- •Самосознание и научное творчество. Введение.
- •I. Архаическая формация
- •1. Доолимпийская культура
- •2. Олимпийская культура
- •3. Стабильность и порождение
- •II. Вторичная формация
- •1. Эгейское море – колыбель античной культуры
- •2. Юридическое и экономическое отчуждение
- •3. Теоретическое отчуждение
- •III. Научно-техническая революция
- •I. Теология и конкретное теологическое исследование
- •2. Физика, бойся метафизики!
- •3. Фундаментальность
- •1 Неживая природа, ритуал
- •4. Наука и социальность
- •Заключение
- •Человек и Наука
- •Способ существования и функции науки
- •Нестабильность
- •Нестабильность и специфика научного мышления
- •Нестабильность стихийная и нестабильность осознанная
- •Человек и нестабильность
- •Возникновение опытной науки в европе XVI – XVIII веков
- •Нестабильность и Возрождение
- •Заимствования
- •Индустриальное производство и типологическое развитие
- •Преобразование логической картины мира Аристотеля в научные представления о мире
- •Публикация
- •Некоторые выводы
- •M. К. Петров: жизнь и идеи
- •Список опубликованных работ м. К. Петрова
- •Список опубликованных переводов, выполненных м. К. Петровым
- •Публикации, посвященные памяти - м. К. Петрова
- •III Научно-техническая революция 104
- •1Введение
- •I. Архаическая формация
- •II. Вторичная формация
- •III. Научно-техническая революция
4. Наука и социальность
В этом последнем разделе нам предстоит рассмотреть с учетом сказанного ранее крайне острые и актуальные для современного мира проблемы государства и человека в условиях научно-технического прогресса. Здесь, как и по другим вопросам, существует огромная литература и не меньшее разнообразие точек зрений. Проблемы государства и человека представляются нам центральными и требующими обсуждения по двум причинам. Во-первых, государство, можно даже сказать национальное государство, и человек образуют в современном типе социальности основные моменты устойчивости, и реально складывающийся ритуал, социальная определенность, ориентирован как на удовлетворение потребностей человека, так и в не меньшей степени на удовлетворение нужд национального государства – социального института, который живет среди других таких же институтов и волею научно-технического прогресса вовлечен сегодня в древнюю и опасную игру с ноголомной веревочкой, правила которой становятся все более жесткими.
С
другой стороны, и человек и государство
– основные социальные партнеры науки,
обеспечивающие
ее
деятельность и поэтому выступающие
условиями ее существования и развития
как социального института. При этом,
естественно, между наукой, государством
и человеком
возникает
связь отношения, связь зависимости
институтов друг от друга,
в древнюю и опасную игру с
Национальному государству наука нужна как единственно надежный способ сохраниться и выжить на арене мирного сосуществования и соревнования систем. Без продуктов науки, поставленных на службу этим целям, шансы государства на сохранение падают, а в современных условиях отказ любого развитого государства от услуг науки был бы равносилен акту самоубийства. Вместе с тем цели, ради которых государству приходится содержать науку и налаживать с ней взаимоотношения накладывают как на деятельность самой науки, так и на деятельность фильтров отбора знания весьма специфические ограничения.
Науке национальное государство нужно постольку, поскольку государство обеспечивает ее потребности в кадрах, материальном оборудовании и средствах. И если ситуация изменится, появится на социальном горизонте другой институт наднационального или глобального характера, способный взять на себя исполнение этих функций, то наука вряд ли станет держаться за национальное государство с его ограниченными резервами. Но вот человек науке нужен уже не как один из возможных исполнителей каких-то определенных функций, а как неустранимое условие жизни: без человеческой способности мыслить, создавать и фиксировать связи новых идей наука существовать не может. В этих условиях, когда национальное государство вынуждено ради собственного сохранения содержать и опекать науку, а наука начинает тяготиться этой
162
опекой, критически посматривать на своего опекуна, развертывается основной кризис современного этапа научно-технической революции.
Наука и национальное государство. Наука, прежде всего естествознание, располагается в той части перехода-становления социально ценного знания, в которой идеологическое определение почти не чувствуется: оно возникает где-то на уровне выхода прикладных наук, даже после экономической селекции, имеющей разную силу, как для социалистического, так и для буржуазного государства. Поэтому многие процессы, явления и конфликты, ярко представленные в буржуазной науке, также будут иметь хотя и неполную, но ощутимую силу для науки в социалистическом обществе. Мирное сосуществование и соревнование систем происходит на общей арене, и соответствующие показатели, возвещающие миру о победах и поражениях, измерены в единой шкале ценностей, к которой идеология имеет весьма косвенное отношение. Спорить здесь приходится аргументами, убедительными для обеих сторон, поэтому в названии параграфа и не указана прописка государства по тому или иному лагерю.
Если обратиться к истории, то здесь зависимость науки от государства на первых шагах ее становления и развития выглядит самоочевидной. Правда, современные историки науки, разделяя этапы научного развития на «малую» и «большую» науку, довольно настойчиво проводят мысль о том, что-де в эпоху «малой науки» государство лишь терпело научную деятельность, не вмешиваясь в нее, не подавляя академических свобод и даже «свободу морей», т.е. право ученого самому определять, в каком государстве ему жить и работать. Кинг, например, пишет: «Свобода морей в науке, как ее продемонстрировал еще Гемфри Дэви своим знаменитым визитом в Париж во времена наполеоновских войн, считалась естественной и признавалась правительствами не столько, вероятно, из чувства уважения к науке, сколько из безразличия к характеру ее деятельности, которая казалась далекой от практических дел и поэтому безвредной»135. Нам кажется, что этот взгляд во многом уже продукт современного состояния дел, когда наука в своих отношениях к государству стремится выбросить из памяти кое-какие факты и взять на себя поменьше
моральных обязательств перед государством. В действительности же дело происходило не совсем так. Национальные академии, в том числе и Королевское общество, учреждались не без ведома и материальной поддержки государств, а если говорить о случаях, когда науку, подобно картофелю, насаждали в странах, где до этого не было никакой науки, то роль национального государства и национальной экономики оказывалась в процессе возникновения науки решающей. В Японии, например, прежде чем внедрять науку, пришлось построить государственные верфи и металлургический завод (1861г.), организовать информационные центры и реорганизовать систему просвещения (1861–1869), ввести всеобщее обязательное образование (1872 г.), пригласить иностранных ученых (1870–1873 гг.), только после этого создалось положение, о котором Прайс пишет: «...рост начался не сразу: была задержка примерно на 20 лет, пока готовилось второе поколение. Важным моментом следует считать то, что устойчивая научная ситуация возникла только с поколением собственных физиков, которое целиком было подготовлено силами самой страны. И все же картина остается неполной.
163
Мы опустили тот важный факт, что начальное и среднее образование проходило через те же кризисы и в те же даты. Мы пренебрегли и тем первейшей важности моментом, что самой трудной проблемой был выбор языка обучения. До второго поколении оно вообще не могла вестись на родном языке, а после этого потребовалось еще создать новые словари и терминологию»136.
Вряд ли в этих условиях можно говорить о независимом от государства, «чистом» возникновении науки. Обращает на себя внимание и тот факт, что возникающая наука оказывается теснейшими узами связанной с производством, и если в Европе наука первоначально пробовала свои силы в механике, обслуживая нужды возникающего машинного производства, то вот в Японии и в других странах дело вовсе не обязательно начиналось с механики. В докладе XI конгрессу историков науки в Варшаве (1865 г.) Танака говорил о начальном периоде: «Исследования этого периода, хотя и несовершенные, были в своем большинстве направлены на решение практических проблем, что создавало базу для развития в дальнейшем истинно научных исследований... Сейсмологические наблюдения в области физики, которые играют большую роль в повседневной жизни Японии, повели к углубленному изучению геофизики, что, в свою очередь, развивало научное изучение магнетизма... Научная литература по химии была в то время почти исключительно посвящена химическим ингредиентам минералов, продуктов питания, почв, удобрений и т.д. К концу периода появляется ряд теоретических работ по органической, неорганической и даже физической химии»137.
Связь возникающей науки с национальным и всегда специфичным производством показывает, что хотя наука и может «взорваться в вакууме», но существовать в вакууме она не может. Ей нужна опора, корни в практике. В этом двойственность науки, необходимость национального её возникновения, и ее нам нужно взять на заметку: методы и результаты науки универсальны, имеют равную силу для всех времен и мест земного шара, но ее приложения, а ими и сильна наука, конкретны, требуют не производства «вообще, а вполне определенного производства и вполне определенного ритуала, как они исторически сложились в той или иной стране. Поэтому пустить корни наука может лишь на конкретной технологической почве, а сам состав возникающей науки, которая намерена стать источником нестабильности и обновления данного ритуала, во многом будет зависеть от сложившейся формы производства.
Наука, таким образом, начинает движение с разных сторон, вырастает на подножном ритуальном материале, который оставлен в наследство историей. Но как только появляется продукт науки и это наследство приводится в состояние нестабильности и брожений, процесс обновления производства направляется универсальными экономическими определителями, что волей-неволей выводит производство на единый мировой стандарт, складывает технологический ритуал в единые формы, по отношению к которым наука начинает функционировать как единый по структуре универсальный источник нестабильности, более или менее равномерно распределенный на национальном уровне. Процесс выравнивания науки в разных странах, в этом смысле лишь внешняя сторона процесса выравнивания технологического ритуала, который координирует
164
демаркационную линию познанного и непознанного во всех национальных городах – блоках науки, а также обеспечивает общезначимость практических приложений науки для всех научных стран, о чем так убедительно говорил сенатор Дауни в связи с открытием атомной энергии. Вот здесь-то и начинаются разные неприятности и охлаждение чувств между наукой и государством. Равномерность распределения науки на национальном уровне значит для нее примерно то же, что значил бы для населения указ властей покинуть грады и веси и равномерно рассыпаться по лицу страны, каждому в назначенную ему точку на географической карте. В таком положении, и оказывается равно распределенная наука. Каждый ученый прекрасно понимает, насколько неразумно, дорого и во всех отношениях расточительно содержать в национальных горшках если не равнообъемные, то уж во всяком случае равноструктурные науки, дублировать, тратить деньги и человеческий талант на решение одних и тех же задач близкими или даже идентичными методами, сооружать и содержать дорогостоящие барьеры против утечки национальной информации и не менее дорогостоящие орудия для извлечения информации из других национальных горшков. Все это должно казаться и действительно кажется ученому глазу разновидностью хотя и глубокомысленной, но в общем-то паразитарной деятельности по типичному «прописочному» шаблону: паспортный режим порождает его нарушителей, что, в свою очередь, порождает деятельность по борьбе с нарушителями, что это карусель не хуже эгейской: сильно желающие прописаться все же находят лазейку обойти препоны, а борцы за идею порядка тут же изобретают еще одну затычку, чтобы перекрыть именно эту лазейку, порождая одновременно десяток новых.
Бессмысленность и бесплодность всего этого вороха деятельности, возникающей как результат национальной прописки науки, только подчеркивается тем парадоксальным фактом, что на главное-то давно махнули рукой. Кинг так пишет об этой странности: «Но даже и сейчас приходится удивляться тому, насколько мало люди практического склада осознают всю странность положения, когда результаты фундаментальных исследований при всей их ужасной современной значимости, свободно публикуются, доступны для анализа и использования учеными во всем мире»138.
А вообще-то говоря, не так уж здесь много и странного. Прекратить публикацию или сделать ее недоступной для ученых – значит, закрыть науку, т.е. проделать как раз тот акт убийства, который никак не входит в планы «людей практического склада». И термин «мало осознают» – не то в данной ситуации слово; все-то они осознают, но они бессильны перед публикацией. Уместно здесь будет напомнить, что конфликт этого рода не первый в истории буржуазной науки. Та же ситуация складывалась и на уровне частнособственнического (по формам, компаниям, концернам) распределения науки. Но тут-то люди практического склада своевременно сообразили, в чем дело. Бернал, для которого наука – вторая производная от развития технологии, пишет: «Вторая производная – научное исследование имеет свой недостаток: ее нельзя предсказать в деталях. Оценка выбора направления исследования в терминах прямой или косвенной пользы не может быть выполнена до проведения исследования. В прошлом как раз это и было основной причиной того, что промышленники
165
довольно недоверчиво относились к расходам на науку. Была и другая причина: не было и нет никакой гарантии, что полезное, полученное в результате затрат на науку, станет достоянием отдельной фирмы, финансировала это исследование»139.
И действительно, в большинстве развитых капиталистических стран наука существует в основном как национальный, а не частный институт, хотя в финансировании науки, особенно в прикладной ее части, доля частных фирм весьма значительна.
Положение на национальном уровне распределения оказывается значительно более сложным. И хотя науке удается осуществлять частные прорывы в область координации исследований и даже совместных исследований на международном уровне, сколько-нибудь решающих успехов здесь нет и, видимо, в современных условиях быть не может. Вместе с тем время сегодня явно работает на науку: на арене сосуществования и соревнования национальных государств складывается такая ситуация, когда сначала малые развитые страны, а затем и крупные должны будут выходить из игры. Это связано с тем, что конфликт, вызываемый равнораспределенностью науки, подкреплен сегодня и с каждым годом обостряется значительно более глубоким, явно тупиковым и неразрешимым конфликтом между потребностями науки и ограниченными ресурсами национального государства.
Как мы уже говорили, темпы роста науки значительно опережают темпы роста других видов деятельности. Если наука, удваивая свои основные параметры за 10–15 лет, будет и впредь расти в этом темпе, а расходы на науку, как и сегодня, будут удваиваться каждые 6–8 лет, то уже в начале следующего столетия должно сложиться такое положение, когда кривые роста национального дохода и расходов на науку, а чуть позже и кривые роста населения и числа ученых пересекутся! Что этого не может быть – факт очевидный: всем от младенцев до старцев пришлось бы стать учеными и потреблять весь национальный доход, который неизвестно каким чудом появлялся бы на свет. Будущее здесь, так сказать, стучится в дверь, но не в ту, в которую мы ожидали. Вместе с тем ясно и другое: за триста лет жизни науки существенных сбоев экспоненты ее роста не наблюдалось, и попытка утихомирить науку, привести её рост в соответствие с ростом населения и ростом национального дохода, с одной стороны, неизбежна, а с другой – неизвестно чем еще обернется.
В этой связи крайне полезно обратить внимание на тот факт, что удвоенный по сравнению с ростом науки темп роста ассигнований на науку – явление сравнительно недавнее, возникшее где-то в середине - конце 40-х гг. Здесь явно что-то произошло, и смысл этого происшествия мы попытаемся понять, познакомившись предварительно с тем незавидным положением, в котором оказались малые развитые страны капиталистической Европы. В силу ограниченности их ресурсов они значительно приблизились к тупику насыщения и живут сегодня в условиях, в которых завтра придется жить большинству развитых стран.
Пытаясь понять мотивы, толкающие к образованию международных центров и межнациональных научных институтов, Кинг так рисует общую ситуацию в современной науке: «Есть, во-первых, гиганты: США и СССР, с очень большими ресурсами, которые, несмотря на сомнения в законодательных органах насчет целесообразности полетов к Луне
166
и несмотря на прямые предупреждения своих ученых, вряд ли осознают, как близко они уже подходят к потолку. Есть, во-вторых, страны средних размеров, такие, как Англия, Франция, ФРГ, Япония; отдельные из них мечтают о сохранении самостоятельности в науке и в других областях политики. Эти страны осознают, что ядерная энергия в ее полном виде им несколько не по карману, а исследования в космосе – почти за пределами возможного. Дальше идет третья группа небольших высокоразвитых в индустриальном и научном отношении стран, таких, как Голландия, Бельгия, Швейцария, Скандинавские страны. Большинство из них уже уяснило проблему масштаба в науке»140.
В чем же состоит это уяснение масштаба? Уясняется он весьма просто: наука в ее полном объеме оказывается государству не по карману, и оно обнаруживает себя на развилке: либо специализация, либо кооперация. Но оба пути опасны. Удариться в специализацию, но кто может знать, в какую именно? «На первый взгляд специализация, – пишет Кинг, – очень привлекательный подход, и не так уж трудно решить, что концентрацию усилий нужно производить в направлениях, которые заданы наличными естественными ресурсами, традиционными производствами, успехами на международном рынке и т.п., то есть главным образом уже сложившейся картиной социальных процессов. Но в наше время частых инноваций ресурсы могут оказаться обесцененными, ситуация на рынке может легко измениться, а традиции могут перейти в инерцию»141. С другой стороны, идти в кооперацию – тоже не мед: «...расходы на исследования все время растут, и при обсуждении бюджетов и программ международных организаций голос малых стран играет все меньшую роль»142. Словом, влево пойдешь... вправо пойдешь... Можно, конечно, вместе с Кингом рекомендовать в этой безвыходной ситуации «ответственные решения на самом высоком уровне». Звучит хорошо и даже как-то авторитетно, но что-то уж очень явственно встает за этой фразой тень Архимеда. А где ее взять, ответственность? Конечно, будь на свете бог, которого еще Кант дисквалифицировал, переведя из объективной в субъективную сущность, «самый высокий уровень» мог бы надеяться на откровение, на авторитетный совет со знанием дела. Но в наше время расцвета «самых высоких уровней» и полного отсутствия авторитетов любое «ответственное» решение, замеренное только по высоте уровня, грозит катастрофой. Вероятность ответственного выбора ничтожно мала, и хотя полностью ее исключить нельзя, политика на развилке не может быть ничем иным, как авантюризмом. Пока на развилках топчутся малые страны Европы, которым и ядерная-то энергия явно не по карману, особых ужасов от «ответственных решений на самом высоком уровне» ожидать не приходится. Но что будет, когда на развилку выйдут гиганты? А будущее-то стучит и явно не в парадное.
Вот здесь мы и вернемся к тому происшествию, которое случилось где-то во второй половине 40-х, после чего, темп ассигнований на науку удвоился. Первым и очевидным следствием этого факта является то, что если расходы на науку растут вдвое быстрее, чем сама наука, то стоимость единицы научного продукта растет примерно в том же темпе, в каком растет и сама и сама наука. И поскольку за этот период открытий типа фотоэффекта, радиоактивности, распада урана не произошло, мы вправе предположить, что поток публикаций до 40-х гг. и позже был с точки
167
зрения практического и теоретического ценообразования более или менее однородным. Но тогда нам придется прийти к выводу, что по каким-то причинам производительность научного труда, а с нею и кпд науки его экономическом сомножителе падает вдвое каждые 10–15 лет.
За счет чего возникает этот эффект торможения, падения действенности науки в тот самый момент, когда национальным государствам, казалось бы, нужно прилагать все усилия, чтобы совершенствовать науку, дать ей широкий простор для развития и выявления ее возможностей? Здесь существует много объяснений, которые обычно сводятся либо к тому, что экспериментальное оборудование, этот овес науки, очень уж ныне дорог, либо к тому, что кивают на колесо истории и заявляют, будто наука «закономерно» перешла в новую «индустриальную» фазу своего развития. При этом как-то забываются элементарные факты. Стоимость научного продукта растет и в областях, где о резком повышении цен на оборудование и говорить не приходится. С другой стороны, переход производства в индустриальную фазу, связанную с воздействием науки на технологию, Имел своим результатом резкий рост производительности труда, а сопровождайся эта фаза, как в науке, падением производительности, то стало бы совсем непонятно, какие силы затащили производство в эту индустриальную фазу.
Нам кажется, и здесь мы не одиноки, что наука действительно оказалась в «индустриальной фазе», но оказалась в этом нелепом положении не по своей вине и не по своей воле, а как раз по той самой причине, что уж очень она нужна государствам-соревнователям, и они в меру собственного ритуального разумения пытаются «организовать» ей самый широкий простор для «закономерного» развития, пытаются «упорядочить» и «оптимизировать» выявление ее возможностей. Фридман так описывает психологические мотивы перехода в индустриальную фазу: «Рассмотрим коллективное научное исследование в его современной форме. Прежде всего бросается в глаза, что существует несколько типов научных коллективов. А затем – что все эти типы появились не по требованию самих ученых, а по требованию их патронов, т.е. правительственных чиновников, дельцов, предпринимателей и вообще тех джентльменов, которые, не являясь учеными, считают, что им лучше знать как именно должно быть организовано научное исследование... Что до патронов, ответственных за нововведение, то их отношение понятно. Они видят, что сотня рабочих на обувной фабрике может произвести не в сто, а в тысячу раз больше, чем один сапожник, и что это верно для всего производства от газет до сосисок»143.
Гипноз индустриальной фазы теперь настолько распространен, что даже науковеды перестают замечать странность некоторых вещей. Польские ученые Малецкий и Ольшевский, например, пишут: «Развитие исследовательского оборудования вносит некоторые изменения в характер и систему научной работы. Оно углубляет специализацию научных работников, доводя ее иногда до интенсивного разделения труда. Высокая стоимость оборудования ведет также часто к пересмотру существовавших ранее принципов планирования научного исследования. Теперь уже не Научный работник выбирает и собирает нужное ему для исследований научное оборудование, а, напротив, ученые подбираются по их способности извлечь информацию из наличного исследовательского оборудования»144.
Даже Прайс, классик науковедения, решил вдруг придать произволу форму законности: «За двадцать лет выработался навык администрирования навык вскармливания науки и техники в социальных целях. Многие процедуры принятия решений все еще оставались делом тонкого вкуса и слуха, но уже в первые 10–15 лет во всем мире начинают предприниматься попытки формализовать и представить в системном виде методы, которые может (или не может) брать на вооружение научная политика. В этих попытках возникал постепенно фонд проверенного знания об организации и поведении науки, который подлежит теперь обязательному изучению для всех, кто приступает к делу руководства наукой и ее обеспечения. Это требование в равной степени распространяется и на тех выдающихся ученых, которые выбрасываются административной волной на высокие посты»145.
И лишь крайне редко этот административный оптимизм прерывается трезвыми предупреждениями насчет того, что авторитетов-то в этом деле быть не может, что все здесь построено не на законах научной деятельности, а на окостеневшем в форму закона произволе. Пири, например, приводит слова опытного администратора науки Миза: «Для решения вопроса о том, какое именно исследование должно проводиться, наиболее компетентным лицом является тот, кто его проводит. Вторым по компетентности идет глава отдела. Этим ограничивается группа компетентных лиц, далее идет группа прогрессирующей некомпетентности. Первый из этой группы – директор исследовательского учреждения, который, вероятно, ошибается большую половину времени. Затем комитет, который ошибается почти все время. И, наконец, комитет вице-президентов компании, который ошибается уже все время»146. Но как только возникает и укрепляется гипноз перед заведенным порядком, даже если в результате этого порядка производительность падает, а ученый оказывается на прокрустовом ложе административных представлений о «правильном» ученом, так сразу же начинается рационализация. Всем надоедает спорить об организации как таковой, и критическое внимание переносится с проблем общего характера „на проблемы частные. Споры о планировании и организации в науке, о свободе научного исследования уходят за горизонт, закрываются горами слежавшегося произвола нескольких поколений администраторов, и сами эти горы предстают уже как реальность, которую нужно принимать на правах объекта, изучать, рационализировать. Потоком идут работы по улучшению и упорядочению структуры НИИ, об оптимальной сети научных учреждений и т.д. и т.п. А производительность научного труда продолжает в это время падать и никого это особенно не беспокоит, потому что теперь неудобно как-то и задумываться над тем, нужны ли НИИ науке. Какая же это наука без НИИ?
В самом деле, попробуй, задумайся! В НИИ тысячи людей, у них тысячи родственников и детей, городки, ясли, школы, институты, кинотеатры, налаженный быт с водными станциями, лыжами, телевизорами и гипнопедией по вечерам. Попробуй хотя бы тень бросить на это творческое благополучие, на всю эту основу основ научной деятельности, где и штатное расписание, и оклады, и иерархия должностей. Тут трудно надеяться, что даже сами ученые не станут на защиту стен собственной клетки, где им, по крайней мере, удобно. Но вспомним, что жизнь дается
169
один раз. Вспомним: «Ты слышишь, уходит поезд... Ты слышишь, уходит поезд! Сегодня и в воскресенье». Вспомним и попытаемся все-таки посмотреть, нельзя ли и применительно к науке поставить вопрос так, как мы его ставили по отношению к сельскому хозяйству. Нельзя ли и здесь отказаться от рационализации, которая бесспорно укрепляет любую наличную организационную схему, и попробовать выйти на уровень, на котором возможной станет научная точка зрения на науку.
Обратим внимание на следующий факт. По данным американской статистики, между числом сотрудников научно-исследовательского учреждения и выходом научной продукции существует такая связь: выход научной продукции растет обратно пропорционально четвертой степени от числа участников научного исследования. Прайс по этому поводу замечает: «Эти законы, естественно, являются большими упрощениями и могут служить ориентирами того, что можно вывести из данных моделей, но они удивительным образом точно совпадают с теми количественными данными, которыми мы располагаем»147. Иными словами, пять – шесть неорганизованных ученых могут сделать много больше, чем 200–300 связанных организаций научных работников. Тут может появиться соблазн посмеяться над американцами, их неспособностью организовать научный труд.
Но известны и другие факты: за последние годы доля нашей страны в мировом научном продукте распределена по основным отраслям примерно следующим образом: химия – 20%, физика – 15%, биология – 10%. А доля США, где в науке занято примерно то же число ученых, выглядит несколько иначе: химия – 28%, физика - 31%, биология – 27%. На этом основании и, по нашему мнению, совершенно справедливо, Капица отмечает: «Судя по этим американским данным, получаем, что они делают сейчас 1/3 мировой науки. Мы делаем 1/6 часть мировой науки, т.е. в два раза меньше, чем они. Каждая из остальных стран делает меньше нас. Так что по научной продукции мы являемся второй страной в мире. Но если принять приведенные цифры, то получается, что примерно с тем же количеством научных работников мы производим половину той научной работы, которую производят американцы. Поэтому, как это ни печально, но следует признать, что производительность труда наших ученых примерно в два раза ниже производительности труда ученых в США»148.
И дальше следует единственный, с нашей точки зрения, возможный для ученого и гражданина вывод: «Надо не бояться сказать, что за последние несколько лет разрыв в науке между нашей страной и Америкой не только не перестал сокращаться, но увеличился, мы срочно должны искать путь наверстать происшедшее отставание. Если в ближайшие годы мы не увеличим производительность труда наших ученых, не улучшим условий освоения в промышленности достижений науки и техники, то задача догнать Америку, конечно, не может быть решена. Если решительно и умело использовать те большие преимущества, которые дает в организации нашей науки и промышленности наш социалистический строй, тогда это отставание в росте будет только временной заминкой. Я глубоко верю: если мы не будем бояться говорить правду о наших недостатках и ошибках и будем дружно искать пути их устранения, то мы скоро опять наберем в росте нашей научной работы
170
прежние рекордные темпы»149.
Мы тоже глубоко верим в это, но главной трудностью нам представляется не трудность чисто организационная, в конце концов, строить науку по американскому образцу, в котором основной схемой является не НИИ, а проект где как раз и возникает примечательное отношение между числом участников и выходом продукции,– не такой уж научный подвиг, и вряд ли на этом пути мы сможем добиться желательного для всех нас хотя бы обратного, скажем, отношения, когда мы будем производить треть продукта, а американцы только шестую часть. И, соответственно, стрелки научных компасов цитирования, безошибочно указывающие направление силовых линий в науке, будут повернуты на нашу, а не на американскую науку. Нам кажется, что куда важнее найти сегодня ту точку зрения, которая позволяла бы более четко различать достоинства науки от ее недостатков, видеть реальные препятствия, снижающие производительность труда как в нашей науке, так и в науке вообще. Если, как мы пытались показать это ранее, ключом научной деятельности и ее важнейшим моментом является отчуждение научного продукта на уровень публикации, то нужно попробовать встать на эту точку зрения и посмотреть, что с нее видно. Оглянемся на ученого, который провел удачный эксперимент и подготовил рукопись статьи. Он едва виден за плотными линиями обороны, которые заняты, как это ни удивительно, более маститыми учеными, авторитетными именами. На каждой такой линий, а их много, – отдел, сектор, кафедра, совет, внутреннее рецензирование, лито – рукопись должна будет доказывать свое право на прописку в массиве научного знания, а автор – право на высказывание истин, которые ранее не высказывались. А это будет трудно по той простой причине, о которой Рончи писал: «Каждый исследователь подвержен иллюзии открытия и обладания истиной, и в то же время он верит, что им разрушены некоторые истины предшественников. Для убеждения учеников и коллег ему необходима истина в последней инстанции, и это заставляет его забывать о том, что истины в науке преходящий и недолговечный продукт. И сегодня, таким образом, существует неосознанная тенденция превращать истины в догмы»150, На любой из линий обороны автору, если он настоящий ученый, придется доказывать, что им разрушены истины людей, которые должны оценить его вклад в науку, решить судьбу рукописи. Общий психологический рисунок таких встреч предугадать нетрудно, хотя и ни к чему, лучше посидеть на любом обсуждении, когда все или почти все выступления строятся по единой схеме: достоинства – критические замечания – пожелание доработать рукопись в тех-то и тех-то направлениях. Выше мы говорили, что процесс теоретического ценообразования может начаться лишь после опубликования и требует в нормальных условиях 7 –10 лет, после чего можно довольно уверенно судить о достоинстве публикации. В наших условиях, когда путь от рукописи до публикации занимает полтора - два, а то и три года, причем то же самое происходит и с другими рукописями, в которых новую публикацию могут процитировать,, этот срок уверенной оценки научного вклада нужно отодвинуть еще на 5-7 лет, т.е. довести до юношеского возраста в 16–17 лет. Типичная реакция на такое рассуждение выглядит обычно так: «Вы что же, предлагаете все печатать?! Да Вы представления не имеете, какую
171
чепуху нам присылают!» Это не говоря уже об аргументах типа: Кто позволит бумагу портить? Дефицит!». Выходит так, что бумага – дефицит, а талант – хоть завались. Автору кажется, что он что-то дельное написал, а редактору, который с этой проблемой впервые в жизни столкнулся, с первого взгляда ясно – чепуха. Мы уже говорили, что в суждениях этого рода всегда присутствует Архимедов комплекс: нет и не может быть человека, способного ответственно и со знанием дела, т.е. с точки зрения той ситуации, которая возникает в науке через 16–17 лет, оценить новичка, пробивающегося в публикацию.
Но, может быть, есть здесь какие-то обходные тропки, и мы здесь просто чего-то не понимаем? Говорят же иногда: «Посмотрите американские журналы, сколько в них ерунды». Давайте посмотрим. Если верить статистике по распределению цитирования, то ерунды в американских журналах действительно много, ровно столько же, сколько и в наших: около 40% публикаций – мертворожденные, на них никогда не будет ссылок, а остальное дают типичную картину распределения по закону Ципфа: Более того, «ерундовая» характеристика оказывается в наших журналах более ощутимой, чем в американских,- процент мертворожденных у нас значительно выше. Причины этого странного обстоятельства понять не трудно, их две. Проходя по инстанциям обсуждения, будущая публикация теряет острые углы, пикантность, и задор, начинает приспосабливаться к мнениям и пожеланиям обсуждающих и редактирующих, так что на уровне публикаций статья появляется дамой, «приятной во всех отношениях», кроме одного, - у неё, как говорила бабелевская Арина, «утроба утомленная», в ней органически подорвана способность участвовать в порождении новых статей. А второй причиной является то, что слишком уж долго будущая статья засиживается на обсуждениях, а к тому времени, когда она появляется, наконец, на уровне публикации, все интересующиеся давно уже успевают получить все нужное либо из рукописи, либо у более молодых ее конкуренток, из тех же американских журналов, например.
Но если распределение цитирования в нашем и американском потоке публикаций примерно одинаково, причем у нас даже несколько хуже, то в чем, собственно, смысл деятельности всех этих фильтров, располагающихся между рукописью и публикацией, деятельности, в которую отвлечена от исследований огромная масса наиболее квалифицированного научного люда? Никакого смысла, кроме административной премудрости насчет того, что обсуждение делу не помеха, здесь не видно. Опять перед нами деятельность но «прописочному» шаблону: кто-то придумал паспортный режим в публикации, тогда появились нарушители, тогда появились обсуждения, тогда... Словом, типичная бессмысленная, но деятельная карусель, которая в статьях бюджета идет под рубрикой «ассигнования на науку». Было бы много проще, нам кажется, установить на всех этих фильтрах сортировочные машины с заданной программой отбора, типа: «одна дальше, две в корзину». Результат получался бы тот же, но у нас было бы больше уверенности в том, что содержание корзин и содержание журналов равноценно.
Попытаемся теперь посмотреть в том же направлении, но в более, так сказать, глубокой ретроспективе. Сначала обратим внимание вот на какие факты. По данным нашей печати, средний возраст получающих
172
кандидатскую степень равен 33, а докторскую – 48 годам. Чешские науковеды Фолтс и Новый провели в 1965 г. интересное исследование, в котором, в частности, затронут вопрос и о распределении творческой активности ученого по возрасту. В этой части исследование выполнено как статистический анализ работ Поггендорфа, Бурбаки, Стройка, Бэлла, в которых приводится большое число биографий ученых, причем в справочнике Поггендорфа собраны данные по существу о всех публиковавших свои работы математиках (4057 имен), а в других работах даны биографии в основном выдающихся математиков и ученых. Распределение творческой активности по возрасту оказывается удивительно близким для всех источников. Пик производительности (по числу публикаций) приходится в возрасте 24–26 лет, а в интересующие нас сроки возникает такая картина: к 33 годам у выдающихся ученых активность падает примерно до 25%, а в среднем, по общему числу математиков, удерживается где-то около 50% от пика. К 48 годам у выдающихся ученых остается менее 5% от пика, а у общей группы – около 10%. Иными словами, система подготовки научных кадров проделывает с будущими учеными примерно ту же операцию, какой статья подвергается, проходя через систему фильтров: на передний край науки выходит и становится более или менее самостоятельным продукт, который дезактивирован на 3/4 (выдающиеся ученые) или на 1/2. А диплом доктора наук вообще приходится рассматривать как справку об отставке: науке трудно на что-нибудь надеяться при виде 48-летнего авторитета с 5 или 10% творческой способности, разве что еще на одно обсуждение. Можно только надеяться, что в других не захваченных пока областях науки дело обстоит не так скверно.
Но пройдем еще несколько дальше, посмотрим на изготовление полупродукта для системы подготовки научных кадров. В 7 или 8 лет жизнерадостный малыш появляется у дверей школы. Он только что совершил величайший подвиг жизни – разломал собственными силами стихию языка на слова-обломки (никто, слава богу, не учит малышей говорить по словарю, они сами себе делают словарь). Он достаточно горд и независим, чтобы продолжать в том же духе дальше. Но тут его как раз и ожидает то, о чем с болью и гневом пишет Бернал: «Из всех видов отупления мозгов в результате образования особенно пагубен для гения догматический метод обучения; если любая попытка мыслить собственной головой осуждается или хотя бы не поощряется, то способность творить новые сочетания идей – а именно она составляет сущность гения – может быть настолько подавлена, что оказывается совершенно утраченной. Больше того, мы, возможно, лишаемся позитивного вклада в творческую мысль просто потому, что никогда не заботимся о воспитании этого качества»151. И хорошо еще, что у англичан есть Кэрролл и его Алиса, а у русских Чуковский, Чехов, Щедрин, которых не так-то просто выбить из головы.
Здесь могут возразить, что речь идет об отдельных недостатках, недоработках, не следует обобщать и т.д. Нам думается, что следует именно обобщать. Ведь дело здесь не в том, хороши или плохи преподаватели, а в самих принципах системы всеобщего и обязательного обучения с минимальным отсевом. Прежде всего совершенно очевидно, что здесь перед нами система репродуктивная, константа порождения которой
173
равна единице, т.е. по существу это конвейер, на выходе которого ожидается усредненный, «в пределах допусков», продукт – «выпускник средней школы». Будь эта система совершенной, талант вообще не мог бы в ней сохраниться, и головы выпускников походили бы друг на друга, как две «волги» только что с конвейера. Далее, частной, но важной характеристикой этого конвейера является то, что ему приходится работать без брака, без потерь. Моряки такую ситуацию называют законом каравана: скорость каравана определяется по самому тихоходному кораблю. Желают того преподаватели или нет, но любой репродуктивный абстракт типа «выпускник средней школы», «студент пятого курса» не только ритуален в своем существе, не допускает существенных отклонений, но и ориентирован в своем составе не на сильнейшего, а на слабейшего, т.е. подчинен закону каравана. Это особенно вредно в детские годы. Эйнштейн, конечно, был выдающимся лентяем, но, к сожалению, далеко не всех лень толкает на увлечение наукой.
Здесь, на конвейере народного образования и формируется, видимо, причина того неприятного и обидного явления, которое исследовалось американским науковедом Гармоном. Вокруг его результата много неразберихи, поэтому необходимо пояснение152. Призывники у американцев уже много лет проходят кроме медицинского осмотра и ОАКТ (общеармейский классификационный тест на интеллектуальность), и что бы под этой интеллектуальностью ни понималось, за эти годы создан достаточно репрезентативный фон среднего ее распределения, на который могут быть наложены данные по любой группе населения. Гармон проверил на ОАКТ выпускников американской высшей школы и обнаружил, что распределение интеллектуальности в этой группе резко сдвинуто в область высоких значений шкалы ОАКТ (130,8 при среднем 100). Значение ОАКТ для данной группы встречается, по общему фону, у одного из пятнадцати. Из этого Прайс делает вывод, что при современном уровне требований к научному работнику «стать ученым хотя бы минимальной квалификации в лучшем случае может лишь от 6 до 8% населения»153.
Мы не очень уверены в том, что вывод сформулирован правильно, лучше бы, нам кажется, сказать «при современном состоянии системы образования». Вместе с тем не кажутся нам правомерными и попытки опровергнуть этот результат чисто умозрительными доводами. У нас нет, к сожалению, необходимого репрезентативного фона, практически невозможно проверить, в какой мере данные Гармона отражают наши условия, но речь, нам кажется, могла бы здесь идти только об отклонениях Данные Гармона по существу – приговор системе народного образования как системе, ибо ничем иным невозможно объяснить этот эффект избранности, а мы бы сказали, результат недоработки средней школы, когда на выходе еще обнаруживается 6–8% брака, сохранившего способность самостоятельно мыслить. Гены, во всяком случае, здесь ни при чем: слишком уж очевиден осредняющий эффект школы.
Можно бы без конца вертеться на точке зрения публикации, с нее хорошо просматриваются новые вещи, даже если смотреть на прикладные науки и ритуал. Как частный штрих картины можно лишь отметить то, что сегодня довольно часто сомневаются: стоит ли так много публиковать и так много тратить на фундаментальные исследования, если прикладные
174
науки «захлебываются в потоках информации», не успевают ее перерабатывать. Единственный совет, который здесь можно дать, состоял бы в том, что не надо захлебываться, а нужно учиться плавать. От роста кольца публикаций зависит все, и совершенно справедливым кажется нам замечание Кинга: «Сокращение финансирования чистых наук есть верное средство обеспечить отставание промышленности»154. Но это частности, прежде чем перейти к общим выводам, нам хотелось бы разобраться еще в одной, не связанной уже с публикацией, детали – в механизме того, что, по Фридману, можно было бы назвать сапожно-обувным подходом к науке.
Фридман, как мы уже видели, говорит о том, что современная организация науки суть перенос на науку обычных методов организации выпуска массовой продукции. Нам стоит более внимательно присмотреться, почему и за счет чего в одном случае достигается усиление, а в другом – торможение. Производственный случай детально исследован Марксом, эффект усиления достигается за счет разложения единой технологии на частные, до предела упрощенные операции с последующей сборкой целостного продукта. Эффект усиления дает здесь и человеческий труд, и машина причем в последнем случае скорости операций могут быть очень высокими. Противоположный эффект, который мы видим в науке, связан, видимо, с тем обстоятельством, что целостность в науке (гипотеза, например) достигается не путем последовательных операций по накоплению качества, как это происходит в любой целенаправленной деятельности, а возникает мгновенно, как вспышка, озарение, догадка. До того, как она появилась, такую целостность невозможно разложить на операции. Нельзя, скажем, заставить десяток людей обдумывать части несуществующей гипотезы, а если, вопреки природе мысли, именно такой способ сотрудничества навязан ученым современной организацией науки, то возникает естественная вещь: придумывает, вспыхивает и озаряется в конечном
счете один, хотя и не всегда один и тот же. И как только новая связь возникла, творческая способность других оказывается подавленной и подчиненной одной голове. Синг пишет: «Когда проскочившие университет счастливчики становятся молодыми исследователями, их чаще всего превращают в зубчатые колеса исследовательской машины патрона»155. Несколько иную картину торможения дает Налимов: «Если вы создаете вокруг себя большой коллектив, то вы должны тратить время на то, чтобы обмениваться информацией с каждым из его членов, вы должны терпеливо выслушивать и затем обстоятельно обсуждать предложения всех членов коллектива, вам нужно читать и исправлять все их работы, помогать им в подготовке диссертаций, наконец, ни одна, даже интересная работа, выполненная одним из членов большого коллектива, не выйдет в печать, пока не будут сняты все, часто весьма многочисленные возражения и придирки»156.
В этой механике «организованного» творчества и возникает, видимо, эффект общего падения производительности научного труда. В наш век организации и атома, когда вот даже чайники, утюги и холодильники принято разрабатывать только «манхэттенским» способом (чтобы НИИ, чтобы «как у людей»), уже забыто, что конвергентное исследование, а попросту говоря, научный субботник, на который в спешном порядке собраны толпы ученых, были и есть порождение войны, порождение
175
ненормальных условий, когда все было подчинено требованию минуты. Тот факт, что после войны наука не была демобилизована, а продолжала оставаться в казармах, не меняет существа дела: современная форма организации науки – пример беспрецедентного в истории человечества разбазаривания таланта и средств. Это наводит на грустные мысли о том, что национальные государства, осознанно или неосознанно, чувствуют себя на арене сосуществования и соревнования почти как на войне, не могут уже думать о далеком будущем, а целиком поглощены нуждами момента. Но сосуществование и соревнование не война, «решающих побед» здесь быть не может, а метод субботников в использовании науки может повести к быстрому истощению и возможностей финансирования, и ресурсов науки.
Ученый не может не творить, и казарменный режим « науке вызывает, естественно, оборонительную реакцию, которую науковеды называют невидимым колледжем или невидимым коллективом. С точки зрения официальной науки это лишь эвфемизм для того, что армейские уставы называют «самовольной отлучкой». Иногда именно так это явление и понимается администраторами науки. Налимов, например, среди других официальных реакций на невидимый колледж приводит и такие: «Руководство многих научно-исследовательских институтов крайне неодобрительно относится к возникновению незримых коллективов Нередко можно слышать примерно такие высказывания: «Незачем Вам работать на весь Советский Союз, Вы получаете деньги в нашем институте и работайте только для него...» Иногда изобретаются специальные меры препятствующие проведению совместных работ, а на тех, кто им не подчиняется, накладываются взыскания»157. И здесь опять перед нами «прописочная» ситуация: ученый, творческая потребность которого задавлена «колесом патрона», вынужден искать способов ее удовлетворения на стороне, сбегать в самоволки и предаваться творчеству в кругу таких же как он беглецов от порядка: «Незримый коллектив,– пишет Налимов, – это организация, построенная по типу средневековых коммун. Руководитель коллектива не имеет официальной власти – все основано на взаимном согласии»158. Ответная реакция порядка понятна – невидимый колледж с точки зрения официальной науки – не только группа отлынивающих от государственно-важного дела самовольщиков, но группа организованная, а следовательно, подполье, шайка, и поэтому... Словом, не было пока таких администраторов, которые могли бы со спокойным сердцем смотреть на нарушителей
дисциплины, тем более организованных, на тайных заговорщиков против существующего порядка, которые даже не скрывают своих намерений. Но вот здесь и возникает знаменательная осечка, которая превращает «прописочную» ситуацию – бессмысленную и дорогостоящую деятельность по взаимному уничтожению продукта – в нечто совсем другое, во многом напоминающее эгейскую ситуацию разноса олимпийской государственности.
Дело в том, что самовольные отлучки ученых в невидимые колледжи восстанавливают нарушенное в современной научной форме высокое значение константы порождения, и самовольщики заняты здесь тем, чем они не могут заниматься в НИИ-казарме, заняты творчеством. В этом процессе возникнет продукт, против которого у администраторов нет оружия.
176
Более того, уже сегодня во многих странах невидимые колледжи соперничают с официальной наукой, выводя на уровень публикации все более значительную часть общего продукта науки, причем, и это главное, продукт невидимого колледжа в несколько раз дешевле продукта официальной науки. Прайс, например, считает, что уже сегодня в США невидимый колледж стал основным поставщиком научного продукта и начинает активно приспосабливать официальные организационные формы к собственным нуждам: «Сейчас все более усиливается тенденция размещать летние школы ученых в наиболее живописных местах и превращать научные учреждения в благоустроенные поселки, куда можно приехать на некоторое время с семьей. Но этого мало. Необходимо осознать и признать тот факт, что хотя места, вроде Брукхэвена, были когда-то просто научными институтами с очень сложным и громоздким оборудованием, куда приходили работать на этих установках и машинах, то теперь такие учреждения начинают играть все большую роль как места встреч нескольких невидимых колледжей. Ученые сюда приезжают не ради оборудования, а для того, чтобы совместно поработать с другими учеными, которые в данное время работают здесь»159. Трудно сказать что-нибудь определенное о положении невидимых колледжей в нашей стране, но они есть и весьма активны. Об этом говорилось на Львовском симпозиуме 1966160. Налимов, один из участников симпозиума, довольно точно выражает общее мнение, когда пишет: «Мы, конечно, вполне отдаем себе отчет в том, что нам не удалось сколько-нибудь полно осветить вопрос о новых формах организации науки. Нам хотелось, лишь обратить внимание на то, как важно тщательно следить за появлением новых форм организации – надо уметь распознавать их даже тогда, когда они еще находятся в зародышевом состоянии. Хочется еще раз подчеркнуть особенно важное значение незримых коллективов. Это новая форма самоорганизации и самокоординации науки – форма, видимо, значительно более эффективная, чем всякие административно насаждаемые координационные советы. Нужно как-то узаконить право на существование таких коллективов – создать условия, не мешающие их нормальному развитию. Надо облегчить международные связи научных коллективов»161.
Но что может означать это требование «узаконить право на существование таких коллективов» с попутным облегчением международных их их связей? Речь здесь явно не о том, чтобы превратить невидимые колледжи в обычные НИИ, и это прекрасно видит Прайс: «Вполне вероятно, что если бы этим группам дать юридическое оформление, широкое признание и блестящий журнал газетного типа, то такая практика убила бы группу, сделала бы её членов, объектом зависти высокомерного администрирования и формализма»162. Да и по части международных связей дело явно не сводится к установлению еще одной разновидности контактов на уровне национальных государств. Речь идет о чем-то принципиально новом: «Переход от малой науки к большой приводит к тому, – пишет Налимов, – что обмен идеями начинает принимать новую форму. Он сосредоточивается преимущественно внутри незримых коллективов – в обычную печать попадают уже лишь окончательно выкристаллизовавшиеся работы. Советские ученые оказываются в особенно невыгодных условиях – наши коллективы почти всегда значительно меньше западных
177
незримых коллективов, часто объединяющих ученых Англии, Индии, Канады, США... Мы, как правило, не входим в их незримые коллективы и об их новых идеях узнаем лишь через старые средства связи – традиционные журналы. Нам в некоторых областях становится труднее и труднее прорываться вперед»163.
Так о каком же юридическом признании и о каких международных контактах идет речь? Признать право на существование в собственном ритуале «средневековых коммун», в которых все основано на «взаимном» согласии»? Пойти на такое положение, когда членами этих коммун будут не только свои собственные граждане, но и люди из других ритуалов, не подчиненные законам данной страны? И чей будет продукт, кому он будет помогать соревноваться? Отказаться от государственной собственности на ученого и его продукт? Так и хочется сказать: а не многого ли вы захотели, уважаемые незримые коллеги? Коммунизм, во-первых, строят, а не вводят явочным, да к тому же таким нахальным, невидимым способом. Да и странный какой-то у вас коммунизм, сами говорите - «средневековая коммуна». Средневековья нам не надо. И пусть будущее стучит в любую дверь, даже в ту, которая ведет на кладбище, мы все равно построим наш собственный, «правильный» коммунизм, хотя, между нами, мы и сами не очень четко представляем, что это такое. Так или иначе, но
здесь-то и начинается то великое «но» современности, которое с изящной непосредственностью сформулировал сенатор Дауни: «...необходимо запретить, но...». А откуда научный продукт получать будем, без которого нам на арене сосуществования и соревнования не выжить? От НИИ? Но американцы используют невидимый колледж, в котором производительность научного труда растет, а не падает. Так что же, соревноваться и в этой области с американцами? А почему бы и нет? Во всяком случае, это куда более благородное, гуманное, безопасное соревнование, нежели гонка атомного вооружения или баллистических ракет. К тому же не соревноваться нельзя: уничтожить невидимый колледж можно, но это сегодня то же самое, что уничтожить науку. Работать как-то по-другому, по правилам, по закону, ученые не могут – высокая константа порождения не позволяет. Творить организованно так же сложно, как и говорить молча.
Вот это и есть эгейская карусель современности, в которой, по всем данным, национальному государству «не светит». Нам, марксистам, воспитанным на идеях исторического и преходящего характера государства, не так уж страшно то, что у ученых свой путь к коммунизму через «данные своей науки». А если жутковато или что-то подзабылось, то можно для восстановления равновесия заглянуть в соответствующие места из классиков, в «Государство и революцию», например, чтобы убедиться: пусть история не буква в букву следует предвидению классиков, они не боги, а ученые, но в целом основные черты нашей ситуации ими схвачены верно, и появление на политической арене новых сил прогресса нам следует только приветствовать; хотя бы в той форме, в какой это сделана коммунистом Берналом: «Для полного использования науки все человеческие дела должны вестись так, как ведутся научные исследования – идеально,– коллективами людей, сознательно заинтересованных в целях этого дела, а также способных и жаждущих совместно и творчески, работать над его выполнением, отрешившись от всяких
178
чувств личной вражды и подозрительности. Интересы прогресса науки и благоденствия человечества совпадают между собой»164. Важно не упустить эту силу – интересы прогресса науки, поставить ее в процессах самосознания на службу будущему. Один крупный ученый и фантаст заявил однажды не то в шутку, не то всерьез: «Ученые всех стран объединяйтесь!» Вполне возможно, что это единственный выход из создавшегося тупика, единственный шанс прохода в будущее, поскольку избежать «ответственных решений на самом высоком уровне» можно, лишь уничтожив эти «самые высокие уровни» – институты национального государства и ту арену, на которой они соревнуются, а ноголомная вервь поднимается все выше и выше. И делать эту операцию нужно быстрей: будущее стучит в дверь!
Наука и человек. Выходит, технократия? Технократия не технократия, но если «каждая кухарка должна уметь управлять государством», так почему бы этим нехитрым ремеслом, не овладеть и учёному? К тому же настоящий ученый, подобно Эйнштейну, вряд ли согласится лезть на «самый высокий уровень». Тут уж каждому свое: эйнштейнам теории сочинять, брумелям – прыгать, гениальным администраторам – администрировать Дело вовсе не в том, кто именно будет у власти, а в том, чтобы ему не с кем было соревноваться. Тогда и ошибки не так уж страшны, всегда можно поправить. В конце концов еще при капитализме сложилось положение, о котором Ленин писал: «Капиталистическая культура создала крупное производство, фабрики, железные дороги, почту телефоны и прочее, а на этой базе громадное большинство функций старой «государственной власти» так упростилось и может быть сведено к таким простейшим операциям регистрации, записи, проверки, что эти функции станут вполне доступны всем грамотным людям, что эти функции вполне можно будет выполнять за обычную «заработную плату рабочего», что можно (и должно) отнять у этих функций всякую тень чего-либо
привилегированного, «начальственного»165.
Положение это, если и изменилось, то лишь в ту сторону, что сегодня, когда наука вскрыла кибернетическую природу любого ритуала, «всякая тень чего-либо привилегированного», если речь идет о тени божественного или о каких-то претензиях на высшую истину в духе «видеть дальше всех, лучше всех...», дискредитировала себя полностью, потеряна у этих функций безвозвратно, и всякому мало-мальски грамотному глазу любая должность, большая она или маленькая, представляется чем-то вроде кондуктора в трамвае – не успели пока ящик поставить. Любой ритуал, если он не слишком склонен к злоупотреблениям и коррупции, всегда был и есть «технократия», т.е. процесс с константой порождения, равной единице поэтому реальная проблема будущего ритуала состоит вовсе не в том, быть или не быть ему технократией (он обязательно будет иметь константу, равную единице), а в том, какие идеи будут заложены в те законы, которые придется выдерживать и сохранять ритуалу. Вот здесь и возникает проблема науки и человека или, сказали бы мы, проблема науки и яркой индивидуальности.
Если государство без науки не может, а наука без государства может, и даже сегодня наука начинает явочным порядком формировать из самовольщиков свое государство в государстве, причем национальные государства руки поднять не смеют на эту фатальную для них стихию, то,
179
видимо, в определении законов будущей социальности науке будет принадлежать не последняя роль. Есть поэтому смысл посмотреть, а что же, собственно, требуется науке от человека, чем ему угрожает та танковая армада, о которой говорил Рассел.
Науке нужен талант, т.е., люди, сохранившие способность создавать новые связи идей, самостоятельно мыслить, не падать ниц ни перед лестью, ни перед авторитетами. Науке нужны свободные люди, люди хорошие и разные, причем разные – обязательно. Все процессы науки на всех уровнях, – от создания гипотез и экспериментальной их проверки до испытаний прототипов новой техники – предполагают участие человеческой головы. Она, собственно, создает те силы, разности информационных потенциалов, миграцию идей, движение знания, которыми живет наука. Если ритуал, особенно в технологической его части, движется различными видами физической энергии, и доля физической силы человека составляет в энергетическом балансе современного общества ничтожную часть, то в энергетическом балансе науки ведущее и самодовлеющее положение занимает энергия умственная, энергия мысли, та творческая плазма которую человечество научилось наконец освобождать и использовать, пусть пока еще неполно иногда варварски, для собственных нужд. Все остальное – исследовательское оборудование, лаборатории, вычислительные центры, ускорители – все это крайне важно и нужно. Но все это лишь средства – рабочий стол творца. На этом столе может быть все, что угодно, и чем больше здесь всяких диковин, в том числе и дорогостоящих, тем лучше. Но если за столом пусто, если нет человека-творца, то все эти диковины – мертвая груда бесполезного хлама.
Науке нужен человек-творец, а наука нужна государству. Поскольку уже сегодня наука – необходимое условие существования социальности, пусть даже в этой опасной форме национальных государств, этот человек-творец нужен науке «сегодня и ежедневно». С той же необходимостью, с которой национальные государства вовлечены сегодня в научно-техническую гонку, вынуждены расширенно воспроизводить крайне неприятные для себя вещи вроде невидимых колледжей, вовлекаются они и в гонку, за массовое воспроизводство таланта, людей хороших и разных, причем разных – обязательно. И это не тощая аргументация от правил логики, а аргумент от ноголомной верви: чтобы сохраниться на арене сосуществования и соревнования хоть сколько-нибудь длительное время, национальное государство вынуждено расширенно воспроизводить то, что «лично ему» совсем не надо – яркую творческую индивидуальность.
Эта арена соревнования, как и арена невидимых колледжей, ничуть не менее важна для современного этапа научно-технической революции, чем, главная, с точки зрения политиков, арена государственного престижа атомного шантажа и балансирования на грани. Тот, кто первым сломает ногу на действительно благородных аренах соревнования за свободного человека и за свободу творчества, тот обречен и на главной.
В этом параграфе было бы неуместно, да и ни к чему входить в детали, тем более, что, когда речь идет о творческой индивидуальности, у которой не было предшественников в прошлом и не будет в будущем, мы волей-неволей оказываемся в том самом положении, в котором Юм отказался от суждений об уникальном. Вместе с тем уже по ходу анализа взаимоотношений между наукой и государством вскрылись некоторые детали не
180
человека как такового, а тех условий, в которых мог бы много лучше, чем сейчас, сохраняться и развиваться человеческий талант. Если идти по этой линии «оптимизации» условий для жизнедеятельности и выявления таланта», то начать, видимо, нужно с самой науки, с попыток очистить ее от избыточного формализма организаций и прежде всего от всех паразитарных, построенных но «прописочному» принципу видов деятельности: от фильтров между рукописью и публикацией, от страха перед невидимыми колледжами, от барьеров секретности, т.е. ото всего того, что держится либо на отождествлении должности и способности ответственного суждения, либо же на идее собственности на научный продукт. Наука «сегодня – хозяин в своем доме, в ее распоряжении тысячи способов уйти от регламентации и опеки, выставить из-за пиршественного стола науки любого неугодного ей сотрапезника, и чем скорее это будет осознано учеными, тем проще и с меньшими потерями можно будет осуществить генеральную чистку храма науки от административных напластований.
В организации науки все, видимо, должно быть подчинено не представлениям о науке администратора или бухгалтера, а природе научного творчества. Не ученый должен приспосабливаться к складывающимся независимо от него организационным формам деятельности, а сами эти формы должно приспосабливать к особенностям научного творчества. Вместе с тем покидая границы своего дома, наука может и должна предъявить государству серьезные требования к качеству человеческого материала – основной статьи расходов на науку, будущий ученый должен выходить на передний край науки к 22–23 годам, без этого условия государство будет поставлять науке заведомый брак – ученых с резко ослабленной творческой способностью. В условиях современного момента это требование отражает интересы как науки, так и государства, но вряд ли встретит серьезные возражения, хотя соответствующая перестройка средней и высшей школы, а также и системы подготовки научных кадров, если она необходима как отдельная система, безусловно, не будет легкой, как и всякая перенастройка ритуала. Более сложны и гораздо менее ясны, требуют широких исследований вопросы связанные с необходимостью отказа от конвейерного принципа в народном образовании. Не говоря уже о трудностях физиологического и психологического характера – ранняя специализация интереса не такое уж устойчивое явление, возникают и трудности социального порядка: необходимо каким-то способом определить уровень и состав порога уподобления, с которого только и возможна социальность вообще. Сейчас можно только гадать о конкретном составе этого общего понятия, без которого человек не может быть «существом политическим». Нам кажется, что в него должны быть введены представления об основных типах мысли, 2–3 иностранных языка, математика и литература типа поэм Гомера, Библии, Алисы, произведений Чуковского, Ильфа и Петрова, Гашека, Салтыкова-Щедрина, как гаранты связи с историей мысли и искусства, а также и своего рода практические руководства по творчеству, по «отстранению» привычного и примелькавшегося мира. Иными словами, курс, видимо, должен быть взят на то, что греки проделали с письменностью, превратив письменность-профессию в грамотность. В науке ведь, собственно, не так уж много профессионализма.
181
В ней много профессиональной иероглифики, превращающей ученого во что-то очень близкое к писарю-олимпийцу. Дистанция между современной профессиональной наукой и наукой – личным навыком каждого не кажется нам принципиально непроходимой, чем-то иным, чем, скажем, дистанция между навыком египетского писаря и всеобщей грамотностью греков. Если бы нам удалось все виды частных формализмов свести к тому, что Кант называл «метафизикой», задача «научной грамотности» была бы решена, и человек получил бы возможность искать и находить занятие по душе в любой области науки. Тот факт, что в основе всех видов научного творчества, как и творчества вообще, лежит способность к образованию новых связей, позволяет говорить о принципиальной разрешимости этой задачи.
Но все эти догадки и предположения – песок, на котором строить опасно. Нужны конкретные исследования, чтобы доказательно и надежно определить узловые моменты перестройки образования. Один узел здесь ясен: в науку должны приходить в расцвете творческих сил, где-то сразу после 20 лет. Все остальное нуждается в специальных исследованиях. Но одно-то нам представляется абсолютно ясным – конвейерная схема народного образования устарела и в наше время опасна: она не открывает, а зарывает таланты, приводит к тому печальному результату; что вот у американцев на сегодняшний день только 6–8% могут надеяться принять участие в научной деятельности.
Подводя итоги, мы можем более или менее уверенно сказать: танковая армада Рассела, хотя у нее нет и не может быть водителей, не опасна для человека. И смысл научно-технической «угрозы», пока эта угроза остается в рамках связи наука – человек, грозит только одним: наука все силы будет прилагать к тому, чтобы сделать человека умнее, своеобразнее, ярче, чтобы повысить до максимума его творческую способность.
И главная гарантия здесь в том, что делаться все это будет не по каким-то соображениям высшего гуманизма, а в порядке элементарной земной необходимости: науке нужны таланты. Реальная опасность исходит не от науки и техники как таковых, а от арены соревнования на национально-государственном уровне. Именно здесь, в отчаянной борьбе перед ноголомной вервью, гнездятся те угрозы, о которых Бернал пишет: «Силы невежества и алчности искажают науку, отклоняют курс ее развития в сторону войны и разрушения».
Нашу попытку разобраться в научно-технической революции хотелось бы закончить словами Бернала: «В истории науки ученый всегда существовал на пожертвования и попустительство власть имущих. Он работал на невежественного патрона, который даже не понимал, что именно ученый пытается сделать, а если бы понял, то у него вряд ли появилось бы желание способствовать продолжению работы. Теперь, когда ученый вырос и по числу и по значению, это отношение не является уже обязательным, а вскоре станет и просто невозможным. Ученый признает свои слабости, отсутствие прочного контакта не столько с властями, сколько с народом, который только и может стать реальным ценителем науки. Когда этот контакт возобновится и упрочится, тогда у нас появится надежда построить мир, в котором наука уже не будет угрозой человечеству, а станет гарантией лучшего будущего»166.
182
