Искупитель наш: иде же Дух Господень, тут свобода.

VI

Считая правительство благодетельной, нужной для себя властью, неограниченной никакими условиями, признавая его не насильственно, а добровольно и сознательно, Русский народ считает правительство, по словам Спасителя, властью от мира сего: только царство Христово не от мира сего. Воздает Русский народ кесарева кесареви, а Божия — Богови. Правительство, как человеческое устройство мира сего, не признает он за совершенство. Поэтому Русский народ не воздает царю божеской почести, из царя не творит себе идола и неповинен в идолопоклонстве власти, в котором теперь хочет сделать его повинным непомерная лесть, явившаяся в России вместе с Западным влиянием.

VII

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

VIII

Нам ясно теперь, какое значение имеет в России правительство и какое народ. Другими словами, нам ясно, что Россия представляет в себе две стороны: государство и землю.

Правительство и народ, или государство и земля, хотя ясно разграничены в России, тем не менее, если не смешиваются, то соприкасаются. Какое же взаимное их отношение? (...) Итак,

172

первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства. Но такое отношение (отрицательное) еще не полно; оно должно быть дополнено отношением положительным между государством и землею. Положительная обязанность государства относительно народа есть защита и охранение жизни народа, есть внешнее его обеспечение, доставление ему всех способов и средств, да процветет его благосостояние, да выразит он все свое значение и исполнит свое нравственное призвание на земле. Администрация, судопроизводство, законодательство, — все это, понятое в пределах чисто–государственных, принадлежит неотъемлемо к области правительства. Не подлежит спору, что правительство существует для народа, а не народ для правительства. Поняв это добросовестно, правительство никогда не посягнет на самостоятельность народной жизни и народного духа. Положительная обязанность народа относительно государства есть исполнение государственных требований, доставление ему сил для приведения в действие государственных намерений, снабжение государства деньгами и людьми, если они нужны.

Такое отношение народа к государству есть только прямое необходимое следствие признания государства: это отношение подчиненное, а не самостоятельное; при таком отношении народ сам государству еще не виден. Какое же самостоятельное отношение не политического народа к государству? Где государство, так сказать, видит народ самый? Самостоятельное отношение безвластного народа к полновластному государству есть только одно: общественное мнение. В общественном или народном мнении нет политического элемента, нет другой силы, кроме нравственной, следовательно, нет и принудительного свойства, противоположного нравственной силе. В общественном мнении (разумеется, выражающем себя гласно) видит государство, чего желает страна, как понимает она свое значение, какие ее нравственные требования, и чем, следовательно, должно руководиться государство, ибо цель его — способствовать стране исполнить свое призвание. Охранение свободы общественного мнения, как нравственной деятельности страны, есть, таким образом, одна из обязанностей государства. В важных случаях государственной и земской жизни для правительства бывает нужно самому вызывать мнение страны, но только мнение, которое (разумеется) правительство свободно принять или не 173

принять. Общественное мнение — вот чем самостоятельно может и должен служить народ своему правительству, и вот та живая, нравственная и нисколько не политическая связь, которая может и должна быть между народом и правительством. (...)

IX

(...) Если народ не посягает на государство, то и государство не должно посягать на народ. Только тогда союз их прочен и благодатен. На Западе идет эта постоянная вражда и тяжба между государством и народом, не понимающими своих отношений. В России этой вражды и тяжбы не было. Народ и правительство, не смешиваясь, жили в благоденственном союзе; бедствия были или внешние, или происходили от несовершенства природы человеческой, а не от ложного пути, не от смешения понятий. Русский народ так и остался верен своему взгляду и не посягнул на государство; но государство, в лице Петра, посягнуло на народ, вторгнулось в его жизнь, в его быт, изменяло насильственно его нравы, его обычаи, самую его одежду; сгоняло, через полицию, на ассамблеи; ссылало в Сибирь даже портных, шивших русское платье. Служилые люди, соединенные прежде в своем частном, не государственном значении, с землею единством понятий, образа жизни, обычаев и одежды, всего более подверглись насильственным требованиям Петра, именно со стороны жизненной, нравственной, и переворот осуществился в них во всей силе. Хотя те же требования от правительства простирались и на все сословия, даже на крестьян, но не столь настойчиво, и впоследствии оставлено было намерение, уже высказанное, чтобы ни один крестьянин не смел въезжать в город с бородой: за бороду стали, вместо того, брать пошлину. Наконец, земским людям оставлена была возможность ходить и жить по–прежнему; но положение их в России совершенно изменилось. Произошел общественный разрыв. Служилые люди, или верхние классы, оторвались от русских начал, понятий, обычаев, и вместе от русского народа, — зажили, оделись, заговорили по–иностранному. Москва стала неугодна государю, и он перенес столицу на край России, в новый, построенный им город, Санкт–Петербург, которому он дал и название немецкое.

В Петербурге около государя образовалось целое пришлое население новопреобразованных русских, — чиновников, 174

лишенных даже почвы народной, ибо туземное население Петербурга — иностранное.

Так совершился разрыв царя с народом, так разрушился этот древний союз земли и государства; так вместо прежнего союза образовалось иго государства над землею, и Русская земля стала как бы завоеванной, а государство — завоевательным. Так Русский монарх получил значение деспота, а свободноподданный народ — значение раба–невольника в своей земле! (...) Как скоро правительство отнимает постоянно внутреннюю, общественную свободу народа, оно заставит, наконец, искать свободы внешней, политической. Чем долее будет продолжаться Петровская правительственная система, — хотя по наружности и не столь резкая, как при нем, — система столь противоположная Русскому народу, вторгающаяся в общественную свободу жизни, стесняющая свободу духа, мысли, мнения и делающая из подданного раба: тем более будут входить в Россию чуждые начала. (...) Да, опасность для России одна: если она перестанет быть Россией, — к чему ведет ее постоянно теперяшняя Петровская правительственная система. Дай же Бог, чтобы этого не было. (...)

X

Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью. Правительство, а с ним и верхние классы, отдалилось от народа и стало ему чужим.

И народ, и правительство стоят теперь на разных путях, на разных началах. Не только не спрашивается мнения народа, но всякий частный человек опасается говорить свое мнение. Народ не имеет доверенности к правительству; правительство не имеет доверенности к народу. Народ в каждом действии правительства готов видеть новое угнетение; правительство постоянно опасается революции и в каждом самостоятельном выражении мнения готово видеть бунт; просьбы, подписанные многими или несколькими лицами, у нас теперь не допускаются, тогда как в древней России они–то бы и были уважены. Правительство и народ не понимают друг друга, и отношения их не дружественны. (...) При потере взаимной искренности и доверенности все обняла ложь, везде обман. Правительство не может, при всей своей неограниченности, добиться правды и175

честности; без свободы общественного мнения это невозможно. Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно, до чего дойдут. Всеобщее развращение или ослабление нравственных начал в обществе дошло до огромных размеров. Взяточничество и чиновный организованный грабеж — страшны. Это до того вошло, так сказать, в воздух, что у нас не только те воры, кто бесчестные люди: нет, очень часто прекрасные, добрые, даже в своем роде честные люди — тоже воры: исключений немного. Это сделалось уже не личным грехом, а общественным; здесь является безнравственность самого положения общественного, целого внутреннего устройства.

XI

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XII

И отчего все это? — Все это даром! Все это от непонимания народа, от нарушения правительством того необходимого разграничения между им и народом, при котором только и возможен крепкий, благодатный союз с обеих сторон. Все это может поправиться легко, по крайней мере, в существенных отношениях. Прямое целение на современное зло, возникшее в России, —это понять Россию и возвратиться к русским основам, согласным с ее духом. Прямое целение против болезни, порождаемой противоестественным для России образом действий, — это оставить противоестественный образ действий и возвратиться к образу действий, согласному с понятиями, с существом России.

Как скоро правительство поймет Россию, так оно поймет, что всякое побуждение к государственной власти противно духу Русского народа; что страх какой–нибудь революции в России есть страх, не имеющий ни малейшего основания и что множество шпионов распространяют около себя только безнравственность; что правительство неограниченно и безопасно именно по убеждению Русского народа. Народ желает для себя одного: свободы жизни, духа и слова. Не вмешиваясь в государственную власть, он желает, чтобы государство не вмешивалось в самостоятельную жизнь быта его и духа, в которую вмешивалось и которую гнело правительство полтораста

176

лет, доходя до мелочей, даже до одежды. Нужно, чтобы правительство поняло вновь свои коренные отношения к народу, древние отношения государства и земли, и восстановило их. Ничего более не нужно. Так как эти отношения нарушены только со стороны правительства, вторгнувшегося в народ, то оно может это нарушение отстранить. Это не трудно и не сопряжено ни с каким насильственным действием. Стоит лишь уничтожить гнет, наложенный государством на землю, и тогда легко можно стать в истинные русские отношения к народу. Тогда возобновится сам собою полный доверенности и искренний союз между государем и народом. Наконец, в довершение этого союза надобно, чтобы правительство, не удовлетворяясь тем, что мнение народное существует, само захотело знать это народное мнение и в известных случаях само бы вызывало и требовало от страны мнения, как это было некогда при царях.

(...) Давая свободу жизни и свободу духа стране, правительство дает свободу общественному мнению. Как же может выразиться общественная мысль? Словом устным и письменным. Следовательно, необходимо снять гнет с устного и письменного слова. Пусть государство возвратит земле ей принадлежащее: мысль и слово, и тогда земля возвратит правительству то, что ему принадлежит: свою доверенность и силу. Человек создан от Бога существом разумным и говорящим. Деятельность разумной мысли, духовная свобода есть призвание человека. Свобода духа более всего и достойнее всего выражается в свободе слова. Поэтому — свобода слова, вот неотъемлемое право человека.

В настоящее время слово, этот единственный орган земли, находится под тяжким гнетом. Наибольший гнет тяготеет над словом письменным (я разумею и печатное слово). Понятно, что при такой системе цензура должна была дойти до невероятных несообразностей. И точно, многочисленные примеры таких нецелесообразностей известны всем. Надобно, чтобы этот тяжкий гнет, лежащий на слове, был снят.

Разумеется ли под этим уничтожение цензуры? Нет. Цензура должна остаться, чтобы охранять личность человека. Но цензура должна быть как можно более свободна относительно мысли и всякого мнения, как скоро оно не касается личности. Я не вхожу в обозначение пределов этой свободы, но скажу только, что чем шире будут они, тем лучше. Если найдутся злонамеренные люди, 177

которые захотят распространить вредные мысли, то найдутся люди благонамеренные, которые обличат их, уничтожат вред и тем доставят новое торжество и новую силу правде. Истина, действующая свободно, всегда довольно сильна, чтобы защитить себя и разбить в прах всякую ложь. А если истина не в силах сама защитить себя, то ее ничто защитить не может. Но не верить в победоносную силу истины, значило бы не верить в истину. Это безбожие своего рода, ибо Бог есть истина. Со временем должна быть полная свобода слова и устного, и письменного, когда будет понято, что свобода слова неразрывно соединена с неограниченной монархией, есть ее верная опора, ручательство за порядок и тишину, и необходимая принадлежность нравственного улучшения людей и человеческого достоинства. Есть в России отдельные внутренние язвы, требующие особых усилий для исцеления. Таковы раскол, крепостное состояние, взяточничество. Я не предлагаю здесь о том своих мыслей, ибо это не было моей целью при сочинении этой записки. Я указываю здесь на самые основы внутреннего состояния России, на то, что составляет главный вопрос и имеет важнейшее общее действие на всю Россию. Скажу только, что истинные отношения, в которые станет государство к земле, что общественное мнение, которому дается ход, оживя весь организм России, подействует целительно и на эти язвы; в особенности же на взяточничество, для которого так страшна гласность общественного мнения. Сверх того, общественное мнение может указать на средства против зол народных и государственных, как и против всяких зол.

Да восстановится древний союз правительства с народом, государства с землей, на прочном основании истинных коренных русских начал.

Правительству — неограниченная свобода правления, исключительно ему принадлежащая, народу — полная свобода жизни и внешней и внутренней, которую охраняет правительство. Правительству право действия и, следовательно, закона; народу право мнения и, следовательно, слова.

Вот русское гражданское устройство! Вот единое истинное гражданское устройство!

1855 г.

Петр Струве. Великая Россия. Из размышлений о проблеме русского могущества.

Струве Петр Бернгардович (1870 - 1944) - русский политический деятель, публицист, философ, экономист. Окончил юридический факультет Петербургского университета (1895). В 90-е годы редактировал "Новое слово" и "Начало". Теоретик "легальном марксизма", участник Лондонского конгресса II Интернационала (1896), автор манифеста I съезда РСДРП (1898). Позже перешел на либеральные позиции. Редактировал нелегальный журнал "Освобождение" (1902 - 1905). Член "Союза освобождения", затем член ЦК кадетской партии (1905 - 1916). Издатель журнала "Полярная звезда" (1905 - 1906). Депутат II Государственной думы (1907). Редактор журнала "Русская мысль". В годы граждаской войны являлся членом "Особого совещания" при генерале А.Н.Деникине, входил в состав правительства генерала П.Н.Врангеля. После краха белогвардейского движения покинул Россию. В эмиграции издавал монархический журнал "Возрождение".

Посвящается Николаю Николаевичу Львову

Одну из своих речей в Государственной думе, а именно программную речь по аграрному вопросу П.А. Столыпин  закончил следующими словами: «Противникам государственности хотелось бы избрать путь радикализма, путь освобождения от исторического прошлого России, освобождения от культурных традиций. Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия» .

Государственная дума. Стенографический отчет. Сессия П. Заседание 36, Ю-V. 1907 г. 142

Мы не знаем, оценивал ли г. Столыпин все то значение, которое заключено в этой формуле: «Великая Россия». Для нас эта формула звучит не как призыв к старому, а, наоборот, как лозунг новой русской государственности, государственности, опирающейся на «историческое прошлое» нашей страны и на живые «культурные традиции», и в то же время творческой, и, как все творческое, в лучшем смысле революционной.

Обычная, я бы сказал, банальная точка зрения благонамеренного, корректного радикализма рассматривает внешнюю политику и внешнюю мощь государства как досадные осложнения, вносимые расовыми, национальными или даже иными историческими моментами в подлинное содержание государственной жизни, в политику внутреннюю, преследующую истинное существо государства, его «внутреннее» благополучие.

С этой точки зрения всемирная история есть сплошной ряд недоразумений довольно скверного свойства.

Замечательно, что с банальным радикализмом в этом отношении совершенно сходится банальный консерватизм. Когда paдикал указанного типа рассуждает:  внешняя мощь государства есть фантом реакции, идеал эксплуататорских классов, когда он, исходя из такого понимания, во имя внутренней политики отрицает политику внешнюю, он в сущности рассуждает совершенно так же, как рассуждал В. К. фон Плеве. Как известно, фон Плеве был один из тех людей, которые толкали Россию на войну с Японией, толкали во имя сохранения и упрочения самодержавно-бюрократической системы.

Государство есть «организм» - я нарочно беру это слово в кавычки, потому что вовсе не желаю его употреблять в доктринальном смысле так называемой «органической» теории - совершенно особого свойства.

Можно как угодно разлагать государство на атомы и собирать атомов, можно объявить его «отношением» или системой отношений». Это не уничтожает того факта, что психологически всякое сложившееся государство есть как бы некая личность, у которой есть свой верховный закон бытия.

Для государства этот верховный закон его бытия гласит: всякое здоровое и сильное, т.е. не только юридическое «самодержавное» или «суверенное», но и фактически самим собой держащееся государство желает быть могущественным. А быть могущественным значит обладать непременно «внешней» мощью. Ибо из стремления государств к могуществу неизбежно вытекает, то, что всякое слабое государство, если оно не ограждено противоборством интересов государств сильных, является в возможности (потенциально) и в действительности (de facto) добычей для государства сильного.

Отсюда явствует, на мой взгляд, как превратна та точка зрения, в которой объединяется банальный радикализм с банальным консерватизмом или, скорее, с реакционерством, и которая сводится к подчинению вопроса о внешней мощи государства вопросу о так или иначе понимаемом его «внутреннем благополучии».

Русско-японская война и русская революция, можно сказать, до конца оправдали это понимание. Карой за подчинение внешней политики соображениям политики внутренней был полный разгром старой правительственной системы в той сфере, в которой она считалась наиболее сильной, в сфере внешнего могущества. А с другой стороны, революция потерпела поражение именно потому, что она была направлена на подрыв государственной мощи ради известных целей внутренней политики. Я говорю: «потому, что»; но, быть может, правильнее было бы сказать: «постольку, поскольку».

Таким образом, и в этой области параллелизм между революцией и старым порядком обнаруживается прямо поразительный!

Рассуждение банального радикализма следует поставить вверх ногами.

Отсюда получается тезис, который для обычного русского интеллигентного слуха может показаться до крайности парадоксальным:

Оселком и мерилом всей т.н. «внутренней» политики как правительства, так и партий должен служить ответ на вопрос: в какой мере эта политика содействует т.н. внешнему могуществу государства?

Это не значит, что «внешним могуществом» исчерпывается весь смысл существования государства; из этого не следует даже, что внешнее могущество есть верховная ценность с государственной точки зрения; может быть, это так, но это вовсе не нужно для того, чтобы наш тезис был верен. Но если верно, что всякое здоровое и держащееся самим собой государство желает обладать внешней мощью, - в этой внешней мощи заключается безошибочное мерило для оценки всех жизненных отправлений и сил государства, и в том числе и его «внутренней политики».

Относительно современной России не может быть ни малейшего сомнения в том, что ее внешняя мощь подорвана. Весьма характерно, что руководитель нашей самой видной «националистической» газеты в новогоднем «маленьком письме» утешается тем, что нас никто в предстоящем году не обидит войной, так как мы будем «вести себя смирно». Трудно найти лозунг менее государственный и менее национальный, чем этот: «будем вести себя смирно». Можно собирать и копить силы, но великий народ не может - под угрозой упадка и вырождения - сидеть смирно среди движущегося вперед, растущего в непрерывной борьбе мира. Давая такой пароль, наша реакционная мысль показывает, как она изумительно беспомощна перед проблемой возрождения внешней мощи России.

Для того, чтобы решить эту проблему, - нужно ее поставить правильно, т.е. с полной ясностью и в полном объеме.

Ходячее воззрение обвиняет русскую внешнюю политику, политику «дипломатическую» и «военно-морскую» в том, что мы были не подготовлены к войне с Японией. Мне неоднократно, во время самой войны на страницах Освобождения и позже, приходилось указывать, что ошибка нашей дальневосточной политики была гораздо глубже, что она заключалась не только в методах, но - что гораздо существеннее - в самых целях этой политики. У нас до сих пор не понимают, что наша дальневосточная политика была логическим венцом всей внешней политики царствования Александра III, когда реакционная Россия, по недостатку истинного государственного смысла, отвернулась от Востока Ближнего.

В перенесении центра тяжести нашей политики в область, недоступную реальному влиянию русской культуры, заключалась первая ложь нашей внешней политики, приведшей к Цусиме и Портсмуту. В трудностях ведения войны это сказалось с полной ясностью. Японская война была войной, которая велась на огромном расстоянии и исход которой решался на далеком от седалища нашей национальной мощи море. Этими двумя обстоятельствами, вытекшими из ошибочного направления всей приведшей к войне политике, определилось наше поражение.

Те же самые обстоятельства, которые в милитарном отношении обусловили конечный итог войны, определили полную бесценность нашей дальневосточной политики и в экономическом отношении. Осуществлять пресловутый выход России к Тихому океану с самого начала значило, в смысле экономическом, - travailler pour l'еmpеrеur de Japon. Успех в промышленном соперничестве на каком-нибудь рынке, при прочих равных условиях определяется условиями транспорта. Совершенно ясно, что, производя товары в Москве (подразумевая под Москвой весь московско-владимирский промышленный район), в Петербурге, в Лодзи (подразумевая под Лодзью весь польский район), нельзя за тысячи верст железнодорожного пути конкурировать не только с японцами, но даже с немцами, англичанами и американцами. Гг. Абаза, Алексеев и Безобразов «открывали» Дальний Восток не для России, а для иностранцев. Это вытекало из географической «природы вещей». В своем заграничном органе я категорически восставал против дискредитирования нашей армии на основании тех неудач, которые она терпела, указывая на то, что политика задала армии как своему орудию, задачу, по существу невыполнимую.

В особенности резко выражено это было в передовой статье № 47 Освобождения от 2 мая 1904 г., где я писал: «Русская армия побеждала не раз, но, если она тут не победит, знайте, что перед ней была нелепая задача».

Теперь пора признать, что для создания Великой России есть один путь: направить все силы на ту область, которая действительно доступна реальному влиянию русской культуры. Эта область - весь бассейн Черного моря, т.е. все европейские и азиатские страны, «выходящие» к Черному морю. Весь для нашего неоспоримого хозяйственного и экономического господства есть настоящий базис: люди, каменный уголь и железо. На этом реальном базисе - и только на нем - неустанною культурною работой, которая во всех направлениях должна быть создана государством, может быть создана экономически мощная Великая Россия. Она должна явиться не выдумкой реакционных политиков и честолюбивых адмиралов, а созданием народного труда, свободного и в то же время дисциплинированного. В последнюю эпоху нашего дальневосточного «расширения» мы поддерживали экономическую жизнь Юга отчасти нашими дальневосточными предприятиями. Отношение должно быть совершенно иное. Наш Юг должен излучать по всей России богатство и трудовую энергию. Из Черноморского побережья мы должны экономически завоевать и наши собственные тихоокеанские владения.

Основой русской внешней политики должно быть, таким образом, экономическое господство России в бассейне Черного моря. Из такого господства само собой вытечет политическое и культурное преобладание России на всем так называемом Ближнем Востоке. Такое преобладание именно на почве экономического господства осуществимо совершенно мирным путем. Раз мы укрепимся экономически и культурно на этой естественной базе нашего могущества, нам не будут страшны никакие внешние осложнения, могущие возникнуть помимо нас. В этой области мы будем иметь великолепную защиту в союзе с Францией и в соглашении с Англией, которое, в случае надобности, может быть соответствующим образом расширено и углублено. Историческое значение соглашения с Англией, состоявшегося в новейшее время и связанного с именем А.П. Извольского, в том и заключается, что оно, несмотря на свою кажущуюся новизну, по существу является началом возвращения нашей внешней политики домой, в область, указываемую ей и русской природой, и, русской историей. С традициями, которые потеряли жизненные корни, необходимо рвать смело, не останавливаясь ни перед чем. Но традиции, которые держатся сильными, здоровыми корнями, следует поддерживать. К таким живым традициям относится вековое стремление русского племени и русского государства к Черному морю и омываемым им областям. Донецкий уголь, о котором Петр Великий сказал: «сей минерал, если не нам, то нашим потомкам весьма полезен будет», - такой фундамент этому стремлению, который значит больше самых блестящих военных подвигов. Без всякого преувеличения можно сказать, что только на этом черном «минерале» можно основать Великую Россию.

Из такого понимания проблемы русского могущества вытекают важные выводы, имеющие огромное значение для освещения некоторых основных вопросов текущей русской политики. Это относится как к вопросам внутриполитическим, в том числе так называемым «национальным», а в сущности «племенным», так и к вопросам внешнеполитическим, с вытекающими из них проблемами военно-морскими. Вся область этих вопросов освещается совершенно новым светом, если ее рассматривать под углом зрения Великой России. Этот угол зрения позволяет видеть лучше и дальше, чем обычные позиции враждующих направлений и партий.

Сперва - о политике общества, а потом о политике власти.

Политика общества определяется тем духом, который общество вносит в свое отношение к государству. В другом месте я покажу, как, в связи с разными влияниями, в русском обществе развивался и разливался враждебный государству дух. Дело тут не в революции и «революционности» в полицейском смысле. Может быть революция во имя государства и в его духе; таким революционером-государственником был Оливер Кромвель, самый мощный творец английского государственного могущества. Враждебный государству дух сказывается в непонимании того, что государство есть «организм», который во имя культуры подчиняет народную жизнь началу дисциплины, основному условию государственной мощи. Дух государственной дисциплины чужд русской революции. Как носители власти до сих смешивают у нас себя с государством, так большинство тех, кто боролся и борется с ними, смешивали и смешивают государство с носителями власти. С двух сторон, из двух, по-видимому, противоположных исходных точек, пришли к одному и тому же государственному выводу.

Это обнаружилось в «забастовочной» тактике, усвоенной себе революцией в борьбе с самодержавно-бюрократическим правительством. Основываясь на успехе, который имела стихийная «забастовка», повлекшая за собой манифест 17 октября, стали паралич хозяйственной жизни упражнять как тактический прием. Что означала эта «тактика»? Что средством в борьбе с «правительством» может быть разрушение народного хозяйства. Известный манифест совета рабочих депутатов и примкнувших к нему организаций призывал прямо к разрушению государственного хозяйства.

Теперь должно быть ясно, что эти действия и лозунги не были «тактическими ошибками», «нерассчитанной» пробой сил и т.п. Они были внушены духом, враждебным государству, как таковому, потому что они подрывали не правительство, а, ради подрыва правительства, разрушали хозяйственную основу государства и тем самым государственную мощь.

Эти действия и лозунги были внушены духом, враждебным культуре, ибо они подрывали самую основу культуры - дисциплину труда. Если можно в двух словах определить ту болезнь, которой поражен наш народный организм, то ее следует назвать исчезновением или ослаблением дисциплины труда. В бесчисленных и многообразных явлениях жизни обнаруживается эта болезнь.

Политика общества и должна начать с того, чтобы на всех пунктах национальной жизни противогосударственному духу, не признающему государственной мощи и с нею не считающемуся, и противокультурному духу, отрицающему дисциплину труда, противопоставить новое политическое и культурное сознание государственной мощи и идея дисциплины народного труда - вместе с идеей права и прав - должны образовать железный инвентарь этого нового политического и культурного сознания русского человека.

Характеризуемая таким образом правильная политика общества есть проблема не тактическая, а идейная и воспитательная, на чем я уже настаивал в своей статье «Тактика или идеи?». Великая Россия для своего создания требует от всего народа и прежде всего от его образованных классов признания идеала государственной мощи и начала дисциплины труда. Ибо созидать Великую Россию - значит созидать государственное могущество на основе мощи хозяйственной.

Политика власти начертана ясно идеалом Великой России. То состояние, в котором находится в настоящее время Россия, есть - приходится это признать с величайшей горечью - состояние открытой вражды между властью и наиболее культурными элементами общества. До событий революции власть могла ссылаться - хотя и фиктивно - на сочувствие к ней молчальника-народа. После всего, что произошло, после первой и второй Думы, подобная ссылка невозможна. Разрыв власти с наиболее культурными элементами общества есть в то же время разрыв с народом. Такое положение вещей в стране глубоко ненормально; в сущности, оно есть тот червь, который всего сильнее подтачивает нашу государственную мощь. Неудивительно, что политика, которая упорно закрывает глаза на эту основную язву нашей государственности, вынуждена давать лозунг: «будем вести себя смирно». Государство, которое разъедаемо такой болезнью, может сказать еще больше: «будем умирать». Но государство сильного, растущего, хотя бы больного народа не может умереть. Оно должно жить.

Положение осложняется еще разноплеменностью населения, составляющего наше государство. С одной стороны, если бы население России было одноплеменным, чисто русским, существование власти, находящейся в открытом разрыве с народом, вряд ли было бы возможно. С другой стороны, наших «инородцев» принято упрекать в том, что они заводчики революции. Объективно-психологически следует признать, наоборот, что вся наша реакция держится на существовании в России «инородцев» и им питается. «Инородцы - последний психологический ресурс реакции.

Из вопросов «инородческих» два самых важных - «еврейский», и «польский». Рассмотрим их с точки зрения проблемы русского, могущества.

По отношению к вопросу «еврейскому» власть держится «политики страуса». Она не признает предмета, которого не желает видеть. Центр тяжести политического решения еврейского вопроса заключается в упразднении так называемой черты оседлости. С точки зрения проблемы русского могущества, «еврейский вопрос  вовсе не так несуществен, как принято думать в наших soit-disant консервативных кругах, пропитанных «нововременством». Если верно, что проблема Великой России сводится к нашему военному «расширению» в бассейне Черного моря, то для осуществления этой задачи и вообще для хозяйственного подъема России евреи представляют элемент весьма ценный. В том экономическом завоевании Ближнего Востока, без которого не быть создано Великой России, преданные русской государственности и привязанные к русской культуре евреи прямо незаменимы в качестве пионеров и посредников. Таким образом, ради Великой России, нужно создавать таких евреев и шире ими пользоваться. Очевидно, что единственным способом для этого является последовательное и лояльное осуществление «эмансипации» евреев. По существу, среди всех «инородцев» России - несмотря на все антисемитические вопли - нет элемента, который мог бы быть легче, чем евреи, поставлен на службу русской государственности и ассимилирован с русской культурой.

С другой стороны, нельзя закрывать себе глаза на то, что такая реформа, как «эмансипация» евреев, может совершиться с нашим психологическим трением в атмосфере общего хозяйственного подъема страны. Нужно, чтобы создался в стране экономический простор, при котором все чувствовали бы, что им находится место «на пиру жизни». Разрешение «еврейского вопроса», таким образом, неразрывно связано с экономической стороной проблемы Великой России: «эмансипация» евреев предпогически предполагает хозяйственное возрождение России, с другой стороны, явится одним из орудий создания хозяйственной мощи страны.

Польский вопрос», с той точки зрения, с которой мы разбираем здесь вообще вопросы русской государственности, является вопросом политическим или международно-политическим par excellence. Что бы там ни говорили, в хозяйственном отношении Царство Польское нуждается в России, а не наоборот. Русским экономически почти нечего делать в Польше. Россия же для Польши ее единственный рынок.

Принадлежность Царства Польского к России есть для последней чистейший вопрос политического могущества. Всякое государство до последних сил стремится удержать свой «состав», хотя бы принудительных хозяйственных мотивов для этого не было. Для России, с этой точки зрения, необходимо сохранить в «составе» империи Царство Польское. А раз оно должно быть сохранено в составе империи, то необходимо, чтобы население его было довольно своей судьбой и дорожило связью с Россией, было морально к ней прикреплено. Это было бы важно в ком случае для «внутреннего» спокойствия этой части империи. Интеллигенция страны должна пропитаться тем духом царственности, без господства которого в образованном классе не может быть мощного и свободного государства.

«Правящие круги» должны понять, что если из великих потрясений должна выйти великая Россия, то для этого нужен свободный, творческий подвиг всего народа. В народе, пришедшем в движение, в народе, конституция которого родилась вовсе не из навеянного извне радикализма, а из потрясенного тяжелыми уронами государства патриотического духа, - в этом народе нельзя уже ничего достигнуть простым приказом власти. Из скорбного исторического опыта последних лет народ наш вынес понимание того, что государство есть личность «соборная» и стоит выше всякой личной воли. Это огромное неоценимое и неистребимое приобретение и оправдание пережитых нами «великих потрясений».

Теперь задача истинных сторонников государственности заключается в том, чтобы понять и расценить все условия, ющие мощь государства. Только государство и его мощь могут быть для настоящих патриотов истинной путеводной звездой. Остальное - «блуждающие огни».

Государственная мощь невозможна вне осуществления национальной идеи. Национальная идея современной России есть смирение между властью и проснувшимся к самосознанию и самодеятельности народом, который становится нацией. Государство и нация должны органически срастись.

...Только если русский народ будет охвачен духом истинной государственности и будет отстаивать ее смело в борьбе с ее противниками, где бы они ни укрывались, - только тогда в основе живых традиций прошлого и драгоценных приобретений живущих и грядущих поколений, будет создана - Великая Россия.

Русская мысль. 1908. Кн. 1 С. 143-157.

ПЕТР ДУРНОВО

ПАМЯТНАЯ ЗАПИСКА

Центральным фактором переживаемого нами периода мировой истории является соперничество Англии и Германии. Это соперничество неминуемо должно привести к вооруженной борьбе между ними, исход которой, по всей вероятности, будет смертелен для побежденной стороны. Слишком уж несовместимы интересы этих двух государств и одновременное великодержавное их существование рано или поздно окажется невозможным. Англо-русское сближение ничего реально полезного для нас до сего времени не принесло. В будущем оно сулит нам неизбежно вооруженное столкновение с Германией.

В каких же условиях произойдет это столкновение и каковы окажутся вероятные его последствия? Основная группировка при будущей войне очевидна: это - Россия, Франция и Англия, с одной стороны, Германия, Австрия и Турция - с другой. Более чем вероятно, что примут участие в войне и другие державы, в зависимости от тех или других условий, при которых разразится война... Италия, при сколько-нибудь правильно понятых своих интересах, на стороне Германии не выступит... Более того, не исключена, казалось бы, возможность выступления Италии на стороне противогерманской коалиции, если бы жребий войны склонился в ее пользу в видах обеспечения себе наиболее выгодных условий участия в последующем дележе. В этом отношении позиция Италии сходится с вероятной позицией Румынии, которая, надо полагать, останется нейтральной, пока весы счастья не склонятся на ту или другую сторону. Тогда она, руководствуясь здоровым политическим эгоизмом, примкнет к победителям, чтобы быть вознагражденной либо за счет России, либо за счет Австрии. Из других балканских государств Сербия и Черногория, несомненно, выступят на стороне, противной Австрии, а Болгария и Албания, если к тому времени она образует хоть эмбрион государства, на стороне, противной Сербии. Греция, по всей вероятности, останется нейтральной или выступит на стороне, противной Турции, но лишь тогда, когда исход войны будет более или менее предрешен. Участие других государств явится случайным, причем следует опасаться выступления Швеции, само собой разумеется в рядах наших противников. При таких условиях борьба с Германией представляет для нас огромные трудности и потребует от нас неисчислимых жертв. Война не застанет противника врасплох, и степень его готовности, вероятно, превзойдет самые преувеличенные наши ожидания. Не следует думать, чтобы эта готовность проистекала из стремления самой Германии к войне. Война ей не нужна. Коль скоро она и без нее могла бы достичь своей цели - прекращения единоличного владычества Англии над морями. Но раз эта жизненная для нее цель встречает противодействие со стороны коалиции, то Германия не отступит перед войной и, конечно, постарается даже ее вызвать. Выбрав наиболее выгодный для себя момент, главная тяжесть войны, несомненно, выпадет на нашу долю так как Англия к принятию широкого участия в континентальной войне едва ли способная. А Франция бедная людским материалом, при тех колоссальных потерях, которыми будет сопровождаться война в современных условиях военной техники, вероятно, будет придерживаться строго оборонительной тактики. Роль тарана, пробивающего саму толщу немецкой обороны, достанется нам, а между тем сколько факторов будет против нас и сколько на них нам придется потратить и сил, и внимания!

Из числа этих неблагоприятных факторов следует исключить Дальний Восток. Америка и Япония, первая по существу, вторая - в силу совместной политической ориентации, - обе враждебны Германии, и ждать от них выступления на ее стороне нет основания. К тому же война, независимо даже от ее исхода, ослабит Россию и отвлечет ее внимание на запад, что, конечно, отвечает и японским, и американским интересам... Более того, не исключена возможность выступления Америки или Японии на противной Германии стороне, но, конечно, только в качестве захватчиков тех или иных плохо лежащих германских колоний.

Зато несомненен новый взрыв вражды против нас в Персии, вероятны волнения среди мусульман на Кавказе и в Туркестане. Не исключена возможность выступления против нас, в связи с последним восстанием, Афганистана, наконец, следует предвидеть весьма неприятные осложнения в Польше и Финляндии. Готовы ли мы к столь -упорной борьбе, которой, несомненно, окажется будущая война европейских народов? На этот вопрос приходится, не обинуясь, ответить отрицательно. Менее, чем кто-либо, я склонен отрицать то многое, что сделано для нашей обороны со времени японской войны. Несомненно, однако, что то многое является далеко не достаточным при тех невиданных размерах, в которых неизбежно будет протекать будущая война.

Жизненные интересы России и Германии нигде не сталкиваются и дают полное основание для мирного сожительства этих двух государств. Будущее Германии - на морях, т. е. именно там, где у России, по существу, наиболее континентальной из всех великих держав, нет никаких интересов. Заморских колоний у нас нет и, вероятно, никогда не будет, а сообщение между различными частями империи легче сухим путем, нежели морем. Избытка населения, требующего расширения территории, у нас не ощущается. Скажу более, разгром Германии - в области нашего с ней товарообмена - для нас невыгоден. Разгром ее несомненно завершился бы миром, продиктованным с точки зрения экономических интересов Англии. Эта последняя использует выпавший на ее долю успех до самых крайних пределов. Англии выгодно убить германскую морскую торговлю и промышленность Германии, обратив ее в бедную, по возможности, земледельческую страну. Нам выгодно, чтобы Германия развивала свою морскую торговлю и обслуживаемую ею промышленность в целях снабжения отдаленнейших мировых рынков и в то же время открывала бы свой внутренний рынок произведениям нашего сельского хозяйства, для снабжения многочисленного своего рабочего населения.

Что касается немецкого засилья в области нашей экономической жизни, то едва ли это явление заслуживает те нарекания, которые обычно против него раздаются. Россия слишком бедна капиталами и промышленной предприимчивостью, чтобы могла обойтись без широкого притока иностранных капиталов. Потому известная зависимость от того или другого иностранного капитала неизбежна для нас до тех пор, пока промышленная предприимчивость и материальные средства русского населения не разовьются настолько, что дадут возможность совершенно отказаться от услуг иностранных предпринимателей и их денег. Но пока мы в них нуждаемся, немецкий капитал выгоднее для нас, чем всякий другой. Прежде всего этот капитал из всех наиболее дешевый, как довольствующийся наименьшим процентом предпринимательской прибыли. Этим, в значительной мере, и объ­ясняется сравнительная дешевизна немецких произведений и постепенное вытеснение английских товаров с мирового рынка. Меньшая требовательность, в смысле рентабельности немецкого капитала, имеет своим последствием то, что он идет на такие пред­приятия, на которые, по сравнительной их мелкой доходности, другие иностранные капиталы не идут. Вследствие той же относительной дешевизны немец­кого капитала, прилив его в Россию влечет за собой отлив из России меньших сумм предпринимательс­ких барышей, по сравнению с английскими или фран­цузскими, и, таким образом, большее количество рус­ских рублей остается в России. Мало того, значитель­ная доля прибылей, получаемых на вложенные в рус­скую промышленность германские капиталы, и вовсе от нас не уходит, а проживается тут же, в России, в отличие от английских и французских, германские капиталисты большей частью и сами со своими капи­талами переезжают в Россию. Этим их свойством в значительной степени и объясняется поражающая нас многочисленность немцев-промышленников, заводчи­ков и фабрикантов, по сравнению с англичанами или французами. Те сидят себе за границей, до последней копейки выбирая из России вырабатываемые их пред­приятиями барыши. Напротив того, немцы-предпри­ниматели подолгу проживают в России и быстро ру­сеют. Кто не видал, например, французов и англичан, чуть не всю жизнь поживающих в России и, однако, ни слова по-русски не говорящих? Напротив того, много ли видно в России немцев, которые хотя бы с акцентом, ломаным языком, но все же не объяснялись по-русски? Мало того, кто не видал чисто русских людей, православных, до глубины души преданных русским государственным началам, - и однако, все­го в первом или втором поколении происходящих от немецких выходцев?

Война потребует таких огромных расходов, которые во много раз превысят более чем сомнительные выго­ды, полученные нами вследствие избавления от не­мецкого засилья. Мало того, последствием этой вой­ны окажется такое экономическое положение, перед которым гнет германского капитала покажется лег­ким. Ведь не подлежит сомнению, что война потребу­ет расходов, намного превышающих ограниченные финансовые ресурсы России. Придется обратиться к кредиту союзных и нейтральных государств, а он бу­дет оказан, разумеется, не даром.

Не стоит даже говорить о том, что случится, если война окончится для нас неудачно. Финансово-эко­номические последствия поражения не поддаются ни учету, ни даже предвидению и, без сомнения, отразят­ся полным развалом всего нашего народного хозяйст­ва. Но даже победа сулит нам крайне неблагоприят­ные финансовые перспективы. Вконец разоренная Германия не будет в состоянии возместить нам поне­сенные издержки, покрыть наши военные расходы. Продиктованный в интересах Англии мирный дого­вор не даст ей (Германии - Ред.) возможности эко­номически оправиться настолько, чтобы даже впос­ледствии покрыть наши военные расходы. То немно­гое, что, быть может, и удастся с нее урвать, придется делить с союзниками, и на нашу долю придутся ничтожные, сравнительно с военными издержками, крохи. А между тем военные займы придется платить не без прижима со стороны бывших союзников. Ведь после крушения германского могущества мы уже более будем им не нужны. Мало того, возросшая, вследствие победы, политическая наша мощь побудит их ослабить нас хоть экономически. И вот неизбежно мы, попадем в такую финансовую и экономическую кабалу к нашим кредиторам, по сравнению с которой теперешняя зависимость от германского капитала покажется идеалом.

Как бы печально, однако, ни складывались экономические перспективы, открывающиеся нам как результат союза с Англией, следовательно, и войны с Германией, они все же отступают на второй план перед политическими последствиями этого, по существу своему противоестественного союза. Не следует упускать из виду, что Россия и Германия являются представительницами и консервативного начала в цивилизованном мире, противоположного началу демократическому, воплощаемому Англией и, в несравненно меньшей степени, Францией. Как это ни странно, Англия, до мозга костей монархическая и консервативная дома, всегда во внешних своих сношениях выступала в качестве покровительницы самых демагогических стремлений, неизменно потворствуя всем народным движениям, направленным к свержению монархий и законного строя. С этой точки зрения, борьба между Россией и Германией, независимо от ее исхода, глубоко нежелательна для обеих сторон, как несомненно сводящаяся к ослаблению мирового консервативного начала, единственным надежным оплотом которого являются названные две великие державы. Более того, нельзя не предвидеть, что, при исключительных условиях надвигающейся мировой войны, таковая, опять-таки независимо от ее исхода, представит смертельную опасность и для России, и для Германии. По глубокому убеждению, основанному на тщательном изучении всех современных противогосударственных течений, в побежденной стране неминуемо разразится социальная революция, которая, силой вещей, перекинется и в страну-победительницу. Слишком уж многочисленны те каналы, которыми за много лет мирного их сожительства незримо соединены обе страны, чтобы коренные социальные потрясения, разыгравшиеся в одной из них, не отразились бы и в другой. Что эти потрясения будут носить именно социальный, а не политический характер, - в том не может быть никаких сомнений, и это не только в отношении России, но и в отношении Германии. Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принцип бессознательного социализма. Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательну, как и социализм широких слоев населения, политическая революция в России невозможна, а всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое.

За нашей оппозицией нет никого, у нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом. Русский простолюдин, крестьянин и рабочий, одинаково не ищет политических прав, ему ненужных и непонятных. Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужой землей, рабочий о передаче ему всего капитала и прибыли фабриканта, а дальше этого их вожделения не идут. И стоит только широко кинуть эти лозунги, в население, стоит только правительственной власти безвозбранно допустить агитацию в этом направлении, Россия неизбежно будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905-1906 годов. Война с Германией создаст исключительно благоприятные условия для такой агитации. Как уже было отмечено, война эта чревата для нас огромными трудностями и не может оказаться триумфальным шествием в Берлин. Неизбежны и военные неудачи, - будем надеяться, частичные, - неизбежно окажутся и те или иные недочеты в нашем снабжении. При исключительной нервности нашего общества этим обстоятельствам будет придано преувеличенное значение, а при оппозиционности этого общества все будет поставлено в вину правительству. Хорошо, если это последнее не сдастся и стойко заявит, что во время войны никакая критика государственной власти недопустима, и решительно пресечет всякие оппозиционные выступления. При отсутствии у оппозиции серьезных корней в населении этим дело и кончится. Не пошел в свое время народ за составителями выборгского воззвания, не пойдет за ними и теперь. Но может случиться и худшее: правительство, власть пойдет на уступки, попробует войти в соглашение с оппозицией и этим ослабит себя к моменту выступления социалистических элементов. Хотя это и звучит парадоксом, но соглашение с оппозицией в России безусловно ослабит правительство. Дело в том, что наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет. Русская оппозиция сплошь интеллигентна, и в этом ее слабость, так как между интеллигенцией и народом у нас глубокая пропасть взаимного непонимания и недоверия. Необходим искусственный выборный закон, мало того, нужно еще и прямое воздействие правительственной власти, чтобы обеспечить избрание в Государственную думу даже наиболее горячих защитников прав народных. Откажи им правительство в поддержке, предоставь выборы их естественному течению, и законодательные учреждения не увидели бы в своих стенах своих ни одного интеллигента, помимо нескольких демагогов. Как бы ни распинались о народном доверии к ним члены наших законодательных учреждений, крестьянин скорей поверит безземельному, казенному чиновнику, чем помещику-октябристу, заседающему в Думе, рабочий с большим довери­ем отнесется к живущему на жалованье фабричному инспектору, чем к фабриканту-законодателю, хотя бы тот исповедовал все принципы кадетской партии. Бо­лее чем странно при таких условиях требовать от правительственной власти, чтобы она серьезно счита­лась с оппозицией, ради нее отказалась от роли бес­пристрастного регулятора социальных отношений и выступила перед широкими народными массами в ка­честве послушного органа классовых стремлений интеллигентско-имущего меньшинства населения. Тре­буя от правительственной власти ответственности пе­ред классовым представительством и повиновения ею же искусственно созданному парламенту (вспомним знаменитое изречение: «власть исполнительная, да подчинится власти законодательной»), наша оппози­ция, в сущности, требует от правительства психоло­гии дикаря, собственными руками мастерящего идо­ла, а затем с трепетом ему поклоняющегося.

Если война окончится победоносно, усмирение со­циалистического движения в России в конце концов не представит затруднений. Будут аграрные волнения на почве агитации за необходимость вознаграждения солдат дополнительной нарезкой земли, будут рабо­чие беспорядки при переходе от вероятно повышен­ных заработков военного времени к нормальным рас­ценкам, пока не докатится до нас волна германской социальной революции.

Но в случае неудачи, возможность которой при борь­бе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна. Как уже было указа­но, начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнет­ся яростная против него кампания, как результат ко­торой в стране начнутся революционные выступле­ния. Эти последние сразу же выдвинут социалисти­ческие лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, за сим и общий раздел всех ценнос­тей и имуществ. Побежденная армия, лишившаяся к тому же во время войны наиболее надежного кадрово­го своего состава, охваченная в большей ее части сти­хийно общим крестьянским стремлением к земле, ока­жется слишком деморализованной, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные уч­реждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению.

Как это ни странно может показаться на первый взгляд, при исключительной уравновешенности гер­манской натуры, но Германии, в случае поражения, предстоит пережить не меньшие социальные потрясе­ния. Слишком уж тяжело отразится на населении неудачная война, чтобы последствия ее не вызвали на поверхность глубоко скрытые сейчас разрушительные стремления. С разгромом Германии она лишится ми­ровых рынков и морской торговли, ибо вся цель войны - со стороны действительного ее зачинщика, Анг­лии, - это уничтожение германской конкуренции. С достижением этой цели германская промышленность будет подорвана в своем корне и лишится не только повышенного, но и всякого заработка, исстрадавшие­ся за время войны и, естественно, озлобленные рабо­чие массы явятся восприимчивой почвой противу аг­рарной, а затем антисоциальной пропаганды социа­листических партий. В свою очередь эти последние, учитывая оскорбленное патриотическое чувство и на­копившееся вследствие проигранной войны народное раздражение против обманувших надежды населения милитаризма и феодально-бюргерского строя, свернут с пути мирной эволюции и станут на чисто революци­онный путь.

Совокупность всего вышеизложенного не может не приводить к заключению, что сближение с Англией никаких благ не сулит и английская ориентация на­шей дипломатии, по самому существу, глубоко оши­бочна. С Англией нам не по пути, она должна быть предоставлена своей судьбе, и ссориться из-за нее с Германией нам не приходится. Тройственное согла­сие - комбинация искусственная, не имеющая под собой почвы общих интересов, и будущее принадле­жит не ей, а несравненно более жизненному тесному сближению - России, Германии, примиренной с пос­ледней - Франции и связанной с Россией строго ох­ранительным союзом Японии. Такая, лишенная вся­кой агрессивности, по отношению к прочим государ­ствам, политическая комбинация на долгие годы обес­печит мирное сожительство культурных наций, кото­рому угрожают не воинственные замыслы Германии, как силится доказать английская дипломатия, а лишь вполне естественное стремление Англии во что бы то ни стало удержать ускользающее от нее господство над морями.

В этом направлении, а не в бесплодных исканиях почвы противоречащего, по самому своему существу, нашим государственным видам и целям соглашения с Англией и должны быть сосредоточены все усилия нашей дипломатии. При этом само собой разумеется, что и Германия должна пойти навстречу нашим стрем­лениям и восстановить испытанные дружественные, союзные с ней отношения и выработать, по ближайше­му соглашению с нами, такие условия нашего с ней сожительства, которые не давали бы почвы для противогерманской агитации со стороны наших конститу­ционно-либеральных партий, по самой своей природе вынужденных придерживаться не консервативно-гер­манской, а либерально-английской ориентации.

/Родина. 1993. № 8/9. С. 10-13/

Альфред Дж. Рибер'

УСТОЙЧИВЫЕ ФАКТОРЫ РОССИЙСКОЙ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ:

ПОПЫТКА ИНТЕРПРЕТАЦИИ1

Обращение к теме преемственности в российской внешней политике равносильно вступлению на минное поле исто­рической мифологии. Идея «русской угрозы» все еще ле­жит в основе многих попыток осмыслить советские отношения с вне­шним миром [I]. Древняя, но достаточно потрепанная родословная этой идеи уходит корнями в историю (стоит лишь вспомнить подлож­ное «Завещание» Петра Первого) и несет на себе отпечаток еще более ранней традиции [2]. Существующие теории о неограниченной экс­пансии России придают легитимность идеологии холодной войны. Несмотря на то, что в среде научного сообщества вновь и вновь раз­даются критические голоса, данные теории оставили неизгладимый след в общественном сознании и публичном дискурсе. Влияние их вре­мя от времени проявляется даже в работах, претендующих на серьез­ное исследование корней советской внешней политики. Они вошли в культуру так глубоко, что приобрели масштабы исторических мифов.

Три мифа

Корни идеологии холодной войны на Западе переплелись с более старой антирусской традицией. Их разительный рост и развитие в современную эпоху были вызваны резкой реакцией на последнюю фазу имперской политики царского дома в конце XIX - начале XX веков. Целый ряд событий способствовал усилению российского соперниче­ства с другими державами, в частности, с Великобританией, Германи­ей, Японией и Соединенными Штатами, которые питали свои импер­ские амбиции в смежных регионах. В ряду таких событий - предконфликтная ситуация с Великобританией из-за размежевания русско-аф­ганской границы, российское вторжение в Корею и Маньчжурию после восстания боксеров, проникновение в Иран, приведшее к русско-бри­танскому договору о разделе сфер влияния в 1907 году; проникнове­ние во Внешнюю (Северную) Монголию и усиление панславистской пропаганды на Балканах. Природа российской экспансии стала пред­метом научного и полемического дискурса, который по способу аргу­ментации опирался на доминировавшие тогда парадигмы научной теории общества: социал-дарвинизм, марксизм и географический де­терминизм. Опираясь на существовавший ранее страх перед стремле­нием России к мировому господству и тесно переплетаясь с ним, эти три аналитических подхода породили три концепции, три мифа о рос­сийской экспансии. Первый из этих мифов - о тяге России к портам на теплых морях или о «стремлении к морю»; второй вырос из восприя­тия России как формы восточного или азиатского деспотизма, или, как вариант, - патриархального государства; третий же является по­пыткой возродить в новой форме русский мессианизм, квазирелиги­озную веру в избранность русского народа. Жизнестойкость каждого из этих мифов можно объяснить тем, что каждый из них опирается на стройную и интеллектуально привлекательную теоретическую базу; тем более, что все три мифа объединяет детерминистский подход, ко­торый был так по душе политической элите Европы и Америки в кон­це XIX века.

Идея стремления России к морю зародилась под влиянием работ знаменитых немецких географов и путешественников Александра фон Гумбольдта, Карла Риттера и Фридриха Ратцеля, предпринявших попытку поставить географию на более фундаментальную научную основу. Это трио мощных мыслителей, сочетая скрупулезные эмпи­рические наблюдения с компаративным подходом, пыталось создать Целостную физико-историческую систему. Все трое были одержимы идеей проверить на практике свои теоретические выводы на примере азиатских границ России. В частности, в работах Ратцеля проявилась его склонность пускаться в спекулятивные рассуждения, которые под­водили его опасно близко к некой форме географического детерми­низма. Его исследования по влиянию географических факторов - про­странства и границ - на историческое развитие влекли за собой отож­дествление роста государства с развитием живого организма. Втроем эти господа не только заложили фундамент современной географии. но и произвели на свет ее вспыльчивого потомка - геополитику. Их влияние на русскую и западную мысль, одинаково глубокое, различа­лось в одной частности. Русский эпигон считал внутреннюю эволю­цию государства и общества результатом влияния географического фактора - колонизации и захвата великой Евразийской равнины; за­падные интерпретаторы придерживались более радикальной точки зрения [З].

Англо-американская школа переработала идеи немецких мысли­телей о пространстве, границах и органическом росте государства в новые теории международных отношений. Ведущие представители этой школы, такие как Эллен Черчилль Семпл, Хэлфорд Маккиндер и Альфред Мэйхен, были основателями современной геополитики. Они писали на рубеже веков, в период последней фазы экспансии Российс­кой Империи в Средней Азии и на Дальнем Востоке. Они были убеж­дены, что являются свидетелями момента, когда Россия делает ставку на глобальную гегемонию. По их мнению, контроль над сердцем Ев­разии обеспечит Россию природными ресурсами и стратегическим положением, необходимым для начала борьбы за гегемонию. Их взгля­ды впоследствии унаследовали как государственные деятели, так и публицисты.

Эллен Семпл, ученица Ратцеля, сочетала принципы социал-дарви­низма и геодетерминизма, чтобы доказать исконную тягу России к Индийскому океану. Мэйхен и Маккиндер еще дальше развили гео­графическую дихотомию между доминирующими континентальны­ми державами Евразии, которые они чаще всего отождествляли с Рос­сией, и крупными морскими державами, такими как Великобритания и Соединенные Штаты. В их геополитических теориях сквозило мол­чаливое убеждение, что континентальные державы по сути своей яв­ляются деспотическими, а морские державы, основанные на коммер­ческой конкуренции, - по определению демократичны. Те же взгляды, немного переработанные, но достаточно узнаваемые, получили ши­рокое распространение в ходе послевоенных дебатов о советской внеш­ней политике (в особенности в работах таких высокопоставленных политических советников, как Исайя Бауман и Джордж Кеннан), и стали неотъемлемой частью политики сдерживания [4].

Второй миф, миф о восточном деспотизме, является порождением социальной доктрины Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Они рас­сматривали Россию как деспотическое государство, существовавшее со времен монгольского нашествия, которое уничтожило явные раз­личия между общественной и частной собственностью и обрекло крестьянское население на полуазиатские условия существования в раз­розненных и экономически застойных сельских общинах. Поэтому шансы добиться социальных перемен путем классовой борьбы были невелики. Абсолютная власть, сконцентрированная в руках одного правителя или деспота, позволяла ему стремиться к мировому господ­ству как к естественному продолжению своего внутриполитического господства. Маркс и Энгельс характеризовали русское правительство как азиатскую деспотию, как лидера европейской реакции, способного гарантировать свою власть внутри страны исключительно посредством организованной в международном масштабе контрреволюции [5].

Теория восточного деспотизма оставила глубокий след в мышле­нии и немецких социал-демократов, и русских большевиков. Во вре­мя июльского кризиса 1914 года консервативное немецкое правитель­ство и правое крыло социал-демократической партии сознательно играли на антирусских чувствах, которые, благодаря Марксу и Эн­гельсу, давно пустили корни в сознании немецкого рабочего класса, и пытались таким образом сломить сопротивление, оказываемое моби­лизации и голосованию за военные кредиты [б]. Марксистская теория азиатского деспотизма создала также колоссальные трудности для русских социал-демократов, пытавшихся приложить марксистскую теорию к полуазиатскому обществу.

Владимир Ленин и Лев Троцкий разрабатывали свою революци­онную стратегию с учетом «отсталого» или «полуазиатского» харак­тера русского общества, которое состояло из немногочисленного ра­бочего класса, «слабой и трусливой буржуазии» и неисчислимой кре­стьянской массы. Они доказывали, что буржуазно-демократическую революцию в России способен осуществить только рабочий класс, но что ее развитие в направлении радикальных демократических пере­мен невозможно в силу сопротивления со стороны консервативного крестьянства с его мелкобуржуазным сознанием. Однако победа рус­ской революции возвестит гибель наиболее авторитарного контрре­волюционного государства в Европе и вызовет долгожданную проле­тарскую революцию на Западе. После победы западный пролетариат, располагающий мощной индустриальной базой, придет на помощь сво­им русским товарищам и поможет сломить сопротивление крестьян­ства для дальнейшего рывка к решительному социалистическому пере­устройству общества. По их мнению, перманентный революционный процесс, толчок которому даст Россия, охватит затем всю планету.

Когда же практика не подтвердила теорию и русская революция не смогла выплеснуться за старые границы царской империи, перед советскими лидерами встала дилемма. Они не могли отказаться от идеи мировой революции, не утратив при этом своей политической леги-тимности. Они также не могли активно «подталкивать» мировую ре­волюцию: при той слабой материальной базе и социальной поддерж­ке, которыми располагали тогда большевики, они лишь поставили бы под угрозу свой и без того сомнительный контроль над государ­ственной властью. Попытки же наскоро состряпать приемлемое ре­шение путем «одомашнивания» советской внешней политики (то есть путем подчинения III Интернационала советским интересам) были встречены за рубежом с глубоким скептицизмом.

Придя к власти под знаменем марксистского интернационализма, большевики так и не смогли развеять созданный самим Марксом миф о том, что Россия стремится к мировому господству, даже сменив об­раз «жандарма Европы» на образ «лидера мировой революции». Для остального мира политика большевиков - отчасти по вине их собствен­ной революционной стратегии - воспринималась скорее как логичес­кое развитие имперской внешней политики, чем как разрыв с ней.

Миф о патриархальном государстве был логическим завершением мифа о восточном деспотизме. Их объединяла одна логика: слабораз­витая частная собственность требовала концентрации политической власти, что, в свою очередь, порождало потребность в безостановоч­ной экспансии. В создание этого мифа внес свой вклад и Макс Вебер. ясно показав, каким образом русская бюрократия превратилась во всемогущий аппарат государственной власти. Развивая эту идею, аме­риканские ученые, как, например, Ричард Пайпс, связали воедино патриархальный тип российского государства и внешнеполитические цели мирового господства [7].

Третий миф - о русском мессианизме - связывает византийское на­следие цезарепапизма. то есть совмещения светской и церковной вла­сти в руках царя, с идеей Третьего Рима и позднее с панславизмом. Впервые интерпретация Русской Православной церкви как цезарепа-пистской была предложена немецкими и английскими учеными в конце XIX века. Затем, перед первой мировой войной, чешский философ и государственный деятель Томаш Масарик в своей необыкновенно влиятельной работе объединил идею цезарепапизма с мифом о Тре­тьем Риме. На той же закваске сформировалась и мысль Николая Бер­дяева, который поставил знак равенства между некоторыми аспекта­ми русского религиозного сознания - идеей Третьего Рима - и Треть­им Интернационалом [8].

Панславизм был другим пугалом, которое часто пускали в ход Маркс и Энгельс; благодаря их пламенным обличениям панславизма миф о стремлении России к мировому господству стал неотъемлемой частью сознания немецких социал-демократов. Эту идею подхватили и ученые-эмигранты, занимавшиеся изучением России, такие как Ганс Кон, который, подобно своему соотечественнику Масарику, проти­вопоставлял «гуманистическое славянофильство» западных славян (чехов) всемирно-политическим целям русских панславистов. Арнольд Тойнби развивал тему связи между цезарепапизмом и тоталитариз­мом после второй мировой войны, однако он старался не подчерки­вать чрезмерно взаимосвязь тоталитаризма в Советской России с ее стремлением к мировому господству. Этот, более радикальный вы­вод, сделали в своих работах эмигранты из Центральной Европы -Карл Дж. Фридрих, Ханна Арендт, Збигнев Бжезинский, приравни­вавшие тоталитарную власть Советского государства внутри страны к намерению распространить такую власть на весь остальной мир [9].

Одной из самых притягательных сторон всех трех теорий является то, что они пытаются предложить свои объяснения тому явлению, которого никто не смог бы отрицать: постоянству некоторых черт русской и советской истории. Как могли бы согласиться многие исто­рики, наиболее значительными примерами такого исторического по­стоянства являются:

1. Продолжительный процесс колонизации и завоеваний, в резуль­тате которых территория маленького Московского княжества XV века расширилась до одной шестой части земной суши в XIX веке.

2. Удивительная жизнестойкость России как великой державы, про­существовавшей со времен Петра Великого до сегодняшнего дня в то время, как другие современные ей империи теряли свои владения и выбывали из рядов сильных мира сего.

3. Концентрация политической власти, а значит и инструмента ве­дения внешней политики, в руках небольшого числа людей, часто даже одного мужчины или одной женщины, будь то Петр, Екатерина или Иосиф Сталин, что закономерно ведет к выводу об отсутствии инсти­тутов, способных ограничить экспансию этой власти во внутриполи­тическом или в международном масштабе. Однако когда историчес­ки конкретные мотивы правителей стали предметом скрупулезного изучения, не было найдено ни одного серьезного доказательства, го­ворящего об их стремлении к мировому господству.

Эти три теории мировой экспансии - односторонние, детерминис­тские, предельно упрощающие реальность - равно антиисторичны. Все они построены на том, что одно-единственное событие - монгольское Нашествие или принятие православно-византийской версии христианства, или даже само появление славян на великой Евразийской рав­нине - задавало определенный порядок вещей, на который не в силах было сколько-нибудь заметно повлиять ни одно из последующих со­бытий. Однако ни одна из этих теорий не предложила удовлетвори­тельного объяснения, почему именно эти судьбоносные события вы­деляются в ряду всех прочих как качественно особые, то есть необра­тимые и не подверженные воздействию времени на протяжении не­скольких веков. Таким образом, поиск объяснения исторической пре­емственности в российской внешней политике по-прежнему остается открытым вопросом; и если мы отвергаем поиск изначальных гео­графических, культурных или политических первопричин, то какое иное объяснение может быть предложено?

Устойчивые факторы

Альтернативный подход состоит в том, чтобы выявить те специ­фические именно для России устойчивые факторы, которые на протя­жении длительного времени определяли спектр возможностей и сетку ограничений во взаимоотношениях правящей элиты и народных масс России с другими государствами и народами. Прилагательное «устой­чивый», в отличие от «постоянный», предполагает, что эти факторы не являются ни безличными, ни неизменными. В качестве основопо­лагающих для понимания истоков и эволюции российской и советс­кой внешней политики представляется возможным выделить четыре таких фактора:

1. Относительная экономическая отсталость по сравнению с За­падной Европой и позднее с Соединенными Штатами Америки и Японией.

2. Уязвимые границы на всем протяжении державы.

3. Поликультурное общество и государство, состоящее из этно-территориальных блоков.

4. Маргинальный характер культуры. В отличие от трех перечисленных выше мифов, эти устойчивые факторы - каждый в отдельности или в совокупности с другими - не подразумевают предрешенного развития ситуации, они не исключа­ют возможности выбора. Они также не предполагают наличия какой-либо четкой системы ценностей или институтов, которая в определен­ный исторический момент под давлением внешних причин прекраща­ет свое существование. Общим для всех этих факторов является конк­ретный аспект, который удачнее всего можно обозначить как геокуль­турный, поскольку эти факторы относятся к тем областям человечес­кой деятельности - взаимодействию с окружающей средой, сфере взаимоотношений и ценностей, которые медленно изменяются с течени­ем времени и не так легко поддаются воздействию политической вла­сти какой бы всемогущей она себя не считала.

Экономическая отсталость. На протяжении всей своей долгой ис­тории Россия - Московская, имперская или советская - часто, хотя и не всегда оказывалась позади других ведущих держав по определен­ным демографическим, экономическим и технологическим показате­лям, которые в международной практике принято считать мерилом могущества, положения и влиятельности. С XVII века (мы не распо­лагаем более ранними статистическими данными) обширная терри­тория страны была малонаселенной. Такой важный показатель ак­тивности городской жизни и торговых взаимоотношений, как плот­ность населения, в России даже в XX веке был намного ниже, чем в других державах, а за пределами европейской части России это отста­вание сохраняется и по сегодняшний день. Во времена Петра I, о ко­торых мы можем судить по статистическим данным, а не по догадкам ученых, на европейской части России проживало около 13 миллионов населения, что составляло в среднем 3,7 человека на квадратный ки­лометр. Почти два столетия спустя, в 1897 году, когда была проведе­на первая перепись населения современного образца, плотность насе­ления увеличилась до 17 человек на квадратный километр. Соответ­ствующие данные по Западной и Центральной Европе резко отлича­лись от российских. Еще в XIV веке Франция достигла показателя 40 человек на квадратный километр. В 1740 году плотность населения Пруссии была выше, чем соответствующий показатель по европейс­кой части России в 1897 году. К концу XIX века плотность населения Франции и Австро-Венгрии превышала плотность населения европей­ской России в четыре раза; Германия опережала Россию по этому показателю более, чем в пять раз, а Великобритания - более, чем в семь раз [10]. С самого раннего периода существования Московского государства дальние расстояния и относительно редкое население со­здавали большие трудности для транспортного сообщения и крайне усложняли задачу защиты границ [II].

Вплоть до 40-х годов XX века подавляющая часть населения России была сельской, однако продовольственное обеспечение было не­достаточным для того, чтобы накормить население или создать резервные фонды. Урожайность в России конца XIX века была самой низкой в Европе, ниже, чем даже в Сербии, а сбор зерновых с одного акра земли вполовину уступал Франции, Германии и Австрии [12]. На протяжении советского периода показатели урожайности колебались, но к окончанию эпохи хрущевских реформ (конец 1950-х - нача­ло 1960-х годов) валовой сбор советской пшеницы составлял чуть бо­лее 50 % валового сбора пшеницы в США и был равен валовому сбо­ру в США в конце 1930-х годов, не самых лучших лет для американс­кого сельского хозяйства.

С первых дней существования централизованного Московского государства зоны, богатые природными ресурсами, как правило, рас­полагались на периферии сферы влияния государства, в наименее на­селенных районах. Это и побуждало выйти за пределы своего относи­тельно небогатого природными дарами региона и в погоне за эконо­мической выгодой продвигаться на соседние территории: на восток вдоль Волги (в Казанское ханство) и на юг в украинское «Дикое поле» -ради плодородной земли; за «Камень» (Урал), а затем к Тихому океа­ну и Аляске - ради пушнины; на юго-запад вдоль Волги к Каспийско­му морю - ради соли и рыбы; на Алтай - ради драгоценных металлов; к югу, вдоль Дона - ради добычи угля и железной руды. Все эти пере­мещения привели к образованию целой серии пересекающихся «фрон-тиров». За переселением людей в другие районы не стояло никакой руководящей идеи, да и государство не всегда оказывало им органи­зованную поддержку. Государству не принадлежала монополия на захват новых земель. На протяжении всей истории русской экспансии в поисках богатств, земель и новых ресурсов стихийная колонизация и систематическая государственная политика подменяли друг друга, сочетались, а иногда и соперничали [13].

Однако, как демонстрирует опыт Испании XVI века, одного обла­дания новыми ресурсами недостаточно. Необходимо также органи­зовать переработку сырья и торговлю им. И Россия, подобно Испа­нии (даже если по каким-то другим причинам) оказалась неспособ­ной справиться с этой задачей. Слаборазвитые города, изолирован­ное положение в мировой торговле и относительная технологическая отсталость - вот те трудности, с которыми пришлось столкнуться Рос­сии при попытке наверстать экономическое отставание. Большинство российских правителей, начиная с Ивана Грозного и до конца царс­кого режима (если не до более позднего времени), осознавали, сколь серьезны будут последствия, если преодолеть технологический разрыв так и не удастся. (Технологию здесь следует понимать не только как технические новшества, но и как систему организации производства). Главное назначение решительной внешней политики, направленной на то, чтобы «догнать» более развитые страны, состояло в стремле­нии получить от них - через торговлю или путем непосредственной передачи технологий - отвечающее современным требованиям техническое оборудование и организационные навыки. Основными сопут­ствующими задачами внутренней политики были развитие и поддер­жка институциональных и социальных структур, необходимых для внедрения этих новшеств, чтобы в конечном счете сделать инновации самогенерирующими и самообновляющимися. Насколько успешны были попытки государства в обеих сферах, можно судить по тому факту, что Россия смогла приобрести статус великой державы и со­хранить его с конца XVIII века до сегодняшнего времени. О неудачах же можно судить по тому обстоятельству, что в конце XX века руко­водство страны все еще решает проблему экономической отсталости, пусть даже в ином ее проявлении.

С XVI по XX столетия основная проблема, с которой правителям России приходилось иметь дело в борьбе за преодоление отсталости, состояла в особом геокультурном положении страны. Доступ к глав­нейшим артериям мировой торговли для России оставался до совсем недавнего прошлого ненадежным и непостоянным. До петровского прорыва к Балтийскому морю русское торговое дело страдало от в высшей степени неблагоприятного географического расположения государства. Согласно удачному образу, предложенному Фернаном Броделем, «русский перешеек» Европы был равно удален от двух цен­тров мировой торговли, расцветших на заре нового времени: Среди­земноморья, которое Бродель называет «источником процветания», и Атлантики [14]. На протяжении всего московского и имперского периодов правители России стремились создать «внутренний кори­дор» из рек, протекающих на севере и на юге страны, укрепить свои позиции на берегах двух внутренних морей, связанных водными пу­тями с центром страны, а также получить доступ от внутренних мо­рей к внешним океанам и обеспечить защиту балтийского и черно­морского побережья от нападений с моря. Но два узких водных про­странства - Датские проливы и контролируемые Турцией проливы Босфор и Дарданеллы, которые могли бы завершить эту систему, -Постоянно ускользали из-под контроля России.

Даже после того как внутренние водные пути оказались под влас­тью России, их полноценное использование было ограничено значи­тельными расстояниями, сезонным замерзанием воды, нерегулярной Навигацией и нежеланием консервативного купечества пускаться в Рискованные предприятия, связанные с долгими и изнурительными Путешествиями. Мечте Ивана IV о торговом посредничестве между Северной Европой и Восточной Индией путем захвата волжского бассейна никогда не суждено было осуществиться. На водный путь из Москвы до Астрахани уходило сорок дней, а чтобы добраться из Астрахани до Ормузского пролива, требовалось еще два с половиной месяца - через Каспийское море, затем сушей через Персию. Для срав­нения: единственной альтернативой был водный путь из Западной Европы в Индию вокруг южной оконечности Африки, мыса Доброй Надежды. Кроме того, налеты кочевников и разбойничьих судов на российских реках и соперничество между Османской империей и Ира­ном за побережье Каспия нередко мешали торговле, а путь из России в Индию делали небезопасным предприятием. В целях самозащиты и снижения риска купцы формировали огромные, медлительные и до­рогостоящие торговые флотилии, насчитывавшие до пятисот кораб­лей. Торговые отношения с Ираном были нормализованы только век спустя после завоевания Россией Астрахани. Тем не менее, Петр I счел необходимым послать военную экспедицию против Ирана с целью укрепить свои позиции на южных берегах Каспийского моря, что дол­жно было раз и навсегда сделать дорогу в Индию безопасной. Его преемники решили, что русские владения на южном берегу Каспия слишком далеки, и оставили их. Так близко и так далеко: России так никогда и не удалось использовать географическую близость к «ска­зочным сокровищам Востока» с выгодой для себя [15].

Завоевание Петром балтийского побережья на другом конце «внут­реннего коридора» не разрешило проблемы торговли с Западом. Путь из внутренних губерний, поставляющих основные товары российско­го экспорта, к портам Санкт-Петербурга, Риги и Ревеля был длинным и изматывающим. Перевозимые навалом товары, такие как зерно, железную руду, древесину и корабельные припасы, дешевле всего было доставлять по воде. Однако внутренний речной коридор был «открыт» не на всем протяжении. Например, плавание по Онежскому озеру было рискованным из-за противных ветров и течений, таких же опасных. как и в открытом море. Следовательно, нужно было строить каналы. С присущей ему энергией Петр начал строительство трех больших водных систем, которые должны были соединить Москву и внутрен­ние губернии с Петербургом: Вышневолоцкой, Мариинской и Тих­винской. Выполнение его строительных планов потребовало ста лет.

В то же время для улучшения сухопутных перевозок предпринима­лось слишком мало усилий. Строительство первой шоссейной дороги между Москвой и Петербургом началось в 1817 году, а завершилось в 1834 году. Слаборазвитый внутренний рынок, что объяснялось зас­тойной крепостной экономикой, неблагоприятными природными ус­ловиями в центральной России, где местность пересекалась болота­ми, лощинами и мелкими речками, а также недостатком дорожно-стро-ительных материалов, усугублял ужасающе низкий уровень развития российской дорожной системы. К 1870 году в европейской части России было построено всего лишь 10 000 км шоссейных дорог; для сравнения, во Франции того времени их протяженность составляла 261 000 км [16].

Строительство железных дорог улучшило положение России по отношению к мировым рынкам, однако не помогло преодолеть отно­сительную отсталость страны на международной арене. Изначально высокая стоимость строительства, недостаточный инвестиционный капитал и огромная протяженность дорог, нуждающихся в оснаще­нии, задерживали создание железнодорожной сети в масштабах стра­ны и серьезно снижали конкурентоспособность России в мировой тор­говле. В 1890 году, спустя полвека после начала строительства желез­ных дорог, по их протяженности в милях Россия стояла на пятом мес­те после США, Германии, Франции и Великобритании; Индия и Ка­нада быстро догоняли ее, а в Латинской Америке протяженность же­лезных дорог уже вдвое превысила достигнутый Россией уровень [17].

Слаборазвитая российская коммерческая инфраструктура, в свою очередь, затрудняла развитие внешней торговли как стимула эконо­мического развития. В силу того, что национальная валюта России, а позже Советского Союза была неконвертируемой, страна получала меньше чистого дохода с фиксированного объема продаж, чем другие страны. Рубль служил международной единицей обмена лишь крат­кое время - с 1890-х до 1917 года. Только в период правления С.Ю.Вит­те российское правительство создало широкую сеть иностранных кон­сульств; то была политическая линия, продолженная Советской влас­тью. Тем не менее, при царском режиме слабое развитие торговли и ксенофобия бюрократии привели к тому, что большая часть внешней торговли оставалась в руках иностранцев. Установленная советским правительством государственная монополия внешней торговли лишь незначительно поправила положение. От конвертируемости рубля пришлось отказаться, а система международных цен создала новые проблемы. Развитие внешней торговли при советском правительстве, впрочем как и при предыдущих правителях, в значительной степени зависело от иностранных кредитов, на вероятность получения кото­рых влияло любое изменение политического климата [18].

Надежды на получение зарубежных технологий и экономической помощи как дополнения внешней торговли или альтернативы ей по­стоянно ставили перед российским правительством сложную дилем­му. С одной стороны, иностранная помощь будила тревожные пред­чувствия зависимости России от других держав и (что не менее важно во внешней политике) она заставляла усомниться в фундаментальных Ценностях русской культуры при сопоставлении их с культурой экономически более развитых стран. Ответная реакция российских или советских лидеров не всегда была однотипной, но они нередко давали отпор попыткам зарубежных держав увязать решение вопросов тор­говли и поставки технологий с теми или иными политическими ус­тупками. В середине XVIII века Англия пыталась использовать свою фактически монопольную позицию в российской торговле и предос­тавление российскому правительству крупных займов на содержание армии как средство для управления русской внешней политикой [19]. Это была одна из первых попыток зарубежной державы использовать экономическую отсталость России в своих целях. Во второй половине XIX века настала очередь Франции. Несколько русских правителей, начиная с Александра II, стремились избегать политических соглаше­ний с Францией в обмен на необходимый для строительства желез­ных дорог капитал и технический опыт. В большинстве случаев им это удавалось, но лишь до рубежа веков, когда, чтобы обеспечить себе жизненно необходимые ссуды на экономическое развитие, им при­шлось пойти навстречу требованиям Франции и построить стратеги­чески важные пути в направлении восточных границ Германии [20].

С другой стороны, вторжение иностранных специалистов в сферу русской культуры вызывало резко негативную реакцию защитников национальных традиций. Физическое присутствие иностранцев было необходимо потому, что заимствованные технологии после внедре­ния в производство зачастую не становились самоокупаемыми и эф­фективными. Найм иностранных специалистов был одновременно и самым простым, и довольно недорогим способом приобрести техни­ческие и научные знания. Но для многих русских сам факт заимство­ваний с Запада воспринимался как подрыв главных культурных цен­ностей. Появление иностранцев на престижных должностях вызыва­ло серьезное недовольство среди тех групп населения, которым было что терять. В царской России это были церковные иерархи и купече­ство; в Советской России - партия и «красные спецы». Со времен Мос­ковского царства и вплоть до сталинской эпохи использование инос­транных специалистов, книг и идей нередко оказывалось под угрозой из-за погромов в сфере культуры. Так, сразу же после наполеоновс­ких войн была развернута мощная антизападная кампания, которая привела к радикальной чистке рядов западных специалистов и их рус­ских последователей в университетах, школах и государственных уч­реждениях [21]. Век спустя, в эпоху Сталина, в ходе двух политичес­ких судебных процессов над техническими специалистами («шахтин-ского дела» и «дела Промпартии») обвинения в промышленном вре­дительстве были предъявлены группе немецких технических работни­ков и большому числу советских инженеров, получивших образова­ние на Западе и поддерживавших контакты с зарубежными коллега­ми. Одним из существенных аспектов обвинения было то, что советс­кие инженеры перенимали американские методы рационализации про­изводства и лелеяли технократические надежды [22].

Попытки советского государства преодолеть технологический раз­рыв в постсталинский период путем восстановления международных связей, через торговлю и передачу технологий, по сей день не увенча­лись успехом. В отличие от технологий 1930-х годов, технологии 1980-х уже не могут быть переданы путем обычного приобретения индуст­риального артефакта, будь то механический инструмент или сложная деталь оборудования. Сложность современных технологий настоль­ко велика, что конечный продукт более не может сам по себе раскрыть секретов производственного процесса, результатом которого он яв­ляется [23]. Для государства и технической интеллигенции становится все труднее и труднее поддерживать современную систему вооруже­ний в условиях экономического кризиса и периода реформирования. Узловой проблемой является уже не внедрение технических новшеств, а, как и во второй половине XIX века, преимущественно проблема производства. Уже в 1960-х годах советские экономисты-реформато­ры пришли к осознанию того, что весь парк оборудования в сфере государственной экономики нуждается в основательной реконструк­ции. В Советском Союзе любили говорить о научно-технической ре­волюции, но было мало свидетельств того, что она воплощается в жизнь. Рассчитывать на то, что обновление технологий произойдет быстро, не приходилось [24]. В то же время фундаментальные эконо­мические перемены требовали соответствующих крупномасштабных перемен в обществе, и современная бурная внутриполитическая борь­ба началась именно вокруг вопроса о том, как их проводить.

В данном контексте запутанная связь между «перестройкой» во внутренней политике и «новым политическим мышлением» в полити­ке внешней не так уж нова, а скорее традиционна для России, и все то, что мы сейчас наблюдаем, является, может быть, лишь несколько дра­матичным и внезапным проявлением этой связи. Когда в годы пере­стройки было принято решение стимулировать крупный приток в стра­ну западного капитала, технологий и организационных принципов, Необходимо было столь же кардинально изменить советскую внешнюю Политику, вплоть до вывода войск из Афганистана и фактического отказа от Восточной Европы как защитного буфера.

Уязвимые границы. Второй устойчивый фактор - уязвимые или «по­ристые» границы по всему периметру державы - создавал серьезные проблемы и для внутренней стабильности государства, и для внешней безопасности. Хотя первоначальные владения Московского княжества претерпели колоссальное расширение (прерываемое иногда судорож­ными сжатиями), контроль центра над периферией все же оставался ненадежным. В первые века существования державы своеобразие про­цессов завоевания и колонизации часто приводило к неопределеннос­ти границ. С одной стороны, границы были уязвимы для внешних вторжений. С другой стороны, это обстоятельство облегчало беглым крепостным и прочим смутьянам задачу бегства за рубеж. По мере продвижения от центра к периферии государственная власть ослабе­вала. Первой и важнейшей из стоявших перед ней проблем были даль­ние расстояния и трудности передвижения по бездорожью, будь то северная тайга, густые леса на западе или южные степи. Вторая про­блема состояла в том, что из-за низкой плотности населения в пригра­ничных районах там было трудно организовать оборону границ и сформировать административные и экономические центры. Третья проблема - в том, что характер хозяйственной деятельности покорен­ных народов Сибири и степей, большей частью кочевников или полу­кочевников, затруднял установление четких пограничных линий. И, наконец, этническое разнообразие земель, лежащих за пределами ре­гионов первоначального расселения великороссов, сталкивало го­сударство с угрозой нестабильности в приграничных регионах - зо­нах «фронтира».

Концепция «зон фронтира», впервые разработанная Оуэном Лат-тимором на материале Внутренней Азии, с определенными оговорка­ми может быть применена и ко всей периферии российского, а позже и советского государства (табл. 1). Фронтиры создавались в резуль­тате приливов и отливов цивилизаций на великой Евразийской рав­нине. После завоевания Россией Казани, Астрахани и огромных про­странств сибирской тайги российские рубежи невозможно было чет­ко обозначить на карте [25]. С ходом времени они неоднократно из­менялись. Более того, в чем и состояла их уникальность, они не слу­жили разграничительными рубежами между различными этнически­ми группами. В отличие от границ между большинством европейских и восточно-азиатских государств, приграничные зоны на периферии Российского государства были населены народами, этнически отли­чающимися от политически доминирующей национальности: от рус­ских с одной стороны границы, и от китайцев, иранцев, турок или немцев - с другой. Таким образом. Российское государство опоясывали бесчисленные фронтиры. По мере приближения к отдаленным ок­раинам империи русское население заметно сокращалось, часто в ре­зультате смешения с другими этническими группами, что в результа­те создавало этнический фронтир. Кроме того, через районы расселе­ния нерусских народов на периферии империи (монголов, уйгур, тад­жиков, азербайджанцев, армян, молдаван, украинцев, белорусов и финнов) проходил еще один, на этот раз политический фронтир. Боль­шую часть нового времени эти народы не имели своей государствен­ности, были разделены и находились под властью нескольких держав. И наконец, ситуация дублировалась по ту сторону границы. Еще один этнический фронтир начинался там, где народы пограничья смеши­вались с этническим большинством соседнего государства, например, с китайцами, персами, турками-османами, поляками (впоследствии немцами) и шведами. Такие многоярусные фронтиры создавали нео­граниченные возможности для миграций, побегов, смены государ­ственного подданства и локальных военных конфликтов [26].

Таблица 1 Этнические зоны фронтира Европейская модель

смешанные

французы

французы и немцы

немцы

Евразийская модель

смешанные

смешанные

русские

русские и монголы

монголы

китайцы и монголы

китайцы

русские и уйгуры

уйгуры

китайцы и уйгуры

китайцы

русские и азербайджанцы

азербайджанцы

турки и азербайджанцы

турки

русские и украинцы

украинцы

поляки и украинцы

поляки

русские и финны

финны

шведы и финны

____ шведы

и т.д.

и т.д.

Даже до образования Московского централизованного государ­ства в конце XV - начале XVI веков у русских княжеств не было твер­дых демаркационных линий ни в физической, ни в политической гео­графии. Несмотря на все завоевания последующих пятисот лет, ко­ренного изменения ситуации не произошло. В течение XVI-XVII веков «пористая» южная граница была особенно уязвима как для вра­жеских набегов, так и для оттока населения из центра страны. Осо­бенности социально-экономического уклада жизни крымских татар -отчасти оседлых земледельцев, отчасти воинственных кочевников -создавали постоянную угрозу безопасности пограничных городов и крепостей [27]. В географическом плане длинные степные полосы («шляхи»), врезавшиеся в лесные массивы, создавали естественные тропы для татарских набегов на московские земли. Столетие спустя после разграбления Москвы в 1571 году, татары все еще представляли страшную угрозу для Слободской Украины. Несмотря на то, что го­сударство с возрастающим рвением строило оборонительные линии («черты») и крепости, что должно было побудить или даже заставить людей заселять новые земли, современные ученые в большинстве сво­ем считают, что «раздвинуть пределы» России в равной степени по­могли процессы бегства, переселения и вооруженных вылазок за ру­бежи российских владений. Иными словами, и без того неопределен­ные официальные границы, разделявшие русских и татар, постоянно нарушались с обеих сторон. Переселенцы и искатели приключений с севера могли принадлежать к самым разным социальным группам: это были крестьяне, монашествующие, казаки, представители финно-угорских народностей (марийцы, мордва), наконец, ватаги охотни­ков и рыбаков, уходившие по суше, вниз по Волге и дальше за «Ка­мень», в Сибирь [28].

Государственные власти питали двойственное отношение к этой стихийной, «ползучей» экспансии. С одной стороны, они опасались как оттока рабочей силы, недостаток которой в центральных сельс­кохозяйственных районах ощущался уже в XVI веке, так и ухода на­логоплательщиков, что было жизненно важно для обеспечения хотя бы минимальных хозяйственных излишков в экономически отсталой стране. С другой стороны, присутствие русского населения за офици­альными границами государства предоставляло властям хорошие эко­номические причины и политический повод, чтобы последовать за переселенцами. В случае русского империализма флаг не следовал за купцом, а преследовал беглых. Уязвимые границы на западе и юго-западе давали крестьянам и тяглым людям возможность бегства от непосильного бремени государственных повинностей. Вопрос о бег­лых стоял на повестке дня с середины XVI века и вплоть до оконча­тельного установления крепостного права в 1649 году. Беглецы не обязательно были крестьянами, ушедшими от жестокой экономичес­кой эксплуатации со стороны землевладельцев; это могли быть также дезертиры и перебежчики из числа служилых людей или религиозные диссиденты, бежавшие, чтобы избежать кары или уйти от своих обя­зательств перед государством. На Дону и в Запорожье беглецы сфор­мировали хорошо организованные, самоуправляющиеся военизиро­ванные сообщества, которым не хватило совсем немногого, чтобы их признали самостоятельными государствами. Возникнув однажды, ка­зачество стало надежной гаванью для последующих волн беглецов. Донские казаки даже имели право предоставления убежища беглым. Российские правители от Петра I до Екатерины II пытались пресечь бегство путем оказания давления на гетманов, однако эта тактика оп­равдала себя лишь отчасти [29]. Спустя много лет после того как погра­ничные земли перешли под непосредственное управление централизо­ванного государства, историческая память о былых «вольностях» жи­вет и сегодня, запечатленная в фольклоре и народном сознании.

Неоднозначное отношение государства к внутренней миграции в направлении отдаленных окраин сохранялось и в более поздний пе­риод существования империи. Лишь в 1880-е годы государство зако­нодательно разрешило переселение крестьян в Сибирь. Миграция зна­чительного числа населения в Приморье развернулась только в пос­ледние годы перед революцией. К тому времени опасение утратить контроль над крестьянством уступило место страху перед японской экспансией в Северной Азии и осознанию необходимости укреплять славянское влияние в малонаселенной зоне фронтира [30].

Когда центральная власть ослабевала или терпела крушение, как после революции 1917 года или в начале второй мировой войны, ис­торическая память о былой автономии и свободе воскресала у населе­ния фронтиров с удивительной силой. Их лояльность по отношению к российскому государству разлеталась в прах, несмотря на долгие века подчинения центральной власти и отсутствия собственной госу­дарственности. Ответом государства на такие кризисы в зонах фрон­тира становилось обращение к политике депортации «неблагонадеж­ных элементов». Страдали не только реальные, но и надуманные вра­ги. Сразу после начала первой мировой войны правительство прика­зало депортировать евреев (которые якобы представляли собой угро­зу российской безопасности) с западных приграничных земель [31]. Когда советские войска после заключения пакта Молотова-Риббентропа оккупировали Восточную Польшу, они организовали депорта­цию полумиллиона человек, в большинстве своем поляков, во внут­ренние области СССР. Советская оккупация Бессарабии сопровож­далась депортацией около трехсот тысяч социально нежелательных элементов. Позднее, столкнувшись с некоторыми, довольно противо­речивыми, свидетельствами нелояльности со стороны нерусского населения западных и южных окраин Советского Союза, Сталин депор­тировал сотни тысяч крымских татар и народов Северного Кавказа (чеченцев, ингушей и других) [32].

В течение десятилетия между 1938 и 1948 годами как нацисты, так и советское правительство предпринимали попытки очистить зоны фронтира, разделяющие немцев и русских, от населения, которое они считали потенциально враждебным (а нацисты - расово нежелатель­ным). Сталин намеревался перечеркнуть итоги тысячелетней немец­кой миграции, колонизации и завоеваний путем выселения из этих районов как можно большего числа немцев. С одобрения большин­ства славянских народов и при безразличном молчании венгров и ру­мын советские войска изгнали более тринадцати миллионов человек с земель, издавна населенных немцами, включая Силезию и Восточ­ную Пруссию [33].

Если взглянуть на историю российской экспансии с точки зрения приграничных зон (фронтиров), она предстанет несравненно более сложной, чем история одностороннего внешнего натиска. Она развер­нется до масштабов бесконечной упорной борьбы за наследие рух­нувших степных и восточно-европейских империй. Эта борьба вов­лекала Россию не только в войны против держав-соперниц по ту сто­рону фронтиров, но и в войны против народов, населявших сами зоны фронтира. Поэтому российское продвижение на Кавказ, в Среднюю Азию, Сибирь и на Дальний Восток, в Приморье включало не просто кампании по подчинению племен, княжеств или ханств фронтира, но и конфликты с другими могущественными державами, преследовав­шими в тех же регионах свои имперские интересы. Русские выиграли большинство из этих войн, однако они не завладели всеми фронтира-ми, отделявшими их от китайских, персидских или османских сопер­ников. К 1904 году, когда экспансия Российской Империи достигла своего пика, вдоль ее южных границ тянулась широкая полоса много­национальных территорий, оставшихся вне российского контроля: провинция Синьцзян, иранский Азербайджан, Афганистан, турецкая Армения, которые по характеру культуры и этническому составу ко­пировали среднеазиатские и закавказские владения России. С 1920 до 1945 гг. схожий этнический фронтир, оставшийся вне советского кон­троля, существовал вдоль западных границ СССР, включая латышей, эстонцев, литовцев, а также белорусов и украинцев, проживавших на территории Польши. Чехословакии и Румынии.

Существование зон фронтиров затрудняло задачу обороны стра­ны, создавало проблемы внутренней безопасности, провоцировало недовольных к бегству и вредило как экономической, так и политической интеграции. Как заметил Латтимор, народы фронтиров демон­стрировали «феномен двойственной лояльности и склонность вставать на сторону победителя» [34]. В ходе российских завоевательных войн всегда существовала опасность, что приграничные народы после пер­вого же успешного удара противника перейдут на его сторону. Так было с запорожскими казаками при Мазепе, с поляками в ходе наполеоновс­ких войн и с западными украинцами во время второй мировой войны. Начало внешних войн служило сигналом к разжиганию внутренних.

Историю последних ста лет можно рассматривать как новую фазу в борьбе за фронтиры. Возрастание промышленной и имперской мощи Германии и Японии привело к трем основным конфликтам с Россией в XX веке: войнам 1904-1905 гг., 1914-1917 и 1941-1945 гг., и каждый раз поводом к войне становился кризис в той или иной зоне фронти­ра, разделявшей три державы: на Балканах, в Маньчжурии, в Восточ­ной Европе. Военные планы Германии в ходе первой мировой войны показывают, что немецкая правящая элита намеревалась отторгнуть от России ее западные приграничные земли и вернуть ее границы к допетровскому состоянию. Соответственно целями Японии после по­беды 1905 года, как свидетельствуют ее военные планы в ходе интер­венции в Сибирь 1918-1920 гг. и авантюры Квантунской армии в 1930-х годах, было ликвидировать влияние России на северокитайском фронтире - в Маньчжурии, Монголии и Синьцзяне, а также отторгнуть от России Приморский край, если не всю Восточную Сибирь. Планы Гитлера в отношении западных регионов Советского Союза были еще более амбициозными и безжалостными, направленными ни больше ни меньше как на изгнание русских, порабощение местных народов и колонизацию этих земель немцами [35].

По тем же причинам внешняя политика российского и советского правительств была направлена на ослабление или уничтожение влия­ния Германии и Японии на пограничных территориях. Когда обстоя­тельства требовали быть осторожными, правительства выражали го­товность разделить сферы влияния или контролировать спорные тер­ритории совместно. На первом этапе, с конца 1890-х годов до 1907 года, попытки русских добиться господства в Маньчжурии и укрепить свои позиции на Балканах были сведены на нет японцами и немцами. Не теряя надежды, российское правительство стремилось путем примире­ния с Японией удержать свое влияние в северной Маньчжурии и оттор­гнуть Внешнюю Монголию от Китая. В то же время оно поддерживало Балканский союз, который вроде бы ставил своей целью изгнание турок из Европы, но одновременно должен был препятствовать распрос­транению австрийского и германского влияния на Балканах [36].

На втором этапе, с 1914 по 1922 годы, первоначальные военные пла­ны правительства Российской Империи свидетельствуют о ее намере­нии уничтожить власть Германии в восточноевропейском фронтире путем разделения империй Гогенцоллернов и Габсбургов и создания на их обломках нескольких славянских государств-сателлитов [37]. Иными словами, военные планы России были зеркальным отражением военных планов Германии и Австрии. Если бы на мирной конферен­ции России удалось настоять на своем, это просто означало бы Брест-Литовский договор наоборот. Молодая Советская республика оказа­лась слишком слаба, чтобы претендовать на контроль над погранич­ными землями по ту сторону своего собственного с таким трудом заво­еванного фронтира. Взамен она могла предложить лишь политику не­агрессивных пактов, направленных на то, чтобы предотвратить пре­вращение пограничных территорий в полигоны для подготовки новой иностранной интервенции; ее рубежи были еще слишком уязвимы.

На третьем этапе, продолжавшемся с 1917 по 1950 годы, Советс­кий Союз пытался вначале предотвратить проникновение Германии и Японии через фронтиры Восточной Европы и Восточной Азии пу­тем создания системы коллективной безопасности. После неудачи это­го плана Советский Союз взял курс на примирение со своими против­никами и раздел сфер влияния. В конце концов, будучи все же вовле­чен в войну. СССР вновь обратился к старой практике изгнания сво­их соперников с приграничных территорий. СССР стремился заме­нить их «дружественными правительствами», устанавливая границы таким образом, чтобы включить в свой состав всех тех представите­лей народов фронтира (например, украинцев и белорусов), которые все еще находились вне советского контроля, а также захватить клю­чевые стратегические пункты, такие как Петсамо (Печенга), Ханко, Кенигсберг (Калининград), Порт-Артур (Люйшунь), Дальний (Да-лянь) и Курильские острова - приобретения, которые, как надеялось правительство, наконец изменят расстановку сил в приграничных зо­нах и положат конец изменчивости российских границ. Но этот выиг­рыш в стиле «пришел - увидел - победил» оказался ошеломляюще не­долговечным. Советское влияние в Маньчжурии и Синьцзяне быстро сошло на нет. когда китайские коммунисты неожиданно одержали полную победу в гражданской войне с Гоминьданом. При Хрущеве сильные стратегические пункты - Порт-Артур, Дальний и Ханко - были возвращены обратно. В 1989 году был разрушен весь буфер из друже­ственных государств Восточной Европы, что повлекло за собой не­предсказуемые последствия для внутриполитического развития само­го Советского Союза. Японцы оказывают на современное правитель­ство России сильное давление, требуя возвращения Курил. И внут­ренние, и внешние границы бывшей Российской Империи - Советско­го Союза - вновь образованных независимых государств едва ли ког­да-либо казались более уязвимыми, чем теперь.

Поликулыпурное общество. С проблемой «пористых» границ тес­но связана проблема поликультурной структуры Российской Импе­рии. По мере того как Россия ради приобретения новых ресурсов и обеспечения безопасности расширяла свои границы, она постепенно стала представлять собой пояс экстерриториальных блоков, окружав­ший внутреннее ядро. Это «ядро» к концу императорской эпохи населя­ли великороссы, хотя их доля в составе населения империи существенно снизилась. Эти культурные сообщества никогда не были в полной мере ни поглощены, ни ассимилированы великороссами. Таким образом, уг­роза безопасности государства исходила не только от народов фронти­ра, но и со стороны целых сообществ, которые зачастую лелеяли мечты о государственной независимости, как бы глубоко эти мечты не были по­гребены. Двойственность их исторически сложившегося статуса была взрывоопасной. Она существенно воздействовала как на внешнюю, так и на внутреннюю политику. С одной стороны, сопротивляясь ассимиля­ции, эти разнообразные культурные сообщества затягивали и усложня­ли процесс государственного строительства. Оглядываясь назад с высо­ты XX века, мы можем констатировать, что этот процесс так и не был завершен. Иногда он приостанавливался; иногда обращался вспять или казался безнадежно зашедшим в тупик. С другой стороны, поликультур­ный характер государства глубоко воздействовал на взаимоотношения Центральной власти с внешним миром. Конфликты тех или иных этно-территориальных блоков с центральной властью приобретали междуна­родный масштаб. Население регионов, вовлеченных в борьбу, обраща­лось с мольбой об избавлении - в чем бы оно ни заключалось - к иност­ранным державам. Восстания внутри государства превращались в повод Для иностранного вмешательства или даже интервенции. Грань между административным управлением и дипломатией, между внешней и внут­ренней политикой часто становилась зыбкой.

Поликультурный характер российского государства был следстви­ем особых взаимоотношений с коренным населением тех территорий, йа которые распространялась российская экспансия. Обращение ев­ропейских колонизаторов с американскими индейцами или немцев с ^реями во время второй мировой войны резко отличалось от того, rbk вели себя с завоеванными народами и российское государство, и Российские переселенцы: они не пытались ни выселять, ни уничтожать коренное население. На то существовали три причины. Во-первых, государственная политика прикрепления крестьян к земле, а затем и к помещику, иными словами, крепостное право, существенно замедля­ла переселение россиян на вновь приобретенные земли. С середины XVII века до конца XIX века, согласно правительственным указам. освоение новых земель в большинстве своем осуществляли казаки. расселенные на приграничных землях, или даже иноземцы, пригла­шенные из-за рубежа и обосновавшиеся преимущественно в юго-за­падных степях и Нижнем Поволжье. Во-вторых, важнейший институт культурной ассимиляции в допетровской России, православная цер­ковь, не проповедовала насильственного обращения иноверных. В лучшем случае отношение церкви к насильственному обращению было безразличным; и сама церковь действовала на этом поприще не слиш­ком эффективно, даже когда государство перешло к более решитель­ной политике ассимиляции (вначале - при Петре I, затем, после долго­го перерыва, при Екатерине II, и, наконец, в начале XIX века) [38]. В-третьих, Россия никогда официально не придерживалась политики этнической или расовой исключительности. Со времен первых кон­тактов Киевской Руси с кочевниками препятствий для заключения браков между представителями высших классов разных этнических и расовых групп никогда не возникало. Вместо того. чтобы подрывать могущество и влияние местной знати - естественных лидеров поко­ренных империей культурных сообществ, - российское государство стремилось даровать им равное положение среди дворянства импе­рии, зачастую предусматривая для них особые привилегии, которые способствовали сохранению местных культурных традиций. Такая политика кооптирования элиты продолжалась на протяжении всего существования Московской и императорской России и распростра­нялась на татарскую, прибалтийскую и грузинскую знать, а также на казацкую старшину. Лишь в последние полвека существования мо­нархии, когда империю захлестнула волна великорусского национа­лизма, власть начала отступать от этой просвещенческой позиции. Но даже тогда аристократия все еще считала предметом гордости свое происхождение, часто уходившее корнями к литовским, польским. татарским, грузинским, прибалтийским, немецким и другим родам. Возможно, что именно дворянский космополитизм смягчил крайние проявления русского национализма на рубеже XX века. Но он также помог узаконить поликультурный характер государства [39].

Подобным образом, начиная с середины XVII века, российские правители выработали множество легальных способов спровоциро­вать добровольное присоединение новых территорий к империи или усмирить покоренный народ. Приверженцы школы «российской уг­розы» часто забывают о том, что экспансия императорской России на территории, населенные другими народами, часто проходила при под­держке или с молчаливого согласия местной знати. Так было в Фин­ляндии, где на протяжении всей второй половины XVIII века были сильны пророссийские и антишведские настроения; в Прибалтике, где немецкая знать сопротивлялась внедрению шведского земельного за­конодательства и совместно с Петром Великим строила планы свер­жения королевской власти; на Украине, где Богдан Хмельницкий и его казацкая старшина принесли присягу верности православному царю, чтобы избежать подчинения польской шляхте; в Грузии и Ар­мении, где братские православные народы искали защиты России от исповедующих ислам Османской империи и Ирана; и в степях Сред­ней Азии, где три казахских жуза приняли российское подданство во избежание завоевания джунгарами. На протяжении XVIII века в Польше, а точнее среди ее литовских князей, существовала «русская» партия, которая, по меньшей мере, искала поддержки Российского государства в своей борьбе против засилья католической церкви. Про-российская партия возродилась в Польше даже в конце XIX века.

После перехода под царское покровительство форма отношений меж­ду центром и вновь присоединенными территориями часто оставалась либо неясной, либо спорной. Эта проблема впервые возникла в связи с крайне противоречивым решением Переяславской Рады 1654 года о при­соединении Украины к Московскому государству. Этот договор не имел аналогов в практике международного права, и, по понятным причинам, истолкование его точного смысла стало предметом беско­нечных споров среди юристов и историков. Но каковы бы ни были первоначальные намерения русского правительства, впоследствии оно упорно сводило на нет казацкие привилегии. Прошло полтора века, и Екатерина II вообще ликвидировала гетманское правление и распро­странила на Украину стандартные административные порядки Рос­сийской Империи [40].

Отношения с другими экстерриториальными блоками, например с Башкирией, отличались отчаянным сопротивлением, которое коренные народы оказывали присоединению или ассимиляции. На протя­жении полутора веков башкирский народ неоднократно предприни­мал вооруженные акции протеста. В период между 1661 и 1774 года­ми сопротивление вылилось в три крупномасштабных восстания; время от времени возникала даже угроза, что к джихаду против невер­ных присоединится Османская империя [41]. Начиная с третьего раздела Польши и вплоть до заката Российской Империи, одно за другим вспыхивали польские восстания: в 1794, 1830-1832, 1846, 1863 и 1905 годах, что прямо или косвенно влияло на внешнюю политику царского правительства. Восстание 1863 года, в частности, повлекло за собой вмешательство европейских держав и угрозу французской интервенции [42].

Процесс административного присоединения разделенных польских земель к территории Российской Империи был прерван вначале На­полеоном, создавшим в 1807 году Герцогство Варшавское, а затем Венским конгрессом 1814-1815 гг., на котором было принято решение об образовании Царства Польского под конституционные гарантии России. После польского восстания 1830-1832 гг. на смену польской конституции пришел Органический Статут, превративший автономию во внешнюю видимость; после же подавления восстания 1863 года с Царством Польским стали обращаться, как с обычными губерниями империи. Там не было введено земское самоуправление, чтобы избе­жать преобладания поляков в местной администрации; закон 1907 года о выборах в Государственную Думу также содержал особые пункты, дискриминационные по отношению к польскому населению империи.

После начала первой мировой войны, в 1914 году, вопрос о зако­нодательном статусе польских земель был вновь открыт для обсужде­ния и вызвал острую дискуссию внутри царского правительства. Как и следовало ожидать, министры не пришли к согласию по данному вопросу: решение так и не было найдено, когда крах империи прервал затянувшиеся дебаты [43]. Польский вопрос, конечно, представлял собой крайний случай; но аналогичные государственно-правовые кри­зисы имели место и в истории отношений центра с прибалтийскими губерниями, Финляндией, Кавказом и Средней Азией [44].

В процессе государственного строительства российским правите­лям пришлось столкнуться с более широким спектром политических культур, начиная от европейских культур Польши и Прибалтики до степных культур Средней Азии, чем какой-либо другой поликультур­ной стране. Частые договоры между российским правительством и зависимыми народами, в особенности соглашения с башкирами и ка­захами, были в высшей степени двусмысленны и зачастую расторга­лись или пересматривались той или другой стороной. В контексте куль­туры кочевников присяга на верность и признание вассальной зави­симости выступали не как нерушимые обязательства, а лишь как воп­рос временной выгоды. Признавая культурное своеобразие своих под­данных, но нетвердо представляя себе, какие методы управления ими будут наиболее эффективны, правительство империи проявляло не­последовательность, отдавая данные территории под юрисдикцию различных бюрократических ведомств: от Министерства иностран­ных дел и Военного министерства до Министерства внутренних дел [45]. На закате Российской Империи среднеазиатские оазисы Хива и Бухара все еще считались вассальными государствами, и Россия от­носилась к ним, как метрополия к своей колонии. Таким образом, в отличие от практики европейских колониальных империй, основан­ных на морском господстве, и даже от опыта освоения Соединенными Штатами территорий за р. Миссисипи (несмотря на некоторое внеш­нее сходство), Российская Империя уникальным, калейдоскопическим образом сочетала государственное строительство с колониальным правлением.

Культурная гармония и идейная сплоченность представлялись та­кими же основополагающими факторами стабильности и безопасно­сти государства, как и его административно-правовое единство. На­чиная со взятия Казани в XVI веке, каждое последующее завоевание вновь и вновь ставило на повестку дня вопросы аккультурации и ас­симиляции. До какой степени можно было осуществлять политику ру­сификации покоренных народов, не рискуя при этом вызвать вспыш­ку волнений? Какую степень культурного плюрализма можно было допустить, не подвергая угрозе внешнюю безопасность страны? Раз­рабатывая свою «национальную политику», Россия вновь не смогла четко разделить сферы «иностранных» и «внутренних дел». Пробле­ма осложнялась еще и тем, что культурную политику надо было раз­рабатывать, когда процесс государственного строительства еще не завершился. Речь тут не шла о выработке политической линии в пре­делах сложившейся государственной системы (как в случае Англии, Шотландии и Ирландии, ставших после унии 1707 года Соединенным Королевством) или об ассимиляции отдельных лиц и целых этничес­ких сообществ, физически оторванных от своей родины, как это было в США (хотя американский вариант решения оказался гораздо менее Удовлетворительным, чем ожидалось изначально). Русским приходи­лось проводить ассимиляцию народов, проживающих на своих искон­ных территориях и зачастую отделенных от своих соплеменников и единоверцев лишь «пористыми» зонами фронтира или искусственно проведенными пограничными линиями.

Многочисленные российские (и советские) правительства, начиная с XVIII века и до сегодняшнего дня, разработали не меньше десятка вариантов «национальной политики», часто принимая во внимание возможный резонанс, который такая политика вызовет за рубежом. При этом замысел и практическое осуществление национальной политики не всегда отличались последовательностью. Можно выделить три возможных варианта - или три уровня - культурной интеграции, выстроив их по степени глубины и интенсивности: идеологическая ассимиляция, обрусение, русификация [46]. Идеологическая ассими­ляция в дореволюционной России означала обращение в православие и воспитание преданности правящей династии. В Советском Союзе она стала означать принятие государственной политики модерниза­ции (в организационных формах, предложенных Коммунистической партией), проведение индустриализации и коллективизации сельско­го хозяйства. Обрусение представляет собой процесс превращения русского языка и, до некоторой степени, русской культуры в домини­рующую форму дискурса и идентичности. Русификация означает пси­хологическую трансформацию в «русского» на личностном уровне.

С другой стороны, можно выделить и три уровня сопротивления ассимиляции в любых ее формах. Это были: пассивное сопротивление или уход в культурную изоляцию; затем - активная защита или даже экспансия национальных культурных институтов (включая церковь, школы, частные объединения и полуподпольные организации); и, на­конец, открытое восстание. Степень ассимиляции или сопротивления ей зависела от множества факторов: исторической памяти о былой не­зависимости; культурной дистанции между местным населением и рус­скими; а иной раз - и от реакции международного сообщества. В после­днем случае жесткая ассимиляционная политика могла вызвать резкую реакцию за рубежом или, по крайней мере, усложнить взаимоотноше­ния России с другими странами. Именно таким образом русские спро­воцировали осложнение отношений с Османской империей своим об­ращением с башкирами в XVII веке; с французами - своей политикой по отношению к полякам в середине XIX века; и с Соединенными Шта­тами - своей политикой по отношению к евреям в начале XX века и вновь после 1967 года. Во всех трех случаях правительство - оправдан­но или нет - верило, что имеет право усомниться в лояльности этничес­кого меньшинства, которое оказывает сопротивление русификации или идеологической ассимиляции, поддерживает подозрительные или про­тивозаконные контакты с соотечественниками за пределами страны и представляет собой «угрозу безопасности». Призывы иностранных дер­жав проявлять терпимость расценивались как неправомерное вмеша­тельство во внутренние дела России. Своеобразный характер поликуль­турного государства порождал сомнения при решении вопроса о том. какое место приличествует России в международной системе государств.

В настоящее время внутриполитическая стабильность и внешняя безопасность бывшего Советского Союза - или нового Российского государства как поликультурной системы - вновь оказались под угрозой. В начале 1990-х годов кардинальные государственно-правовые проблемы, касающиеся формы, структуры и - что весьма символично - самого названия СССР, привели к заключению первой (как можно надеяться) серии договоров между девятью из пятнадцати бывших советских республик, стремящимися установить взаимоотношения совершенно нового типа. Одновременно ведутся бурные споры о сущ­ности русского национального самосознания. Вопрос национальной идентичности значительно усложняется из-за существования в преде­лах России небольших национальных анклавов, официально состав­лявших в советские времена шестнадцать автономных республик (АССР). В Грузии конфликты вокруг вопросов национальной иден­тичности уже привели к формированию очага гражданской войны между грузинами и осетинами. Возможность превращения террито­рии бывшего Советского Союза в арену крупномасштабных войн вызывает глубокую обеспокоенность Европейского Союза. Сейчас предпринимаются лихорадочные попытки выработать действенные способы интеграции зарождающейся государственной структуры -какую бы форму она не приняла - в международное экономическое и политическое сообщество. Но в прошлом и это было трудноразреши­мой проблемой из-за маргинального культурного положения Россий­ского и Советского государства.

Маргинальный характер культуры. Четвертым из устойчивых фак­торов, с которыми приходилось иметь дело российским правителям при выработке внешнеполитического курса, является маргинальный характер культуры [47]. Начиная с возвышения Москвы в XV веке, Российское государство располагалось, как географически, так и в культурном плане, на периферии трех великих культур: Византийс­кой империи на юго-западе, католического Запада, мусульманского Мира на юго-востоке. (Применительно к более позднему периоду, учи­тывая переход от религиозной культурной идентичности к светской, наименования двух различных христианских культур можно заменить общим понятием «Европа»). Еще до возникновения централизован­ного Российского государства русский народ и его предки - восточ­нославянские племена - уже имели длительную предысторию отноше­ний с этими тремя культурными регионами. Войны чередовались с Торговлей, заключением браков между представителями элиты, культурными заимствованиями. Подвергаясь неприятельским вторжени­ям, утрачивая часть своих территорий, даже переживая завоевание или Попадая в культурную зависимость, русские тем не менее никогда не были полностью абсорбированы ни одной из этих трех граничивших с ними великих культур. Они отбили вооруженный натиск латинско­го Запада и сопротивлялись попыткам Рима обратить их в католиче­ство; они избежали политического подчинения Византии; и, даже ут­ратив политический суверенитет, они отстояли от монголо-татар свою культурную независимость. Именно за этот долгий период конфлик­тов, эпизодических или же интенсивных, который продолжался более шести столетий и предшествовал образованию объединенного Россий­ского государства, во многом сложилось отношение россиян к внеш­нему миру.

Когда Москва вела свои первые битвы за богатство и безопасность в окружавших ее зонах фронтира, ее правители стремились подтвер­дить легитимность своей власти, заявив о своих правах на политичес­кое и культурное наследие трех прилегающих регионов. Русские цари хотели бы, чтобы Москву воспринимали и как часть Европы, и как наследницу Византии, и как преемницу Золотой Орды. Осуществляя свою внешнюю политику, они примеряли маски то государя эпохи Ре­нессанса, то базилевса, то хана [48]. Во внешней политике эти роли не всегда сочетались гармонично, а во внутренних делах цари представ­ляли собой нечто большее, чем простую сумму трех разных образов. Но игнорировать хотя бы одну из этих культур или отвергнуть ее как совершенно чуждую было невозможно - это повлекло бы за собой се­рьезные политические последствия.

В допетровской России маргинальный характер культуры особен­но явно проявлялся в самом стиле российской дипломатии, способах доказать легитимность своего правителя на международной арене или оправдать свою имперскую политику, а также в обращении с инозем­цами. Во второй половине XV века, когда Москва уже готова была сбро­сить как иго религиозной зависимости от Византии, так и политичес­кую зависимость от Орды, она выработала и усвоила науку «двойной дипломатии». Она применяла один свод правил и язык дипломатии в отношениях с европейцами, а другой - в своих контактах со степными сообществами. Со временем правители России стали отдавать предпоч­тение «ренессансной дипломатии» в западном смысле слова, что озна­чало равные и братские отношения с соседями взамен той политики неравноправных, иерархических взаимоотношений, которая была ха­рактерна как для Византии, так и для монголо-татар [49]. Правда, рос­сийские правители не всегда могли легко отделить друг от друга тот дипломатический протокол и практику, которые следовало применять в Европе, от тех, которые предназначались для взаимоотношений со степняками; это порождало недоразумения, а иногда навлекало на рос­сийских правителей обвинения в лицемерии [50].

Строя свои взаимоотношения с государствами - преемниками Зо­лотой Орды, русские овладели искусством выдвигать там «своих» претендентов на трон или поддерживать в лагере противника «рус­скую партию». Первым образцом такой политики стало создание Касимовского царства в середине XV века; эту практику довел до со­вершенства Иван IV в своих взаимоотношениях с Казанским ханством. Впоследствии подобную тактику применяли неоднократно: наиболее яркими примерами была политика России по отношению к Польше в течение XVII - XVIII веков; к Швеции - в XVIII веке и по отношению к трем казахским жузам - в XIX веке.

Первоначально выдвинутая Лениным концепция существования независимых компартий была в корне пересмотрена Сталиным, пос­ледним из «степных» политиков. За время его пребывания у власти зарубежные коммунистические партии приобрели все отличительные особенности дореволюционных «русских партий». Он с готовностью использовал их как пешек в борьбе за приграничные земли (особенно при соперничестве с такими державами, как Турция, Иран, Китай), а при необходимости жертвовал ими ради интересов Советской России.

Неразборчивое следование канонам «степной» политики вызыва­ло нарекания со стороны европейских государственных деятелей и дипломатов с самого начала их взаимоотношений с Российским госу­дарством. Русские вели себя некорректно; они либо нарушали запад­ный дипломатический этикет, либо навязывали иностранцам свой собственный; они игнорировали международные нормы суверените­та. Когда впервые в истории Иван IV использовал азиатские войска в качестве вспомогательной силы в Ливонской войне, волна негодова­ния захлестнула все европейские страны. Жестокий характер военных Действий был воспринят как свидетельство варварства московитов и их безразличия к установленным правилам ведения войн. За этим не­замедлительно последовало исключение Московии из числа участни­ков международного съезда в Щецине 1570 года, куда, чтобы устано­вить свободное судоходство на Балтийском море, были приглашены йсе заинтересованные державы. Тогда же имена московских князей и Царей не были включены в дипломатический реестр христианских государств («Ordo regnum christianorum») [51].

Иностранные дипломаты, купцы и «солдаты удачи», поступившие На службу Московскому государству, сходились во мнении: российское правительство и общество были «варварскими», или, по крайней мере, настолько отличались от европейских правительств и обществ, что представляли собой особую цивилизацию, такую же экзотическую и загадочную, как Восток или Новый Свет [52]. Теоретики международных отношений и даже мыслители, рисовавшие утопические картины мирового порядка, не считали возможным включить Моско-вию в Великую Христианскую республику - сообщество цивилизован­ных наций. Большинство планов мирного международного политичес­кого устройства, предложенных в течение XVII столетия, включая «Ве­ликий план» герцога де Сюлли, составленный им для Генриха IV, и проект всеобщего мира Уильяма Пенна, были составлены без учета возможной роли Московии в осуществлении этих систем или вообще не упоминали ее как государство [53].

Впервые Россия была допущена в коалицию европейских госу­дарств лишь в конце XVII века, и то ради борьбы с неевропейской державой (Османской империей). Петру I в конце концов удалось сде­лать Россию участницей Балтийской коалиции, направленной против Швеции, что можно справедливо считать дебютом нового игрока -России - на поле европейских политических игр. Но все попытки Пет­ра убедить великие европейские державы, что Россия заслуживает большего, не увенчались успехом. Обращаясь к Франции, Петр тре­бовал поставить его «вместо и на место» Швеции, потому что евро­пейская система переменилась. Политические пропагандисты петров­ской эпохи, такие как барон П.П.Шафиров, пытались при обоснова­нии позиции России использовать нормы европейского международ­ного права, но убедить Европу удалось лишь отчасти [54].

Несмотря на активное участие России в системе европейского «ба­ланса сил» в XVIII веке, противники стремились дискредитировать ее. Фридрих Великий заметил в своем язвительном обзоре российских манер, нравов и дипломатии, что потенциально это очень сильная держава, способная стать «арбитром Севера». Тем не менее он утвер­ждал, что, как и Османская империя, Россия принадлежит «наполови­ну Европе, наполовину Азии» [55]. Во время кризисов, например, в ходе наполеоновских войн или Крымской кампании, противники Рос­сии с завидным упорством пытались добиться ее исключения из евро­пейской семьи государств. В течение XIX века подобные обвинения в адрес России звучали все реже, возобновившись лишь после револю­ции 1917 года.

Другим показателем маргинального характера российской куль­туры были те огромные затруднения, с которыми столкнулись мос­ковские князья - чьи владения были расположены на перекрестке трех культурных влияний - при выборе для себя подходящего титула, ко­торый соответствовал бы их достоинству и объему власти и в то же время наглядно демонстрировал бы правителям других стран (а заод­но и собственным подданным) источники их легитимности и суверенитета. Серьезность этой проблемы можно оценить, проследив эво­люцию их титула, который на протяжении шести столетий менялся не менее пяти раз. В XVII веке московский князь именовался Великим князем всея Руси. Впоследствии правители добавили к этому титулу:

Божьей милостью, государь или господарь, самодержец и царь. Вмес­те с этими переменами периодически обновлялся и перечень террито­рий, которыми владел государь, но, как нам представляется, четкой процедуры или рациональных обоснований для внесения той или иной территории в этот перечень не было. Обычно решающим доводом тут становилась политическая целесообразность: например, желание про­извести впечатление на католический Запад, не нанеся при этом ос­корбления мусульманскому Востоку [56].

Обновляя свой титул, чтобы продемонстрировать рост своей влас­ти и независимости, князья использовали большей частью (хотя и не исключительно) заимствования из византийского культурного насле­дия. И все же их имперские притязания никогда не были столь обшир­ны, как у византийских императоров. Даже после падения Константи­нополя в 1453 году московские князья упустили возможность заявить о своих правах на скипетр императора как светского главы ойкумены -православного мира. С их точки зрения, провозгласить собственную независимость было гораздо важнее, чем взваливать на себя бремя ви­зантийского универсализма. На протяжении XVI и XVII веков они упор­но противились этому искушению, несмотря на неустанные призывы и католического, и православного духовенства. Патриарх Константино­польский, находясь под властью Турции, обращался к Ивану IV как «Царю и государю всех православных христиан всей Вселенной от вос­тока до запада и до океанов». Он призывал Ивана принять император­ский титул и освободить своих единоверцев из-под власти турок; но его мольбы (как и многие другие) не были услышаны [57].

В то же самое время Иван не пошел на увещевания католических эмис­саров, таких как иезуит Поссевин, и отказался присоединиться к кресто­вому походу против турок, за участие в котором ему были обещаны ко-Ролевский титул и бывшая столица империи - Константинополь. Одна­ко век спустя, когда московские дипломаты убеждали папскую курию признать право российских правителей на царский титул, они ни разу не делались на византийское наследие. В доказательство прав московских Царей они говорили о покорении ими трех «царств»: Казанского, Астра­ханского и Сибирского. Но эти царства не считались частью европейс­кой системы, и в глазах Рима обладание ими не имело особого веса. Создания де-факто империи, состоящей из нехристианских народов, было недостаточно, чтобы добиться де-юре признания Европы [58].

Подобным же образом, создавая имперскую идеологию, московс­кие князья и их преемники были вынуждены прибегать к заимствова­ниям (прагматическим и выборочным) из всех трех культурных тради­ций, не соглашаясь при этом считать ни одну из них источником или мерилом своей власти. На уровне практической политики они столкну­лись с троякой проблемой. Им нужно было обосновывать свои претен­зии на бывшие владения Киевской Руси, на часть наследия Золотой Орды и на членство в европейской системе государств. Одновременно они должны были защищать и свою светскую власть, и религиозную целос­тность страны от посягательств католического Запада и мусульманс­кого Востока. В данном контексте представляется уместным интерпре­тировать нашумевшую доктрину «Третьего Рима» как теорию, превоз­носящую чистоту русской веры и сплоченность государства, а не как пламенный призыв к экспансии в мессианских целях или к завоеванию мирового господства. Как свидетельствуют недавние научные публи­кации, сам автор идеи о том, что «два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть», монах Филофей, никогда не применял своей тео­рии к сфере внешней политики; теория «Третьего Рима» «не нашла осо­бой поддержки в России даже спустя столетие после его смерти» [59].

В своей имперской политике, так же как и в риторике и ритуалах, московские князья и их преемники по-разному строили свои взаимо­отношения с европейскими и азиатскими народами. В конце XIV -начале XV веков Москва более органично входила в систему «степ­ной» дипломатии, чем в сообщество европейских государств. В своей дипломатической переписке со странами азиатского региона русские использовали местный язык межнационального общения - среднеази­атский тюрки. Они с легкостью вступали в союзы с татарскими хан­ствами: вначале с Крымом и Казанью, а позже, из-за подстрекательств Ногайской Орды, повернули оружие против Казани, своего прежнего союзника [60]. Даже после завоевания Казани политика Московии оставалась скорее прагмагичной, чем догматичной. Позволив мест­ной татарской знати сохранить большую часть своих земельных вла­дений и держа под контролем процесс российской колонизации и мис­сионерскую деятельность православной церкви. Российское государ­ство приспособилось к «системе» средневолжского региона как дос­тойный наследник ханства. Конечно, Петр Великий попытался асси­милировать население этого региона пугем более активной админис­тративной деятельности, централизации управления и принудитель­ной христианизации; но Екатерина II отвергла эту политику и стала проводить курс терпимости и даже сотрудничества с местным населе­нием [61].

Российские правители осознавали, что они по прагматическим со­ображениям не могут погакать тем мечтам о «крестовом походе», ко­торые были свойственны менталитету православных христиан, ока­завшихся под мусульманским владычеством. Попытка России развя­зать военную кампанию по освобождению христиан вызвала бы от­ветный джихад со стороны мусульман; а в пределах Российской Им­перии было столько же мусульман, готовых поддержать турецкого султана, сколько на Балканах и в турецкой Армении христиан, гото­вых поддержать русского царя. Но в то же время цари были убеждены, что они не вправе отказываться от наследия Византии. Даже Петр I, при котором внешняя политика России приобрела всецело светский характер, считал себя обязанным заявить султану, что он не может оставаться безразличным к судьбе христианских народов под османс­ким владычеством [62].

В конце XVIII и в течение всего XIX века Россия как никогда рань­ше сблизилась с европейской культурой посредством участия в «евро­пейском концерте», международных договорах и коалициях, интег­рации в систему мировой торговли и внешних займов, и, наконец, контактов в области литературной, музыкальной и художественной жизни. Тем не менее, даже в этот период европеизации в сфере российс­кой внешней политики явственно ощущались следы того маргинально­го культурного статуса, который складывался на протяжении 500 лет. Это особенно ярко проявилось в ходе идейно-политических диспутов, которые вели российские политики (а со второй половины XIX века - и все образованное общество) по вопросам идентичности Российской Империи и внешнеполитической стратегии России в евразийском кон­тексте.

В общих чертах ситуацию можно обрисовать следующим образом: в Министерстве иностранных дел и других бюрократических прави­тельственных учреждениях сосуществовали две различные группиров­ки, соперничавшие друг с другом за влияние на царя и за право разра­батывать и проводить внешнеполитическую стратегию. Сторонники и противники этих группировок характеризовали их как «нацио­нальную» (она же «русская») и «немецкую» партии. Приверженцы одной из этих группировок считали, что Россия должна преследовать свои внешнеполитические интересы посредством участия в европейс­кой системе государсгв. Они придавали первоочередное значение уча­стию России в «европейском концерте», то есть в регулярных или эк­стренных встречах представителей великих держав для совместного Разрешения назревших политических проблем и для поддержания нео­фициальной системы «баланса сил» - системы, которая в XIX веке с удивительным успехом помогала сохранить общий мир в Европе. Та­кой внешнеполитической ориентации придерживалось большинство российских министров иностранных дел, начиная с К.В.Нессельроде: А.М.Горчаков, В.Н.Ламздорф, М.Н.Муравьев, С.Д.Сазонов. Их взгля­ды, как правило, разделяли и министры финансов, начиная с М.Х.Рей-терна: Н.Х.Бунге, И.А.Вышнеградский, С.Ю.Витте, В.Н.Коковцов.

Идейным и политическим центром другой группировки был Ази­атский департамент Министерства иностранных дел, частично - Во­енное министерство; ее поддерживали военачальники и генерал-губер­наторы, служившие на окраинах империи. Приверженцы ее подчер­кивали уникальное геокультурное положение России, простирающейся между Европой и Азией. Они требовали проведения более активной наступательной политики на Балканах и в Азии, как бы это ни отра­зилось на сложившихся взаимоотношениях России с европейскими державами. Они отстаивали идею освобождения Балкан от турецкого владычества, завоевания Кавказа, проникновения в Среднюю Азию, а также выступали за проведение военных акций, которые грозили стол­кнуть в Афганистане Россию с Англией, а в Корее и Маньчжурии - с Японией. К этой группировке принадлежали такие колоритные фигу­ры, как граф Н.П.Игнатьев, фельдмаршал князь А.И.Барятинский, генералы М.Г.Черняев, Р.А.Фадеев и М.Д.Скобелев, генерал-губер­натор Туркестана К.П.Кауфман и члены так называемой «безобра-зовской клики» при дворе Николая II [63].

Противоречия между обязательствами России перед европейской системой и перед православными славянскими подданными Османс­кой империи породили на протяжении XIX века целую серию поли­тических кризисов: греческое восстание 1820-х годов, Крымскую вой­ну, русско-турецкую войну 1877-1878 годов и эскалацию напряжен­ности с 1907 по 1914 годы. И в каждом из этих случаев российские политики буквально разрывались между двумя возможными страте­гиями поведения. Одна возможная стратегия означала мирное разре­шение конфликта средствами европейской дипломатии, другая - од­ностороннее вмешательство во имя высшей преданности славянско­му или православному единству, прикрытой разглагольствованиями о национальных интересах России. Греческое восстание поставило Россию перед выбором: поддержать ли революцию (что противоре­чило ее монархическим принципам и могло даже поставить под со­мнение легитимность существования самой России как поликультур­ной системы) или допустить кровавое подавление восстания едино­верцев, что шло вразрез с требованиями нравственности и ставило под угрозу идеологическое лидерство России в православном мире [64].

В 1870-е годы восстания в Боснии и болгарских провинциях Ос­манской империи вновь вызвали кризис в правительственных верхах России в связи с вопросом об интервенции. Александр II был далек от панславизма; его ведущие министры выступали против войны. Но давление «справа», со стороны громогласных националистов-пансла­вистов, организовавших «славянские комитеты», заручившихся под­держкой прессы и пользующихся нескрываемой симпатией образован­ного общества, создало обстановку, когда правительство не могло с легкостью отказаться от вооруженного вмешательства, не скомпро­метировав при этом себя в глазах зарубежной общественности и соб­ственного народа [65]. В последние годы существования монархии сложилась схожая ситуация, когда миссия России как защитницы пра­вославных славян от турок вновь чрезвычайно усложнилась из-за тра­диционных политических и стратегических проблем. Накануне пер­вой мировой войны русское правительство пыталось играть на сла­вянском вопросе, чтобы отстоять свои позиции в рамках европейской системы государств. Но его неумолимо влекло к эмоциональному ре­шению сербского вопроса. Панславистские настроения сквозили в выступлениях российских дипломатов на Балканах, энергично разжи­гались политиками правого толка и волновали широкие круги рос­сийской общественности.

Следует особо отметить, что ни в одной из этих кризисных ситуа­ций российские правители не проводили осознанно мессианского внешнеполитического курса и не были воодушевлены идеей священ­ного долга. Но повседневную дипломатическую деятельность нельзя искусственно оторвать от культурного контекста. В случае с Россией двойственность внешнеполитического курса проистекала из постоян­ных сомнений относительно своей культурной идентичности и своего места в мировом сообществе. И именно в период новой истории про­тиворечащие друг другу представления о России как европейской дер­жаве и как наследнице древних евразийских империй пришли в от­крытое столкновение. Этот вопрос не был решен революцией 1917 года; он лишь принял иную форму.

Революционный взрыв, вызвавший начало гражданской войны и иностранной интервенции, с трагической внезапностью выявил, на­сколько хрупкими были связи России с европейской системой и на­сколько периферийное положение по отношению к европейскому культурному региону она может вновь занять. Подняв знамя мировой про­летарской революции, Россия оказалась в международной изоляции; молодой Советской республике пришлось отчаянно бороться, чтобы не остаться парией среди других наций. Лишь постепенно (и то без особого энтузиазма) Советский Союз был допущен в мировое сооб­щество. Процесс дипломатического признания СССР со стороны ве­дущих держав обернулся долгой, временами приостанавливающейся борьбой, которая затянулась более чем на пятнадцать лет, разрешив­шись, наконец, в 1934 году принятием СССР в Лигу Наций. Тем не менее дипломатические отношения зачастую оставались напряженны­ми, а в 1940 году, после нападения на Финляндию, Советский Союз был исключен из Лиги Наций (это была единственная страна, про­шедшая через такую унизительную процедуру).

Маргинальный характер культуры Советской России сказался и в бурных внутрипартийных дебатах о положении советской системы по отношению к остальному миру. Могут ли большевики удержать госу­дарственную власть без поддержки со стороны полномасштабной со­циалистической революции в Европе? Или их судьбу определит осво­бождение азиатских народов от ига империализма? Или, наконец, дол­жен ли Советский Союз рассчитывать лишь на свои собственные силы, строя социализм в одной, отдельно взятой стране [66]? На заре совет­ской истории Николай Бухарин четко обрисовал эту дилемму в своем докладе на XII съезде РКП(б) в 1923 году: «Советская Россия и гео­графически, и политически лежит между двумя гигантскими мирами: еще сильным, к сожалению, капиталистическим империалистическим миром Запада и колоссальным количеством населения Востока, кото­рое сейчас находится в процессе возрастающего революционного бро­жения. И Советская республика балансирует между этими двумя ог­ромными силами, которые в значительной степени уравновешивают друг друга» [67].

Поскольку советское руководство пыталось создать себе два со­вершенно противоположных образа, один для Европы, другой для Азии, оно вскоре встало перед той же дилеммой, что и московские князья XVI века. Находясь на окраине Европы и Азии, советские ли­деры говорили и действовали с разными акцентами и интонациями в зависимости от того, к кому они обращались: к пролетариату разви­той индустриальной страны, крестьянству колониального мира или к своему собственному народу. Они не могли отказаться от своего ло­зунга построения уникального общества, не потеряв при этом легн-тимность в глазах собственных граждан. Но они не могли также про­поведовать свою мессианскую веру за рубежом, не рискуя оказаться в еще большей изоляции.

В первое десятилетие существования Советской власти непосреД' ственным поводом для раскола в среде высшего политического руко­водства стал широко известный спор между Л.Д.Троцким, Н.И.Бухариным и И.В.Сталиным по вопросу о степени важности и возможных сроках мировой пролетарской революции. Но и победа Сталина над его оппонентами не стала последней точкой в дискуссии о характере и на­правленности советской внешней политики. Дебаты вновь развернулись, хотя и в несколько смягченной форме: между М.М.Литвиновым, кото­рый выступал как приверженец достаточно традиционной политики от­стаивания интересов СССР в рамках европейской системы (т.е. системы коллективной безопасности и Лиги Наций), и В.М.Молотовым и А.А.Ж­дановым, которые предпочитали вести независимую, даже изоляциони­стскую линию и всячески подчеркивать, что Советский Союз равно чужд и тому, и другому крылу «империалистического лагеря» [68].

В ходе войны Сталин выдвинул ряд серьезных инициатив, направ­ленных на реинтеграцию СССР в новый международный миропоря­док. Однако в глазах иностранных дипломатов и военных действия СССР выдавали его безразличие или пренебрежение к принятым в «цивилизованных» странах стандартным нормам поведения на меж­дународной арене [69]. Хотя Советский Союз пошел на роспуск Ко­минтерна в 1943 году и осудил авантюрные революционные прожек­ты, он не отрекся от практики политического сотрудничества с зару­бежными компартиями и не прервал контактов с ними. Напротив, СССР всячески побуждал эти партии служить верными проводника­ми советского внешнеполитического курса в деле создания нового мирового порядка, где и они смогут занять свое законное место в со­зданных по воле «Большой тройки» коалиционных правительствах. Но когда в зоне фронтира вдоль всех границ Советского Союза вспых­нули гражданские войны - или хотя бы возникла угроза таковых, -политика возвращения в мировое сообщество потерпела крах [70].

Нарастающая изоляция Советского Союза во второй половине 40-х годов была не просто следствием разрыва союзнических отношений с Западом, так называемой «холодной войны». Она была также вызвана ослаблением международной коммунистической системы и зарождени­ем национальных версий социализма: сначала в Югославии, а затем, после смерти Сталина, в Венгрии, Польше, Китае, Румынии и Чехословакии. В последующие десятилетия - вплоть до недавнего времени -Светское руководство продолжало упорно биться над дилеммой: как сохранить особое культурное положение СССР, единственного госу­дарства в мире, осуществляющего строительство коммунизма, и в то же время действовать в рамках мирового сообщества с традиционных Державных позиций. Напряжение спало, лишь когда в 1985 году М.С.Горбачев провозгласил «новое политическое мышление».

Заключение

Усилия правителей России и Советского Союза преодолеть гео­культурные проблемы, связанные с четырьмя устойчивыми фактора­ми - экономической отсталостью, уязвимыми границами, поликуль­турным обществом и маргинальным характером культуры, - привели к парадоксу: созданию могущественной империи, которая покоилась на зыбком фундаменте. Беспрецедентный по своей мощности рост го­сударственных территорий имел своей целью получение доступа к дополнительным ресурсам, укрепление границ, прорыв в Европу, уча­стие в разделе наследия азиатских империй и интеграцию целых наро­дов в состав государства. Однако ни одна из основных проблем не была разрешена. Если экспансия к чему-то и привела, то лишь к уве­личению трудностей. Внешность оказалась обманчивой. Временами казалось, что стремление построить современное индустриальное об­щество с самостоятельной научно-технической базой увенчалось ус­пехом: сначала накануне первой мировой войны, затем в конце 1930-х годов, и вновь - в 1950-е годы; но к концу столетия стало очевидным, что эти ожидания не оправдались.

Строительство огромной империи слишком дорого обошлось для ее внутреннего развития: по уровню накопления капитала, техноло­гических новшеств и преимуществ гражданского общества - по всем этим критериям Советский Союз отставал от стран Западной Европы и Соединенных Штатов Америки, то есть именно от тех стран, на ко­торые он сам хотел равняться. Экспансия привела к парадоксальному эффекту в отношении человеческого потенциала и материальных ре­сурсов России. Население росло за счет завоеваний и естественного воспроизводства, но с первых веков существования государства рас­ширение территорий вызвало отток рабочей силы из центра страны, а попытки приостановить уход на окраины закончились введением крепостного права. Позднее колонизация привела к напряженности в межнациональных взаимоотношениях. Неоднократные попытки со­ветского правительства заселить богатые, но глухие и непривлекатель­ные регионы Сибири привели к неадекватным результатам. На про­тяжении всего существования Российской Империи и Советского Со­юза были приобретены пахотные земли, районы добычи соли и пуш­нины, минеральные ресурсы. Но безбрежные просторы страны порож­дали огромные транспортные проблемы, на разрешение которых ухо­дили значительные средства: вначале на строительство каналов на северо-востоке страны, затем на создание разветвленной сети желез­ных дорог. Система сообщения никогда не удовлетворяла предъявляемым к ней требованиям. Это остается справедливым и в отношении дорожной системы современной России: ограниченные финансовые возможности страны делают «автомобильную революцию» недости­жимо!".

Попытки создать систему безопасных и хорошо защищенных гра­ниц, побеждая или устраняя соперников по борьбе за контроль над спорными пограничными территориями, либо вызывали появление новых соперников, либо заходили в тупик на стадии интеграции за­воеванных земель в государственную систему: вновь приобретенные территории превращались в зону сепаратистских движений и вторже­ний извне. Завоеваниям подвергались народы зон фронтира и те из соседних стран, которые, в свою очередь, отставали от России в воп­росах государственного устройства, военной техники, человеческого потенциала и материальных ресурсов. Эти народы настолько отлича­лись от русских в культурном отношении, что ассимилировать их было нелегко; к тому же русские не располагали избыточным населением, чтобы с легкостью наводнить своими переселенцами завоеванные тер­ритории (исключение составляли, возможно, лишь земли казахов, баш­кир и татар Поволжья). Расходы на управление этими народами и контроль над ними, на подавление восстаний, повторное интегриро­вание бунтарей после гражданских войн и чужеземных вторжений были просто неисчислимыми. По этим причинам внешняя мощь госу­дарства создавалась и подвергалась преобразованиям в исключитель­но неблагоприятных условиях, на слабом и шатком фундаменте. Во­енные поражения вновь и вновь грозили расчленением страны: не про­сто потерей некоторых территорий, но в буквальном смысле исчезно­вением государства или сжатием его до границ Московского княже­ства XV столетия. Так было в годы Смутного времени, в первые годы Северной войны, в ходе наполеоновской кампании 1812 года, после поражения в Крымской войне, в ходе революции 1905 года, которая Началась на фоне русско-японской войны, во время гражданской войны 1917-1920 гг., в начале второй мировой войны, и, наконец, совсем недавно. Такой ход событий едва ли дает российским правителям по­вод для излишнего оптимизма в отношении перспектив выживания государства.

Даже прорыв «капиталистического окружения» после второй мировой войны путем создания вдоль границ СССР буферной зоны из социалистических стран не помог стабилизировать ситуацию в зонах фронтира. Китайский «буфер» рухнул в конце шестидесятых, возоб­новив давнее соперничество за пограничные территории. Социалистическое государство в Афганистане было расшатано гражданской войной, которой не смогли положить конец даже его советские союз­ники. После многочисленных вторжений советских войск на террито­рию Восточной Европы - в Восточную Германию в 1953 году, в Венг­рию в 1956 году и в Чехословакию в 1968 году - весь защитный барьер фактически рассыпался в течение удивительного 1989 года (annus mirabilis).

Перестройка и «новое политическое мышление» во внешней поли­тике были последними попытками разрешить парадокс зыбкого мо­гущества державы. Целью было преодолеть ограничения, которые налагали на страну четыре устойчивых фактора ее внешней полити­ки; положить конец противоречию между мощной надстройкой и сла­бым социально-экономическим базисом; отыскать «третий путь» меж­ду тотальной властью государства и состоянием гражданской войны; возродить великую державу, уверенную в своей стабильности и безо­пасности. Чтобы осуществить такой рывок вперед, советское руко­водство начало кампанию по преодолению экономической отсталос­ти, стабилизации положения на границах Союза, по поиску равнове­сия между требованиями национальной автономии и великорусским национализмом, а также по разрушению образа маргинального в куль­турном плане государства путем интеграции СССР в европейское со­общество. Как и в более отдаленные времена, все эти устойчивые про­блемы оказались сплетенными в один запутанный узел. Шаги, пред­принятые в одной сфере, вызывали те или иные последствия в другой. Попытки внедрять западные технологии, расширить доступ к инфор­мации, признать религиозные и этнические различия, чтобы оздоро­вить экономику и приблизиться к европейским стандартам толерант­ности, вызвали в многонациональном государстве мощные центро­бежные процессы. Вывод войск из Афганистана, став символом поли­тических перемен в одной из зон фронтира, возможно, повлиял тем самым на китайскую неуступчивость и на националистические дви­жения в мусульманских республиках. Но любая попытка применить вооруженную силу, чтобы удержать под своим контролем ухудшаю­щуюся ситуацию на приграничных землях (неважно, по ту или эту сто­рону границ), сведет на нет все усилия по реструктуризации экономи­ки при иностранном содействии. Хотя советское руководство отка­зывалось признавать существование взаимосвязи между развитием внешней торговли и экспортом технологий, с одной стороны, и конт­ролем над вооружениями, демократическими реформами и рыночной экономикой - с другой, такая связь реально существует. Можно по­вторить еще раз: политическая власть, сколь бы далеко ни простира­лись ее притязания, не может с легкостью изменить устойчивые факторы внешней политики. Но реальный прогресс в деле преодоления экономической отсталости или ослабления маргинального характера культуры - если это не вызовет серьезной опасности на границах и не создаст угрозы сложившемуся поликультурному равновесию - может продвинуть Россию далеко вперед по пути разрешения давнего пара­докса зыбкого могущества.

Если именно этот парадокс - а не географический, культурный или экономический детерминизм - лежит в основе российской внешней по­литики, то преобразования (а они непременно должны состояться), по всей вероятности, откроют эру совершенно иной российской внеш­ней политики, а значит, эру совершенно иного восприятия России мировой общественностью, что существенно упрочит и стабильность в мире, и перспективы международного сотрудничества [71].